Антон-Горемыка. Повесть Д. Григоровича (Брант)

Антон-Горемыка. Повесть Д. Григоровича
автор Леопольд Васильевич Брант
Опубл.: 1847. Источник: az.lib.ru

Антон-Горемыка. Повесть Д. Григоровича, напечатанная в ХІ-й книжке «Современника» на 1847-й год. В 8-ю д. л., 178 стр.

править

Ни осень, ни зима с мороза без снега и со снегом, не принесли нам, как бывало прежде, новых повестей или романов, отдельно изданных. Они укладываются теперь (на вечный покой) в толстых книжищах Отечественных Записок, Современника и других современных повременников. Делать нечего: будем иногда заглядывать в журнальные романы, написанные под отважную диктовку самопризнанного вдохновения Гг. начинающих, и начинающих смело, не говоря уже — без опыта жизни, без решительного дарования, но даже и без достаточного познания языка.

В прошлом году, Г. Григорович напечатал в Отечественных Запасках повесть, под заглавием: Деревня. Она прошла незамеченною, и в целом далеко не выдерживала критика: но в ней был трогательный конец, вообще местами прогладывало чувство, и Северная Пчела, для ободрения первых опытов молодого автора, похвалила его, радуясь, что, по примеру других, он не слишком увлекся тогда мнимым юмором, тупою насмешкою и грязною натурою. В Messager de Saint-PИtersbourg также весьма снисходительно отозвалась об этой Деревне. С тех пор автору «Деревни» вообразилось, что он Гомер деревенского быта и сельской жизни крестьян Русских: он крепко призадумался над своим предназначением; если верит слуху, нарочно предпринимал поездку в какую-то отдаленную губернию, и там, в глубине глуши, «досконально» изучил предмет свой. В первой его повести ввелась на сцену, в туманной оболочке поэзии, горемычная Русская баба, слегшая в могилу по милости забулдыги мужа; новый роман его воспевает доброго парня «Антона Горемыку». По заглавию, это показалось иным очень любопытно и заманчиво; но любопытство их удовлетворялось на первых страницах длинной истории — тут же остановилась и заманчивость. Нас просили пробежать, для куриоза, роман Г. Григоровича, и вот что узнали мы о произведении, которое слилось с пера под сладостною тенью разных елок и сосен.

Виноваты… роман начинается в «глухой чаще Троскинского осинника, где работающий мужичек обоими руками держит топор и рубит с плеча (точно так, как пишут в натуральной школе) высокие кусты хвороста, глушившие, в этом месте лес». Поодаль телега, «припряженная к сытенькой пегой кляченке…» не удивляйтесь, что не лошадь запряжена в телегу, а телега в лошадь: так уж угодно новой школе, да оно и выходит, может быть, натуральнее. Еще далее читатель любуется «вершиною старой осины, увенчанной галочьими гнездами». Крестьянину, который держат топор обеими руками, лет сорок или пятьдесят, от роду, автор наверное не знает; по собственному богатому его выражению, он «беден грудью»; все прочее у него, удерживая подлинные слова сочинителя, «дрябло и ветхо», и кругом в лесу и лежит на всем печать глубокой суровой осени. В стороне яма со стоячею водою покрывается изумрудною плесенью; по ней не отдается кваканья зеленой лягушки (игра слов в цветах…) ветер рвется с каким-то свирепым отчаянием, и, взметнувшись, наконец, яростным, шипящими вихрем, ударяет в тощую грудь осинника" — человека или дерева, неизвестно. Но вам наскучило однообразие; вот другой образ — Ванюшки, который «садит верхом на пегашке, а русые его кудряшки „точные слова автора), развеваясь по ветру, открывают поминутно круглое (,) свежее личико, сияющее восторгом“, по причине, равномерно неизвестной. Антон и Ванюшка ведут между собою отрывчатый разговор, из которого долетают до слуха читателя следующие слова: — „Не замай, дядя Антон!“ — Ах, ты баловень! откликается тот, „стукая обухом топора в осину“. — Вот я-те озорника… поартачишься у меня! — прибавляет он, запустив одну руку за пазуху, а другую в оглоблю». Тут все: натура, картинность и диалект, чисто деревенские, даже лесные, т. е. несколько дикие. Чем дальше дядя Антон с племянником забирается в чащу леса, тем более дров и гуще смысл. Однако ж, не ночевать в лесу; спустя несколько, «путники наши выезжают за проселок, и немного погодя слышат отдаленные шум мельницы». Немного погодя, еще не то услышите!.. Выехав на проселок, путники ваши увидели какое-то «главное здание, обдаваемое с одного бока белою шипящею пеною; оно „тряслось, словно в лихорадке“. Вблизи — прежде, чем спустишься с уступистой кручи (по-русски крутизны) на берег» — мельница… должно быть, подражание Дон-Кихоту: Антон значительно походит на Санчо-Пансу. — «Встренется, говорить Антон про мельника, да денег станет просит, беда! ох-хо-хо! Ну, Ванюха, трогай, да мотри (т. е. смотри), не больно круто спусчай!..» Ежели вы находите, что это, как выражался покойный Маяк, слог маленько-мужицкий то потрудитесь, для оправдания автора, припомнить, что ведь это и есть мужицкая повесть, натура в самом ее источнике, в первоначальной исходной точке… Между тем «пегашка поднялась на косогор и замотала хвостом, что делала обыкновенно, когда была довольна». Видите ли, зоркая наблюдательность молодого автора ничего здесь не упустила, не только в отношении к людям, но и к животным; пташка несомненно заменяет здесь, если не самого рыжака Дон-Кихотова, то по меньшей мере, осла верного его оруженосца. Когда путники подъехали к опустевшему господскому дому, им представились ставни, заколоченные наглухо; некоторые из них (из ставен), сорванные ветром, качались на одной петле или валялась подле треснувшего и обвалившегося основания (какого основания не пояснено — автор вообще пишет без достаточного основания); краска на кровле, смытая кое-где дождем, обнаруживала гниль и червоточину". На этой гнили и червоточине мы остановилась, не веря собственным глазам, потому что все вышеисчисленные красоты находятся, почти рядом, на первых четырех страницах повести. Кто хорошо начал, тот сделал половину дела, говорить старая пословица. Автор начал неподражаемо. Прибегнув к обычному терпению рецензента; мы продолжали чтение, в надежде, не перестанет ли пегашка мотать хвостом, а сочинитель, не вздумает ли писать с большим вкусом и основанием. Но натура сему воспротивилась, и верный бумажному знамени школы, автор безоглядно пошел далее тем же путем. Настоящий Вальтер-Скотт в подробностях описания, автор до малейшей мелочи рисует перед вами «развалины» господского дома, которые, по словам его, «облеплялись повсюду неровными рядами ласточьих (уже не галочьих) гнезд… в палисаднике перед балконом алели мак, пион, и сквози глушившую (любимое слово автора) их траву высовывала длинную верхушку свою стройная мальва». Завеса опускается, сцена переменяется — вы в деревне… малолетные девчонки дуют в кулаки, и одна из них «высовывает Антону язык и поднимает рубашенку» (стр. 11). Новое явление — крестьянская изба: единственное оконце, заткнутое лохмотьями и обмазанное кругом глиною, глядят невыразимо кисло«. Вторая глава повести напоминает Вечного Жида, Е. Сю, — она, по имени одного из действующих лиц этого романа, называется: Голыши. Тут читатель знакомятся с какою-то побирушкой (но побирашкой ли?), у которой честный Антон крадет платок, и конечно с удовольствием прислушивается к весьма занимательному и поучительному крестьянскому разговору. — „Вистимо (не вестимо ли?)… смерть есть хоцца…. нагдысь, инда, махочки (маленькие), шустрый, некрут, хлебушка, ничаво, квёлая, захолонуло в сердце, сутисочки“ (будто бы сумерки), — вот слова и множество из подобных, не столько действительно простонародных, сколько поддельно-изобретенных самим старательным автором, которыми он, вероятно, предполагает обогатить новый академический словарь! А сколько тут выражений и речений, изобличающих ретивое подражание г. Гоголю и его ближайшему преемнику, Г. Достоевскому (!!!!!). Приведем одно из последних: „Да, бабушка, так во како дело-то — во оно дело-то какое… а ты все на свою долю плачешься, того, моли, нет, да того не хватает….“. Вся повесть состоят из мужицких растобаров, и автор до того осваивается с мужицкою речью, что и от своего лица ею же выражается: вместо зари, говорят повиднушки, вместо холодно — сиверцы, и т. д. Дальше 30-й страницы мы не могли одолеть этого простонародного романа, сколько ни делали над собою усилия, душевно желая дочитаться до чего-нибудь путного, сносного; но и на этих 30-ти страницах, кроме вышеуказанного, повстречались со следующими главнейшими прелестями: узрели „тоненький нос (,) с легким (,) едва приметным погибом за средине; узенькие губы, приятно загнутые по углам“; и узнала о существования „утиной шейки, типа коренастых, грубо обточенных детей крестьянских, Калмыцких скул, пышного трехъярусного подбородка и коротеньких ног на подобие кибитки“; следовали за Антоном, когда он „поплелся задами“ (и в подлиннике курсивом; — вероятно каламбур?), а потом, „перекрестившись наобум перед углом“, пошел в клеть, где знаменитая „пегашка повернула к нему кудластую свою голову, насторожила уши и (опять!) замотала хвостом“. Заключив действительное чтение на 30-й странице, и убедившись, что тщетны ожидания наши найти хорошее там, куда его хозяев не прятал, мы стала перелистывать сей, по истине, оригинальный роман, в чаянии, при некоторой опытности такового перелистывания, добраться толку и разведать, в чем сущность деда. Вся эта длинная история Антона-Горемыки, без значительного ущерба для читателей, может быть сообщена миру в нескольких строках. История, впрочем, очень старая: господский управитель теснит Антона; для внесения подушных заставляет его продать драгоценную пташку. С горя Антон, как вы уже знаете, крадет сперва платок побирашки, а впоследствии запутывается в связях с разными мошенниками, ворами и разбойниками. Бездельников постигает правосудие, и Антон разделяет их участь. Не понимаем ясно цели повести, хотя автор усильно старается возбудить в читателе участие к своему герою, представляя его невинным „горемыкою“, и вообще изображая быт крестьянский крайне усиленными мрачными красками. Одностороннее воззрение везде вводит в ошибку. Ложная мысль ее выкупается даже и порядочным исполнением, а читатели видели, как изящны и живописны средства предположенной автором цели. Увы! Читатель остается совершенно равнодушным к заслуженному жребию „Антона-Горемыки“, но искренно и глубоко сожалеет о заблуждении молодого автора, так превратно истолковавшего искусство, так легко поверявшего рефлексии главных натуралистов… Какие подробности скрываются в остальных 90 страницах романа, не ведаем — мы искали только содержания его, и лишь мимоходом, обрели еще следующие красоты: дно телеги; кореенастую ладонь; шалаву; чесание затылка (NB: г. Гоголь); какого-то Севку, который, „вынув изо рта чубучок, отплюнул сажени на три“; „баб с задумчивыми их сожителями“; общипанцев; Цыган на ярмарке, которые восклицают: Э! лачи грай! тамар у Девел, течурасса мап-э! — мужиков, „ползающих на карачках“; дядю Михека; такую, например беседу: „Щи хлябал? — Хлябал. — Кашу ел? — Ел. — Масло лил? — Лил“. (стр. 57); или: — „Ванюша… ты умница? — Умница. — Сахару хочешь, голубчик? — Кацу“. (стр. 89) — и напоследок, в заключение повести, по собственному выражению автора, „кабак“ и рваных „бродяг“ (стр. 105—110). — Бог знает, кончилась ли бы повесть Г. Григоровича в одной книжке Современника, если б автор не принужден был поспешить развязкою (которая, как сказано выше, состояла в том, что всех бродяг перевязали), по поводу довольно странного обстоятельства: Я, я, я! закричало несколько тоненьких голосков, и множество худеньких рученок замахали в воздухе» (стр. 95). Услышав угрозу встревоженных детей, автор, к счастию, вскоре остановился, и мы, чтоб не пугать более ребятишек, прекращаем дальнейшую критику на бедного «Антона-Горемыку».

Спасибо Современнику! Натуральнее такого романа мы давно ничего не читали. Однако ж, печатая чаще подобные творения, Современник рискует лишиться того «небывалого»[1] успеха, которым он скромно и правдиво хвалится в последней своей книжке на 1847 год.

Я. Я. Я.
"Северная Пчела", № 289, 1847



  1. Точное выражение «Современника». Смотри декабрьскую книжку, отделение IV, стран. 189.