Ангелочки (Мамин-Сибиряк)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Ангелочки
автор Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852—1912)
Дата создания: 1891. Источник: lanterne.ru

I

— Ах, братец ты мой… а? — возмущался церковный сторож Сысой, хлопая руками. — Это он мне назло, все назло… Ну, и вредный человек!.. Я, грит, просто шел по улице, гляжу, грит, а новый поп и едет… Ловко!.. Аким-то совсем за дурака меня считает… Так я и поверил тебе. Как же, расставляй карман шире… Ах, братец ты мой!.. А того не подумает, чья неделя-то? Разве это порядок, чтобы меня подводить? Ну и Акимка, совести в ём вот ни на эстолько…

Церковные сторожа села Клычи враждовали между собой лет пятнадцать. Вернее сказать, враждовал Сысой, отличавшийся завистливым и недоверчивым характером. Это был лысенький, небольшого роста старик с бородой, в форме мочалки, и бегающими, живыми глазами. Он вечно суетился, вечно хлопотал и вечно был чем-нибудь недоволен. Да и как быть довольным, когда человеку всю жизнь не везет… Хоть кто озлобится. Другие что ни сделают — все хорошо, а Сысою все поперек дороги. Всю жизнь Сысой старался устроиться получше, лез из кожи, бился, как рыба о лед, и терпел вечные неудачи. Особенно ему обидно было то, что его враг, старик Аким, человек сонный, неповоротливый и ленивый, прожил жизнь шутя, лежа на боку. И ведь глупый совсем человек, а что поделаешь, когда счастье дураку валит. В прошлом году по телушке вместе растили, — кажется, уж тут можно было сравняться, а вышло наоборот: Акимова телушка здравствует, а Сысоеву по осени волк зарезал. Теперь взять ребят: что ни ребенок у Акима, то парень, а у Сысоя девка за девкой. Положим, это было еще до церковной службы, а все-таки обидно. Но всего лучше последняя штука Акима: неделя дежурства Сысоева, Сысой ждет нового батюшку с часу на час — сколько раз на колокольню сбегал, а встретил батюшку все-таки Аким… Прикидывая в уме все последствия этого подвоха со стороны Акима, Сысой приходил в ужас. Первое дело, новый батюшка обидится… И то давеча церковный староста Онуфрий Степаныч сказал: «Ах, Сысой, Сысой, зачем ты проспал попа?» — «Какое тут проспал, Онуфрий Степаныч… С бабами все возился: одолели с своими упокойничками. Ну, а тем временем Аким и омманул»… Второе дело, Аким теперь нос задерет вот как: не подступайся. У старого батюшки Сысой вошел в милость по-настоящему, лет десять добивался, только стал на точку, а отец Петр возьми да и умри. Изволь-ка теперь с новым устраиваться…

— Ах, братец ты мой! — повторял Сысой, хлопая руками. — Акимка-то успел, поди, всячины наговорить на меня… Он на это мастер.

Новый батюшка приехал поздно вечером, и Сысой узнал об этом только утром, когда пришел церковный староста. Сысой сейчас же побежал в поповский дом, а Аким уж там.

— Пока что, наказал батюшка состоять при ём, — мрачно объяснил он.

— Так, так… — уныло согласился Сысой. — Ловко ты, Аким, меня околпачил. В самый раз подвел…

Аким только отвернулся: он не любил вздорить.

— Спит поп-то?

— Известно, спит с дороги…

— Молодой?

— Молодой-то молодой, а вот попадья совсем неправильная: стриженая попадья-то.

— Но-о?

— Да еще в очках…

— Ну-у?

Дело выходило совсем неладное. Сысой побежал к дьякону и сообщил ему о коварстве Акима и неправильной попадье.

— Что же, бывает… — уклончиво ответил дьякон, человек осторожный и большой сутяга: он вечно судился в духовной консистории. — Да, бывает…

— Десятый час на дворе, а новый-то поп все еще спит…

— Он городской, а городские подолгу спят…

— А бабы уже пронюхали, что поп приехал, и постащили своих упокойничков. Дожидают… Время-то жаркое, дух идет…

Действительно, в церкви уже стояли пять маленьких гробиков, а на паперти сбились в одну кучу десятка полтора женщин. У всех лица были истомленные, в глазах тупая покорность, разбитые движения, — эта кучка походила на стадо овец, загнанных летним зноем куда-нибудь в тень. Преобладали старушечьи лица, да и молодые бабы походили на старух, столько в них было заботы, нужды, своего бабьего горя. А горячий летний день уже так и пылал солнечным зноем… С паперти виднелась заречная сторона Клычей, теперь совсем пустая, потому что весь народ был в поле, — стояла самая горячая, страдная пора. Бабы точно забыли про своих упокойничков и с тоской смотрели на уходившую к горизонту полосу созревших нив. Все бабьи мысли были теперь там, где шла горячая, страдная работа… Бог послал урожай, погода стояла отличная, и все деревенские мысли были в поле.

— Что же это батюшка-то нейдет? — раздавался бабий шепот. — Отпустил бы душеньку.

По бабьему наущению Сысой уже пять раз бегал в дом священника и возвращался ни с чем: спит.

— А ты бы его разбудил, Сысоюшка. Время-то какое, родной! Ведь горит наша-то работа…

Сысой только разводил руками.

— Пусть Аким будите, он его встрел. Без вас тошно.

Бабы даже подкупали Сысоя, давая ему пятак, но Сысой устоял и перед этим искушением: разбуди нового попа, а он вконец рассердится. Не обрадуешься вашему бабьему пятаку….

Только в одиннадцатом часу показался новый батюшка. Он торопливо шел в церковь в сопровождении псаломщика Павла Ивановича. Это был еще молодой человек с умным, энергичным лицом. Новенькая камлотовая ряска, видимо, его стесняла, — он еще не научился ходить в ней, и длинные полы рясы заплетали ему ноги.

— Что же вы меня не разбудили? — говорил он псаломщику. — Народ ждет, а я ничего не знаю…

Павел Иванович, забитый и смирный человечек, зашибавшийся иногда водкой, вместо ответа снимал свою заношенную шляпу и что-то такое бормотал, чего нельзя было разобрать.

— Оно конечно… Страда… в поле… Сысой прибегал пять раз…

Священник только пожал плечами, отчаявшись получить какой-нибудь разумный ответ. Псаломщик еще больше конфузился и вспотел до того, точно его только что вытащили из воды. Из вежливости бедняга не смел даже вытереть катившегося по лицу пота. Затем со страха у него всегда начиналось урчание в животе. А боялся он всего: и церковного старосты, и сельского старшины, и отца-дьякона.

Сысой выскочил встречать нового батюшку за ограду и с умилением облобызал благословляющую пастырскую руку. Священник осмотрел немного прищуренными глазами церковь и остался доволен. Церковь была каменная и большая. Староста встретил в самой церкви, степенно принял благословение и спокойно проговорил с тонким мужицким укором:

— А мы таки-заждались вас, отец Николай… Бабы так и рвутся в поле, потому как страда.

— Я же ничего не знал…

— Конечно, где же знать… в городу-то поздно встают, а свой-то деревенский хлеб поднимается чуть свет.

Отец Николай прошел прямо в алтарь, унося с собой неприятное чувство. Хитрый мужик староста хотел с первого раза взять верх, воспользовавшись его неопытностью. Потом ему было неприятно, что его пастырская деятельность начинается прямо с похорон.

— Уж вы их вместе отпойте, батюшка, — учил староста, зажигая свечи. — Младенчики, ангельские душки…

Начался грустный обряд. Послышались бабьи всхлипыванья, тяжелые вздохи, тяжелые поклоны. Земная печаль перевешивала святые слова утешения.

— Господи, упокой младенцев… — голосил Павел Иванович каким-то раздражающе-скрипучим голосом, так что за него хотелось откашляться.

Староста подпевал сладковатым «пшеничным» тенорком и умиленно вздыхал.

Откуда-то появились ветхие, древние старички, две нищих-побирушки, а впереди всех, у самого амвона, стоял дурачок Гриша, крестившийся левой рукой. Новый священник служил по-своему, не торопясь, и задерживал голосившего псаломщика. Из пяти открытых гробиков глядели восковые детские личики. Смерть пощадила светлую детскую красоту, и отцу Николаю казалось, что вот-вот откроются светлые детские глазки и с немым укором посмотрят кругом. Именно с укором, потому что порвалась только что начинавшаяся жизнь… Он с особенным чувством благословил в последний раз своих духовных чад и остановился в недоумении, — неужели все кончено?.. Началось прощание. Бабы всхлипывали, одна громко запричитала, но голос порвался на половине. Отцу Николаю почему-то показалось, что и плач и всхлипыванья притворны, и это было ему неприятно. Потом старики взяли крошечные гробики и понесли на кладбище. Провожавшие бабы ужасно торопились и даже подталкивали стариков. Они точно хотели поскорее избавиться от этих гробиков.

Отец Николай подошел к старостинской конторке и посмотрел, как Павел Иванович записал «младенцев». В графе, где обозначались причины смерти, прописана была одна и та же фраза: от животной болезни…

— Что это такое: животная болезнь? — спросил отец Николай.

— А как же иначе? — вступился староста, выручая смущенного псаломщика. — Какое теперь время-то? В страду сколько ребят перемрет от живота.

II

Клычи произвели на нового батюшку невыгодное впечатление, а особенно на новую матушку.

— Неужели мы здесь будем жить? — спрашивала она мужа.

— Пока придется здесь… — уклончиво ответил он.

Матушка была в таком положении, когда от женщин стараются отогнать все неприятные мысли. Молодое симпатичное лицо получило такое хорошее тревожное выражение, точно молодая женщина боялась грядущего счастья. Это были новые люди в среде духовенства. Он кончил академию и некоторое время служил инспектором духовного училища. Она происходила из чиновничьей семьи, служила после гимназии сельской учительницей и теперь немного стеснялась своей новой роли — деревенской матушки. Вообще они были городские люди, с городскими привычками и городскими потребностями.

Отец Николай наблюдал жену и видел, что она недовольна, прежде всего, квартирой, хотя прямо и не высказывала этого. Он так любил жену и понимал ее по выражению лица. Квартира, действительно, заставляла желать многого. Дом был старый и требовал ремонта. Внутри все было так грязно и оборвано. Отцу Николаю было обидно, что никто и ничего не сделал к его приезду. Хоть тот же церковный староста, кажется, мог бы позаботиться. Его предшественник, священник, был человек старый больной, обремененный большою семьей, и жил очень бедно.

— Понемножку устроимся, — успокаивал жену отец Николай. — Выбелим потолки, стены оклеим обоями, мебель… Вот относительно мебели уж не знаю, как мы сделаемся. Придется выписывать из города и эту дрянь выбросить.

Не желая напрасно тревожить жену, отец Николай не говорил главного, именно о тех деревенских людях, с которыми ему пришлось встретиться с первого раза. Больше всего не понравился ему отец-дьякон. Это был тип озлобленного консисторского ябедника. Церковный староста видимо его побаивался и держал его руку. К нему они отнеслись, как к ничего не понимающему городскому человеку, и по-своему третировали его. Все это были, конечно, мелочи, но из мелочей складывается вся жизнь. Оставались еще псаломщик Павел Иванович, какой-то запуганный идиот, учительница, сторонившаяся нового батюшки, и сельские власти в лице старшины и старосты. Последний тоже в счет не шел: он просто отбывал свою «обязанность», как тяжелую повинность или неизбежную болезнь, а старшина, молодой мужик, принадлежал к типу деревенских дипломатов, говорил с заискивающей слащавостью и тоже дружил с отцом-дьяконом. Вообще картина была незавидная и обещала в будущем много мелких неприятностей.

В довершение всего заявился Сысой и начал подводить свою политику. Начал он издалека, именно с покойного батюшки, который так ему доверял, так доверял.

— Бывало, так и говорит: только тебе и верю, Сысой, потому как ты прямой человек… Дьякон-то у нас заодно со старостой и, пряменько сказать, съели старика. Наезжал благочинный два раза следствие наводить. Вот они какие… И Аким тоже хорош…

— Какой Аким?

— А сторож, который тебя встрел… Это он мне назло, ваше благословение, потому как неделя была моя. Староста проходу теперь не дает: «Проспал попа, Сысой!». А я завсегда старался, и то есть вот как старался.

Слушая сплетничавшего Сысоя, отец Николай с горечью думал о положении сельского священника, над которым не ломается только ленивый: и консистория, и богатый мужик, и всякая другая власть, и тут еще горькая зависимость от своих духовных чад, в виде тех грошей и сборов натурой, которые приходится делать сельскому попу. Во время своей службы в духовном училище отец Николай встречался с немецким пастором и польским ксендзом. Какую выгодную позицию они занимают и каким уважением пользуются, а все оттого, что не должны ходить с ручкой по своим прихожанам и вымогать натурой. Получают определенное жалованье, как все другие чиновники, и больше ничего. Они и детям могут дать лучшее образование уже в силу своего лучшего материального положения. В деревню отец Николай поступал на время, как молодой священник, а потом рассчитывал вернуться в город, что ему было обещано владыкой, Действительность сразу разочаровала его книжные представления о деревне. Сам он сохранил о ней только смутные воспоминания, потому что десяти лет уже поступил в лоно almae matris бурсы и затем не бывал в деревне. Настоящий опыт имел значение для будущего, когда отец Николай надеялся занять место в городе.

— Отчего у вас так много умирает детей? — спрашивал отец Николай, прерывая кляузы Сысоя.

— Как это много? — искренно удивился Сысой. — Урожай ноне…

— При чем тут урожай?..

— А то как же?.. Матки в поле, а ребята в деревне со старухами да с няньками. Ну, анделочки и выходят…

— Какие анделочки?..

— А вот хоронили-то… Безвинные душеньки совсем, ну и вышли анделочки, это уж счастье которой бабе Бог пошлет и анделочка возьмет…

— В чем же тут счастье?

— Первое дело, такой анделочек молиться будет за отца с матерью — раз… А второе, напримерно, та же самая мать ослобоняется, работать будет наряду с другими протчими. Тяготу Господь с нее снимает, значит, с бабы… Это уж на счастливую, а другие маются-маются, без конца просто.

Отец Николай отвернулся к окну, слушая эту приводившую его в ужас философию. Вот отчего так ждали тогда его бабы, вот отчего они так торопливо уносили своих «анделочков» на кладбище, вот отчего ему показались неискренними их слезы и причитанья… Что же это такое?.. Даже урожай и тот повышает детскую смертность… Маленькие жертвы гибнут сотнями, и их стонов и голодного крика никто не слышит, кроме выживших из ума старух и «нянек», шести- и семилетних девочек. Отец Николай чувствовал себя в неловком положении даже относительно Сысоя, смотревшего на него с сожалением, как на человека, который не понимает даже того, что такое «анделочки». Прежний батюшка отлично это понимал, а этот еще совсем несмысленный.

— Ты еще все здесь, Сысой? — удивился отец Николай, точно просыпаясь от нахлынувших на него мыслей.

Сысой переминался с ноги на ногу и не уходил.

— Ты уж, батюшка, тово… не серчай…

— За что?

— А не встред я тебя тогда. Это Аким назло мне сделал.

— Хорошо, хорошо. Я не сержусь. Ступай…

А каждый новый день приносил новых «анделочков». Отец Николай с утра начинал испытывать какое-то гнетущее беспокойство я считал, глядя из окна, сколько пронесут маленьких гробиков. Несли их женщины, сами матери, торопливо и озабоченно. Отцу Николаю делалось как-то совестно, точно он в чем-то был виноват. Бедные «анделочки»… Потом он стал обходить свою паству из двора во двор и на месте познакомился с причинами этого ужасного факта. Грудные дети оставались на попечении самых древних старух и маленьких девочек. Их кормили ржаным жеваным хлебом, давали сосать грязные соски, набитые этим же хлебом, и пичкали разною другой дрянью. Даже коровье молоко являлось здесь недоступною роскошью, а молоко матерей, истомившихся на работе и приходивших кормить детей грудью только поздно вечером, являлось отравой. Чем-то безвыходным и обидно-бессмысленным веяло от всего. Мысль об этих «ангелочках» неотступно преследовала отца Николая, и он даже видел их во сне. Ведь их погибают тысячи, десятки тысяч ежегодно… Это целая армия маленьких страдальцев и мучеников, а за ними стоит такая же армия отупевших от горя матерей. И так из года в год. Садясь обедать, отец Николай думал, что он ест чей-то чужой хлеб. Ему теперь казалось непозволительною роскошью то платье, которое он носил, обстановка, которую он считал скверной. Он проверил всю свою жизнь, свои стремления, свои желания… Боже мой, как все это было ничтожно и жалко, и как он, книжный человек, бессовестно мало знал жизнь родного народа, жизнь тех безвестных миллионов, которые незримо творили русскую историю.

По вечерам в поповском доме шли такие тихие, хорошие беседы. Матушка сидела за работой, — она готовила детское приданое. Отец Николай ходил по комнате и говорил:

— Знаешь, Наташа, мне кажется, что я нехороший человек… Я проверил себя, всю свою жизнь, мысли, с которыми ехал сюда, и мне делается совестно за себя. Ведь я стремился к комфорту, к удобствам и думал, что совершенно достаточно, если буду добросовестно исполнять свою обязанность. Нет, этого мало… Я завидовал немецким пасторам, получающим чиновничье жалованье, католическим ксендзам, а сейчас… сейчас я понимаю отлично одно, именно, что русский священник должен, прежде всего, дать обет бедности. Насколько этот простой русский деревенский поп стоит выше этих сытых патеров и чопорных пасторов, — ведь он делит и горе и бедность родного народа. Это — великая миссия, и стоит для этого жить… Я и хочу быть таким деревенским попом. В город я не поеду… Мое место здесь. Разве тут справедливо думать о себе, когда у тебя на глазах мрут сотни детей буквально от голода. Помочь им, утешить несчастных матерей, войти в жизнь народа деятельным началом — вот задача, для которой стоит и следует жить.

Матушка все это отлично понимала, кроме одного, — ее пугала мысль остаться навсегда в деревенской глуши. Сказывалась городская женщина. Отец Николай это сознавал и постепенно подготовлял жену.

— Все это пустяки, Наташа… Понемногу привыкнешь, а там будет дел по горло. Не придется скучать… А мы-то будем устраивать ясли для грудных детей — сколько хорошей заботы и труда. Ведь у нас будет свой ребенок, и мы это будем делать для него. Я хочу, чтобы он рос не в городе, а в деревне, и чтобы он видел ту страшную историческую нужду, которой впоследствии должен будет служить. Понимаешь, какое это счастье, и другого нет. Во имя нашего будущего ребенка будем спасать этих несчастных ангелочков, а средства я найду.

Молодая женщина слушала и чувствовала себя глубоко счастливой. Ей тоже делалось совестно за свой городской эгоизм и тяготение к показной роскоши. Нет, они останутся в деревне и вместе понесут не иго, а счастье. Это та простая обязанность, которую должно исполнить.

<1891>