Павел Муратов
правитьАнтверпен, Гент, Брюгге1
правитьВ первой зале Антверпенского музея, наряду с превосходными фламандскими примитивами, помещена большая ремесленная русская икона Иверской Божьей Матери, самое раннее — XVIII века… Когда же наконец европейские музеи научатся разбираться в нашем древнем искусстве и когда искусство это будет представлено в них сколько-нибудь достойным образом? Когда прекратятся такие ошибки, которую сделала недавно Лондонская Галерея, купившая за русский «примитив» Палеховскую икону едва ли не XIX столетия? Брюссельская выставка, надо думать, научила кое-чему в этом смысле бельгийцев. Хорошо было бы научить тому же и их соседей…
Столь неудачная единственная русская икона попала в Антверпенский музей вместе с собранием щедрого бургомистра, который завещал городу в 40-х годах все свои замечательные коллекции1а. Составить теперь такое собрание было бы немыслимо: Ван Эйки и Мемлинги, Ван дер Вейдены и Дирки Бoутсы подобного «калибра» стали ныне недоступны даже американскому миллиардеру. И слава Богу! Пусть красуются спокойно на просторных стенах солидно построенного для них фламандского жилища. Как заманчивы эти с толком и в меру увешанные ими залы Антверпенского музея! Кому ведома «музейная лихорадка», тот непременно испытает ее здесь. Но не надо торопиться, а то пропустишь еще гениальный натюрморт Бейкелара или такого гостя, как «Млекопитательница» Фуке, или как поразительный Антонелло да Мессина. Хорошо, если есть спутник, педантический и неутомимый, который не успокоится, пока не обойдет полный круг и не увидит «всего».
После прохладных зал музея жарко веют камни, нагретые первым днем нынешнего лета; летит пыль близкого порта, напоминающего о себе тем грохотом железа, которым в наш век сопровождается всякий большой человеческий труд. Над бледной Шельдой в бледном небе вьются чайки; дребезжат лебедки, движутся краны, качаются бадьи грузящих уголь судов, и испорченное кинематографом воображение невольно ищет где-нибудь схватившегося за бегущую вверх цепь акробатического героя. Но несмотря на то, что краны работают чуть ли не над столиками примостившегося здесь кафе, ни у кого из антверпенцев нет искушения повторить любимый жест Харольда Ллойда2 или Кантона. Перевесившись через решетку террасы, молчаливо созерцают они речную жизнь, низкий расплывчатый горизонт этого края Европы, дымы дальних бассейнов, где отдыхают суда, только что совершившие переход через океан.
Того зрелища тесно сжатых узких домов со ступенчатыми фронтонами, которое являл некогда с реки Антверпен, если судить по пейзажам музея, не представляет Антверпен нынешний. Но около порта эти старые дома остались на многих вьющихся вкривь и вкось улицах, на площадях, окружавших черные от северной непогоды готические церкви. Огромный собор воздвигает там поперек неба свою единственную высочайшую башню, и в уже сумрачных его трансептах обшитые галунами сторожа отдергивают для запоздалых англичан занавески с необъятных холстов и глянцевито-радужных тел Рубенса. Зажигается первый огонь праздничного кануна; улицы людны; в уютных «бодегах» лакеи нацеживают пенящееся испанское вино из бочек с пленившей Эдгара По надписью Амонтильядо3. Вместительные пивные полны менее роскошествующими клиентами. Шумная жизнь антверпенских «артерий» протекает под неумолчный хрип шарманки.
Я никогда не видал столько шарманок, как в этот канун Троицы на улицах Антверпена. Где странствовали они все эти годы, чтобы разразиться вдруг сразу здесь в нескольких местах всем своим, столь же выцветшим, как их позолота и бахрома, репертуаром, от Травиаты до Валенсии? Их катят прилежные бельгийские псы в дружном усилии, вместе с босоногими ребятами и загорелыми девушками. Эти ребята и девушки — не Бельгия, конечно. Пока монетки сыплются на металлические их блюдца, мы знакомимся и разговариваем на том языке, разумеется, на котором говорят между Римом и Неаполем. Да, это все «земляки» — Монте Кассино, Фрозиноне, Алатри, страна «чучаров», как говорил Гоголь, или Terra di Lavoro.
Хорошо, что трудолюбивые фламандцы не знают, что эти «бездельники» покинули родину, носящую столь трудовое имя, чтобы возить мимо антверпенских таверн обезьян на музыкальных ящиках. Они покачали бы головой и осудили бы, пожалуй, это стремление к «легким способам наживы». Увы! Не одни шарманщики знают, что нет ничего труднее на свете, чем так называемые «легкие способы»…
На маленькой фотографии я вижу теперь со странным ощущением очертания крыш, стен и готических зубцов собора, которые видел в антверпенский день из моего окна. Не есть ли прелесть путешествия в той полной свободе, с которой скользит и уходит из памяти образ разных чужих мест… В тот вечер я долго не ложился и глядел на эти крыши, стены, готические зубцы; город постепенно затихал и, как будто желая удостовериться, что «Зеленая площадь» действительно опустела, из-за высоких домов заглядывала на все хозяйственная круглая луна. Был необыкновенно приятен в незлобном своем безразличии этот засыпающий, маленький и абсолютно чужой мир.
А в следующий полдень мы уже блуждали по улицам Гента, готовые подстреливать фотографическим аппаратом верхушки готических колоколен или ступенчатые фронтоны бюргерских домов, опрокинутые в сонном канале. Какой тут прекрасный случай поссориться! Бог знает ведь, сколько неудач таит глазок объектива, для себя умеющий видеть вещи такими чистенькими, вымытыми, игрушечными и веселыми, какими показывает нам стекло камеры-обскуры, но как-то лукаво готовый всегда нас обмануть и разочаровать. И, кажется, я могу дать один совет на основании гентского благополучного опыта — это совет ничего не советовать, когда озабоченный профиль склонен над магическим стеклышком.
Благополучие же гентского опыта доказано хотя бы тем, что и с аппаратом в руках удалось все же хоть что-нибудь видеть не только сквозь камеру-обскуру. Обыкновенно это не удается: исполнив фотографический долг, путешественник облегченно вздыхает и как бы с удивлением оглядывается на город, уже убегающий от него по пути на вокзал. Но, повторяю, Гент удалось посмотреть — и столб беффруа, и камень серых раннеготических порталов, и древние апсиды, окунувшиеся в воду канала, и руину замка, и даже алтарь Ван Эйков в святом Бавоне.
В капелле перед этим огромным складнем было тесно; прославленное историей искусства живописное чудо сияло своими фламандски-добротными качествами перед праздничными посетителями, и сторож, махнув рукой на приготовленные для англичан открытки, пускался в совершенно бесплодные объяснения. В зеленых лугах, отделенных кулисами кустарников от голубых далей, текли процессии ученых и праведных особ к мистическому Агнцу. Хоры золотоволосых ангелов вверху нерассеянно занимались той беззвучной музыкой, которая в таком количестве, покинув стены итальянских и фламандских церквей, переселилась в Кайзер Фридрих Музеум или в Нэшонал Галлери. Едва не переселился ведь окончательно в Берлин и Гентский алтарь, снятый отсюда усердием профессоров и солдат Вильгельма4. Праздничные посетители с удовлетворением смотрят на этот вернувшийся назад трофей несостоявшейся немецкой победы. Их длинноногая, слегка косящая глазом, фламандская Ева, освобожденная любознательным Ван Эйком от плотных и тяжелых платьев XV века, не сделалась, в конце концов, берлинской пленницей.
Гентский алтарь удивителен, разумеется, своей ранней датой5. Есть историческая справедливость в том, что вещи, опередившие свою эпоху, особенно знамениты. Такова, например, «Тайная вечеря» Леонардо. Их нельзя не уважать, но можно ли их любить? И совершенства их, затмевают ли действительно одновременные им пленительные несовершенства? Совершенства учат, в этом их недостаток. Где в искусстве «наука», там есть всегда и доля холода и академизма. Мемлинг многому научился от Ван Эйков, но я предпочитаю ему малому научившегося от них Рожера Ван Дер Вейдена. И жалею вперед, что Брюгге — город Мемлинга, а не город Рожера.
Впрочем, Брюгге лучше, чем только город Мемлинга, лучше, чем то, чего можно было ждать от него людям моего поколения, еще помнящим книжки с грустным, как будто оставшимся без обеда, Роденбахом на их обложке6. Не знаю, быть может, в Брюгге в самом деле мертво и меланхолично осенью или зимой. Но в этот день Троицы, в этот прекрасный летний вечер, оно было полно шумом фламандской кермессы. Карильоны вызванивали каждые четверть часа менуэтные фразы XVIII века; на площади вертелись карусели, озарявшие беглыми отсветами высокую, как в Сиене, башню. У всех стоек, во вcех бесчисленных больших и малых питейных местах стаканы и кружки пополнялись и осушались так усердно, что праздничное шествие с трубами и литаврами не без труда могло перейти мост, увлекая за собой могучую пляску раскрасневшихся и растрепавшихся фламандских девушек.
Брюгге оказалось, кроме того, «большое», а ожидалось оно «маленькое» — признаться, я тоже совсем как-то иначе представлял себе его масштаб. Большие площади, большие богатые старинные здания, огромные даже церкви, длинные набережные многих и многих каналов. Прекрасные, тоже очень большие деревья растут по их берегам или осеняют весьма лирически тихую заводь с плотиной, носящую старое имя «Озера Любви». Есть в этом просторном и приветливом городе и то, что отличает его от старых итальянских городов — чувство уюта, присущее вообще лишь северному человеку и здесь заставляющее заглядывать во внутренность всех этих благообразных и благородных по внешности домов, блистающих лиловатыми стеклами. Нечто весьма достойное и гостеприимное угадывается там: умопомрачительные полы, удобная мебель, фаянс на темных полках и с величайшим тщанием выращенные цветы в маленьком внутреннем садике.
Нежный морской воздух касается здесь оживших щек, напоминая воздух Англии. В эти вакационные дни напоминает об Англии и другое — процессии англичан (от Лондона до Брюгге не более четырех часов езды). В церквах, в музеях, совершается чинный обряд, заповеданный Рескиным7, с требником в красном переплете. В конце концов, ведь это даже трогательно, и заставляет вспомнить какие-то давние времена, какие-то первые итальянские путешествия. Ну, разве этот госпиталь со своими Мемлингами, которые дали бы несколько десятков миллионов на хорошем аукционе, не похож на Оспедале в Сиене, где мы разглядывали когда-то фрески Доменико ди Бартоло и Векьетты… Музей, собор, Нотр-Дам, Сен-Жак полны всяких чудес, вплоть до мрамора Микеланджело, так уместно аттестующего высокий, достойный Италии, уровень художественных богатств Брюгге. Да, это все замечательное и очень большое, жившее некогда настоящей жизнью и ныне сохранившее многое от нее. Простим же милому городу и англичанок, и лебедей в каналах (которые, право, не для иностранцев в них пущены), и слишком многочисленные торговли сувенирами, и слишком уж «артистическую» гостиницу, со скромным табль д’отом и неизбежными двумя молодыми немцами, явившимися сюда за свободной комнатой и историко-художественной наукой.
Услышим в последний раз вместе со стуком в дверь менуэтный карильон в нежнейшее, полное влаги и тепла утро и с сожалением взглянем на площаль Бурга, где, точно на старой гравюре, разбросаны фигурки, оживляющие пейзаж разнообразных зданий, исторических камней, сложенных и изваянных искусной рукой. Носильщик, пришедший со станции за вещами, улыбается еще издалека во все лицо, как будто приносит невесть какую приятную новость. Надо спешить на поезд. Попробуем улыбнуться с покорностью этому вестнику путешественнического конца.
Комментарии
править1 Возрождение. 1928. 10 июня. № 1104. С. 3-4. Из цикла «Ночные мысли», XXIV.
1а Флорент ван Эртборн (1784—1850) — мэр Антверпена, обогатил антверпенский Королевский музей донацией своей редчайшей коллекции живописи XV века.
2 Харольд Ллойд (1893—1971) — американский комический актер и режиссер комических фильмов.
3 Муратов имеет в виду знаменитую новеллу Эдгара По «Бочка Амонтильядо» (The Cask of Amontillado, 1846). Амонтильядо — тип андалузского хереса.
4 Гентский алтарь гениального фламандского живописца Яна Ван Эйка (ок. 1395—1441) был перевезен в берлинские музеи во время Первой мировой войны, после захвата Бельгии германскими войсками, и возвращен в Гентский собор Св. Бавона после окончания войны.
5 Шедевр Яна ван Эйка, начатый его братом Губертом Ван Эйком около 1420 г., был завершен к 1432 г.
6 Муратов имеет в виду роман крупнейшего бельгийского писателя-символиста Жоржа Роденбаха (1855—1898) «Мертвый Брюгге» (1892), очень модный в окололитературных кругах начала прошлого века. На русском языке сочинения Роденбаха вышли в 1909 г. в московском издательстве Саблина. На обложке «Мертвого Брюгге» воспроизведен портрет Роденбаха, сделанный бельгийским художником-символистом Леви-Дюрмером, который Муратов и упоминает. Книга Роденбаха с этим портретом была, разумеется, у П. П. Муратова и сохранилась в семейном собрании Муратовых.
7 Джон Рескин (1819—1900) — английский художественный критик, писатель, поэт и художник, эстетические вкусы и сочинения которого («Современные живописцы», «Семь ламп архитектуры», «Камни Венеции» и др.) оказали огромное влияние на рождение «культурного туризма» в среде читающей английской публики XIX столетия.
Подготовка текста и комментарии К. М. Муратовой
Исходник здесь: http://www.nasledie-rus.ru/podshivka/10406.php