ПРЕДИСЛОВИЕ К ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
правитьЯ рад снова, уже более спокойно, вернуться к моему труду, чтобы пополнить его и кстати воспользоваться случаем ответить на те замечания, которые были сделаны по поводу этой книги почтенными известными критиками.
Такой, например, действительно авторитетный критик, как проф. Анджело Майорана, автор «Teoria sociologica della constituzione politica», представил мне следующее возражение: «Вы даете скорее индивидуальную патологию, чем социальную. Ведь вы намерены были рассуждать о психиатрии социальной, а не индивидуальной. Так каким же образом случилось, что те люди, которые в иных условиях места и времени сделались бы грабителями, или пиратами, или разбойниками на больших дорогах, при настоящих условиях становятся анархистами в худшем смысле этого слова?».
Ответ на этот вопрос можно найти в главе I этой книги, где я старался охарактеризовать условия жизни современного общества, погрязшего во лжи и доходящего до безумия в фанатизме своей экономической борьбы. Уже в эпоху варварства, да и во все исторические эпохи существовали люди психически больные, преступники с альтруистическими тенденциями, фанатики. Но сначала их фанатизм проявлялся на религиозной почве, а затем как участие в политических партиях и заговорах. Сначала мы видим их участниками крестовых походов, затем мятежниками, далее странствующими рыцарями, мучениками веры или неверия, как Бруно, Арнольдо да Брешиа, или трибунами, как Марцел, Кола ди Риенци, или цареубийцами, как Брут, Дамиенс, Равальяк…
Но когда в настоящее время появляются такие фанатики альтруизма, в особенности среди народов латинской расы, то для их страсти не представляется иного выхода, кроме социальной или экономической борьбы, по крайней мере при нормальных условиях. В Германии или Англии возможен еще другой выход — в религиозном пиетизме, в кастовом духе или, во всяком случае, в святой и истинной благотворительности (см. главу I).
На это только что указывал Ферреро в своем прекрасном этюде «Ideа Libегаlе». Он говорит так: «Религия — это самая удобная сфера для проявления фанатизма. И действительно, в Англии религия рекрутирует в свои ряды тысячи фанатиков, которые под самыми различными названиями, со всевозможными теориями лихорадочно стараются вырвать души из когтей порока. У них огромный простор для деятельности, для организации церквей, для дел благочестия, для проповедей и пр. и пр. В странах же латинских, где сильна власть католической церкви, религия уже перестает быть этим громоотводом для фанатизма. Это не следствие отсутствия религиозности или скептицизма народа (который, кстати сказать, гораздо меньше овладевает человечеством, чем это обыкновенно принято думать, даже хотя бы и в стране Вольтера) — нет, это происходит благодаря твердой организации католической церкви. Католическая церковь — это огромное дисциплинарное учреждение, род войска, основанного на повиновении и послушании, где каждый член имеет свое место, свой образ жизни и поведения, свои мнения, регламентированные строжайшими законами. Активные фанатики, как Казерио, не могут в таких условиях чувствовать себя свободно, они всегда немного анархисты и склонны к восстаниям; среди же протестантских сект с их несколько анархистским характером, независимых, свободных, автономных как кланы варварских времен, они чувствуют себя прекрасно. В Англии Казерио нашел бы себе место в Армии Спасения генерала Бута; там нашла бы выход его потребность деятельности и его фанатизм. Но в католической церкви он не нашел бы себе места, разве только в роли миссионера — это единственная область, где католическая церковь оставила еще некоторую независимость и свободу личной инициативы.
Другой выход для фанатизма, столь распространенный среди германских наций, и в особенности в Англии, но почти совершенно отсутствующий у наций латинских, — это филантропия. Лондон — это столица филантропов. Мужчины и женщины всех классов и общественных положений, богатые и бедные, образованные и невежественные, здоровые и ненормальные — упорно стремятся исцелить социальную болезнь и искоренить из общества одну из форм зла бедность. Один заботится о детях, которых истязают их родители; другой о слепых стариках; третий об умалишенных, с которыми плохо обращаются в их лечебницах; четвертый — о заключенных и выпущенных из тюрьмы. И все они работают не покладая рук, издают журналы, произносят речи, организуют общества, и иногда им удается вызвать целую эпидемию сентиментализма и сильное движение в общественном мнении в сторону какой-либо гуманной реформы. Этот род деятельности может дать выход тому политическому фанатизму, который приводит при иных условиях к динамитным крушениям.
Но в странах латинских нельзя даже и повести агитацию в этом направлении; да она была бы бесполезной. Существует традиция, в силу которой благотворительность считается делом администрации и выполняется общественною властью или церковью, и эта традиция так сильна и глубока, что никому и в голову не приходит лично бороться с общественной нищетой. Если родители в больших городах часто дурно обращаются с детьми, и хотя газеты неустанно будят общественное мнение, не надо, однако, забывать, что для предотвращения этого зла потребовалось бы издание закона, да и тот вряд ли стал бы применяться. Но ни у кого не является мысли основать частное общество, которых столько в Англии. Общества эти вовремя являются на помощь и вырывают из рук жестоких родителей их маленькие жертвы. Заметьте, что в Италии, как и во Франции, никогда не удается вызвать серьезный взрыв морального протеста против какого-нибудь из наиболее печальных общественных зол. Мы, итальянцы, почти не знаем общественных движений, которые в Англии беспрерывно следуют одно за другим. И вот, натуры деятельные, склонные к энтузиазму, должны искать другую сферу для приложения своей энергии.
Наконец, необходимо отметить, что как во Франции, так и в Италии некоторые специальные формы фанатизма, и, надо сказать, довольно сильные, несколько лет тому назад ослабли; упал прежде всего патриотический фанатизм, который увлекал столько умов и был, без сомнения, менее опасной формой, чем фанатизм анархический. В народных кругах в Италии патриотический дух, вызванный войной за независимость, угас благодаря главным образом ужасному экономическому кризису, переживаемому нами в последнее время. Во Франции патриотический подъем, вызванный несчастной войной 1870 года, вылившийся в такие разнообразные формы вплоть до буланжизма, в данное время быстро падает вследствие отсутствия новых стимулов.
Из этого нельзя еще заключать, что энтузиасты легче впадают в фанатизм на социальной или экономической почве, потому что в этой сфере рамки более неопределенны, а относящиеся сюда теории могут обещать гораздо более того, что фактически является достижимым; или потому, наконец, что те миражи, которые анархистские партии развертывают перед глазами массы обездоленных, вселяли бы уверенность, что с исчезновением общественных несчастий прекратятся и все личные беды.
Если фанатизм религиозный, филантропический, патриотический является почти всегда безопасным, фанатизм политический или экономический всегда оставаться таковым не может. Политика всегда — борьба. Итак, если энергичный фанатик принимает участие и весь отдается этой борьбе, он доходит в ней до высшей степени экзальтации и находит в себе достаточно решимости, чтобы следовать своей любви или ненависти, даже предвидя на этом пути роковые последствия.
Но разве мы не видим также и религиозных фанатиков, которые становились убийцами в тех случаях, когда религия требовала страстной борьбы с враждебными сектами, как, например, это было во времена Реформации? То же самое роковым образом происходит и в политике, только с большей легкостью, так как политика всегда и всюду есть борьба идей, стремлений, интересов. Живой, страстный фанатик при малой культурности легко отождествляет политическую партию или учреждение с единичной личностью. Эта тенденция, такая сильная и столь свойственная человеческому духу, достигает еще больших размеров у эпилептиков или просто у субъектов, предрасположенных к насилию, о котором, благодаря нашему классическому образованию, создалось представление, как о поступке добродетельном и героическом».
С другой стороны, один журналист (по-видимому, сочувствующий моим взглядам) спрашивает меня: «Как могло случиться, что Казерио, невежественный крестьянин, мог додуматься и исполнить с таким хладнокровием, мужеством и настойчивостью преступление, от которого отшатнулся бы в ужасе самый закоренелый преступник? Все, что вы сказали, — очень хорошо, потому что, действительно, наследственная эпилепсия, пеллагра братьев и собственная экзальтированность могут обусловливать такую необычайную перемену. Но для профанов этого объяснения недостаточно, чтобы понять весь психологический процесс и основные причины».
Я могу ответить на это так. Профаны не знают, что психологией доказано следующее явление: страстный темперамент и эпилептическая и пеллагрическая наследственность, так сказать, предрасполагают ум к более крайним стремлениям, повышают, сказал бы я, уровень средней чувствительности, концентрируют, сосредоточивают чувства в одном определенном направлении и этим уничтожают огромное расстояние, отделяющее апатичного крестьянина от страстного сектанта, — не говоря уже о том, что чрезвычайно тяжелые условия жизни ломбардского крестьянина должны были заставить его горячо сочувствовать чужому горю, хотя бы проявление этого сочувствия было бы и неразумным. Я буквально упал духом, живя в одних с ними условиях в течение 30 лет, когда я изучал среди них пеллагру. На эти условия я не раз указывал, но, к сожалению, безрезультатно. Ужасное положение ломбардских крестьян вызвано самими помещиками, которые совершенно безнаказанно продают крестьянам испорченную кукурузу.
Конечно, те, которые не знают, в каких формах может проявляться наследственная эпилепсия и пеллагра, не поймут, какая связь существует между этими болезнями и политическим преступлением, и вместо того чтобы искать причину этого непонимания в собственном невежестве, найдут более удобным высмеять чуждую им (по невежеству) точку зрения.
Тем же, которые заявляют: «Преступление совершено, стало быть, преступник должен понести наказание», и при этом полагают, что экспертиза психиатров не должна смягчать вину преступников, мы можем ответить только следующее: мы исполняем наше дело, вы — ваше. Вы хотите выносить приговоры или даже вновь обратиться к пыткам? И поступайте так, но тогда уж не обращайтесь к нам и не требуйте, чтобы мы извращали факты ради вашего удобства.
Как в свое время осуждали и сжигали истеричек под видом ведьм или святых, так и теперь, разумеется, можно убить сумасшедшего, если проявление его безумия вызывает настолько сильное негодование, что для удовлетворения необходимо пролитие крови. Но это ни в коем случае не должно смущать психиатра, ставящего диагноз, точно так же как нельзя требовать от ботаника, чтобы он исключил из флоры аконит или цикуту, потому что они ядовиты и не так красивы, как роза и фиалка. Не может же, в самом деле, ботаник отнять у них их свойств как цветов потому, что они некрасивы и лишены аромата.
Что же касается тех лиц, которые не могут оправдать свое незнание тем, что они журналисты, а не ученые, и в то же время осмеливаются утверждать, что я в своей книге объявляю всех анархистов эпилептиками, я отвечу им следующее: их отзывы наводят меня на печальное размышление о том, как низко упала наука в Италии, если ученые, которые должны дать отзыв о популярной книге в несколько страниц, усматривают в ней как раз обратное тому, что там говорится! Чего же мы должны ждать от людей, так грубо ошибающихся в столь простом случае, если им в руки попадется вопрос более сложный?
Турин, 4 сентября 1894 г.
Глава I. ПОЗИЦИЯ И ПРИЧИНЫ АНАРХИИ
правитьВ то время как государственный механизм все более и более дифференцируется, появление такой теории, как анархизм, теории, которая призывает к возвращению в первобытное состояние, ко временам до появления раter familias [Отец семейств (лат.). — Здесь в значении «патриархат».], — можно почесть только огромным шагом назад.
Однако как во всякой сказке есть доля правды, так и всякая теория, как бы нелепа она ни была, раз она имеет многочисленных последователей, должна содержать в себе элемент справедливости. Сама по себе мысль о возвращении в первобытное состояние не должна отталкивать нас от этой теории, потому что только «Само воплощенное тщеславие может утверждать, будто наши культурные стремления непременно всегда представляют шаг вперед. Наоборот, наш прогресс не может быть выражен постоянной вое-входящей кривой, а скорее зигзагообразной линией, которая часто бывает направлена как раз в противоположную сторону, и (вспомним „multa renascentur quae jam cecidert“ [Многое способно воскреснуть из того, что уже умерло (лат.). Гораций, „Наука поэзии“, 70]) поэтому поворот назад не всегда означает регресс. Возьмем хотя бы развод: Это ведь до известной степени есть возвращение к доисторическим обычаям. Или гипнотические теории, которые выдвигают?новь вопрос о многих пророчествах и чудесах, отнесенных нами к детским вымыслам древнего мира.
То же можно сказать и о теории монизма, о борьбе за существование, о праве наказания и даже, если хотите, о всеобщем избирательном праве и референдуме.
Впрочем, объяснение того, каким образом могла возникнуть эта странная партия, можно найти в расследовании современных условий нашей жизни. Если, например, мы спросим чиновника, получающего хороший оклад, или какого-нибудь крупного собственника с узким умом и еще более узкой духовной жизнью, в каком положении, по их мнению, находится современное общество, — они не задумываясь ответят: „Мы живем в лучшем из миров“. Им живется хорошо, — кому же в самом деле может быть плохо? Но если тот же вопрос мы зададим людям с другим, более развитым моральным чувством, например Толстому, Рише, Серджи, Гюго, Золя, Нордау, де Амичису, то они окажут, что наш fin de cieсlе [конец века (фр.)] представляется им весьма плачевным.
Один из самых серьезных и способных к правлению людей латинской расы, Токвиль, уже много лет тому назад заявил: „Наши правительства делают ошибку, опираясь исключительно на личные интересы и эгоистические страсти одного класса; когда правительство теряет свою популярность, тот самый класс, которому оно давало столько привилегий, начинает клеветать на него, вместо того чтобы спокойно наслаждаться полученными привилегиями.
Если вникнуть и разобраться, какое огромное многообразие в настоящее время существует не только среди наших законов, но и среди принципов законодательства, если рассмотреть, какие разнообразные формы уже приняло и продолжает принимать наше аграрное законодательство, то можно придти к выводу, что мы вообще склонны отстаивать те учреждения, с которыми больше всего свыклись. Так и в области общественных организаций реформы должны быть гораздо многочисленнее, чем это вообще принято думать“.
Прежде всего люди страдают от недостатков нашего экономического строя. Не потому, чтобы условия жизни были тяжелее в настоящее время, чем они были во времена наших предков: голод, который уносил раньше тысячи жертв, теперь уносит только сотни, и одеваются наши рабочие лучше, чем любой придворный древнего мира. Но зато и потребности людей нашего времени возросли непропорционально доходу, а удовлетворять свои потребности, прибегая к обычной благотворительности, к монастырской милостыне, теперь стало для людей прямо невыносимо. Эта филантропия гораздо больше способна оскорбить природное человеческое достоинство, чем хоть сколько-нибудь удовлетворить человеческие нужды. Кооперации тоже не достигают своей цели уже потому, что сфера их деятельности крайне ограничена, а в деревнях они почти и вовсе не встречаются.
Пусть даже оба эти средства — кооперация и общественная благотворительность — будут действительны и достигнут своей цели, все равно ими нельзя было бы умиротворить страну, так как возникший на развалинах религиозного и патриотического фанатизма фанатизм социальный и экономический по существу так же слеп и необуздан, как всякий другой: он надвигается и рушит все на своем пути. На наших глазах падают идеалы религиозный и патриотический, исчезает национальный дух, рушатся основы семьи, падает корпоративный и кастовый дух.
Если мы примем во внимание, что человек не может жить без всякого идеала, то мы увидим, что люди поставили перед собою тот идеал, который более соответствовал их стремлением выбиться из экономической зависимости, идеал более положительный — экономический. И этот идеал, вполне отвечая потребностям времени, не так легко может разрушиться под действием неумолимой логики современного научного анализа. И вся энергия, которая раньше была направлена в различные стороны, сосредоточилась теперь на достижении этого идеала. К этому надо прибавить, что однажды развенчанные идеалы (великодушие, терпимость, безропотное страдание) хотя уже и не могут бороться с новыми, все же обломки их препятствуют свободному движению вперед по намеченному пути. Над двумя социальными периодами — религиозным и феодальным — история действительно уже произнесла свой приговор, но время еще не изгладило их вредных последствий, от которых мы и по настоящее время страдаем. И теперь еще встречается во многих местах тщеславное властолюбие феодализма, его нетерпимость и религиозное ханжество. В настоящее же время к этому присоединилось еще владычество третьего сословия.
Власть церкви давно уже исчезла из наших правовых отношений; по крайней мере, так оно кажется на первый взгляд. Но попробуйте-ка затронуть какой-нибудь вопрос, так или иначе имеющий отношение к религии, хотя бы вопрос о разводе, или антисемитизме, или вопрос об упразднении церковных школ, и вы увидите, какую встретите оппозицию, само собою разумеется, под всякими благовидными предлогами: индивидуальная свобода, уважение к женщине, защита детей и т. д., и т. п.
Ведь и владычество военного сословия тоже, кажется, исчезло уж много веков тому назад; но стоит только затронуть эту струнку, как против вас поднимутся целые полчища, правда, не настоящей „публики“, но людей из всевозможных официальных и полуофициальных сфер. А в бюджет государственных расходов входят миллионные статьи по содержанию сотен франтов, шалопаев и никому не нужных генералов.
Несчастным же учителям остаются гроши да бесполезные похвалы с обманчивыми посулами. Так маскируется государственное банкротство, а измученный крестьянин разоряется вконец от повышения цен на жизненные продукты.
В таком же положении находится и вопрос об идеалах патриотических и эстетических: правда, они забыты, но предложите французам отказаться от своей ненависти к итальянцам, англичанам — к половине мира; или попробуйте растолковать итальянцу среднего класса, до какой степени смешно его деланное поклонение классикам, которыми, по существу, он наслаждаться не может, которых он совершенно не понимает, а только приносит им в жертву лучшие годы жизни своих сыновей, — он не захочет вас и слушать или глубоко возмутится!
Четвертое сословие уже восстает против жажды наживы разного рода промышленных предпринимателей; оно протестует против превосходства трех остальных сословий и считает, что отношение между работою и прибылью трех высших классов и трудом и прибылью его — четвертого — слишком неравно.
Это чувствуется, об этом раздаются голоса и всего смелее там, где четвертое сословие находится в наименее стесненном положении и легче поэтому может оказать сопротивление. Несчастные индусы миллионами мрут от голода и не в силах реагировать на свое положение, так же как и наши ломбардцы, вымирающие от пеллагры. Наоборот, крестьяне Германии и Романьи, как и австралийские рабочие, находятся в сравнительно лучших экономических условиях, чем прочие, и поэтому у них больше сил, чтобы оказать сопротивление, и больше инициативы. Они протестуют и за тех, кому живется хуже, чем им. Анархисты оказываются далеко не самыми бедными, а многие даже богаты [По парижским статистическим данным, которые, несомненно, неполны и не беспристрастны, в Париже насчитывается 500 анархистов (сами же анархисты утверждают, что их 7500 в Париже и 4000 во Франции). Они делятся на два класса: пропагандисты и адепты. Среди пропагандистов насчитывают: 10 журналистов, 25 типографщиков, 2 корректоров; среди адептов: 17 портных, 16 сапожников, 15 столяров, 12 цирюльников, 15 механиков, 10 каменщиков, 20 рабочих в съестных заведениях и 250 разных других профессий, а именно: 1 архитектор, 1 бывший чиновник суда, I» 1 певец, 1 биржевой спекулянт, 1 агент страхового общества и т. д., Однако эти цифры, без сомнения, неполны. Во всяком случае, среди этих людей не может быть крайней нужды; не может нуждаться и Дипон, богатейший из вождей анархистов, и Кропоткин, и Гори, и Молинари, и Дрекскен, принадлежащий к очень богатой семье. Дюбуа («Lе рeril аnагсhistе», 1893) насчитывает во Франции от 20 до 30 тысяч анархистов, по большей части не кочующих рабочих: сапожники, портные, красильщики и обойщики, следовательно, не полные бедняки.].
А потом, нельзя же отрицать, что почти все общественные и правительственные институты, существующие как в республике, так и в монархии, — не что иное, как величайшая условная ложь. Так это, по крайней мере, обстоит среди латинских рас. Все мы носим внутри себя эту ложь, хотя на словах и не признаем ее.
Ложь — вера в парламентаризм, бессилие которого открывается с каждым днем все больше и больше; вера в непогрешимость стоящих у кормила правления — ложь, ложь и вера в правосудие, которое наказывает едва ли 20 % истинных виновников преступления. Большей частью наказанию подвергаются только дураки, а кто поумней, тот остается на свободе, этими восхищаются и служат им те, которые слабее и совершенно невинны.
В наших руках лишь очень незначительная полоса берега, и в то время как наши поля остаются необработанными, мы, как дети, с жадностью набрасываемся на какие-то совершенно пустынные земли, которые стоят нам стольких жизней и вдобавок совершенно не окупаются той ничтожной выгодой, которую они могут принести.
А такие глубокие язвы нашего общественного организма, как пеллагра, целая масса предрассудков, алкоголизм, вошедшее уже в обычай беззаконие, схоластическое невежество, — мы стараемся залечить разными театральными представлениями, риторическими фразами, и как только мы вообразим, что кое-что уже сделано, так сейчас же все бросаем, особенно если нам самим это не доставляет особого удовольствия.
Если мы внимательно присмотримся к нашему столичному обществу, которое, подобно тому как в Японии, подчинено микадо и тайкуну, то мы заметим, в нем те же недостатки, что и в остальной Италии, правда, в меньших размерах. Духовенство, хотя и слабое в теории, пользуется de facto огромным влиянием на два противоположных класса: плебеев и патрициев. Но духовенство, унаследовав власть того и другого класса, не унаследовало их престижа; при этом оно не умнее и не энергичнее их обоих. Это посредственность, царящая над всем, не сознающая своего ничтожества и судящая о фактах только с утилитарной точки зрения; посредственность, у которой нет впереди ни идеалов, ни даже заранее намеченной цели. Повсюду памятники и торжества заменяют учреждения; слепая любовь к своему углу и нетерпимость к чужому заменяют любовь к отечеству; в конце концов грустная тишина, как покой океана, нарушаемая лишь изредка короткими бурями. Их поднимают обыкновенно люди скорее храбрые, чем честные, которые растрачивают свое непрочное влияние на маловерный народ.
Наше воспитание не только не уменьшает, а скорее увеличивает это зло; мы живем в эпоху, когда дни часто равносильны годам, а года — векам; нашим же юношам мы хотим создать искусственную атмосферу, в которой жили наши предки тысячу лет тому назад. И в настоящее время даже сильные умы не имеют достаточно времени, чтобы усвоить необходимые для всех знания (как, например, отечественная история, гигиена, живые языки, статистика), а мы все хотим, чтобы наше юношество убивало свое лучшее время на то, чтобы выучиться с грехом пополам болтать на мертвых языках о давно умерших предметах, — и все это чтобы выработать хороший вкус; а между тем мы нашли бы смешным, если бы в течение десяти или пятнадцати лет их обучали делать цветы или сольфеджио? Поток современной жизни, столь тревожной и богатой событиями, несется вперед, а мы как будто не замечаем этого движения. Максим д’Азелио пишет со своей обычной удивительной откровенностью: "С ужасом вспоминаю, что провел пять или шесть лет за изучением латыни в том возрасте, который наиболее способен к восприятию новых языков, и что вместо того, чтобы кое-как знать греческий и латынь, которые мне совершенно ни к чему, я мог бы знать хорошо необходимые для меня английский и немецкий; воспитание мое было все проникнуто иезуитской закваской. Задача, которую себе ставит иезуитский принцип и которую он всегда великолепно выполняет, состоит в следующем: продержать юношу до двадцати лет в своих руках за постоянным изучением, но при этом сообщать ему «такие сведения, которые впоследствии не пригодились бы ему, и все это для того, чтобы образовать характер, ум и убеждения взрослого человека». Воображаю, как будут смеяться над нами наши внуки, когда узнают, что в наше время миллионы людей вполне серьезно полагали, что зазубренный по принуждению отрывок из древних классиков, забываемый скорее, чем это обыкновенно полагают, или какие-нибудь сухие грамматические правила вернее поведут юношу по пути умственного развития, чем изложение фактов и их неумолимая логика. И кто через несколько лет поверит, что когда-то латынь вполне серьезно считалась необходимым знанием для врача, инженера, моряка или офицера? А ведь стратегические, гигиенические и математические доктрины уже сильно изменились, и наиболее нужные технические сведения теперь гораздо легче почерпнуть из литературы новых языков! Между тем воспитываются поколения, ум которых долгое время питался формой, но не сущностью, и еще больше, чем формой (которая должна была бы выразиться в каком-нибудь художественном произведении), слепым преклонением перед нею, тем более сильным, тем более слепым и бесплодным, чем больше был промежуток времени, погубленный на эту бесполезную работу. Когда же мы убеждаемся, что достаточно уже забили эти бедные умы классической чепухой, то сверх нее мы набиваем еще археологическую и метафизическую ерунду. Слава Богу, что наше арийское происхождение было доказано сравнительно поздно, иначе мы наверное имели бы две или три кафедры объяснения Маnа-dharma-Sаstra (законов Ману); а не то признали бы необходимым для наших юношей восьми- или девятилетнее изучение санскритского языка. На этом стали бы особенно настаивать представители министерства народного просвещения, и больше всего те из них, которые не знают этого языка, — они наверняка стали бы утверждать, что эти вещи необыкновенно способствуют изощрению юношеского ума.
Вот почему, не имея, таким образом, прочных основ, наше юношество жадно набрасывается на первое новшество, самое нелепое, даже зачастую совершенно не соответствующее времени, лишь только оно напоминает ему плохо понятую древность. Тот, кто думает об этом предмете иначе, пусть вспомнит классицизм революционеров 1789 г. и прочитает Валлеса: «Инсургент»; тогда он увидит в какой степени именно это воспитание, как совершенно не соответствующее эпохе, способствовало образованию типа сбитого с толку бунтаря. Такое усиленное проведение классицизма сделало то, что теперь мы с большей охотой воздвигаем монументы, устраиваем всевозможные помпезные торжества, чем учреждаем промышленные предприятия, осушаем болота или строим школы.
И вот, как следствие такого воспитания, и получается то, что в основании деятельности наших революционеров, начиная с Кола ди Риенци и кончая Робеспьером, лежит насилие. «Что такое наше классическое образование, как не сплошное прославление самых разнообразных проявлений насилия?» пишет Ферреро (Fеггего. Riformа sосiаlе. 1894). Начинается оно с восхищения перед убийством Кодра и Аристогитона и заканчивается цареубийством Брута. Да и вся история Средних веков. Новая история и история нашей эпохи Возрождения в устах наших преподавателей принимает вид какого-то прославления грубых актов насилия.
А вот стихи поэта, которого считают пророком морали новой Италии, стихи, встреченные всеобщими рукоплесканиями:
«Железа и вина я жажду…
Железа, чтоб тиранов уничтожить.
Вина, чтоб на их трупах тризну править».
Деморализация уже столь глубоко проникла в общество, что стала общей всем партиям. Клерикалы аплодируют убийству Равальяка, консерваторы приветствуют расстрелы коммунаров 1871 г., республиканцы восторгаются бомбистом Орсини, но все они сходятся в одном: все аплодируют насилию, когда оно в их пользу. А герой нашего недавнего прошлого, кто он? Это не знаменитый исследователь и не великий артист, это Наполеон I.
К чему удивляться после этого, что в обществе, так сказать, насыщенном насилием, оно прорывается время от времени, как молния прорезывает тучи? Нельзя безнаказанно объявлять насилие священным даже при условии, что оно должно применяться в строго определенных случаях. Рано или поздно проповедь насилия перейдет из одной политической партии в другую. В противовес всем этим фактам человечеству следовало бы углубиться в свою совесть и перестать служить жестокому культу грубой силы; пора бы понять наконец, что принцип насилия всегда является безнравственным, пусть даже это насилие будет восстанием против насилия же. То, о чем я говорю, не болезненная сентиментальность: это принцип морали, возникшей из неустанного наблюдения над жизнью. Надо усиленно проповедовать новую религию нравственной силы, чтобы ускорить переворот, созревающий в глубине современной цивилизации; иначе европеец со всеми своими знаниями и цивилизацией докажет, что он немногим выше австралийца, отвечающего на вопрос о добре и зле следующим образом: «Добро, когда я отнимаю у другого жену; зло, когда другие отнимают мою».
Весьма важно то обстоятельство, что основы представительного правления не оправдали надежд. Некоторое время думали, что чем больше будет число людей, между которыми разделена власть, тем менее деспотично, тем более разумно и нравственно будет управление. Однако не подумали о том, что было известно уже в век Макиавелли: всякая форма правления носит всегда зародыши своего собственного разрушения; а наша. форма правления как нельзя более оправдывает это мнение. У нас власть опирается на толпу, а толпа, пусть она будет даже в высшей степени однородна и состоит из избранных людей, все же при своих решениях не суммирует мысли отдельных людей, а отвергает негодные ей суждения, образуя, таким образом, то, что называется мнением большинства.
Формы наших учреждений неудовлетворительны даже в своих мельчайших деталях, а именно: люди, стоящие во главе правления, должны бы быть наиболее опытными техниками, а оказывается на поверку, что они менее всего техники, так как парламент требует в данный момент то демократа, то ломбардца, то венецианца. Кто может верить в правоведение или доверять компетенции морского министерства, если, быть может, оно взято из рыболовов; компетенции министерства народного просвещения, составленного из моряков? Парламентаризм не только не является гарантией честности, но, наоборот, он становится орудием политического шантажа: он, как я показал в своей книге «Delitto politico e l’Rеvоluzione» [«Политическая преступность и революция»], играет роль ложного рубца, который скрывает нарыв и не дает выхода гною; больше того, он нередко вызывает преступление. Последние банковские процессы в Италии и Франции открыли нам, как много государственных муже и принимает участие в неблаговидных спекуляциях, стараясь набить свой карман или оказать давление на выборы, как это было во Франции во время борьбы с буланжизмом. Стать мошенником ради пользы государства многим уже не кажется преступлением; так точно в средние века не считалось преступлением отравить политического врага, и этим пользовались не только Борджиа, но и венецианский Совет десяти. Можно помочь газете из общественных средств, а отсюда легко перейти к помощи другу; еще одна ступень — и можно помочь себе. Этот переход не труден особенно для того, кто недостаток таланта старается возместить отсутствием честности. Парламентаризм расширяет сферу безответственности. Такого рода преступления существовали во все времена. В Риме причиной многих войн была расточительность и праздность какой-нибудь маленькой финансовой аристократии, в Англии и во Франции два или три века назад считалось вполне нормальным, если первый министр, а иногда и сам король получали пенсию от иностранных держав; министры и фавориты в короткое время составляли себе капиталы часто посреди всеобщей нищеты, дающей себя знать даже и при дворе.
То, что теперь попадает в банки и предприятия a-la Панама, при деспотическом правлении клали себе в карман королевские фавориты и любовницы. Теперь, если им и мало перепадает, зато господа депутаты получают достаточно (и перемена ролей, признаться, произошла не к лучшему). Депутаты считают себя непорочными и менее ответственными, чем короли, руководствуясь той мыслью, что они не государственные чиновники. В крайнем случае они рискуют потерять свой пост, после чего они могут безопасно наслаждаться жизнью на общественные деньги, которые они успели накопить во время отправления ими гражданского долга. А поэтому весьма естественно, что они и не сдерживают себя, тем более что их нравственное чувство находится в зачаточном состоянии. Тогда как несчастные короли, если бы они решились поступать так же, прежде всего потеряли бы уважение страны, а с ним в конце концов и трон, а быть может, и имущество и самую жизнь.
Заставьте через руки безответственных и почти недоступных контролю людей проходить огромные богатства и попробуйте-ка устроить так, чтоб они остались целы! Зло в наше время оттого-то так и велико, что хотя королей мало, зато много депутатов и сенаторов.
Теперь за злоупотребления этих лиц расплачивается все возрастающими и возрастающими лишениями и непосильным трудом обездоленный низший класс.
Верные мысли некоторых анархистов
правитьХотя и после всего сказанного нельзя оправдать, но можно по крайней мере понять, как в некоторых наивных или пылких умах родилась идея анархизма, идея протеста души против лжи и несправедливости, идея борьбы за честь и истину. Таким образом, можно будет понять и те фразы анархистов, которые выражают глубоко справедливые мысли. Вот, например, мысли Мерлино и Кропоткина:
«По какому праву существуют государства?
Зачем отдавать в руки нескольких лиц свою свободу и инициативу? Зачем допускать, чтоб они силою покорили себе всех? С согласия или против воли каждого отдельного лица они располагают им по своему желанию? Разве это какие-нибудь особенно одаренные люди, чтобы за ними была бы хоть тень права занимать места многих? Разве эти люди в состоянии блюсти интересы остальных лучше, чем это делали бы сами заинтересованные? Разве они так уж непогрешимы и беспорочны, чтобы имело хоть каплю здравого смысла вверить судьбу всех их мудрости и благости?
Да пусть даже и найдутся такие люди бесконечной доброты и мудрости, допустим гипотезу (которая в истории фактически никогда не осуществлялась), что власть вручена самым способным и самым лучшим людям, то что дала бы им эта власть, что прибавила бы она к благодетельному влиянию этих людей? Власть скорее парализовала бы это влияние: этим людям пришлось бы заниматься целой массой вещей, которых они не понимают, и прежде всего тратить лучшую часть своей энергии на то, чтобы удержать за собою эту власть, чтоб удовлетворить друзей, чтоб держать в узде недовольных и усмирять бунтовщиков.
Далее: каковы бы они ни были, добрые или злые, мудрые или невежественные, кто вручил им их высокую миссию? Или они овладели ею сами при помощи войны, победы или революции? Но тогда где же гарантия общества, что они будут проникнуты желанием общего блага?
Таким образом, все дело сводится к узурпации, и если порабощенные недовольны, то им остается только одно: прибегнуть к силе. Всякая теория, при помощи которой оправдывают себя правительства, покоится на предрассудке, будто бы необходима сила, стоящая над всеми, чтобы заставить одних уважать интересы других.
Но лучше обратимся к фактам.
В течение всей исторической жизни народов, да и в современную нам эпоху, всякое правительство есть грубое, насильственное, самовольное владычество немногих над массами, или же орудие, приспособленное для того, чтобы те, кто силой, хитростью или по наследству завладели всеми средствами к жизни, могли бы упрочить за собой власть и эти преимущества; прежде же всего землю, при помощи которой они и держат народ в рабстве и заставляют его работать на себя.
Людей угнетают двумя способами — или непосредственно, грубою силою, физическим насилием; или путем отнятия у них средств к существованию. Первый способ есть начало власти, или, лучше, политических привилегий; второй родоначальник власти и привилегий экономических.
Прежде всего неверно то положение, что вместе с изменением социальных условий меняется природа и форма государства. Орган и его функции нераздельны. Отнимите от органа его функции, и он или умрет, или же функция должна восстановиться. Поместите войско в страну, где нет ни повода, ни опасности войны, и оно или вызовет войну, или распадется. Там, где нет необходимости расследовать преступления и излавливать преступников, полиция прекратит свое существование.
Во Франции, например, веками существует учреждение — lоuveterie [lоuveterie — охота на волков, а также служба по истреблению опасных животных (фр.)], на обязанности которого лежит заботиться об истреблении волков и других вредных животных. Никто не удивится, что именно благодаря этим учреждениям волки и до сих пор водятся во Франции и очень опасны в течение зимних месяцев. Публика не интересуется волками, потому что существует lоuveterie, обязанная думать о них. А учреждения устраивают охоты, но разумно и осмотрительно: они щадят молодое поколение и обходят период размножения, чтобы доходное животное не вымерло вовсе. Французские крестьяне, по существу дела, мало доверяют этим учреждениям и скорее считают их охранителями волков. И это понятно: что делали бы чиновники этого ведомства, если бы волков вдруг не стало?
Правительство, которое представляет собой известное число лиц, издающих законы и распоряжающихся силой всех, чтобы заставить каждого в отдельности уважать эти силы, есть привилегированный класс народа. Конечно, эти люди инстинктивно стараются расширить область своего влияния и избавиться от народного контроля.
Но предположим на минуту, что правительство могло бы служить всему обществу, не составляя само привилегированного класса, что оно может жить, не создавая около себя нового класса привилегированных и оставаясь представительным. Что произошло бы от этого?
Вечно повторяется старая история с колодником, который, продолжая жить, несмотря на кандалы, думает, что он и живет-то именно благодаря кандалам. Мы привыкли жить под гнетом государства, которое овладевает всеми силами, всеми умами, подчиняет себе волю всякого, заставляет служить себе все, что только может быть ему полезным; с другой стороны, уничтожает, парализует то, что оно считает для себя опасным или бесполезным. Мы же воображаем, что все, что происходит в обществе, происходит благодаря государству, что без него в обществе не было бы ни силы, ни ума, ни доброй воли. Так (мы это уже говорили) собственник, присвоивший себе землю, возделывает ее для своей личной пользы, оставляя рабочему только самое необходимое, чтоб тот мог и хотел продолжать работать, — порабощенный же работник думает, что он не может жить без господина, как будто бы господин создал землю и силы природы».
Обычаи всегда следуют за потребностями и желаниями большинства. И обычаи эти пользуются тем большим уважением, чем дальше они отстоят от санкции закона, потому что заинтересованные в их соблюдении лица сами заботятся о том, чтобы сохранить к ним уважение. Для каравана, путешествующего через африканскую пустыню, разумное, экономное пользование водой является вопросом жизни или смерти.
И в этих условиях вода становится священным предметом, и никто не осмелится обращаться с ней небрежно. Конспираторы нуждаются в сохранении тайн, и тайна хранится, иначе несмываемый позор падает на голову открывшего ее. Долги игроков не охраняются законом, зато среди игроков уплата этих долгов — дело чести.
Быть может, кто-нибудь воображает, что не будь жандармов, число убийств сейчас же возросло бы. Но большая часть итальянских общин почти никогда не видит жандармов. Миллионы людей ходят по горам и долам вдали от бдительного ока власти, и всякий, кто захотел бы, мог бы убить их совершенно безнаказанно, а между тем они подвергаются ничуть не большей опасности, чем те, которые живут в центрах. Статистика показывает, что число преступлений не зависит от репрессивных мер, тогда как с переменой экономических условий и состояния общественного мнения оно быстро меняется. Здесь уместно будет заметить, что новая итальянская школа наказаний, устами Э.Ферри, давно уже указывал на ничтожность влияния наказаний, но с предусмотрительностью, свойственной латинским народам, тотчас предложила заменить наказание социальными, законодательными предупредительными мерами: например, она предлагает развод как предупредительную меру против адюльтера, общественные бани — в предупреждение действия жары на убийц, и т. п.
«…Революция при существовании государства и частной собственности не создает никаких новых сил сверх тех, которые уже существуют; но она дает выход уже существующим силам и способностям».
Это заключение не лишено верности. Как мы видим из примера Флоренции и Афин, ослабление государственной власти повлечет за собой развитие на просторе тех индивидуальных сил, которые раньше были задавлены государством; однако, как только толпа возьмет перевес, индивидуальность вновь будет подавлена.
Вот сводка понятных теоретических идей анархистов:
1. Счастье — это право и объективная цель жизни человека.
2. По своей природе человек добр (психологи думают как раз обратное) и достоин и способен быть счастливым.
3. Абсолютная свобода, возможность для каждого делать беспрепятственно все, что он захочет, — вот условия счастья. (При этом совершенно упускают из виду, что желание одного может быть во вред другому: изнасилование, воровство и т. п.)
4. Все ограничения, внешние или социальные, внутренние или моральные, созданы искусственно и должны быть рассматриваемы как причины несчастий и печали людей. (А что же делать с прирожденными преступниками, с сумасшедшими человекоубийцами?)
5. Вся система законов, противоречащих человеческой природе, была создана одним классом людей, желающим руководить остальными и использовать их в свою пользу; весь этот класс в целом ответствен перед нами за настоящее искусственное и печальное положение вещей.
6. Быть может, для установления хорошего и счастливого порядка необходимо порвать со всем прошлым не только так, как этого хотят социалисты, т. е. уничтожить класс экспроприаторов, но окончательно разрушая оковы, как социальные, так и моральные. (Между тем внезапный разрыв со всем прошлым уже делает человека несчастным: ведь большая часть диких племен потому и погибла, что завоеватели слишком внезапно приводили их в соприкосновение с новой для них цивилизацией.)
Что же касается их практических целей, то они были сформулированы недавно следующим образом [Dеr Апагсhismus und seine Frage. Еnthullungen aus dem Lager der Апагchisten.Вегlin, 1890]:
1. Создание пролетарского владычества над всеми средствами. (В слове всеми скрывается общая преступность.)
2. Создание общества, свободно основанного на коммунальном владении всеми благами. (Этот возврат к первобытным временам совершенно неосуществим.)
3. Простейшая организация производства.
4. Свободный обмен равноценных продуктов при помощи производственных товариществ, без всякого посредничества и без извлечения прибыли.
5. Организация воспитания на научных основах, без участия религии и одинакового для обоих полов. (Раз природа создала их разными, никакой закон не сделает их одинаковыми.)
6. Обсуждение всех общественных нужд при помощи свободных докладов общин и союзов, основанных на федеративных началах.
Критика идей анархизма. Их нелепость
правитьНи одна из этих идей не осуществима; впрочем, не все они невозможны. И среди мыслей анархистов попадается несколько базисов, не лишенных будущности; к таковым относится, например, идея большей индивидуальной свободы, критика совершенно бесполезной системы репрессий. Но, за исключением этих мыслей, все здание анархии рушится как в своей основе, так и в своем применении. Когда Кропоткин проповедует необходимость возврата к древнему коммунизму, я не стану ужасаться из одной скрупулезности, раз я увижу, что он нашел путь к практическому осуществлению своей мысли; но ведь он советует автору самому заняться издательством и печатанием своей книги, совершенно игнорируя, что разделение труда — есть истинная находка современности, которая никакими теориями не будет разбита; наконец, за неимением ничего лучшего он рекомендует предоставить народу разделить то, в чем он нуждается, позволить ему броситься на толпу, как стадо волков бросается на добычу; он как будто бы не подозревает того, что если добычи не хватит, то люди, подобно волкам, пожрут друг друга; он игнорирует то обстоятельство, что если коллективные предприятия до сих пор оказывались вредными, то потому, что в таковых пороки отдельных индивидов суммировались, а не уничтожались.
Если б наши коллективные учреждения не представляли из себя малочисленных групп, каковы, например, комиссии, институт присяжных, а состояли бы из всей массы народа, они были бы во сто раз бесплоднее, опаснее и преступнее, чем сейчас; и тогда-то уж они наверняка задушили бы всякое индивидуальное проявление, которому так мало покровительствует наше государство и которое совершенно справедливо выдвигает анархизм, — и разрушили бы его не постепенно, а сразу.
Старая истина, что чем многочисленнее собрание, тем менее мудры и справедливы его заключения, вошла уже в пословицу; индивидуальные пороки, сдерживаемые культурой в отдельных личностях, с большей силой дает себя знать в толпе.
Это верно и в тех случаях, когда затронуты денежные интересы, где человек оказывается наиболее чувствительным; общество же почти всегда делает ошибки в подобных случаях. Чего же ждать в тех случаях, когда личные интересы остаются в стороне, — в вопросах политических, административных, коммунальных? Вспомним старую пословицу: «Danari dеl сотmune, danari di nessuno» [Платят все, значит, не платит никто (ит.)]. И как метко замечание Мольтке, что парламентское собрание, члены которого не несут полной ответственности, скорее согласится на войну, чем любой властительный князь или министр; депутат же дает свое согласие с легким сердцем потому, что он не несет ответственности.
Наконец, несмотря на некоторые заманчивые предложения анархизма, немедленное введение его сделало бы его нелепым и нежизнеспособным. Я писал уже к книге «Delitto роlitico е l’Revoluzioni», что всякая реформа должна быть проводима чрезвычайно медленно, иначе она вызовет реакцию, которая разрушит всю предыдущую работу. Ненависть к всякому новшеству так глубоко коренится в человеке, что выступление насилием против установившегося уже строя, против старого, является преступлением: оно оскорбляет взгляд большинства. А если это необходимо нужно угнетенному меньшинству, то и тогда этот переворот есть акт антиобщественный и, стало быть, — преступление. Сверх того, часто это преступление бывает бесполезным, вызывая реакцию в сторону мизонеизма.
Мизонеизм властвует над всеми, начиная от дикаря, слабый разум которого утомляется всякий раз от новых впечатлений, и кончая ребенком, который выходит из себя и плачет, если не увидит ту же самую картинку или не услышит ту же сказку, рассказанную теми же самыми словами; и начиная женщиной, которая более упорно, чем мужчина, сохранила древние обычаи, и кончая современным академиком, который, несмотря на высоту своего развития, скептически относится ко всякому новому открытию, мизонеизм проявляется повсюду: в костюмах, в религии, в морали, в науке, в искусстве, в политике.
Этот же консерватизм обусловливает то, что всякий новатор встречает на своем пути столько противников.
И не только толпа, но и большинство образованной публики ненавидит новатора. Академии, эта последние прибежища отживших эпох и вкусов, не признают истинных ученых.
Даже гении не избегли мизонеизма, упорно отстаивая те мысли, за которые они боролись, и не допуская в них перемен, тех самых, которые они произвели над идеями старыми. В этом смысле Спенсер и говорил, что всякий данный прогресс является регрессом для будущего.
Итак, можно с уверенностью сказать, что большинство с фатальной необходимостью подвержено мизонеизму: оно с недоверием встречает все новое и отталкивает все, что задевает его слишком глубоко.
В этом мизонеизме, в боязни нового скрывается, быть может, великий бессознательный голос наследственного инстинкта, который, верный своей миссии сохранения вида, протестует против всякого, кто хочет навязать ему что-либо новое.
Итак, если органический и человеческий прогресс совершается только очень медленно и если человек и общество инстинктивно консервативны, то сам собой напрашивается вывод, что всякие попытки к прогрессу, вводимые путем насилия, вызывают бурю негодования и являются основанием политического преступления.
Если же, наоборот, реформа, введенная не слишком энергичными мерами, принимается большинством, это значит, что она должна была явиться как раз в тот момент, когда явилась; принятие ее большинством есть верный признак того, что она не идет в разрез с мизонеизмом, не насилует инерции большинства; она, следовательно, явление физиологическое, а не патологическое. Одним словом, этим уже доказывается, что в действительности революция не есть политическое преступление.
И в самом деле: первое условие того, чтобы какой-нибудь акт был антисоциальным, это чтобы он был делом меньшинства. Нормальным он становится тогда, когда его одобрит большинство.
Но политическое преступление становится общим преступлением тогда, когда из области теории, открытой для всякого обладающего здравым рассудком, оно переходит к практике. Как мы видели, анархисты всеми средствами стремятся достигнуть цели. Грабежами и убийствами они хотят привлечь на свою сторону адептов, которых им не удалось привлечь при помощи литературных и ораторских приемов; они убивают совершенно невинные жертвы, что, конечно, влечет за собою сильную реакцию со стороны большинства. Здесь преступление и нелепость сливаются в одно; если же и достигается что-нибудь, то как раз обратное тому, чего желали. Таким путем анархисты становятся лишь непопулярными в низших слоях и вызывают к себе отвращение в высших; как нетерпеливые лодочники, они вместо того, чтобы привести ладью к берегу, удаляются от него.
Я знаю, анархисты возразят мне следующее: «Но если зло существует, разве мы не обязаны бороться с ним, хотя бы страдающие от него и отказывались от нашей помощи?» Однако я должен возразить, что подобная попытка облегчить страждущих перестает быть обязательством и становится преступлением, потому что подобное средство излечения не принимается публикой и не идет ей на пользу, а наоборот, только настраивает ее и против больного, и против врача. Масса похожа на тех женщин из народа, которых бьют их мужья, но которые всякую попытку вступиться за них встречают такой фразой: «А если нам нравится, чтоб нас били, чего же вы суетесь не в свое дело?» И верно, кто подобными средствами хочет заплатить за всех, мешается не в свое дело — все равно, будет ли он в истории носить имя Марцела, Кола ди Риенци или Помбаля. Тот самый народ, которому они хотели помочь, возмущался их жизнью и их делами («Delitto politico e l’Rеvоluzione», часть II) и тем самым подтвердил суровый закон истории.
Революции и бунты
правитьОтсюда ясна разница между революцией и восстанием. Революция в собственном смысле слова есть явление медленное, подготовленное, необходимое, самое большее — ускоренное каким-нибудь нервозным гением или исторической случайностью. Восстание же или бунт можно сравнить с искусственно произведенным эмбрионом, плодом чрезвычайно приподнятой температуры, обреченным на смерть.
Революция — это историческое выражение эволюции; она движется спокойно, но уверенными шагами, охватывая широкие круги; ее движение медленно, постепенно, но успех ее гарантирован; постепенно она становится все шире и шире; вызвана она чаще гениальными или страстными людьми, а не прирожденными преступниками («Delitto politico e l’Rеvоluzione», часть I и III); случается же революция чаще среди цивилизованных народов (среди рас германской и саксонской).
Революции подобны кризисам в индивидуальной жизни. Отрок, прежде чем стать мужчиной, переживает кризис возмужалости; народ же, чтобы стать одной ступенью выше на длинном пути человеческого развития, должен пройти через революцию. Итак, революция не болезнь, а необходимая ступень в развитии вида. Восстания же, наоборот, дело рук немногих и вызваны часто маловажными, или даже местными, или личными причинами; случаются часто среди малоцивилизованных народов, например среди жителей Сан-Доминго, в средневековых республиках, в Южной Америке; в них принимают участие преступники и сумасшедшие, которых вовлекает в восстание их болезненная потребность думать и чувствовать иначе, чем другие, честные и здоровые; благодаря своей природной импульсивности они не испытывают ужаса перед совершением таких актов для достижения своих целей, как цареубийство, пожары, от которых всякий другой отшатнулся бы в ужасе и которые по существу всегда бесполезны, преступны и всегда противоречат господствующему мнению и этическому чувству.
Глава II
ПРЕСТУПНОСТЬ СРЕДИ АНАРХИСТОВ
править
После всего сказанного в первой главе понятно, что самыми деятельными адептами анархизма должны быть по большей части или преступники, или сумасшедшие, или и то и другое вместе. (Исключение составляют такие люди, как Ибсен, Реклю, Кропоткин.)
Лучше всего доказывает это таблица лиц, приложенная к «Delitto politico e l’Rеvоluzione». Из нее видно, что цареубийцы, как, например, Фиески, Каммерер, Рейнсдорф, Гёдель, Штелльмахер, и фении, как Брадей и Фитцхаррис, имеют вполне преступный тип; жестокие преступники 1789 года во Франции представляют тот же преступный тип: например, Марат, Журдан, Каррье; в то время как истинные революционеры, как Кордей, Мирабо, Кавур, и большинство русских революционеров, Осинский, Михайлов, Засулич, Соловьев, Иванова, представляют вполне нормальный тип, даже более красивый, чем нормальный.
Один юрист, почтенный адвокат Спингарди, доставивший мне много интересного материала для этого очерка, говорил мне: «Я еще ни разу не видал анархиста, который не был бы или горбатым, или хромым, или не с асимметричным лицом».
Среди парижских коммунаров я констатировал преступный тип у 12 %. Среди 41 парижских анархистов тот же тип я нашел у 31 %; среди 43 анархистов Чикаго — у 40 %; из 100 туринских анархистов 34 % имело преступный тип. В это же время среди наших революционеров преступный тип выражается всего лишь в 0,57 %, т. е. ниже нормы (2 %), среди русских революционеров тот же тип выражается в 6, 7 %.
Жаргон
правитьДоказательством распространенности преступного типа среди анархистов служит употребление ими специального жаргона преступников.
Довольно прочесть сборник их песен и их любимый журнал «Не дуя в ус» [Реге Реinard (фр.)], чтобы увидеть, что анархисты пользуются жаргоном совершенно так же, как преступники. Например, они называют друг друга «сораins» вместо «соmраgnоns», а своих главарей именуют на жаргоне «trimardeurs», от слова «trimard» — большая дорога. Даже в квитанциях их абонентов у них получили права гражданства такие жаргонные выражения, как «монеты получены» [Recu galette (фр.)], «получено 4 шара (это слово также означает франк, пуля, тюк. — Прим. ред.) для пропаганды» [Recu 4 bаllеs роur lа ргорадandе (фр.)].
Татуировка
правитьЭтот, такой характерный, признак прирожденного преступника тоже часто встречается у анархистов. Во время анархистских беспорядков 1888 года в Лондоне один очевидец насчитывает много татуированных среди демонстрантов признак, с известной достоверностью говорящий об их преступности. «На наружной стороне кисти у многих были изображены сердца, мертвые головы, скрещенные кости, якоря и разные узоры». На лбу у одного юноши был вырезан лавровый венок, а на лбу другого — слова: «I lоvе уоu».
Этическое чувство
правитьПреступность анархистов обусловливается отсутствием у них морального чувства, что делает для них такими естественными убийства и грабежи преступления, приводящие других в ужас.
Вот как один анархист ответил, когда ему было указано на то, что итальянские крестьяне всегда будут возмущаться против антиконсервативных теорий: «О, об этих не приходится особенно долго думать; хороший заряд картечи сразу введет их в узду!» И кто же другой, кроме преступника, станет бросать бомбы в ресторанах, в театрах, в мирных граждан, вся вина которых состоит в том, что они «буржуа», т. е. платят хозяину по счету, а не мошенничают; ведь это бойня лиц, мыслящих иначе, и большей частью лиц честных.
Преступники
правитьГерои анархизма почти все прирожденные преступники.
Ортис был предводителем шайки грабителей квартир, которая недавно была осуждена.
В Милане к партии анархистов принадлежат все лица, изгнанные из других партий, все не имеющие определенных занятий и отбывшие наказание. Среди этой группы мошенничество проповедуется и практикуется, а главари не хотят, да и не могут положить конец этому. Из их среды образовалась известная банда Полетто, занимавшаяся изготовлением и сбытом фальшивых монет; они же в течение долгого времени устраивали грабежи пассажиров на железных дорогах; последняя форма преступления, кажется, даже их изобретение.
Кто не знает двух изречений их апостола Грава времен Кромвеля? Первая сентенция гласит: «Грабеж есть возвращение путем насильственного захвата от богатых того, что они насильственным же путем отняли у бедных». Вторая: «Открытое присвоение достояния других, совершаемое во имя теории анархизма и как протест против существующего социального строя, не только законно, но и похвально. Насильственное присвоение должно быть для анархистов как бы приготовлением к той окончательной священной Жакерии, которую анархизм должен рано или поздно осуществить» [Сгауе. Lа Sосiete тоигante еt l’аnarchie. 1890].
Уже в книге Герцена «С того берега» мы читаем: «Все разрушить, за все отомстить, все рассеять: даже и то, что подымает дух, даже науку и искусство, — вот преобладающий мотив». Бакунин рекомендует юноше святое и спасительное невежество, его идеал — это разбойник казак Стенька Разин, предводитель бунта при Петре Великом.
Равашоль. Более законченный тип прирожденных преступников мы имеем в лице Равашоля и Пини. Их преступность выражена не только в лице, но в их привычке к преступлению, в любви ко злу, в полном отсутствии морального чувства, в их бравировании ненавистью к семье, в их индифферентизме к человеческой жизни.
В лице Равашоля нам прежде всего бросается в глаза зверство, свирепость. Физиономия Равашоля в высшей степени асимметрична, надбровные дуги чрезмерно развиты, нос сильно изогнут в правую сторону, уши дегенеративные, помещены на различной высоте, нижняя челюсть огромна, квадратная и выдается вперед — все это характерные признаки прирожденного преступника. Прибавьте еще недостаток произношения, распространенный среди дегенератов.
Психология его вполне гармонирует с его внешним видом. Начальную школу он оставил почти безграмотным и по неспособности должен был отказаться от всякого ремесла. Тогда, погряз-нув в пороках, он начинает красть и фабриковать фальшивые монеты, выкапывает труп, чтобы воспользоваться кольцами, убивает старого отшельника ради его сбережений. Рассказывают (впрочем, это не доказано), что в это же время он хочет убить мать и изнасиловать сестру.
Налицо здесь также и болезненная наследственность: его дед и прадед умерли на эшафоте как разбойники и поджигатели.
Пини. Другой пример прирожденного преступника мы имеем в лице Пини. Пини, глава парижских анархистов, 37 лет; его сестра была сумасшедшей. На лице у него мало растительности, лоб покатый, огромные надбровные дуги, огромные челюсти, огромные уши.
Он не только с хвастовством говорили о своей принадлежности к партии анархистов, но объявлял, что украл более 30 000 лир из мести угнетателям-богачам, буржуазии; этот грабеж он называет законном экспроприацией экспроприируемых. Пини имел толпу поклонников. Вместе с Пармиджиани он собирался убить анархиста Черетти, подозревая, что этот последний выдал его. Грабежи его возмущали истинных анархистов.
В другой раз он покушался на убийство Прамполины, одного из честнейших и лояльнейших наших политических деятелей, который, сверх того, облагодетельствовал Пини. И все это — чтобы отомстить ему за теоретическую полемику против анархистов.
Преступность и политика
правитьИстория знает много таких примеров, когда преступность и политика идут рука об руку и из которых с полной очевидностью явствует, что политическая страсть может брать верх над преступностью и наоборот.
Помпеи имел на своей стороне все честные элементы тогдашнего общества; более гениальные Катон, Брут, Цицерон, Цезарь были окружены элементами дурными: Антоний — развратник и пьяница, Курион — банкрот, Клелий сумасшедший, Долабелла, уморивший жену, наконец, Катилина и Клодий.
Клефты, греческие разбойники в мирное время, были храбрейшими защитниками независимости страны во время войн. В недавнее время, в 1860 году. Папа и Бурбоны пользовались разбойничьими шайками для борьбы с национальными партиями и национальными войсками; в Сицилии мафия восстала вместе с Гарибальди, а неаполитанская каморра поддерживала либералов. Этот печальный союз неаполитанской каморры с либералами продолжается и поныне; последние события в парламенте и управление этого города в очень недавнее еще время ясно показали всем, что связь эта продолжает существовать и нет надежды на улучшение положения.
Наблюдается, что преступность становится больше в первых стадиях революционных движений и восстаний; в это время энергия болезненная, ненормальная, берет верх над слабою и неуверенною; а так как в это же время существует как бы эпидемия подражания, то первая без труда толкает вторую на преступление.
Говоря о революционных эпохах, предшествовавших 1848 году, Чену показывает, как постепенно политическая страсть перерождается в склонность к преступлениям. Например, Коффино, известный предшественник современных анархистов, довел принцип коммунизма до того, что возвел грабеж в политический принцип: они грабили лавки купцов, так как последние, по их мнению, только обкрадывают своих клиентов; в свое оправдание они говорили, что таким образом они лишь отнимают у купцов награбленное и вызывают во многих недовольство, надеясь, что потом эти недовольные перейдут в ряды революционеров. Наряду с этим они занимались производством фальшивых банковых билетов; такими фактами, как последний, они не только оттолкнули от себя многих истинных республиканцев, но вследствие этого даже были приговорены к позорному наказанию в 1847 году.
Во время заговора против Кромвеля в Англии число грабителей вокруг больших городов сильно возросло. Они маскировали политическими тенденциями свои преступные наклонности и, нападая целыми шайками, допрашивали свою жертву, поклялась ли она в верности республике. Для усмирения их потребовалось целое войско, да и оно не всегда выходило победителем.
В период перед Французской революцией также наблюдается усиление бродяжничества, грабежи и разбои становятся чаще. Мерснер насчитывает целое войско убийц в 10 000 человек, которое собиралось вокруг столицы и последовательно проникало в нее. Во время террора это же войско присутствовало при массовых приговорах, затем при массовых расстрелах в Тулоне и во время нантского потопления. По определению Мейснера, войско и комитеты революционеров были «поистине организациями для того, чтобы безнаказанно совершать грабежи, убийства и всякого рода зверства».
Тюрьма Консьержери 1790 года насчитывает 490 преступников, 1791 года уже 1198; в это же время стал употребляться грабеж а l’americainе. Арестованные грабители кричали: «А l’aristocrate!», думая спастись этим, и делали гримасы судьям, а арестованные женщины мастурбировали публично.
Совершенно подобные вещи имели место и во время парижской Коммуны. Население Парижа было обмануто в своих надеждах, оно изнервничалось во время бесславных войн и ослабело от голода и водки; никто в Париже не находил в себе сил для восстания. Зато люди без определенных занятий, преступники, сумасшедшие и алкоголики завладели городом. Их ненормальность дала им возможность властвовать над Парижем. Доказательством их преступности может служить устроенная ими резня буржуазии и новые казни, изобретенные ими самими; например, они заставляли пленников прыгать через стену и подстреливали их во время прыжка. Об их ненормальности говорят и такие факты, как совершенно ни к чему не нужное повторение выстрела: один заложник был прострелен 69 пулями, аббат Бенжи получил 62 прокола байонетом. Кровавая расправа военных судов не уничтожила этих преступлений; в 1883 г., когда выдвинулись анархисты, из 33 арестованных 13 были осуждены за грабеж. То же явление еще в большем размере повторилось в Бельгии во время стачки рабочих стеклянного завода: из 67 арестованных 22 были более 10 раз осуждены за воровство и насилие.
Глава III. ЭПИЛЕПСИЯ И ИСТЕРИЯ
правитьТа постоянная зависимость, которая существует между прирожденной преступностью и эпилепсией, вполне объясняет тот факт, что среди политических преступников так часто наблюдаются случаи политической эпилепсии и политической истерии.
Действительно, эпилептики и истерики благодаря их импульсивности, тщеславию, религиозности, частым и ярким галлюцинациям, повышенному ощущению собственной личности, периодической гениальности легко делаются религиозными и политическими новаторами.
Например, Модели пишет: «Не подлежит никакому сомнению, что Магомет имел свое первое откровение, или видение во время эпилептического припадка; в этом сомневаются разве только правоверные; и, или желая обмануть других, или действительно обманувшись сам, он воспользовался своей болезнью для того, чтобы выдать себя за посланника неба».
В «Uomo delinquente» [Человек преступный (ит.)], том II, я описываю следующий случай. Некто Р. Е., недоношенный, мошенник, эпилептик и сумасшедший, говорит следующее: «Я могу с полной уверенностью утверждать, что никогда не носил в себе честолюбивых замыслов управлять государствами; но если бы плебисцит сделал меня министром, я прежде всего занялся бы реформой судебного законодательства и судебного сословия».
В моей книге «Uomо di geniо» [Человек гениальный (ит.)] я описал одно лицо, страдавшее эпилепсией, мошенника, убившего свою жену, насильника и вымогателя, который был в то же время поэтом, не лишенным дарования, и проповедывал новую религию. Первый обряд этой религии было изнасилование, которое он и пробовал применить на практике посреди улицы между двумя эпилептическими припадками.
Другой эпилептик, вор, хотел организовать экспедицию в Новую Гвинею, чтобы отыскать там незаселенный остров, доходы с которого можно было бы употребить на поддержку Коккапиеллера; в 47 лет он становится депутатом и стремится обновить все законы и ввести всеобщее избирательное право.
В романе Э. Золя «Жерминаль» Лантье происходит от родителей алкоголиков и дегенератов; этим объясняется его способность пьянеть от третьей рюмки и его жажда убийства, которую он удовлетворяет путем социальной мести. Во время опьянения он испытывает страстное желание съесть человека.
Вот еще лучшее доказательство эпилепсии у политических преступников. Когда одного юношу, осужденного за бродяжничество и безделье, с покатым лбом и почти отсутствующим осязанием, спросили, интересуется ли он политикой, он ответил смущенно: «Не говорите со мной об этом, это мое несчастье; когда мне за работой приходят в голову реформы и я начинаю поверять их товарищам, постепенно у меня начинает кружиться голова, темнеет в глазах, и я падаю на землю». И он тут же изложил проект реформ из доисторического периода: уничтожение денег, школ, отмена одежды, непосредственная мена продуктов труда одного на продукты труда другого и т. п. В подобных ученых трудах он проводил всю свою жизнь; это был субъект, одержимый настоящей политической эпилепсией. Убеждения и воля у него не отсутствовали, только гениальности ему не хватало.
Живя с такими данными в более подходящую эпоху и среди подходящего народа, он стал бы реформатором, которого никто не заподозрил бы ни в преступности, ни в эпилепсии [См. «Sесопdа Сепturia di сriminali», 1895].
Припомним, что из 15 человек, составлявших группу анархистов в Неаполе, Фелико, самый страстный фанатик, — эпилептик; он — типографский рабочий, 12 раз судившийся за убийство, клевету и разжигание классовой вражды.
Весьма вероятно, что и М., которого описывает Дзуккарелли, был эпилептиком, и Казерио; несомненно одно, что отец Казерио страдал эпилепсией.
Ф. А., 37 лет, пьемонтец, сын сумасшедшего и чахоточной; брат его был меланхоликом; по профессии он лакировщик, рост — 1, 72 метра, на затылке две царапины от удара, рубец на шее вследствие покушения на самоубийство, череп короткоголовый, индекс 88, вместимость черепа — 1602, лоб покатый, страдает косоглазием, уши дегенеративные, левша, притупленная чувствительность, дающая по Дюбуа Реймону 55 на левой руке, 60 на правой; эстезиометр 3,1 справа, 2,2 слева; коленные рефлексы повышены; динамометр дает для правой руки 30, для левой 34; левое плечо слегка опущено; чувства нормальны; женщинами любим достаточно; малорелигиозен; не способен читать газеты, так как чтение вызывает у него головокружение; иногда во время таких припадков падает на землю. С 13 лет онанист. Первый раз был приговорен за пьянство, затем за кражу двух лир у хозяина, которые пропил, — он не считает это преступлением, потому что получает мало. На вопрос о реформах ответил: «Ни у кого не должно быть денег, работать должно очень мало, жить обменивая продукты; никакой одежды, только пояс на бедрах, никаких законов, только хижина для спанья, полная свобода брака, или лучше свободное сожительство со всякою женщиною; полное уничтожение школ, священников, даже если б для этого пришлось прибегнуть к оружию и оставить лишь тех, которые захотят работать». Затем, противореча сам себе, он оставляет одного священника на приход; у господ нужно отнять деньги и заставить их жить собственным трудом. «Это, кончил он, — была бы жизнь прошедших веков, как мне говорили» («Агсhivio di psich». 1889).
Один из вождей анархистов, адвокат Гори, говорил следующее: «Среди анархистов есть группа, именующая себя „bisognisti“; они говорят, что всякую появляющуюся у человека потребность необходимо (bisogna) удовлетворять; если, например, кто-нибудь почувствует желание убить, само присутствие этого желания дает ему право на убийство и он необходимо должен удовлетворить его». Я привел эту цитату для того, чтобы лица, не знакомые с моими специальными работами («Delitto politico e l’Rеvоluzione» и «Uomo delinquente») и сомневающиеся в связи анархизма с политической эпилепсией, обратили внимание на эти слова. Казерио принадлежал к этой анархистской группе.
Испанский анархист Сантьяго Сальвадор рассказывает о себе, что в юности он был очень благочестив, принадлежал к партии карлистов и надеялся, что с помощью карлизма можно водворить всеобщее равенство. Когда же его спросили, неужели он не видит бесполезности своих поступков, он ответил характерной для политических эпилептиков фразою: «Если бы даже я сознавал бесполезность своих поступков, я не мог бы поступать иначе, потому что я следовал инстинкту. Я анархист не только по убеждению, как я уже говорил, но и по инстинкту.
— Но если вы не верите в возможность осуществить на практике ваши теоретические выводы, зачем же вы решаетесь на убийства?
— Хотя я и совершил покушение в зале театра, я все-таки считаю убийство преступлением. Но я решился на убийство по необходимости, принужденный к этому силою, во власти которой я находился; влекомый желанием, с которым я не мог совладать…»
Монж. Игнатий Монж, 38 лет, бросил в президента Аргентинской республики, генерала Рока, камнем, взятым из одного музея, и тяжело ранил его в голову. Он среднего роста (1, 67), крепкого сложения, невропатического темперамента; кожа у него смуглая, покрытая обширной, темной, слегка вьющейся растительностью; борода длинная, черная; раек глаза скорее темный, чем светлый; лоб высокий, покатый, асимметричный; череп развит умеренно, короткоголовый, слегка косой с рlаgiocefalia sinista аnteriore; лицо широкое, низкое (сатергоsopia); скулы выдающиеся, рот большой, толстые и вывороченные губы; много старых царапин на лице, две из них получены при падении в припадке эпилепсии.
Сон его короток и прерывается печальными и страшными снами (аgipnia). Пульс полный и частый, мышечная система хорошо развита, однако наблюдается легкое непроизвольное дрожание. Сила правой руки по динамометру Матье 70 кг, левой — 150; следовательно, это левша, но довольно сильный. Кожа малочувствительна; галлюцинации и иллюзии отсутствуют.
О своей жизни он рассказывает следующее: он родился вне брака, в провинции Корриент; знал своего отца и восемнадцатилетнего брата, которые всегда были здоровы. В 15 лет он поступил в коллеж, где получил элементарное образование; затем принимал участие во всех революционных движениях своей родины и был до 1874 года страстным приверженцем партии. Затем он переехал в Уругвай, но был ограблен бразильскими властями, причем оказал вооруженное сопротивление, ранив нескольких солдат и сам получив рану в лоб. По этому поводу он обратился к министру иностранных дел, требуя удовлетворения. С этого момента он уже ничем определенным не занимается, эпилепсия мешает ему взяться за что-либо. Началась она у него с 20 лет, когда он упал и ударился головой.
Когда его спросили, каковы были мотивы его преступления, он ответил следующее: на место совершения покушения он отправился без всякого преступного замысла, просто-напросто желая присутствовать при открытии парламента;. вид выстроившихся войск привел его в раздражение, а раздраженное состояние помогло пробраться в места депутатов; лишь когда генерал Рок вошел в зал, ему пришла в голову мысль убить его. Когда его переспросили, имел ли он намерение убить генерала до его появления, он пришел в гнев.
Нрава Монж меланхолического, ипохондрик. За несколько месяцев до совершения преступления, сидя в месте заключения, он свалил на землю арестованного, содержавшегося вместе с ним, и непосредственно вслед за этим имел эпилептический припадок; гнев его принимал форму импульсивных, маниакальных действий.
Вальян. Как пример истерии мы приведем Вальяна, который стоит ближе к нашему времени. В противоположность Пини и Равашолю, физиономия Вальяна не носит никаких признаков преступности, подобно тому как и Генри, если не считать дегенеративных ушей. Но он, несомненно, страдал эпилепсией, чем и объясняется его поразительная чувствительность к гипнозу и способность впадать в каталептическое состояние под влиянием упорного взгляда. Ненависть прокуратуры к партиям и ее обычная тенденция сгущать краски сделали из Вальяна самого обыкновенного злодея; я же думаю, что это был страстный, неуравновешенный человек, с некоторой преступной склонностью в детстве (мошенничество, обман); он скорее принадлежит к истинным страстным фанатикам, чем к преступникам. О его родителях известно, что это были дегенераты и скверные люди, он же был плодом преступной связи.
Далее важно отметить следующий существенный момент в его жизни: борьба с несчастьями у него не всегда кончалась удачно, образование ему удалось получить с большим трудом, хлеб он зарабатывал себе ремеслом сапожника; в конце концов он стал в ряды «возмущенных». После этого он последовательно был содержателем бакалейной лавки, учителем французского языка.
Он был всегда беден, и нужда толкала его на крайние поступки. Страдал он и от несоответствия между своим действительным положением и тем, о котором он мечтал, страдал так глубоко, что даже смерть предпочитал такому существованию.
« — Почему вы сделали это?
— Общество принудило меня к тому. Я был в отчаянном положении. Я был голоден. Я ни о чем не жалею. Но все равно я доволен; хорошо сделают, что повесят меня, а то я снова взялся бы за прежнее через неделю».
В таком положении он очутился, не говоря уже о постоянной перемене ремесла, благодаря большой подвижности и неустойчивости, свойственной всем истеричным. Воспитателем его был священник, и из фанатика религиозного он превратился в фанатика социализма. Но, не создав себе положения среди социалистов, он стал анархистом. Однако на этот путь его больше всего толкало тщеславие. Один графолог, которому показывали его почерк, утверждает, что доминирующие черты его характера — это тщеславие, гордость и энергия. Об этом красноречиво говорят его большое Т, росчерк и письмо, направленное вверх.
Покинув надежду реформировать общество с помощью своей книги, он думает добиться тех же результатов, бросив бомбу в парламент. Перед этим он торопится сняться и повсюду, где только можно, раздает свои карточки. Первый вопрос его после ареста — есть ли в газетах его портреты.
Но альтруизм его, страстный, крайний, неотъемлемо всегда оставался при нем; ниже мы увидим это из отрывка его речи.
Глава IV. СУМАСШЕДШИЕ
правитьСреди анархистов встречаются и такие, у которых гениальное помешательство заменяет гений или необходимый для деятельности возбудитель; к таковым принадлежали Кола да Риенци и Риель из Канады.
Такие ненормальности встречаются и среди современной партии анархистов.
Дю Камп и Лаборде приводят в пример коммунара Гальяра, страдающего головной водянкой, который был главным директором баррикад, будучи уже сапожником. Он так воодушевился, что строил баррикады решительно из всего, что попадало под руку: из сапожных колодок, из хлеба, из костей домино; в конце концов он выстроил особую баррикаду специально для того, чтобы сняться на ее вершине в позе героя, окруженный ее защитниками. Сюда же относятся и те душевнобольные политические деятели, которые действуют совершенно самостоятельно и в одиночку; они убивают лиц, стоящих во главе государства, и представляют лишь глухое эхо партийной борьбы и политических или религиозных условий своего времени.
Во Франции во время усиления религиозной вражды было совершено покушение на жизнь Генриха III. Преступник Шатель был душевнобольным; впоследствии он вполне сознался в своем преступлении; признался, кроме того, что на совести его лежали два преступления — преступное вожделение к сестре и жажда убийств, — преступления, которые должны быть искуплены смертью врага религии. Эту новую теологию, по его словам, он почерпнул из философии; при обыске у него нашли 3 записки с анаграммой короля и десять листков, содержащих перечень его грехов, расположенных в порядке десяти заповедей.
Видимой причиной покушения Равальяка на Генриха IV был также как будто бы религиозный фанатизм; но по существу на преступление его толкнул бред преследования. Он был исключен из монашеского ордена за слабоумие; далее, он был арестован, кажется, вследствие ложного обвинения; затем ему стали являться видения, и он решил, что призван исполнить божественную волю убить короля, употреблявшего свое оружие против папы.
По словам Матье, судьи признали его душевнобольным, одержимым меланхолией; однако он все-таки подвергся наказанию и до конца продолжал думать, что народ благодарит его за его подвиг. Когда его обыскали при аресте, то в его платье нашли массу исписанной им же бумаги; между прочим, стихотворение о том, как преступника ведут на казнь. Это стихотворение, вероятно, написано им для самого себя; слова, которые, по его мнению, лучше характеризуют душевное состояние приговоренного к казни, выведены особыми буквами и с большим старанием, чем все прочее. В этом, как и в других писаниях, сказывается наклонность к графомании. Подобное же явление замечено и у Гито. Между прочим, Гито сходен с Равальяком еще и в следующем объяснении своего поступка.
Как Равальяк говорил, что убил короля из сочувствия к королеве, так и Гито утверждал, что симпатия к супруге Гарфилда толкнула его на убийство; и, так же как первый, он все время продолжал считать себя исполнителем божественной воли.
Деспотизм и угнетение народа в Англии способствовали тому, что душевнобольная Маргарита Никольсон пыталась нанести удар ножом Генриху III, а сумасшедший Гатфилд стрелял в него из револьвера.
Ирландец Муни, участник лондонских взрывов, выразивший на суде свое удовольствие по поводу того, что он — первый ирландец, задавший встряску динамитом тем, которые пользуются всеми радостями жизни, был единодушно признан душевнобольным двумя нью-йоркскими государственными врачами.
Глава V. МАТТОИДЫ
правитьВстречаются среди анархистов и маттоиды; они, как я уже говорил в «Delitto politico e l’Rеvоluzione», очень часто появляются в периоды революций и во время восстаний. Диагноз этого рода больных очень труден, так как признаки их болезни скорее отрицательные, чем положительные. Так, мы не находим у них ни аномалии в строении физиономии и черепа, ни бреда. Заболевания эти чаще случаются в городах, даже, пожалуй, в больших городах; нравственное чувство их вполне нормально, зато чувство порядка и любовь к обществу гипертрофированы и доходят до альтруизма.
Их интеллект почти нормален; в жизни они могут быть даже очень ловки и изворотливы, и часто мы встречаем их в роли врачей, депутатов, военных, профессоров, государственных деятелей. От нормальных людей их заметно отличает необыкновенное трудолюбие и усердие в тех делах, которые не входят в их компетенцию и превосходят их средние нравственные силы. Так, повар Пассананте стремится стать законодателем, кучер Лаццаретти — теологом и пророком, два чиновника министерства финансов посвящают себя на старости лет криминологии, делаются псевдофилологами.
Постоянная перемена рода занятий для них весьма характерна. Например, Гито был последовательно журналистом, адвокатом, проповедником, импресарио. Де Томмази был сначала содержателем кофейни, потом журналистом, колбасником, шелководом, маляром и камердинером.
Чрезвычайно характерна для них, кроме того, страсть к писанию. Пастор Блюэ оставил после себя ровно 180 книг, из которых одна бессодержательнее другой. Печник Манжионе, несмотря на свою изуродованную руку, которой он не мог писать, отказывал себе во всем, даже в пище, чтоб хоть что-нибудь напечатать; он тратил на эту страсть иной раз больше сотни талеров. О Пассананте известно, что он извел массу бумаги и мог рисковать жизнью, чтобы написать какое-нибудь самое нелепое письмо. И у всех этих больных совершенно особый почерк — удлиненные штрихи, любовь к подчеркнутым словам. Примером может служить подпись Гито.
Со всем этим они могли бы и не быть полусумасшедшими, если бы ко всей их видимой серьезности не присоединялась масса противоречий и нелепостей; если бы многословие в речах и в писаниях не была бы так характерна для них, если бы в личной жизни они не были так мелочны и вообще так тщеславны.
Больше всего их ненормальность сказывается не в самих идеях, которые они проповедуют, а в их противоречии с самими собой. Например, зачастую на расстоянии нескольких строк от какой-нибудь оригинальной, даже возвышенной и хорошо выраженной мысли вы можете натолкнуться на другую, посредственную, и даже пошлую, банальную. Это тем более поразительно, что иногда никак нельзя понять, каким образом подобная мысль могла зародиться в уме человека данных жизненных условий и его культурного уровня. Одним словом, они проявляют те черты, благодаря которым Дон-Кихот, вместо того чтобы вызвать всеобщее восхищение, вызывал лишь улыбку. Весьма вероятно, что те же свойства в других индивидах и в другую эпоху сделали бы из них героев и стяжали бы им всеобщее поклонение. Нужно, однако, заметить, что гениальность проявляется у таких типов не как правило, а как исключение. Что касается вдохновения, то его у них имеется скорее избыток, чем недостаток; они наполняют статьями без смысла и содержания целые тома. От их взора, благодаря колоссальному тщеславию, ускользает и банальность мысли и худосочие стиля; содержание заменяется у них восклицательными и вопросительными знаками, бесконечными подчеркиваниями и словами собственного изобретения, которые вообще употребляют маноманы.
Бред их, подобно бреду мономанов, спокоен. Но он может внезапно замениться импульсивной бредовой формой или под влиянием голода, или иногда вследствие обострения различных неврозов, часто сопровождающих болезнь; быть может, эти неврозы и вызывают ее. Такая перемена часто бывает вызвана в тех случаях, когда задето их честолюбие, их единственная страсть.
Из мирного филантропа Манжионе вдруг превращается в убийцу Джуссо, против которого он раньше напечатал несколько памфлетов; Сбарбаро внезапно делается вымогателем и клеветником из мирного политика, филантропа и реформатора. Совершенно неожиданно для всех он во время одного факультетского заседания запускает в своих коллег чернильницей и наносит министрам оскорбления. Коккапиеллер хоть и не доходит до таких крайностей, но зато угрожает страже и требует к себе королевского прокурора только для того, чтобы объявить ему, что если он, Коккапиеллер, до сих пор не стал королем, то только потому, что не захотел быть им.
Во всяком случае, такие поступки довольно редки. Эти лица не проявляют ни такой энергии, ни такой жестокости, как прирожденные преступники. У них совершенно отсутствует практика и сметка в совершении зла.
Их преступления совершаются совершенно открыто, с целью или под предлогом общественного блага; в них наблюдаются напряженность и интенсивность (против которой они совершенно не могут устоять) почти бессознательные, какие мы встречаем в поступках эпилептиков и душевнобольных.
Сбарбаро, Лаццаретти, Кордилиани, Коккапиеллер обычно выдавали себя мстителями правительству за его злоупотребления.
«Когда дух находится во власти вдохновения, — пишет Гито, — человек действительно вне себя. Сначала мысль об убийстве была для меня ужасна, потом я увидел, что она была истинным вдохновением… В течение двух недель я ощущал, что вдохновение владеет мною, и не ел, не спал, пока не совершил своей миссии, после чего я спал великолепно». Он описывает настоящий эпилептический импульс.
У маттоидов меньше ловкости и сноровки в совершении преступлений, чем у настоящих преступников, поэтому они проявляют меньшую энергию при покушениях. Иногда они не пользуются смертоносными орудиями и оказываются весьма неловкими. Так, Нассананте, Кордилиани, Капорали, Бафьер употребляли кухонные ножи или камни; Вита воспользовался жестянкой с безвредной жидкостью; причем жестянка эта была такова, что будь она наполнена даже порохом, не могла бы произвести взрыв. Нередко маттоиды заряжали свое оружие одним порохом, например при покушении на Карно и Ферри; нет у них и соучастников. Они не прячутся, подстерегая жертву, и не подготовляют себе аlibi. Они не скрываются, но сознаются в своем преступлении.
Они, как истеричные, заранее открывают свои планы в бесконечных писаниях, часто в распространеннейших газетах; открывают их судьям или первому встречному, употребляя для этой цели открытые письма, объявления, отдельные тома, как делали, например, Манжионе, Канорали, Бафьер, Вита, Гито.
Другой характерный признак маттоидов — полное отсутствие раскаяния в совершенном преступлении. Хотя моральное чувство у них не совсем отсутствует, однако они почти что готовы хвастать своими преступлениями. Всякое чувство блекнет Пред тем чувством удовлетворения, которое они испытывают, сознавая себя, как нечто в глазах мира, считая себя послужившими на пользу человечества.
Маттоиды — преследователи
правитьСуществует еще разновидность маттоидов, имеющая обыкновенно какую-нибудь аномалию печени или сердца. В противоположность первым, у них нет в жизни ни аффектов, ни здорового морального чувства. Потерпев крушение в жизни, они считают себя оскорбленными, преследуемыми и затем сами делаются преследователями, вооружаясь против богатых, глав государств, политического режима.
Другие мешают в одно дела личного характера и политические, преследуют депутатов, судей, приписывая им неуспех проигранных процессов, сами оскорбляют судей и становятся на защиту всех угнетенных. Бюхнер рассказывает об одном подобном больном, основавшем в Берлине общество защиты всех обиженных судьями; устав общества он отослал королю. Как пример, можно привести Сандона, доставившего так много хлопот Наполеону III и Биллауту; о нем же упоминает Тардье.
Стиль маттоидов-анархистов
правитьМанускрипты Пассананте и Кордилиани, напечатанные мной, и несколько отрывков из анархистского журнала L’Оrdine могут служить подтверждением того, что среди анархистов встречаются маттоиды; стиль этой литературы очень характерен.
«…Что такое атавизм? Мы полагаем, что не ошибемся, если ответим: потомство и, следовательно, наследственность. Исключение прогрессивного движения назад. Неурегулированное явление. В то время как наследование в природе происходит благодаря неизменности ее действий, оно не имеет ни одного признака движения назад, не может быть регрессивным. Какое другое основание может иметь движение, кроме того, чтобы удовлетворить потребности притяжению движущей силы прогресса. Каждый новый день — наследник предыдущего дня. Каждая способность ощущения есть высшая ступень прежде пережитого ощущения, таков прогресс науки. Где чувствительность не упражняется в сложнейших интеграциях, там менее заметно ее рафинирование. Тогда она остается в сфере инстинкта, где она кажется нашему опыту менее дифференцированной, и мы приписываем это воззрению. Потомство, это наследование, развившееся по зигзагообразной линии ошибок, заражается своими собственными ядовитыми веществами, оно бросает массы в хаос горя, актов мести и восстаний, и тогда беспорядок готов, готовы атавизм и болезнь…»
«…Допустима ли экспроприация? Нет, этого не должно быть. Таким путем не будет достигнута анархия, и еще менее гармония, на которой будет покоиться анархия. Это было бы присвоением себе того, что принадлежит всем, разрушение синтеза: „Все — всех, все — всем“».
«…Все для всех в природе и науке, вот космическая гармония, вот гармоническая ассоциация, в которой все члены вселенной находят равновесие в своих действиях между эгоизмом и альтруизмом. Наша наука находит свои нити истины среди различных гармоний, и математика приходит ей на помощь только для того, чтобы проверить гармоническую пропорциональность».
«…Понятие привилегий сложилось как позднее наследие человеческой семьи; чтобы воспринять это понятие и провести его, она приводит в беспорядок свою наследственность, делит себя на мельчайшие фракции, затемняет природные чувства совместных действий, отравляя их привилегиями, разрушает братство членов, создает страсти».
«…Человек впадает в атавизм, если он — следствие болезненной наследственности, которая возникает из беспорядка его маленьких ассоциаций, восставших на большую универсальную ассоциацию».
«…Здесь мы позволим себе сказать в скобках: слова, в особенности те, которые приняты учеными, содержали в их созвучии уже некоторую классификацию. Это хорошо, потому что это приятно и помогает понимать речь. Например, таковы окончания на — оnе — сотроsitionе, ргоduzione, сгеаzione, lеzione — все означают действие; слова на — епtо — funzionamentо, сотрonimentо, fermento, talento — обозначают более определенную стадию качества действия; слова на — ismo — razionalismо, militarismo, regionalismo, dottrinarismo, cretinismo, religiosismo — принадлежат более к обозначениям состояния, как и аtavismo к обозначениям учреждений. И если мы здесь не ошиблись, то наша выписка здесь постольку уместна, поскольку она оправдывает наше понимание здорового атавизма».
Глава VI. КОСВЕННОЕ САМОУБИЙСТВО
правитьНеобходимо еще упомянуть здесь о тех странных случаях самоубийства, которые я называю косвенным самоубийством. Это те покушения, которые совершаются на жизнь стоящих у власти с целью покончить с своей жизнью, прекратить которую самостоятельно не хватает мужества.
Этому еще недавно были примеры. В Испании — Олива-и-Манкусо, политический преступник со многими признаками вырождения, покушавшийся в 1878 году на жизнь короля Альфонса, ничем не заслужившего такого отношения к себе даже и со стороны революционеров.
Олива был упрям, обладал посредственными способностями; он посвятил себя математике, хотя семья желала посвятить его литературе. Затем, не успев ни в одном, ни в другом, он бросил ученье, был сначала подмастерьем у скульптора, затем типографом, сельскохозяйственным работником, бондарем и, наконец, солдатом; здесь он отличался известною храбростью.
Вернувшись затем в мастерские, он почувствовал, что страсть его к чтению сильно возросла; он стал так усердно читать ультралиберальные газеты, журналы и книги, что работать приходилось мало и плохо. Не будучи в силах примириться с этой жизнью, так мало отвечающей его вкусам, он несколько раз выражал желание покончить с собой, а затем, получив от отца небольшую сумму денег на переселение в Алжир, он вместо этого поехал в Мадрид и там совершил свое покушение на жизнь короля.
Другие случаи косвенного самоубийства, убийства с целью самоубийства, указаны у Модели, Эскироля и Крафт-Эбинга. В 1878 году в Берлине Нобилинг совершил покушение на жизнь германского императора. Первый выстрел был направлен на жертву покушения, вторым убийца хотел покончить с собой.
Нобилинг был несчастным, сбитым с толку человеком со многими признаками вырождения (головная водянка, асимметрия лица). На основании этих признаков его нужно отнести к типу преступников по страсти, которые в остальном не представляют аномалий. Получив диплом доктора философии, он посвятил себя сельскому хозяйству и, напечатав небольшое сочинение по экономии, получил место в прусском статистическом бюро. Однако, когда однажды ему поручили исполнить одну ответственную работу, он оказался настолько неспособным, что был уволен со службы. Затем у него было более скромное занятие, далее он совершает путешествие по Франции и Англии, возвращается в Германию и не может ни на чем остановиться. Тогда в голове его рождается мысль о покушении, и неделю спустя он приводит ее в исполнение.
Характера Нобилинг был упрямого и эгоистичного; знакомые его отзывались о нем как о неисправимом, кротком мечтателе, верящем в спиритизм и теории социалистов, которые он, довольно сбивчиво, развивал при малейшей возможности. Ради этого он получил прозвище Реtroliere и Сomunista (Керосинщик и Коммунист).
Тотчас после ареста Пассананте говорит: «Я совершил покушение на короля, наперед зная о том, что меня ждет смерть, ибо жизнь потеряла для меня ценность благодаря злоупотреблениям моего хозяина». Действительно, еще за два дня до покушения его гораздо больше занимал предстоящий уход от хозяина, чем убийство короле. Во время ареста он сам старается ухудшить свое положение, напоминая полиции о том, что было им написано в одном из революционных воззваний: «Смерть королю, да здравствует республика».
Все это плюс его честолюбие, объясняет, почему он отказался апеллировать о кассации приговора и почему при получении известия о помиловании он больше размышлял о том, что скажут критики, чем радовался вновь обретенной жизни.
Фраттини бросил бомбу на площади Колонна в Риме, ранив многих из публики. Во время процесса он утверждал, что не имел намерения никому приносить вреда, а лишь хотел протестовать против существующего положения вещей, и удовлетворился бы, если бы ему удалось каким-нибудь образом уничтожить феодальную аристократию!
Насколько его планы были связаны с его отчаянием по поводу своей жизни, можно видеть из его писаний:
«…Я не боюсь ни за свою свободу, ни за свою жизнь, о нет!.. Напротив, если бы ее отняли от меня, то оказали бы мне высшее благодеяние».
«…Я не могу больше сносить эту жизнь унижений и позора, на которую человеческое общество обрекло меня без всякого повода. Прежде чем теть, я жаждал помочь, а не повредить себе подобным! Поэтому я не мог, не должен был никого ненавидеть!»
«…А голод, будивший во мне ненависть! А работа, которой я не мог найти! Почему я действительно не стал настоящим убийцей? Ограбить — о, почему у меня не хватило мужества еще раз попытаться убить себя?»
«…Всякое животное находит необходимый для себя корм, потому что звери не воруют пищу друг у друга и довольствуются тем, что удовлетворяет их потребности! Природа создала общность; узурпация, частная собственность вот причина всех зол!»
У нас имеются в руках еще более интересные документы подобного же факта замаскированного самоубийства, служащего мотивом совершения политического убийства. Они доставлены нам благодаря любезности румынской королевы, теперь писательницы (Кармен-Сильва), женщины образованной и широких горизонтов.
С., румын, 30 лет, осужденный за убийство, но затем помилованный, покушался на жизнь короля, стреляя с улицы в освещенные окна, так что едва только задел несколько стекол. При обыске в его комнате нашли — много его портретов в одежде и с оружием разбойника; между прочим, на одной из карточек он снят как бы покушающимся на самоубийство, удерживаемый возлюбленной. Эту карточку знаменитая королева справедливо сравнивает с портретом Кавалья. Очевидно, мысль о самоубийстве приходила ему уже давно, еще в период, предшествовавший покушению, хотя и не без примет тщеславия. Таким образом, его преступление может быть подведено под категорию косвенных самоубийств.
По-моему, Генри и Вальян самые типичные косвенные самоубийцы; быть может, и Лега, жалевший об отмене смертной казни в Италии, и Казерио, говоривший еще до преступления, что «обезглавление не причиняет боли». Генри протестовал против попыток его защитника и матери смягчить его вину ссылкой на душевное расстройство отца-преступника; он говорил присяжным: «Ремесло адвоката — защищать; что же касается меня лично, то я хочу умереть».
Глава VII. ПРЕСТУПНИКИ ПО СТРАСТИ. КАЗЕРИО
правитьВ политических преступлениях немалую роль играет классовый и социальный фанатизм. Эта сильная страсть иногда может сопровождаться преступностью, иногда же может существовать в чистом виде, без всяких преступных наклонностей. В своей книге «Delitto politico e l’Rеvоluzione» я указал, что, наоборот, политические преступники по страсти часто отличаются своей честностью, в противоположность преступникам прирожденным.
Во-первых, признаки преступного типа у них совершенно отсутствуют; наоборот, они обладают прекрасной, я сказал бы, антикриминальной наружностью, имея широкий лоб, прекрасную бороду, кроткий и ясный взгляд.
Из 30 русских революционеров следующие 18 обладают прекраснейшей наружностью: Перовская, Сыдовина, Гильфман, Бакунин, Желябов, Лавров, Стефанович, Засулич, Михайлов, Осинский, Антипов, Иванова, Вилашенов, Чернышевский, Фигнер, Зунделевич, Пресняков. Их лица представляют полный контраст с физиономией Фиески с его грубыми чертами и головной водянкой, с микроцефалом Шевалье, Маратом и мужеподобной Луизой Мишель.
Среди наших итальянских революционеров, портреты которых собраны в Милане в Музее воссоединения Италии, имеются прекраснейшие лица: Дандоло, Нома, Порро, Скиаффино, Фабрици, Пепе, Паоли, Фабретти, Пизасане и т. д.
Среди французских революционеров красотой отличались Демулен, Барра, Бризо, Карно. Карл Занд был поразительно красив.
Возраст и пол
правитьСреди преступников по страсти встречаются и женщины, редко принимающие участие в обычных преступлениях. Чаще всего это девушки от 18 до 25 лет.
Режи отмечает тот факт, что почти все цареубийцы очень молоды: Соловьев, Ла Сала, Шатель, Штанс — 18 лет, Занд — 25, Ла Рено — 20, Баррьер и Бос — 27, Алибо — 26, Кордей — 25, Менье — 23, Монкузи — 22, Отеро — 19.
Дэмаре пишет: «Я убежден, что энтузиазм и самоотвержение — болезни первой молодости; неаполитанская полиция имела дело с юношами от 18 до 20 лет».
Соучастники
правитьОбыкновенные преступники всегда имеют соучастников, преступники же по страсти действуют в одиночку. Близорукая полиция старалась отыскать соучастников Занда, Пассананте, Вергера, Оливы, Монкузи, Нобилинга, Равальяка, Кордея и, разумеется, никого не нашла.
Атавизм
правитьЧасто политический фанатизм или мистицизм бывают наследственными. Отцы Кордея, Орсини, Паделевского были фанатиками революции; отец Боса назывался Юнием Брутом, а отец Гито и отец Нобилинга были крайними пиетистами; мать Штапса не говорила иначе, как цитатами из Библии.
Сравните у Плутарха: «Брут происходил от того Брута, который уничтожил Тарквиниев, и от Сервилии, из семьи которой родился убийца тирана, Сервилии Ала».
Душевные качества
правитьПреступник по страсти обычно отличается образцовой честностью. Занд жил и умер, как святой, и место его казни народ назвал «луг, откуда Занд вознесся на небо» (Sand Himmels fort weise).
Степняк пишет о Лизогубе, что, будучи миллионером, он жил как нищий, пополняя своими деньгами товарищескую кассу. Друзья силой принудили его изменить образ жизни, боясь, что он заболеет от лишений. Таким же был итальянец Кафьеро.
Шарлотта Корде (20 лет) обладала нежнейшей душой, миловидной наружностью, была образцом честной женщины. Свою молодость она провела, занимаясь историей и философией, вдохновляясь Плутархом, Монтескье и Руссо. Страстные речи беглецов-жирондистов и, быть может, тайная любовь к одному из них заставили ее страстно отдаться их делу. Присутствуя в Конвенте во время смертного приговора жирондистам, она решила отомстить за них. Когда ее спросили, как она, нежная, неопытная женщина, могла убить Марата, она ответила: «Гнев (так называла она свою страсть) переполнил мое сердце и указал путь к сердцу Марата».
Д’Айала из 60 политических мучеников описывает характер 37; из них 29 обладали благороднейшей душей, были великодушны, отважны, но слишком любили риск и опасность.
Вера Засулич, покушавшаяся на жизнь генерала Трепова, была оправдана судом. Всегда недовольная собой, она признавалась впоследствии, что решение суда наполнило ее сердце чувством грусти; если бы приговор был исполнен до конца, она испытала бы удовлетворение, отдав делу все, что могла. Вот что она говорит присяжным: «Чудовищная вещь — поднять руку на человека, я это знаю; но я хотела показать, что нельзя оставить без возмездия столько злодеяний (притеснения политических осужденных), я хотела обратить всеобщее внимание на этот факт, чтобы больше этого не повторялось». В этих словах было столько самой чистой страстности, что они убедили всех.
К указанным выше характерным признакам преступников по страсти надо прибавить еще сильное желание страдать, испытывать ощущение боли. «Страдание — хорошая вещь», — говорит один из героев Достоевского, и, разумеется, тем лучше, чем выше идея. Во всяком случае, потребность в страдании, в неприятных и болезненных ощущениях столь велика в людях этого типа, что они прибегают без какого-либо идейного обоснования к таким средствам, как употребление горьких веществ, только для того, чтобы переносить неприятное ощущение как таковое.
Это совершенно аналогично бичеваниям, практикуемым религиозными фанатиками, ношению власяниц в честь какого-нибудь святого. Этим же свойством объясняется крайняя неосторожность русских революционеров и отважность христианских мучеников.
Одна из осужденных во время «процесса 50-ти» в Петербурге, умирая от мучений и чахотки, обратилась к своим судьям со следующей речью, которую можно назвать импровизированным стихотворением; оно вполне выражает ее жажду жертвы: «Спешите, судьи, и не медлите произнести мой приговор! Тяжело и ужасно мое преступление! Крестьянская одежда из серого холста, босые ноги вот мое преступление. Я совершила преступление тем, что пошла к нашим братьям, стонущим от нищеты и вечного труда. К чему фразы и речи? Разве я не закоренелая преступница? Разве я не олицетворенное преступление? У меня на плечах ведь еще крестьянская одежда, и ноги мои еще босы, а на руках не прошли мозоли; я измучена физическою работой — но это еще не все. Главное обвинение против меня — моя любовь к родине. Но как бы я ни была виновна вы, судьи, не властны надо мной; никакое наказание не страшно мне, потому что у меня есть вера, которой у вас, судьи, нет, — вера в торжество моей идеи. Вы можете осудить меня на всю жизнь, вы сами видите, что мой недуг сделает для меня кратким всякое наказание. Я умру с сердцем, полным этой великой любви, и даже палачи мои, бросив на землю ключи от моей темницы, станут рыдая молиться у моего изголовья».
Говоря о распространении христианства, Ренан приписывает быстрый рост его влияния не только гению Христа и его последователей, ессеев, но и настоящей страсти к жертве у его приверженцев. Эта страсть была так могущественна, что обратила в христианство Юлиана и Тертуллиана лишь одним созерцанием беззаветного мужества жертв. Отсюда понятно, почему гностики, отрицавшие мученичество, были изгнаны из всех христианских сект.
«…В деле бабидов, в Персии, — пишет Ренан, — наблюдали лиц, едва принадлежавших к секте Баби, которые сами предавали себя, только бы их присоединили к осужденным. Человеку так приятно пострадать за что-нибудь, что во многих случаях сама прелесть жертвы достаточна, чтобы обратить в веру. Один из последователей Баби, несший наказание вместе с ним и повешенный на валу Требица рядом с ним, в ожидании смерти беспрестанно повторял: „Учитель, доволен ли ты мной?“
Еще и теперь на улицах и на базаре Тегерана можно наблюдать, что народ, вероятно, никогда уже не забудет следующего зрелища. Когда теперь разговор касается этого случая, можно видеть восхищение, смешанное с ужасом, которое выражает толпа и которое годы еще не успели изгладить.
Когда кто-нибудь из истязаемых падал и когда ударами кнута его заставляли подниматься и кровь обливала его члены, то, если у него оставалась еще хоть капля сил после потери крови, он, танцуя, восклицал: „Воистину мы принадлежим Богу и возвращаемся к нему!“ Когда кто-нибудь из детей умирал по дороге, кровожадные палачи бросали его тело к ногам родителей, и те, едва взглянув, в исступлении топтали его ногами. Когда мучимые подходили к месту казни, им снова предлагали жизнь, если только они отрекутся. Одному палачу взбрело на ум сказать отцу двоих детей, что если он не отречется, то его два сына будут зарезаны на его собственной груди. Это были два мальчика, из которых старший 14 лет; они обливались кровью, и раны их были обожжены; они хладнокровно выслушали диалог. Отец, бросаясь на землю, ответил, что он готов, и старший из мальчиков, в страстном порыве заявляя о своих правах старшинства, требовал, чтобы его зарезали первым».
У преступников этого рода, преступников по страсти, убеждение в полезности их действия так велико, что они не только совершенно не боятся наказания (Штапс, Кордей, Жерар), но и никогда не раскаиваются в совершенном преступлении. Если бы у преступников бесстрашие и отсутствие раскаяния вытекали из тех же источников, их можно было бы назвать преступниками; но у преступников индифферентизм к человеческой жизни и отсутствие раскаяния вытекают из недостатка нравственного чувства; у преступников же по страсти этого недостатка нет; наоборот, они всю жизнь скромны и нежны душой.
Многие из итальянских анархистов брали в руки оружие, лишь руководимые страстью и фанатизмом. Жизнь их безупречна. Несомненно только, что к их страстности присоединяется наследственная болезненность нервной системы.
Например, Нобилинг, Бос были детьми самоубийц; Занд страдал припадками меланхолии, во время которых его посещала мысль о самоубийстве; Айаро, покушавшийся на жизнь Базена, и Ла-Сала, покушавшийся на жизнь Наполеона III, были эпилептиками. Безрассудность Орсини была так велика, что приверженцы Мадзини всякое безумие называли «orsinita» — орсинизм.
Бос, Нобилинг, Алибо были детьми самоубийц. Карл Занд, наиболее яркий представитель преступника по страсти, страдал меланхолией и нередко думал о самоубийстве.
У Айяро, покушавшегося на жизнь Базена, чтоб отомстить за честь Франции, была недостаточность аорты, атрофия правой руки. Он страдал эпилептическими припадками, как и Ла Сала.
Казерио
Казерио — поразительный пример преступника этого рода. Ему 21 год, родом из Мотта Висконти. Семья Казерио состоит из отца, матери, восьми братьев, из которых Санте Казерио предпоследний.
Отец его родился в 1836 году и умер в 1887. Крестьянин, был перевозчиком на реке Тичино, прекраснейшим, честнейшим человеком во всех отношениях. В юности, в 1848 году, был арестован на р. Тичино австрийскою стражей за контрабанду и заключен в Сан-Рокко. Должно быть, австрийцы грозили ему смертью и, вероятно, так напугали, что несчастный с тех пор стал страдать эпилептическими припадками. Однако чтобы эпилепсия началась с 12 лет, он должен был быть предрасположен к ней по наследству, быть может, благодаря пеллагре, которой страдали два его брата из Момбелло, дядья Санте Казерио. (Пеллагра вообще распространена в Мотта Висконти, как я имел случай убедиться, будучи в Павии.)
Внешность Санте Казерио, как можно видеть из прилагаемого портрета, заимствованного из «Illustrazione Italiana» (июль 1894 года), не представляет никаких признаков преступного типа, кроме редкой бороды, уха и весьма развитых надбровных дуг. Взгляд кроткий, форма черепа прекрасная, точно так же как и форма и вид тела, если не считать одного родимого пятна на руке. Из тех сведений, которые имеются у нас о Казерио, я делаю вывод, что все, что было в нем преступного, нашло выход в его политической деятельности. В детстве он не проявлял ничего преступного, кроме склонности к бродяжничеству и стремления покинуть родной город — явления, чрезвычайно редкие в этой местности, где люди тесно связаны с землей.
«Брат мой ребенком посещал местную школу, но ничего не вынес из нее. Характер у него сосредоточенный, и я редко видал его веселым», — говорит о Санте его брат. Он был всегда нежен, мать любила его до обожания; чрезвычайно религиозный, он со страстностью помогал во время богослужения и изображал во время процессии Св. Иоанна; мечтал поступить в семинарию и стать священником, апостолом. Когда товарищи Санте воровали яблоки по огородам, то одно это зрелище приводило его в ярость.
В 10 лет он совершенно неожиданно для всех тайно покинул семью и отправился пешком в Милан, где тотчас же поступил на службу в контору. Жизнь свою он проводил вдали от вина, игры и женщин, в противоположность своим товарищам; зато он много читал и спорил о прочитанном, увлекаясь иногда в спорах до такой степени, что раз разбил бутылку о голову одного из своих товарищей (13 лет).
Анархистом он становится с 17 лет. Кажется, что первое знакомство с учением анархистов произошло через одного товарища по мастерству. Во время немногих свободных часов он не скрываясь читал газеты и брошюры анархистов и распространял их учение в родной деревне, чем вызвал насмешки односельчан.
Сначала он никому не говорил о своей принадлежности к партии; ни его семья, ни его хозяин ничего не знали. Первым узнал об этом его старший брат. Он стал упрекать Санте и употребил все средства для его исправления, но это ни к чему не привело и вызвало только разрыв между ними.
Также и остальные члены семьи были очень опечалены этой переменой в нем. Два года спустя, когда анархисты раздавали свои листки солдатам в Порто-Витториа, Казерио был приговорен за это к аресту на 4 дня. Когда известие об участи сына дошло до матери, она захворала от горя и проболела несколько месяцев.
Во время публичного заседания, попытавшись сначала отречься от участия в раздаче брошюр, Казерио затем просто ссылается на ответы, данные им во время следствия. Тогда он говорил, что в 1891 году вступил в партию анархистов под влиянием нескольких анархистских брошюр и разговора с анархистами, которых он встречал в трактире. Не чувствуя себя оратором, не принимал активного участия в тайных собраниях анархистов. Но он писал монографию анархистских беспорядков, имевших место несколько лет тому назад в Равенне возле экономических кухонь.
Ясно, что ненормальное возбужденное состояние его мозга, на почве эпилептической наследственности, сначала выразилось в религиозном фанатизме, а затем в политическом. В местности, столь удаленной от центра, как Ломбардия, где всякое веяние современности является новостью, первые проявления фанатизма необходимо должны были быть направлены в сторону религии; ломбардские крестьяне не имеют никаких других идеалов, кроме религиозных.
Заметим здесь, что и Генри, и Вальян, и Фор, и Сальвадор — все начали религиозным фанатизмом, который, казалось бы, исключает всякую возможность перехода к политическим увлечениям. Сювуа из религиозного фанатизма способен был даже на убийство. По существу дела, в обоих случаях нет большой разницы. Как религиозный, так и политический фанатизм имеет в основе стремление довести идеалы до крайности и чувства до нереальности. Но времена меняются, и то самое лицо, которое раньше стало бы Петром Отшельником, в наше время сталкивается в семнадцатилетнем возрасте с фанатиками, читает газеты, и фанатизм религиозный заменяется экономическим, в данном случае в форме анархизма. Заметим здесь в скобках, что всякий, знакомый с аграрными условиями в Ломбардии, где закабаленный крестьянин погибает если не от голода, то от пеллагры, где всякий пролетарий находится в худшем положении, чем римские рабы, всякий, знакомый с этим, повторяю я, поймет, каким образом в душе интеллигентного крестьянина Казерио могла произойти такая перемена.
Римский раб был угнетаем господином, но с ломбардским обращаются хуже, чем с древним рабом. Он почти не восставал — или если и восставал против своего положения, то очень редко. Он слишком угнетен, а для того, чтобы оказывать сопротивление, нужно обладать хоть небольшой степенью благосостояния. Когда у нас протестуют крестьяне, то это не ломбардские, а жители Романьи; у первого нет крови в венах, а второй пьет вино и ест мясо. И если случается, что кто-либо из ломбардских крестьян возмущается против своего положения (как Казерио), то это значит, что в его семье пользовались известным достатком.
Из-за плохих условий жизни в Ломбардии Казерио, горячо любивший свою мать, не захотел вернуться в Мотту; когда же он попадал туда на время, то тотчас же убегал и вел бродячий образ жизни, со слезами размышляя о жизни своих близких.
Наследственность от отца-эпилептика обусловливает то, что кроткая сама по себе натура становится жестокой и способной на приступы фанатизма; от этого же происходит и тот факт, что апатичный по природе крестьянин, который должен был бы занять место простого рядового, становится в первые ряды.
Вследствие этого же самого он может жить, работая ночью и проводя все дни за чтением газет, и рисковать своей свободой в таком трудном деле, как раздача листков солдатам.
Совершенно невежественный, не владеющий литературной речью, он хочет редактировать газету, наконец, совершает жестокое преступление, причем не испытывает ни перед этим актом, ни после него ни малейших колебаний, как если бы он был прирожденным преступником. Фанатизм, поддерживаемый эпилептической последовательностью, делает его жестоким, отважным, неукротимым [«Если я сейчас не могу схватить за ворот какого-нибудь буржуа, то сердце мое вопиет о мести; одного дня будет достаточно, чтобы ужасная месть совершилась» (письмо Казерио от 13 июля 1893 г.)].
Прибавьте еще то обстоятельство, что Казерио все время занят исключительно одной идеей, а недостаток образования лишает его возможности критически отнестись к исходным пунктам анархизма. Равнодушие ко всему, что занимает нормальных юношей, помогало ему сосредоточиваться на одной мысли. Он нисколько не интересуется игрой, женщинами (во всех его письмах нет ни одного намека на игру или женщин, не упоминается ни о новом платье, ни о прогулке, что было бы так естественно в его возрасте). По этой же причине, будучи совершенно неопытным в преступлениях, он сразу удачно нанес свой удар президенту. Он так занят своей идеей, что, ко всеобщему возмущению, не переживает того момента реакции, который бывает даже у душевнобольных преступников. Ведь Казерио до конца полагает, что в лице Карно он убил не безобидного государственного деятеля, а тирана вроде Дионисия или Тиберия [Судья Бенуа задал Казерио следующий вопрос: — Скажите, Казерио, почему вы хотели убить президента? Знали вы его? — Нет. — Вы имели что-нибудь против него? — Он был тираном, вот почему я убил его. — Итак, вы анархист? — Да, и горжусь этим.]. Все это очень поддерживается его невежеством. Бедный крестьянин, переходя от своей печи к политике, он не мог воспринять других идей, кроме идеи анархизма. Как некоторые верующие знают только то, что написано в их книгах, так Казерио в политике был знаком только с тем, что ему преподносил анархистский сброд. Когда же человек весь сосредоточивается на одной идее, он становится необыкновенно энергичным; стоит только вспомнить убийцу Веччино, или загипнотизированных, которым внушили одну какую-нибудь мысль и которые с необыкновенной энергией, невзирая на все препятствия, стремятся к достижению своей цели. Энергия Казерио удваивается эпилепсией отца, принявшей, быть может, у сына ту форму, которую я назвал политической эпилепсией, превратившейся в манию совершать политические преступления. (См. примеры выше.)
Что Казерио эпилептик, можно видеть из того, что, очень добрый по отношению к своим семейным и друзьям, он становится жестоким, лишь только дело коснется анархизма; в нем живут, следовательно, два существа, что очень характерно для эпилептика.
В одном из писем, с большой нежностью отзываясь о своей семье и говоря о своем стремлении никому не причинять зла, он пишет дальше: «Однако вы увидите, что когда пробьет мой час, я сумею быть энергичнее, чем все мои товарищи». Друзья говорили, что он был кроток и скромен, но становился зверем, как только дело касалось его идеи.
Следующая сцена также указывает на его болезнь [См. приложение]. Когда он во время допроса демонстрировал перед судьей Бенуа, как он нанес удар Карно, лицо и глаза вдруг налились кровью, черты исказились, он стал дрожать всем телом, так что судья, не привыкший к подобным сценам, в ужасе закричал: «Довольно, вы чудовище!»
А Казерио ответил ему частью на ломаном французском, частью на итальянском языке: «О, это ничего не значит! Вы увидите меня еще во время процесса и под ножом гильотины. А! Эта последняя сцена будет в особенности великолепна».
И он нагло засмеялся.
Через 5 минут он впал в состояние физического и нравственного угнетения, свалился на койку и глубоко заснул. Спустя час он вдруг вскочил, проснувшись; схватился руками за голову и просил стражу, следившую за ним день и ночь, принести ему водку, ром или какой-нибудь другой крепкий напиток.
Эта сцена, так плохо понятая судьей, была, несомненно, эпилептическим припадком, сопровождавшимся (как это часто бывает после припадков) глубоким сном. Сон Казерио после разговора с судьей не мог быть вызван предварительной бессонницей, потому что, как рассказывают надсмотрщики, он спал почти весь предыдущий день.
Письма Казерио написаны обыкновенными буквами, но буквы тотчас же становятся огромными, как только он заговаривает о самом себе или заводит речь об анархии или о политических преследованиях вроде тех, которые имели место в Испании, где расстреливали анархистов. Слова «анархия» и «Испания» (в данном примере) занимают полстроки. Это характерный признак эпилептика.
Для преступников по страсти чрезвычайно характерна их честность, доведенная до крайних пределов, и крайняя гиперстезия (чувствительность к собственному горю и несчастьям других). Так, из 20 писем, написанных в течение одного месяца, эти две характерные черты выделяются более ясно и несомненно, чем это сделали бы какие угодно свидетельства, большей частью односторонние и не беспристрастные.
Когда Казерио однажды долго не имел заработка, он писал: «Как анархист, я должен был бы, не чувствуя укоров совести, при нужде ограбить какого-нибудь буржуа и взять деньги там, где найду их; но, признаюсь, я не чувствую себя способным на это». Эти слова несовместимы с прирожденной преступностью [«Меня унижает необходимость прибегать к помощи товарищей. Но что делать? Правда, как анархист, я не должен был бы уважать чужую собственность; по нужде я должен был бы взять деньги там, где их найду; но сейчас я не чувствую себя в силах схватить за ворот буржуа и заставить его отдать мне деньги. Как только я опять продам свои руки буржуазии, я выплачу все, что задолжал»]. Впрочем, за отсутствие ее говорит и его ненависть к воровству в детстве.
Странная чувствительность Казерио к бедам других проявилась в том письме, где он отказывается вернуться в семью, потому что должен видеть там много горя.
«Тысячу раз я ложусь спать с мыслью о горе, которое переживают близкие (от которых я так далеко), и начинаю плакать. Но потом другая мысль, более сильная, говорит мне: „Не ты причина бедствий твоей семьи, а современное общество“. Ты говоришь мне прежде всего, что я не живу с матерью. Я не в силах был бы сносить ту подлость, которую начальники проделывают с подчиненными солдатами, и, имея ружье, я непременно направил бы его на какого-нибудь начальника. (Еще один признак эпилепсии. — Прим. Ч.Л.) Если бы даже я был свободен, я не мог бы снести подлости наглых буржуа, и меня арестовали бы, а следовательно, я вновь очутился бы вдали от матери. Когда же объявят войну, я должен буду вместе с другими дураками бросить жену, детей, мать и идти туда же, куда и прочие. Никто не смеет думать о горе своей семьи, но должен думать о своем долге и бороться с этим подлым обществом, уничтожать буржуазию. Да здравствует анархия!» (огромными буквами. — Прим. Ч.Л.).
Только болезненная острота памяти может объяснить ту удивительную ясность сознания, которую Казерио сохранил, приготовляясь к преступлению, и ту рельефность воспоминаний о каждом мельчайшем факте, которую он обнаружил после его совершения. Он с удивительною ясностью может до мельчайших подробностей восстановить все случайности путешествия, встречные пейзажи; он может наслаждаться свежестью прозрачной воды, утоляя по пути жажду, высчитать смету своих расходов — и все это готовясь убить человека.
Приехав в большой и шумный, сверкающий праздничными огнями город Париж, — до тех пор совершенно незнакомый ему, Казерио, вместо того чтобы потеряться, прекрасно ориентируется в нем; будучи уже на площади, где ему предстоит совершить преступление, за несколько минут до момента, который он считает последним в своей жизни, Казерио не перестает быть наблюдателем более точным и равнодушным, чем все посторонние лица. Он отмечает все, что может способствовать ловкости его удара: за несколько минут до убийства он соображает, как нужно пересечь улицу, чтобы очутиться по правую сторону экипажа, где обычно сидят важные особы во время официальных выездов.
Таков фанатик, весь поглощенный одной идеей; таковы были послы Старика с Горы, с той разницей, что его стариком был Бакунин, а его миссией, долженствовавшей привести его в Рай — устранение…. предполагаемого тирана!
Сантьяго
правитьСантьяго Сальвадор — тип, вполне аналогичный Казерио. Сальвадор сознался, что бросил две бомбы в Орсини в барселонском театре во время представления «Вильгельма Телля», чтобы отомстить за своего друга Палласа, причем убил 20 человек. Он крестьянин 33 лет, женат, отец маленькой дочери. Всего 4 года назад был ярым католиком и карлистом. По его совету его сестра поступила в монастырь.
— В своей деревне я был карлистом, и карлистом ярым; им был и мой отец, сражавшийся в их рядах, и вся наша семья. Других взглядов мы не знали.
— Видите, вы сами признаете, что были карлистом, потому что не знали других идей. Быть может, если бы вы были знакомы с другими философскими теориями, противоположными прочитанным вами, вы не были бы анархистом?
— О нет! Повторяю, я анархист по инстинкту. Когда я еще был карлистом, я хотел, чтобы Дон Карлос сделал всех людей равными, уничтожив разницу между буржуа и пролетарием. Я вижу, что в данный момент анархия невозможна.
Его дядя, священник, дожив до 33 лет, пишет: «Христос жил только 33 года, зачем я стану жить дольше?» Он застрелился. Отец Сантьяго был преступником. Очевидцы говорили мне, что голова Сантьяго была совершенно сходна с головой Игнатия Лойолы!
Религиозный фанатизм быстро заменился у него политическим. Кто-то рассказал ему об анархизме; он начал читать газеты и брошюры анархистов. Переведенная с испанского брошюра Малатеста «Среди крестьян» стала его евангелием, и он, подобно Казерио, распространял ее среди своих товарищей. Он стал отрицать церковь и с тех самых пор становится ревностным посетителем анархистских собраний. Здесь он знакомится с Палласом и вместе с ним занимается контрабандой соли. Оба фанатика понимают друг друга. К ним присоединяются и другие. Таким образом образуется группа террористов Бенвенуто Салуда. Паолино Паллас открывает динамитный поход, совершая покушение на жизнь генерала Мартинеса Кампоса. Приговоренный к расстрелу, он восклицает на месте казни: «Ужасно будет мщение!» Сантьяго считает себя призванным исполнить этот завет друга. «Однажды, — рассказывает его жена, немного спустя после смерти Палласа, Сальвадор вернулся домой с двумя бомбами, завернутыми в платок, и положил их на комод. На другой день он положил их в горшок и запер в сундук. Вечером того же дня он спросил у меня франк, последние деньги в доме. Я дала ему. Вернулся он в полночь и, как в бреду, закричал: „Антония, мой долг исполнен! Паллас отомщен!“»
Повторение жизни Казерио: оба сначала религиозны, затем анархисты; оба необразованные крестьяне, ставшие преступниками из политического фанатизма.
Глава VIII. АЛЬТРУИЗМ
правитьДля психиатра и для социалиста возникает при этом следующая проблема. Как у преступников, сумасшедших, нервнобольных или подверженных сильным страстям может быть такой альтруизм, не встречающийся среди обыкновенных смертных? В особенности как может он встречаться у сумасшедших и преступников, самых печальных эгоистов в мире?
Этот альтруизм — как это ни странно — характерная черта Вальяна, Генри, Казерио и даже многих других анархистов, значительно более преступных, чем Казерио. П. Дежарден отмечает у анархистов следующее свойство: «Среди анархистов встречаются и злодеи, но многие из них обладают добрым сердцем и становятся бунтовщиками именно по этой доброте. Я знал одного, ставшего анархистом после того, как он увидел, что хозяин сломал руку своему ученику». Элизе Реклю известен своей необычайной добротою. Всем известно, что Пини и Равашоль без всякого расчета отдавали награбленные деньги товарищам или для дела. Мне писали из Чикаго, что товарищи Спиеса чтили его, как святого, потому что он отдавал все, что имел; из заработанных им за неделю 19 франков 2 он отдает больному другу, он поддерживает человека, оскорбившего его; товарищи решили в конце концов, что в случае торжества анархистов Спиеса необходимо будет запереть, иначе своей чувствительностью он наделает вреда анархистской революции.
О жесточайшем анархисте Палла мне рассказывали следующее. Однажды он с товарищем был выброшен бурей на пустынный остров. Одно судно подошло к берегу, чтобы взять их с собой; товарищ Палла замешкался, и капитан в нетерпении отдал приказание отчаливать. Тогда Палла бросился в воду и заставил, таким путем, ждать до тех пор, пока друг его не пришел и оба не были спасены.
Дрюмон в «Lа libre рагоlе» рассказывает следующее о Степняке: «Совершив свое преступление, он, пользуясь первым моментом замешательства, вскочил на тройку, в которой его поджидал друг, переодетый кучером; кучер, находя, разумеется, что времени терять нечего, гнал. Вдруг Степняк говорит: „Я слишком впечатлителен и не могу видеть, как ты мучаешь животное; если ты и дальше будешь так же обращаться с лошадью, я выскочу и сдамся“».
Гамон, анализируя различные типы анархистов, пришел к заключению, что двигателем большинства является чрезмерный альтруизм, болезненная восприимчивость к горю других.
«Я спрашивал несчастных, окружавших меня в госпитале, и пришел в ужас: я понял необходимость солидарности и стал анархистом», — пишет он об одном из них.
«Почему я стал анархистом? — говорит другой. — Нужно было бы поискать причину этого среди холода, голода, усталости тысяч моих товарищей, которые напрасно ищут работы и которых хозяева отталкивают, говоря: „Вы еще недостаточно голодны“».
Мы видели, что Казерио рыдает над судьбой своих односельчан, терпящих нищету в Ломбардии. Лучше же всего альтруизм анархистов выражен во всех их речах, произнесенных до и после приговоров, речах, полных неподдельного фанатизма, который, конечно, не мог расположить ни судей, ни государство в их пользу. Это плод истинного энтузиазма, сказавшегося и в форме их речей, ибо фанатизм делает красноречивыми даже невежд. Вот речь Равашоля, убийцы и мошенника:
«Если я беру слово, то не ради собственного оправдания, потому что за мои преступления отвечает общество, толкающее людей на борьбу. Разве в наше время люди всех классов не жаждут, не скажу — смерти, это слово звучит неприятно, а несчастья других, если оно может послужить им на пользу?
Разве хозяин не желает гибели своего конкурента? И разве каждый коммерсант не желал бы быть единственным в своей отрасли? Разве, наконец, безработный, в надежде на освободившееся место, не ждет, чтобы хозяин по какому-нибудь поводу рассчитал своего работника?
Итак, в обществе, где происходят указанные явления, нечего удивляться поступкам, подобным моему, потому что такие поступки — лишь логическое следствие борьбы за существование, ради которой люди готовы на все средства. Каждый из нас одинок; будучи угнетен нуждой, он не хочет размышлять слишком долго; и я, голодая, не колеблясь пользовался теми средствами, которые были у меня под рукой, и даже рисковал жизнью.
Разве хозяин при расчете работника думает о том, что он может умереть с голоду? Разве думают о тех, у которых нет даже необходимого, все те, у кого есть излишек? Есть люди, помогающие другим, но они не в силах спасти погибающих от лишений всякого рода или кончающих самоубийством, чтобы не влачить более жалкого состояния и не страдать больше от голода без всякой надежды на улучшение.
Так поступила семья Гайем и госпожа Зубейм, убившая своих двух детей, чтобы не видеть их страданий, и так поступают многие женщины из боязни, что они не смогут прокормить своих детей. Они не колеблясь убивают плод своей любви, рискуя собственным здоровьем и жизнью.
И все это происходит во Франции, где все имеется в изобилии, где мясные лавки полны мяса, а булочные — хлеба, где магазины переполнены одеждой и обувью, где масса квартир. Как же согласиться, что все в этом обществе хорошо, когда очевидно как раз обратное?
Найдутся люди, которые пожалеют эти жертвы современного строя, но потом скажут: „Ведь не мы же виноваты в их несчастье, всякий помогает себе как может“. Но что делать тем, у кого нет необходимого, у которых нет работы, которым остается только умереть с голоду? Общество бросит на их трупы несколько слов сочувствия — тем все кончится. Я предоставил этот жребий другим и предпочел стать контрабандистом, фальшивомонетчиком, вором, убийцей. Я мог бы просить милостыню: но это пошло и заставляет человека опускаться; к тому же в ваших законах есть пункт, признающий нищету преступлением.
Если бы все нуждающиеся вместо того, чтобы терпеть, брали бы нужное им где придется, не стесняясь никакими средствами, сытая и благополучная часть общества скорее поняла бы, быть может, как опасно поддерживать современный социальный строй, где господствует тревога и жизнь каждый момент в опасности. Она скорее признала бы правоту анархистов, утверждающих, что водворение мира духовного и физического требует уничтожения причин, вызывающих преступления, а не истребления тех, кто, медленно умирая голодной смертью, предпочитает взять необходимое силой, даже рискуя для этого жизнью.
Вот почему я сделал то, в чем вы обвиняете меня. Это лишь следствие варварского состояния общества, увеличивающего суровостью своих законов число своих жертв. Эти законы карают следствия, но никогда не касаются причин.
Говорят, что нужно быть жестоким, чтобы убить человека. Но говорящие это забывают, что на подобные поступки решаются только ради спасения собственной жизни. И вы сами, господа присяжные, убежденные в необходимости моей смерти, вы, которые, разумеется, вынесете мне смертный приговор, ибо он удовлетворит вас, вы, которых приводит в содрогание пролитие крови, ведь вы, приговаривая меня к смерти, колеблетесь не больше, чем я! Разница только в том, что я рисковал своей жизнью, вы же не подвергаете себя никакой опасности.
Итак, милостивые государи, речь идет не о том, чтобы судить преступников, а чтобы устранить причины преступления. Создавая кодекс законов, законодатели забыли, что они направляют его не против причин преступления, а только против следствий, а так как причины продолжают существовать, то существуют и следствия. И преступники будут всегда; вы убьете одного, а завтра на его месте появятся десять.
Что же делать? Уничтожить нищету, этот зародыш преступления, удовлетворяя каждому его потребности. И как легко осуществить это! Достаточно основать общество на новых началах, где все было бы общим, где всякий имел бы работу по способностям, потребляя ровно столько, сколько ему необходимо.
Тогда мы не будем больше видеть людей, накопляющих деньги, чтобы стать их рабами, женщин, отдающих за деньги свою красоту (обстоятельство, которое часто очень трудно подметить, если чувство действительно искренне); мы не увидим больше людей, готовых идти даже на смерть, как Пранцини, Прадо, Анастай, ради тех же денег. Ясно, что причина всех преступлений — одна, и нужно быть глупцом, чтобы не видеть этого.
Это верно. Повторяю: общество создает злодеев; и вы, господа присяжные, вместо того чтобы наказывать, должны были бы употребить ваши силы на дело переустройства общества. Тогда вы одним ударом уничтожили бы преступления, и работа ваша, направленная в корень, была бы грандиознее, чем ваше правосудие, результаты которого так ничтожны.
Я — необразованный рабочий; но я жил жизнью бедняков и на себе испытал несправедливость ваших карающих законов. Кто дал вам право убивать и запирать в тюрьму человека, который, выброшенный на арену жизненной борьбы, был вынужден взять то, в чем он крайне нуждался?
Я работал, чтобы жить и поддерживать существование своей семьи. Пока я сам и семья еще не слишком страдали, я оставался тем, что вы называете честным. Затем работы больше не было, и наступил голод. И тогда закон природы, повелительный голод, не терпящий возражений, — инстинкт самосохранения — толкнул меня на преступления, в которых вы обвиняете меня и в которых я признаюсь.
Выносите мне приговор, господа присяжные, но если вы поняли меня, осудите также и всех несчастных, из которых нищета вместе с природной гордостью сделала преступников и из которых богатство или просто достаток сделали бы честных людей, а разумное общество — таких же людей, как все прочие».
Вот смешение политической и преступной страстей. Равашоль прирожденный преступник, пользующийся политикой для оправдания своего преступления. У Генри политическая страсть выражена уже в чистом виде, и моральное чувство его вполне нормально.
Послушайте его:
«Следствие показало, что я признаю себя виновным в приписываемых мне поступках. Ясно, стало быть, что я не хочу оправдываться. Я ни в коем случае не стараюсь избегнуть кары, которую налагает на меня окружающее общество, ибо я признаю только один суд — мою совесть. Приговор всякою другого суда мне безразличен. Я хочу только объяснить свои поступки и показать, что привело меня к ним.
Я стал анархистом недавно. В революционном движении принимаю участие только с 1891 года. До этого я жил в среде, насквозь проникнутой современной моралью. Я привык уважать, даже любить отечество, семью, власть и собственность. Но воспитатели современных поколений слишком часто забывают одну вещь: что жизнь со своей борьбой и горем, со своей несправедливостью сама открывает глаза невежд на действительность. Так случилось и со мной. Я уверял себя, что жизнь легка, представляет широкое поприще для ума и энергии, — а опыт показал мне, что только циники и пресмыкающиеся могут занимать хорошие места на празднике жизни.
Я говорил себе, что общественные учреждения покоятся на справедливости и равенстве, — а вокруг себя я видел только ложь и плутовство.
Каждый прошедший день уносил с собой одну из моих иллюзий. Куда бы ни пал мой взор, повсюду я видел те же страдания с одной стороны, те же наслаждения с другой. Тогда я понял, что все великие слова, которым научили меня, — честь, долг, самоотверженность — обман, за которым скрывается бессовестная подлость. Промышленник, строящий свое богатство на труде рабочих, у которых ничего нет, — честный человек. Депутат, министр, всегда готовые воспользоваться взяткой, — посвящают себя на благо общества. Офицер, испробовавший ружье новой системы на семилетних детях, — исполнил свой долг, и президент совета поздравляет его публично в парламенте.
Все, что я видел, возмущало меня, и я стал критически относиться к нашему общественному строю. Эта критика слишком общеизвестна, чтоб повторять ее. Довольно будет, если я скажу, что стал врагом общества, объявив его преступные.
Некоторое время я был увлечен социализмом, но не замедлил отвергнуть его. Я слишком любил свободу, слишком уважал личную инициативу, слишком ненавидел стадное существование, чтобы стать номером в плутовской армии четвертого сословия. Я унес с собою в борьбу глубокую ненависть, с каждым днем разжигаемую отталкивающим зрелищем этого общества, в котором все низко и грязно, все препятствует проявлению человеческих страстей, великодушных проявлений сердца, свободному полету мысли. Я хотел, насколько мог, нанести ему сильный и справедливый удар.
Со всех сторон полиция на просторе шпионила, преследовала, арестовывала. Целые тысячи людей были оторваны от своих семей, брошены в тюрьмы. Что станет с женами и детьми товарищей, пока они будут в тюрьмах?
Анархист перестал быть человеком, он стал зверем, которого травят со всех сторон. Буржуазная пресса, рабыня силы, — наука, на все лады требовали немедленного уничтожения партии. Одновременно запретили наши газеты и брошюры, а затем и собрания. И что же? Как вы делаете всю партию ответственной за поступки отдельных лиц и стремитесь нанести ей удар, так и мы нападаем на массу.
Должны ли мы нападать только на депутатов, издающих законы против нас, и на полицию и городские власти, приводящие эти законы в исполнение? Я не думаю этого. Все эти люди — только орудия, действующие не от своего имени, а поставленные буржуазией на страже своих интересов, и потому ничуть не более ответственны, чем все прочие.
Добрые буржуа, не занимающие общественных должностей, а лишь кладущие в свой карман прибыль рабочих, должны также иметь свою долю в наших репрессиях. В этой беспощадной борьбе, которую мы ведем с буржуазией, мы не хотим никого щадить.
Мы убиваем, но мы и сами умеем принимать смерть, и я жду вашего приговора совершенно равнодушно. Я знаю, что моя голова не последняя падет под вашими ударами, потому что умирающие от голода узнали теперь дорогу к „Терминусу“ и ресторану „Фойо“; вы еще добавите имена к кровавому списку ваших жертв.
Повешенные в Чикаго, обезглавленные в Германии, расстрелянные в Барселоне, гильотинированные в Монтбриссоне и Париже — много наших пало уже, но вам не уничтожить анархии. Корни анархии слишком глубоки, она родилась в недрах гнилого и разлагающегося общества, она — страшная реакция против установившегося порядка, стремление к свободе и равенству, и она пробьет брешь в существующем строе. Она повсюду, и в этом ее сила, и поэтому она победит и убьет вас».
Эти слова по своей красоте напоминают слова умирающей русской революционерки. Это слова чистой страсти, царящей над всеми чувствами. О том же свидетельствуют и слова Вальяна: «Слишком долго на наши голоса вы отвечали веревками и виселицами; но не обманывайте себя; взрыв моих бомб ответил не только на крик Вальяна, но на крик целого класса, завоевывающего свои права и скоро приступающего к действиям».
Вальян несомненно принадлежал к истеричным; этим и объясняется смешение в его характере двух таких противоположных чувств, как альтруизм и жестокость, явление, наблюдающееся и у Генри. Это часто наблюдается у истеричных. Истерия — болезнь, родственная эпилепсии, — часто объясняет дефекты чувства, и рядом с необыкновенным эгоизмом у истеричных субъектов можно наблюдать стремление к крайнему альтруизму, который зачастую есть одно из проявлений нравственного помешательства.
Легран дю Соль пишет:
«Существует тип женщин, которые принимают очень большое участие во всех добрых делах своего прихода. Они делают сборы на бедных, работают на сирот, посещают больных, пробуждают с большим рвением милосердие других, наполняют собой человеколюбивые общества, забывая для них мужа и детей.
Истерическая благотворительница может совершать поступки, о которых потом будут говорить и рассказывать, которые в конце концов станут легендарными. Во время пожара она может проявить удивительное присутствие духа: спасти калеку, старика, ребенка; во время восстания может одна оказать сопротивление целому войску бунтовщиков; во время наводнения — проявить необычайную храбрость.
Когда же на другой день после пожара восстания или наводнения мы поговорим с этой героиней и станем наблюдать за ней, то нам придется констатировать у нее полный упадок духа; она совершенно наивно скажет вам: „Я не знаю, что такое я сделала; у меня не было сознания опасности“».
Жертва является для этих больных потребностью, средством для того, чтобы стать полезными, и несомненно, что на служение заповеди любви к ближнему их толкает та же болезненная потребность, которая заставляет их совершать низменные поступки; так что часто они одновременно и святые, и преступницы. Заметим, между прочим, что нет людей хуже, чем филантропы, и, наоборот, преступники часто совершали поступки изумительно милосердные; например, они рисковали жизнью, чтобы спасти котенка, птицу, ребенка, даже в тот самый день, в который совершили убийство.
Это — факт, что душа наша, как и наши нервы, подлежит закону контрастов: когда исчерпан источник добра, мы обращаемся ко злу, и наоборот, подобно тому как глаз, долго глядевший на красное, видит все в зеленом цвете. К этому нужно еще прибавить, что у многих преступность есть следствие импульсивности, страстного стремления, которое заставляет их немедленно осуществлять желаемое. Это стремление может выразиться вовсе не в злом поступке, как мы видим это на примерах эпилептиков, чрезвычайно добродетельных, когда они не подвержены припадку.
Случается еще, что натуры действительно жестокие, чувствуя, что представляют какую-то аномалию, что стоят вне человеческой семьи, почли бы за счастье вернуться в нее хотя бы на короткое время, почему и прячут иногда свои дурные инстинкты под маской альтруизма.
Наконец, нередко преступное стремление переходит в революционное; это поприще дает огромный простор импульсивным проявлениям, придает обыкновенным преступникам еще и блеск великодушия, род морального аlibi, дает им возможность иметь влияние среди честных людей. Последнее желание весьма сильно у преступных натур, так как их тщеславие доходит до мании величия. Может быть, поэтому преступления их бывают не лишены относительной честности. Так, Энгель и Флеггер грабили для дела анархии, ничего не оставляя себе. Иногда противоречие это объясняется еще тем, что когда преступление совершается коллективно ради помощи коммуне или партии, наблюдается явление обратное тому, которое бывает при обычных коллективных преступлениях: преступление менее тяжело ложится на совесть организаторов его и менее тяжелым представляется публике, потому что «общий грех — ничей грех», или, быть может, потому, что альтруистические цели оправдывают иногда бесчестные средства.
Большинство способно сделать для другого то, что постыдится сделать для себя (например, просить помощи для лица, находящегося как раз в таком же положении, как просящий); часто даже это признается заслугой. От этого часто лица, не злые по природе, совершают недостойные себя поступки; это тем более естественно в тех случаях, когда фанатизм ослепляет. Тем же самым объясняется, почему инквизиторы были в одно и то же время очень честными и очень благочестивыми людьми и совершали преступления, достойные убийц.
Дежарден как раз указывает на то, что часто доброта приводит к преступлениям; считая всех людей добрыми (Реклю и Кропоткин будут утверждать, что даже дикари добры и честны), они верят в свое право карать тех, которые, будучи злыми, вредят человечеству. «Мы проклинаем некоторых благодаря силе нашей любви», — пишет Рандон.
Если Казерио, как утверждают, сказал в свои последние часы: «Мое преступление — политическое», то этим он только подтвердил, что совершающие преступление смотрят на него иначе, чем публика. Страсти заставили его вернуться к первобытному человеческому состоянию, когда месть была не только законом, но и обязанностью; когда всякое преступление было только актом. (Этимологически латинское сrimen происходит от санскритского сri — делать; facinus от fасеге и сrimen) Укреплению подобного взгляда чрезвычайно способствовало классическое образование, причислявшее к героям кровавых мстителей, как Тимолеон, Аристогитон, Брут и др.
Когда же фанатизм, смешанный с жестокостью, встречается у прирожденных преступников, естественно, что он принимает кровавую окраску, которая передается другим — не настоящим преступникам, а преступникам по страсти, так сказать, профессионально.
Быть может, станут удивляться, что такая нелепая и противная всякой логике идея могла вдохновить до фанатизма столько людей; но не нужно забывать, что если учение само по себе бывает ошибочно, то не всегда ошибочны некоторые его исходные пункты; главная же суть в том, что справедливые и общедоступные мысли никогда не приводят к фанатизму. Фанатизм большей частью рождается на почве нелепых и спорных идей. Вы найдете тысячу фанатиков какой-нибудь теологической или метафизической проблемы, но никогда не встретите фанатика геометрической теоремы. И чем страннее и нелепее идея, тем больше она притягивает к себе сумасшедших, маттоидов и истеричных; в особенности это часто случается в политике, где каждый частный триумф становится триумфом общественным, где все до смерти включительно находит себе отклик, и фанатик готов не только пожертвовать жизнью, но и претерпеть всякие мучения. О, как плохо знают историю и человеческую психологию те, которые измышляют постоянно новые наказания преступникам-фанатикам!
Но, зададут нам вопрос, почему же, если все эти альтруисты сумасшедшие или фанатики, их действия последовательно обдуманны, стратегически планомерны?
Ответить на это очень легко: ясно, что стратегические планы, заговоры только выдумка бессильной полиции; в крайнем случае, эти злоумышленники часто действуют вместе, но отнюдь не образуют комплотов, и действия их носят печать дезорганизации. Дикие нападения, которые они совершают против совершенно невинных и незнакомых граждан, как, например, Льетгаута и Вальяна, — лучше всего прочего доказывают отсутствие планомерности в их действиях. И то, что они думают, что делают благодеяния человечеству своими убийствами, служит доказательством их извращенности.
«Большая часть анархистов, — пишет Бюрдо, — принадлежат к убийцам-филантропам. Любовь к человечеству заставляет их безрассудно убивать людей».
Величайшее же безумие их в том, что они считают себя вправе убивать; а когда их жертвы пытаются отомстить им, применяя к ним их же средства, они сейчас же начинают взывать о мести.
Глава IX. ЛЮБОВЬ К НОВОМУ
правитьХарактерным признаком анархистов служит не только альтруизм, но в гораздо большей степени отсутствие свойственного всем людям мизонеизма(боязнь всего нового), а в особенности людям, стоящим на одной с ними ступени культурного развития.
Гамон спрашивал анархистов, что заставило их вступить на этот путь. Ответ чаще всего получался следующий: «Мы носили в себе дух восстания, дух мщения, вызванный или причинами личного характера, или соответствующим чтением».
«Я терпел нищету, — пишет Фохт — рабочий 24 лет, — я по 2 дня оставался без пищи, и дух возмущения заговорил во мне».
Другой говорит: «Меня били в народной школе: я возмутился и убежал оттуда».
«Я прочел Виктора Гюго, — говорит третий, — и дух мой восстал против всех угнетений современности».
Кто читал Валлеса, тот, вероятно, заметил, как у него дух возмущения направился, в конце концов, против матери, затем родственников и т. д.
В большинстве случаев дух возмущения бывает прирожденным или наследованным, почему не приходится искать никаких внешних причин. Один анархист пишет: «Я с детских лет-ненавидел учителя и хозяина; когда мне что-нибудь приказывали, мне страстно хотелось не исполнять этого; в гимназии я был- отчаянным сорванцом». Это пишет Лазаре, анархистский писатель. «Я был исключен из гимназии:, — говорит другой, — потому что я все переворачивал там вверх дном».
«Мой отец был новатором, а я, уже будучи учеником, мог работать только над тем, что мне было по вкусу».
Генри был сын отчаянного коммунара, Паделевский — брат, внук и правнук бунтовщиков.
Любовь к новому у анархистов стоит в связи с болезненным состоянием их нервной системы. Я уже много раз подробно доказывал, что люди вообще ненавидят все новое, и только прирожденные преступники и ненормальные — ищу его. Склонность эта зависит или от их некультурности, или от болезненности; проявляется она в виде бесполезных странностей и оригинальностей непонятных и жестоких.
Самый совершенный исторический тип нравственно ненормального — это Нерон. Он не только питает странную любовь к искусству, но не лишен и артистических способностей к пению и скульптуре. По мнению Гаммерлинга и Косса, он проявлял истинный артистический вкус и оригинальность, стремление к новому в преступлении: пожар Рима — это грандиозный каприз поэта, вдохновленного Гомером. Любовь к новому, искание его занимают видное место в преступлениях Нерона: например, во внутренностях любимой женщины он хочет найти объяснение своей склонности к ней. Некоторые из его эротических преступлений, как и преступления Тиберия, выдуманы им самим (например, он заставил женщин кормить своих детей, плавая в воде). Его восклицание, что с его смертью Рим теряет великого артиста, — тоже заблуждение.
Всякий преступник, благодаря прежде всего импульсивности своей натуры и ненависти к карающим его учреждениям, есть скрытый постоянный бунтарь. В восстаниях он находит средство — с одной стороны — дать исход своим страстям, а с другой — стяжать впервые одобрение большой публики. Из моего сочинения «Раlipsesti del carcere» [Тюремный палимпсест (ит.)] ясно, каким образом жажда нового, политическое недовольство прирожденных преступников вытекают из их природы. «Италия свободна, но мы здесь. — Буланже заставит всех взлететь на воздух. Богач грабит бедняка, бедняк грабит богача; если он берет больше, то этим он возмещает проценты».
Несомненно, что, быть может, благодаря вдохновляющей их страсти они яснее видят недостатки существующего строя, чем средний честный человек, а отсюда проистекает то. что при наличности у них импульсивности, потребности зла преступники этого типа становятся в первые ряды восставших.
В той же книге я указывал, что среди испещряющих стены тюрем надписей, проникнутых злобой и бранью, встречаются строки поистине гениальные, каких вы не найдете у золотой середины. Лирическое описание тюремного двора у Верлена, дающее почти фотографически точную картину его, можно назвать гениальным по художественности его.
Нельзя отказать в справедливости следующей сатире против правительства: «О, свод карательных законов! Зачем караешь ты обман, если само свободное правительство Италии безнравственно играет в лото и само становится учителем и вождем обманщиков?»
Другой раз среди этих же надписей я нашел доказательства вреда, приносимого классическим образованием. На это обстоятельство следовало бы указать многим министрам народного просвещения, обнаруживающим все большее стремление насаждать классицизм.
Эта гениальность, конечно, встречается только как проблески, но они подтверждают наличность контраста в душе этих преступников, тех интеллектуальных эксцессов, на которые средний человек не способен реагировать; он может быть отличным критиком, но никогда творцом. Эта странность понятна, так как органическая ненормальность таких преступников лишает мизонеизм почвы, мизонеизм, составляющий характерный признак всякого честного, нормального человека. Анархисты ненавидят существующее государство; они полагают, что обуздывает и наказывает их не естественный порядок вещей, а порядок, искусственно созданный государством. К тому же, будучи по природе импульсивнее других, они и более склонны к иллюзиям, и скорее других становятся под защиту какого угодно знамени, чтобы удовлетворить свои необузданные инстинкты.
Анархистам нетрудно победить свою нелюбовь к новому, потому что они, в сущности, толкуют о возвращении к старому, и у многих в основе любви к новому лежит любовь к древнему миру. А во многих это тем более понятно, что здесь замешан личный интерес — стремление выбиться из нищеты; ведь человек всегда склонен считать истинным то, что ему удобно.
Впрочем, это общеизвестный факт. На это явление указывали уже греческие философы. Сократ пишет, что восстания происходят оттого, что ничто не может долго держаться. В определенные эпохи (он дает для них несколько геометрических формул, как после него Феррари) появляются порочные и совершенно не поддающиеся исправлению люди. Аристотель подтверждает это и прибавляет от себя: "Это верно, ибо встречаются люди, по природе не способные стать добродетельными и поддаться воздействию воспитания. Но почему, спрашивается, такие революции встречаются в совершенных государствах? "
Глава Х. МЕТЕОРОЛОГИЧЕСКИЕ, ЭТНИЧЕСКИЕ И ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ВЛИЯНИЯ
правитьРоль, которую в деятельности анархистов играют органические и индивидуальные причины, не должна закрывать от нас влияния и других причин, более общих и внешних. Изучая топографию и хронологию восстаний в Европе на протяжении четырех веков, я пришел к заключению, что в жарких странах и в жаркое время года число восстаний увеличивается.
Времена года
Вот как распределяются восстания по временам года:
Новейшее время
Античн. период Средн. века Америка Европа
Весна 31 14 76 142
Лето 44 28 92 167
Осень 20 18 54 94
Зима 20 16 61 92
_______________________________________________________________________
Из приведенной таблицы видно, что наибольшее число восстаний в обоих полушариях падает на лето. Весна дает всегда большие цифры, чем осень и зима, вероятно, под влиянием первых жарких дней и вследствие окончания зимних запасов; это наблюдается и в восстаниях, и в преступлениях; осень и зима дают цифры приблизительно одинаковые. Если мы перейдем от общего обзора восстаний в Европе к восстаниям среди отдельных государств, то мы увидим, что число восстаний в течение жарких месяцев, за редкими исключениями, еще повышается. А именно: в девяти государствах, в которые входят все южные, максимум восстаний падает на лето; в пяти, в число которых входят более северные, максимум падает на весну: в одном государстве (Австро-Венгрия) он имеет место летом, и в одном (Швейцария) — зимой.
Если мы рассмотрим появление восстаний по месяцам, то их максимум для Италии, Испании, Португалии, Франции падает на июль; в Германии — на август; в Турции, Англии, Шотландии и Греции — на март; на март же в Ирландии, Швеции, Норвегии, Дании; на январь в Швейцарии, на сентябрь в Бельгии и Голландии, на апрель в России и Польше, и на май в Боснии, Герцеговине, Сербии, Болгарии. Следовательно, влияние жарких месяцев больше всего сказывается на юге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Весна 23 27 7 9 6 16 7 6 7 6 5 7 3 4 6 3
Лето 38 29 12 11 7 20 8 5 3 3 9 11 6 4 1 0
Осень 18 14 4 5 3 15 6 3 1 3 5 4 7 2 2 2
Зима 20 18 6 3 3 10 2 10 4 3 4 3 2 2 1 1
1 Испания, 2 Италия, 3 Португалия, 4 Европ. Турция, 5 Греция, 6 Франция, 7 Бельгия, Голландия, 8 Швейцария, 9 Босния, Герцоговина, Сербия, Болгария, 10 Ирландия, 11 Англия, Шотландия, 12 Германия, 13 Австро-Венгрия, 14 Швеция, Норвегия, Дания, 15 Польша, 16 Европ. Россия
География политических преступлений
правитьДругое доказательство влияния климата на политические и другие революционные движения имеется в географическом распределении восстаний в Европе между 1791 и 1880 годами, как это представлено на прилагаемой таблице. Из таблицы ясно, что число восстаний увеличивается с севера на юг вместе с температурой; действительно, Греция дает максимум восстаний — 95 на 10 миллионов жителей; Россия — минимум — 0, 8. Наименьшее число восстаний падает на северные страны: Англия, Шотландия, Германия, Польша, Швеция, Норвегия, Дания; самые большие цифры дают южные: Португалия, Испания, Европейская Турция, Южная и Центральная Италия; среднее число встречается приблизительно в центральных государствах.
В итоге находим:
Северная Европа 12 революций на 10 миллионов жителей
Центральная " 25 " "
Южная " 56 " "
Правда, есть два существенных исключения: Швейцария и Ирландия, которые дают цифры революций, противоположные географическому положению. В Швейцарии это, должно быть, обусловливается многочисленностью отдельных кантональных правительств и частыми изменениями конституции. (С 1830 по 1872 г. кантональная конституция была пересмотрена 115 раз, а федеральная — 3 раза; с 1830 по 1869 г. добрых 27 пересмотров изменили аристократическое правление в демократическое; наконец, с 1862 до 1866 г. было произведено 66 пересмотров с целью перейти к правлению народному при помощи референдума.)
Число Революции Плотность
революций в отношении на 1 км²
10 млн жителей (Из Альманаха Гота 1887 I.).
1. Россия……………………. 6 0,8 18
2. Германия…………………. 25 5 86
3. Австро-Венгрия………………. 18 5 61
4. Англия и Шотландия………… 23 7 112
5. Польша…………………… 10 12 66
6. Скандинавия………………… 12 13 33
7. Франция………………….. 61 16 71
8. Бельгия и Голландия…………… 23 20 166
9. Босния, Герцеговина,
Сербия и Болгария. 15 25 32
10. Италия Северная……………… 27 27 100
11. Ирландия…………………. 15 30 112
12. Италия Средняя……………… 24 32 100
13. Италия Южная и острова…. 37 33 100
14. Европейская Турция…………… 28 46 27
15. Испания………………….. 99 55 33
16. Португалия………………… 29 58 51
17. Швейцария………………… 24 80 69
18. Греция………………….. 19 95 30
Что же касается Ирландии, это исключение из общего правила объясняется тем, что ирландцу, в его печальных политических и социальных условиях жизни, если исключить революцию, выбор оставался только между эмиграцией и самоубийством. В своих удивительных проектах Гладстон показал, что для излечения этой страны от ран необходимы самые радикальные реформы, так как раны ее одновременно этнического, социального и экономического характера. Точно так же и последние революционные движения в России показали, что когда социальный вопрос властно дает знать о себе, тогда климатические влияния не играют роли, и выступают на сцену лишь после. Сверх того, не нужно забывать, что благодаря влиянию Гольфстрима Ирландия при зимней температуре + 5 RC находится на одной изохимене с Бретанью, с югом Франции, с северными Апеннинами и с Далмацией. И распределение самоубийств у нее то же, что и в этих странах.
Устройство поверхности
правитьНо здесь не кончаются орографические влияния. Изучение Европы показало мне, что в общем горцы более склонны к восстаниям, чем жители равнин.
Так, жители Тибета, окруженные ленивыми и рабскими народностями, сами проявляют поразительную энергию в борьбе с Китаем; жители Афганистана и горное племя юзуфов — прирожденные завоеватели, трезвые, честные, гордящиеся своей независимостью перед ленивыми индусами. По словам Геродота, Кир запрещал персам уходить из их гористой родины, полагая, что вся их счастливая независимость исходит из гор. Можно сказать, что первые попытки к свободе и последние сопротивления рабству всегда появлялись среди горных жителей. Так, самнитяне, лигуры, кантабры воевали с римлянами; астурийцы выступали против готов и сарацин; албанцы, трансильванцы, марониты против турок; тласкаланцы и хилены воевали в Америке; горцы Швица, и Ури, и Унтервальдена выступали против Австрии и Бургундии. Так точно первые попытки к религиозной свободе появились во Франции в Севеннах, а у нас в Валтелине и Пинероле, несмотря на драгоннады и пытки инквизиции.
Иллирийцы остались народом, не зависящим от живших по соседству греков; они все время упорно боролись против македонян, а после смерти Александра вновь окончательно завоевали свою свободу. То же наблюдается в наше время среди народов Кавказа.
В Англии, в горной стране Хайлэнд, чрезвычайно трудно ввести единоличное управление и еще труднее заставить жителей признать центральную власть.
По Плутарху, одно время в Афинах существовали три различных партии, соответственно форме поверхности страны: жители горных местностей требовали народного правления, жители равнин — олигархического, а приморские смешанного.
В тех местах, где сходятся долины, обыкновенно концентрируются народы-новаторы и склонные к бунту, у которых общие моральные, политические и промышленные потребности. Цветущее коммерческое состояние Милана, его либеральное направление несомненно находится в связи с тем фактом, что все большие долины ломбардских и пьемонтских Альп сходятся своими осями в Милане. То же можно сказать и о Болонье.
Очень возможно, что Польша своим ранним развитием и далее своей роковой судьбой обязана своему географическому положению: она как бы врезается между Россией, Германией и Византией и служит мостом между этими государствами.
Заметим еще, что большие города лежали у устьев больших рек: Нила, Ганга, Желтой реки, Тигра и Евфрата.
Подобное же влияние на народ оказывали и удобные гавани: благодаря своему положению на берегу Средиземного моря Греция, в особенности Афины, и Италия могли раньше всех прочих народов воспользоваться плодами культуры финикиян, египтян и индусов; они же оказались наиболее способными к восприятию всякого прогресса и к скрещиванию с другими расами, которое дало затем такие благотворные результаты.
Те из французских департаментов, которые лежат по течению больших рек Сены, Роны, Луары — или обладают большими гаванями, независимо от других причин оказываются во время выборов революционными. В моей книге «Человек гениальный» было указано на большой процент гениальности в приморских городах — Генуе, Венеции, Неаполе.
Как я имел уже случай демонстрировать при помощи целого ряда цифр, здоровая и плодородная почва в высшей степени влияет на процент гениальности. Вследствие этого Флоренция, Афины и Женева были самыми гениальными и самыми бунтовщическими городами; революционеры и гении чаще всего появляются из Романьи и Лигурии, самых лучших мест Италии.
Этот параллелизм еще явственнее выступает во Франции, где в 75 департаментах из 86 преобладает антимонархическое направление.
Расы
правитьИзучение французских революций привело меня к тому выводу, что максимум восстаний приходится на те департаменты, где преобладают расы лигурийская и галльская, а минимум на те, где население принадлежит к расам иберийской и килибрийской. Существуют такие места, где весьма заметна склонность к восстаниям, как, например, Ливорно, Арлуно.
Скрещивание рас
Еще явственнее этническое влияние заметно при скрещивании одной расы с другой, вследствие которого обе расы могут стать более передовыми. Этот закон подтвержден Дарвином для мира растений, где даже двуполые растения нуждаются в скрещивании, и Романесом, который утверждает, что первое условие развития — независимая вариация.
Пример влияния скрещивания мы имеем в ионическом племени; правда, оно родственно дорическому, но оно очень рано смешалось с лидийцами и с персами, жившими в Малой Азии и на Ионийских островах; таким образом, под влиянием двойного скрещивания — расы и климаты — они дали величайших гениев (Афины) и были самым революционным народом.
Пример подобного рода мы имеем на японцах. Несомненно, что эти последние от природы не обладали ни коммерческим и финансовым гением китайцев, ни их необыкновенной деловитостью; однако в последнее время они оказываются гораздо более китайцев склонными к эволюции, усвоив себе европейское платье, орудия, железные дороги, университеты и почти что форму правления. Потому что японцы несомненно в значительной мере смешались с малайской расой, в то время как китайцы, принадлежа к высшей желтой расе, смешивались гораздо менее.
Быстрый расцвет польской культуры, отличающий Польшу от других, еще мало культурных славянских государств, без сомнения, объясняется смешением поляков с немцами, хотя первые немцы, занесшие в Польшу цивилизацию, и не отличались высокой степенью культурности [Кажется, что смешение с германцами произошло еще в доисторические времена. В старых могилах в Польше, Пруссии и Волыни находятся черепа германского типа].
Несомненно, что климатическая смесь туземцев и жителей различных европейских колоний и смесь этническая в испанских республиках обусловливает большую подвижность жителей колоний в торговле и, наконец, их большую склонность к наукам и к восстаниям. Точно так же смешение жителей французской провинции Франк-Конте с немцами сделало то, что из этой провинции в последнее время вышло столько революционеров науки (Нодье, Фурье, Прудон, Кювье).
Сицилианец обнаруживает больше склонности к эволюции, чем неаполитанец, потому что у жителей Сицилии больше смешанной крови. В особенности это явление заметно в Палермо, где было сильно смешение норманской крови с сарацинской. Из Триеста, где происходит смешение латинян, немцев и славян, вышло много гениальных людей (Лустиг, Танци, Ревере, Фортис, Асколи, Биессо, Тедески).
Плохое управление
правитьПричиной восстаний и революций бывает также плохое правление страны, которое не заботится о благосостоянии жителей и преследует честных людей. «Преследования превращают идеи в чувства» (Макиавелли).
Накануне американской революции Бенджамин Франклин в своей брошюре «Способ из большого государства сделать маленькое», указывает на следующие причины плохого управления, приведшие его страну к восстанию. «Хотите вы, пишет он в Лондон, — раздражить ваши колонии и вызвать в них восстание? Вот вам вернейшее средство: смотрите на них как на готовых к восстанию и обращайтесь с ними сообразно с этим. Окружите их со всех сторон солдатами, а когда наглость последних доведет их до возмущения, выступайте против них с пулями и штыками».
Во Франции режим орлеанской династии, считающийся лишь с интересами привилегированного сословия, увеличил количество бунтов и политических преступлений; в то время как монархо-демократическое правление Наполеона III, успокаивающее народ блеском и попытками социальных реформ, наоборот, уменьшило число восстаний и преступлений. Статистические данные наполеоновского периода (1851—1870) ясно указывают, что в это время количество политических преступлений (включая и преступления печати) дошло до минимума.
1826—1830 13 /284
1831—1836 90 /406
1836—1840 13 / 63
1841—1845 4 / 41
1846—1850 9 /271
1851—1855 4
1856—1860 1
1861—1865 1
1866—1870 1
1871—1875 10 /64
1876—1880 — 6
_________________________________
146 /1135
Чтобы перечислить все те факторы, которые могут вызвать восстание, потребовалось бы написать целый том. Здесь же я хочу указать лишь на участие подобных причин в последних беспорядках в Сицилии; причина их лежит в очень смешанной и гениальной расе, во влиянии времени года и более жаркого климата и в плохом правлении. Страна должна бороться не только с печальной путаницей центрального правительства, но вдобавок еще с коммунальными и провинциальными нуждами; таким путем эти беспорядки объясняются гораздо естественнее, чем заговоры, имеющие место в России или Франции, так как здесь ясно, что общее недовольство вызывается указанными обстоятельствами.
Гениальность и склонность к возмущениям жителей Романьи (Romanga tua non fu mai senza guerra (ит.) — Романья всегда была занята войной), история Ливорно и происхождение населения могут объяснить развитие там анархизма [Ливорно (см.: Мадгi N.. Santelli A. Lо stato antico е moderno di Livorno) был населен либурнийцами, народом иллирийского происхождения, которые создали либурнийские галеры и знаменитых пиратов; прибыв для грабежей в Тосканское море, они основали там свою стоянку].
Глава XI. МЕРЫ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ
правитьГоворят, что с анархизмом можно бороться только огнем и мечом. И вполне согласен с тем, что против анархизма должны быть предприняты энергичные меры; но я настаиваю, что меры эти не должны быть похожи на те крайности, в которые впали в последнее время Франция и Италия, ибо там они почти так же импульсивны и так же рассчитаны на действие лишь в данный момент, как и причины, породившие их. Наконец, такие меры должны, несомненно, вызывать новые насилия.
Я вовсе не противник смертной казни в тех случаях, когда дело идет о прирожденных преступниках, жизнь которых может быть во вред многим честным людям; поэтому я не колеблясь произнес бы смертный приговор Пини и Равашолю. Если же существуют вообще тяжелые преступления, против которых не следует применять тяжелых и в особенности унизительных наказаний, то это преступления анархистов. Во-первых, потому, что многие из них душевнобольные люди, а для душевнобольных существуют лечебницы, а не эшафоты и не галеры; а во-вторых, хоть они и бывают преступны, их альтруизм заслуживает особого внимания. Будучи направлены в другую сторону, они могли бы быть чрезвычайно полезны тому самому обществу, которому принесли вред (истерическая природа Вальяна, Генри несомненно была способна на это). Луиза Мишель сумела приобрести такую любовь больными несчастных, что ее повсюду называли «красным ангелом». В тех же случаях, когда преступник сам ищет для себя смерти, совершая преступление, смертный приговор лишь помогает врагу общества достичь своей цели.
Когда же преступление совершено без политической подкладки неуравновешенною натурою, получившей скудное образование, под влиянием случайности или из чувства возмущения против собственной нищеты и нищеты других, то в подобных случаях смертная казнь является совершенно излишней, так как такие преступники не опасны. Заметьте, что все они молоды: Лангсу 20 лет, Швабе — 23, Казерио — 21, и т. д.: это как раз самый спелый возраст и самый склонный к крайнему фанатизму; позже чувства становятся менее страстными; говорят же ведь, что в России все — революционеры в 20 лет и умеренные в 40.
Сверх того, ведь смерть приверженца какой-нибудь идеи не убивает самой идеи; часто даже наоборот, она выигрывает от окружающего ее ореола мученичества, тогда как бесплодная идя все равно погибла бы сама собой. Дай невозможно в течение жизни одного поколения с уверенностью судить о ложности или правдивости какой-нибудь мысли; точно так же как нельзя дать правильный отзыв о жизни какого-нибудь отдельного лица до его смерти. Тем более нелепо носителей этой идеи приговаривать к смерти только за то, что они ее носители.
Смерть приверженцев учения может вызвать только реакцию, в смысле повторения того же преступления, потому что фанатиков не успокаивает, а раздражает смерть их единомышленников еще не успел умереть Равашоль, как уже был создан его культ и вместо Марсельезы стали петь гимн Равашоля. Дюбуа указывает, что анархистское движение достигало наибольших размеров там, где были процессы и преследования анархистов, служившие прекрасной пропагандой учения. Например, в Руане, Вене, Грене, Сент-Этьене, Ниме, Бурге. В Фурмис анархизм появился после кровавой расправы со стачечниками. Барселона и Париж могут служить для нас примером, как приговоры анархистам, бросавшим бомбы в театрах, вызывали тотчас же подобные или еще худшие преступления. Все еще помнят печальную судьбу Карно, одного из самых честных и популярных государственных людей. Но если до того факта мы не могли упрекнуть Францию в снисходительном отношении к анархистам, то с этого момента вместе с возрастающими репрессиями увеличивается и количество преступлений. В это самое время Швейцария и Англия ничем не выделяют анархистов из среды преступников, и мы видим, что в этих государствах анархистское движение совершенно парализовано. Прекрасное доказательство всей бесполезности исключительных законов мы имеем в России, где страшнейшие репрессии (медленная смерть в рудниках и россыпях Сибири) вызывают лишь новые, более отчаянные попытки.
«Для разжигания революционных стремлений нет лучшего средства, как эти легенды о мучениях, — пишет один из лучших наших мыслителей, Ферреро. — Они возбуждают фантазию мечтателей и фанатиков, которыми богато современное общество и которые всегда составляют существенный элемент в революционных движениях. Во всяком обществе существует элемент, который испытывает потребность в преклонении перед жертвой, в восхищении ею и даже иногда в принесении себя в жертву. Им доставляет удовольствие чувствовать, что их преследуют, думать, что они — жертвы насилия и человеческой злобы; и они выбирают ту партию, в которой опасность наиболее велика, совсем как те альпинисты, которые выбирают для восхождений места с самыми глубокими пропастями и с самыми неприступными скалами. Для таких людей преследования, которые ведутся против анархизма, гораздо существеннее, чем сама идея. Нет ничего опаснее возбуждения фантазии этих людей смертью преступника. Осужденный Вальян становится мучеником; его могила становится целью бесконечных паломничеств; пролитая кровь, всегда дающая почву для создания легенд, питает начавшуюся легенду, и она растет и приносит плоды.
…Надеялись, что убив семь голов, убьют и гидру — анархизм. Однако на деле получалось как раз обратное: анархия не только не кончила своего существования под ударами закона и позора, но почерпнула в них еще новую силу и значительно улучшила тип своих героев. Это как бы очищение анархии есть один из наиболее неожиданных, но и наиболее опасных фактов последнего времени. Первым героем анархистов в последние годы был Равашоль, тип жестокого прирожденного преступника, кровожадный убийца ради грабежа, человек-зверь, скрывавший под видом политики свои свирепые наклонности. Рядом с ним стоит Вальян, хотя и не беспорочный, но сначала значительно лучше Равашоля, занимавшийся воровством и мошенничеством, но не убийством. За ним следует Генри, странный и неуравновешенный юноша, безупречного поведения, успевший расположить в свою пользу самых злых своих врагов своей искренностью и глубокой убежденностью. Последним был Казерио, без всякого сомнения честный (фанатик, не совершивший ни разу ни одного обыкновенного преступления и неспособный на преступление, который, конечно, не сделал бы того, что он сделал, если бы не ослепление политической страстью. После года и месяца энергичных репрессий Франция, так же как и другие государства, очутилась перед удивительным и действительно утешительным результатом: в то время как раньше в ряды анархистов шли кандидаты на галеры, теперь эта партия рекрутирует в свои кадры честных людей; фанатизм и крайний дух жертвы делает их способными идти даже на смерть, придает им решимость, которой характеризуются все мученики религиозных движений.
Но это еще не все: анархизм не только очистился, он стал еще отважнее. Законодатели хотели запугать анархистов последним средством, которое стало, кажется, талисманом общества, — топором палача. Но им приходится с ужасом констатировать, что анархисты все смелее и более открыто наступают на общество уже с тыла, не прячась больше и не обращая внимания на разность сил. От Равашоля, который кладет свои две бомбы тайком и тотчас же обращается в бегство, стараясь скрыться, мы переходим к Вальяну и Генри, бросающим бомбы в кафе или парламент среди толпы, где их наверно увидят и арестуют. Наконец, мы видим Казерио, который наносит свой удар кинжалом публично, в условиях, которые исключают всякую возможность бегства. Таким образом, от анонимного убийцы мы доходим до человека, хладнокровно отдающего свою жизнь за смерть ненавистного ему лица, и который, идя на преступление, заранее знает, что его голова погибла.
Эти печальные явления, пугающие поверхностных и опирающиеся только на личный опыт государственных людей, совсем не волнуют тех, кто знаком с историей и с человеческой психологией. Это очищение анархизма есть прямое следствие преследований. Вполне понятно, почему первые покушения были совершены настоящим преступником, каким был Равашоль, а не честным человеком, который выступает теперь как активный член этой партии. Хотя мораль политическая и мораль индивидуальная, как я уже говорил в другом месте, часто находятся во взаимном противоречии и хотя часто честные люди совершают в конце концов преступные деяния с политическими целями, однако очень трудно допустить, чтобы добрые по существу люди могли без очень сильной провокации решиться на такие опасные и жестокие убийства, как те, которые совершались последнее время во Франции. В первый раз мысль о подобном преступлении должна была родиться в воображении какого-нибудь прирожденного преступника, который совершенно хладнокровно, маскируя свои преступные наклонности желанием вступиться за преследуемых товарищей, намерен позабавить себя взрывом дома кого-нибудь из властей; далее, войдя во вкус этой игры, он продолжает ее до тех пор, пока его не схватят. Но затем следуют серьезные преследования, законы, издаваемые специально против анархистов, повторяющиеся смертные приговоры; и вот создается легенда о мучениках анархистах, а этого достаточно, чтобы толкнуть на путь убийств честных фанатиков партии, до чего они наверно не дошли бы, не будь налицо все вышеуказанные факторы. Как только они видят, что их товарищей тысячами запирают в тюрьмы, что их газеты конфискуются, что голова одного из друзей упала в корзину гильотины, — их альтруистические чувства и чувство политической солидарности тотчас же приходят в возбуждение. Эти чувства всегда достаточно живы среди крайних партий и честных фанатиков. Надо полагать, что как у Вальяна, так и у Генри, да и у всех содержащихся по тюрьмам анархистов в партии были верные друзья; общность идей, опасности жизни, фанатизм доводят дружбу до степени интенсивности, которую мы едва можем себе представить. Нужно думать, что преследования друзей вызывают у них тот же гнев и то же возмущение, какие среди европейских ученых вызвало бы известие о ссылке какого-нибудь великого мыслителя за его открытие в Сибирь. Они полагают — не надо забывать этого, — что их друзей преследуют за исповедание тех идей, которые для них дороже всего на свете и общность которых связывает их дружбу крепче всего прочего. Отсюда вполне ясно, что вместе с тем, как начинается преследование, тип „убийцы“ становится лучше, и из преступника он превращается с этого момента в честного фанатика. Теперь покушения совершаются честными людьми, у которых чувство солидарности более сильно, чем у обыкновенных людей, и которые часто, вследствие нравственной неуравновешенности, испытывают патологически интенсивную потребность жертвы.
С этим явлением непосредственно связано и другое — большее мужество позднейших анархистов. Чем более честен и фанатичен убийца, тем безразличнее для: него последствия его поступка. Он одержим жаждой жертвы и совершит свое покушение, чего бы это ему ни стоило, даже в тех условиях, когда он будет вполне уверен, что его схватят, осудят и убьют. Такой бомбист, как Равашоль, который совершает свое преступление по прирожденной преступности, постарается обеспечите себе отступление и попадется в руки полиции только по легкомыслию. Такие же убийцы, как Генри или Казерио, которые действуют только под влиянием фанатизма, знают наперед, что заплатят за свое преступление жизнью, и уже не принимают никаких мер к собственной безопасности.
То, что насилие вызывает насилие же, — фатальный исторический закон; новейшие факты только подтверждают эту печальную истину. Загляните только в итальянскую историю последних лет, и вы увидите в миниатюре повторение того, что происходит во Франции и в Испании. Особенно усердно нападали в Италии на Криспи: на протяжении немногих лет он подвергся двум нападениям. Другие государственные деятели тоже не вполне избегли его судьбы; однако никто не думал покушаться на жизнь Депретта. Почему такая разница? Потому что Криспи из всех итальянских государственных мужей проявил наибольшую склонность разрешать вопросы при помощи силы. Таким образом он, так сказать, сам наталкивает своих врагов на мысль о применении силы, он бессознательным внушением заставляет их следовать своему примеру. Депретт, предпочитавший употреблять хитрость и ловкость, никогда не вызывал против себя насилия, точно так же как Кавур, Гладстон и вообще все английские государственные деятели, которые в политике всюду, где можно», старались применять нравственную силу. Совершенно то же явление наблюдалось во Франции, когда государство стало отвечать на покушения силой во всех ее проявлениях: с этого момента насильственные действия партии анархистов стали вдвое интенсивнее, потому что все скрытые планы и желания восстания были непосредственно возбуждены. Правда, что те репрессивные меры, которые Франция и Испания применяют к анархистам, вызваны зверствами самих анархистов; но не будем же забывать, что в этой борьбе государство является вышестоящим, более богатым, более могущественным и образованным, поэтому оно должно было бы подавать пример рассудительности, спокойствия и хладнокровия, вместо того чтобы при виде опасности слепо прибегать к террору и гильотине; этим оно только создает жертвы и раздражает дух вражды и противодействия в партии, которую оно хотело бы уничтожить".
Жестокие репрессии имеют еще тот недостаток, что возбуждают гордость анархистов, внушают им мысль, что они владеют судьбами народов; они располагают в их пользу высшие классы, которые при других условиях могли бы быть прекрасным оплотом против них.
Главный характерный признак случайных политических преступников и преступников по страсти — это, скажем, их специфическая неприспособленность к той форме правления, среди которой они живут и против которой борются. Обыкновенные же преступники оказываются неприспособленными не только к социальной среде своей страны, но и к социальной среде всякой другой нации, стоящей на одной степени культуры с их родиной.
Поэтому в то время, как обыкновенных преступников необходимо исключать из цивилизованного общества, политических преступников достаточно удалить из той государственной и социальной среды, к которой они оказались неприспособленными.
Итак, изгнание и в важных случаях ссылка — наиболее подходящие наказания для преступников этого рода. Для этих чисто политических преступников (исключая сумасшедших и прирожденных преступников) я предложил сделать наказание временным и параллельно парламентским выборам, происходящим каждое пятилетие, отзывать их обратно. Ведь может случиться, как это и случилось с богохульством и атеизмом, что еще до истечения срока их наказания общественное мнение о важности их преступлений изменится и даже совсем оправдает их. На этом основании современная школа криминалистов, отрицающая присяжных заседателей, когда дело идет об обыкновенных преступниках, настаивает на суде присяжных в политических процессах. Ведь это единственный способ определить, являются ли еще известные поступки преступлениями в общественном сознании. Наоборот, во Франции, где насмешка над человеком равна смертному приговору, гораздо полезнее было бы помещать эпилептиков и истеричных в дома умалишенных. Перед жертвами преклоняются; над дураками смеются. Смешной же человек никогда не может быть опасным.
С другой стороны, всякие интернациональные меры совершенно бесполезны, потому что у анархистов нет никакого общего центра, из которого они делали бы свои вылазки. Остроумная полиция каждую минуту думает, что она напала на такой центр, но лишь только она приближается к нему, ее надежды рушатся. И это понятно! Принцип анархизма — крайний индивидуализм и отрицание всякой зависимости.
Существуют страны, которые благодаря мягкости их законов менее других страдают от анархизма. В других анархизм не пустил корней, потому что они довольно хорошо управляются. Эти страны никогда не введут у себя драконовых законов, потому что эти законы только унизили бы их и, быть может, вызвали бы ту опасность, которой они избежали до тех пор. Однако все государства могли бы сойтись лучше на нескольких, общих всем, полицейских мерах, как, например, фотографирование всех приверженцев боевой анархии, интернациональное обязательство извещать о всякой перемене местонахождения опасных лиц, помещение в больницы всех маноманов, эпилептиков и анархистов — маттоидов (эта мера действеннее, чем кажется с первого взгляда), систематическая высылка всех более опасных индивидов, как только они совершат тяжелое преступление, на возможно отдаленные острова Океании; брошюры, указывающие в наиболее популярной и анекдотичной форме на нелепости их поступков; предоставление народу полной свободы протестовать против анархистов даже при помощи насилия. Таким образом можно создать настроение против анархистов как раз в той среде, на которую они больше всего стараются влиять.
Печать
править«Что сказать о последних законах печати?» — спрошу я вместе с Ферреро. Среди других ошибок, анархистов совершенно неосновательно смешивают с социалистами. У первых нет прессы, а если бы и была, они не пользовались бы ею. Таким образом, вместо того, чтобы поразить анархистов, поражают их самых серьезных врагов.
«Всякий, наблюдавший вблизи анархистское движение, отлично знает, что главные центры производства литературы находятся за границей. Из-за границы получаются почти все газеты и брошюры, распространяемые анархистами. Так что закон этот, по крайней мере в данный момент, не может особенно беспокоить анархистов.
Впрочем, этот закон точно так же был бы бесполезен, если бы даже итальянские анархисты обладали процветающей прессой. Пресса до известной степени отвлекает внимание, является громоотводом; поэтому чем больше анархисты могли бы писать и печатать, тем меньше они стали бы действовать и тем меньше искали бы исхода своей политической страсти в сенсационных убийствах. Простейшее доказательство этому я нашел в письме Казерио из Франции к одному другу: „Что касается пропаганды, то по этой части здесь делается много, однако исключительно путем действий, потому что здешнее республиканское либеральное правительство запрещает печатать анархистские газеты“. Впрочем, пресса действовала весьма умиротворяющим образом на нашу политику, она поддерживала гневные статьи за счет тех ударов, которые враждующие партии могли бы наносить друг другу. Очень возможно, что и теперь многие приверженцы даже консервативных партий обратились бы к насилию, если бы их ненависть к противникам не находила выхода в литературе. Почему не случится того же самого с анархистами? Это истинное несчастье, что анархисты до сих пор еще не приобрели привычки выступать в литературе и в прессе, как прочие партии. Весьма возможно, что если бы анархисты Ливорно обладали постоянной газетой и привычкой писать в ней, они удовлетворились бы литературной полемикой, вместо того чтобы убивать журналиста противной им партии.
Мне скажут, что с прессой анархистов нужно бороться самыми энергичными мерами уже потому, что она распространяет заразу своих идей и теорий. Однако было бы чрезвычайно наивно думать, что это возможно или очень легко провести: в настоящее время печать стала настоящим оракулом современной жизни; она стала таким тонким, таким ловким и могучим орудием, что для всякого правительства управлять печатью настолько же невозможно, как заковать в цепи ветер. И потому если даже у анархистов отнять всю прессу, то этим не остановить пропаганды, потому что она всегда велась гораздо более изустно, чем письменно, как всякая пропаганда, обращенная к необразованной публике.
Насилие всегда безнравственно, даже тогда, когда оно направлено против насилия. То общество и та цивилизация кажутся высшими, которые умеют подавить насилие, не прибегая сами к нему. Смутный намек на такую будущую цивилизацию мы имеем в Англии. Английское правительство часто дает народу пример веры в моральную силу; оно не считает себя вправе раздражать зверские инстинкты, дремлющие в глубине каждого человека. В то же время Англия применяет насилие в случайных массовых беспорядках.
Каким счастьем было бы для Европы, если бы эта мягкая система, применяемая в Англии к спорадическим восстаниям, применялась бы к хроническим социальным болезням и между прочим к анархизму».
Религия
правитьМного было говорено о чувстве религиозности и религиозном воспитании как о средствах против анархии. Что бы ни говорили по этому поводу свободомыслящие, я думаю, что государство должно было бы обратиться к этим средствам, если бы они были действительны. Между тем история доказала, что средства эти — тупое оружие. Все деспотические государства прибегали к помощи полиции и священников, и никогда ни те, ни другие не спасали их. Дело в том, что религиозное чувство нельзя ввести как закон, форму или подать. В тех случаях, когда религиозное чувство опирается на истину и на общие убеждения, его нельзя вытравить из сердца людей — «гони природу в дверь, она влетит в окно». Но если религия не основана на истине и всякий научный прогресс подрывает ее основы, она не только не может быть полезна, но сама нуждается в защите. Кроме того, религиозное чувство, по признанию самих правящих классов, исчезло из их среды; а всякое чувство, отсутствующее в правящих сферах, не может иметь распространения. Правда, они сами говорят: хоть мы и не верим, мы все же желаем поддерживать религиозность в низших классах. Но в наше время, когда расстояние между классами значительно уменьшилось, немыслимо успешно проповедовать какое-нибудь чувство, если проповедующий класс сам не проникнут им. И никому нет охоты верить в то, во что не верят высшие классы.
Америка, Италия и Голландия обязаны своей свободой подъему священного фанатизма; им проникнуты были не только народные массы, но и представители высших сфер, конечно, не в такой степени. Попробуйте в наше время вызвать крестовый поход, употребите даже все средства, имеющиеся в распоряжении у государства, за вами не пойдут даже священники. Ужасы Парижской коммуны действительно происходили под знаменем неверия и атеизма, но эти факты ничего не доказывают. Приводить их в пример так же убедительно, как надеяться дискредитировать религию указанием на избиение альбигойцев и гугенотов. В последнем случае религией прикрывались только политические цели и зверские инстинкты.
В самом деле, эти ужасные кровавые сцены, как будто вызванные атеизмом, имели место среди тех самых народов, которые немного спустя устраивали благочестивые паломничества, у которых в совете народного просвещения заседали епископы. Подобные же случаи бывали, с другой стороны, в истории народов, уделявших много времени борьбе за короля-помазанника Божия или за Папу. Ничего подобного не встречается в жизни наций, давших нам Дарвина и Канта, Спинозу и Бентама, у которых утилитаризм и позитивизм уже давно перестали быть отдаленным смутным эхом, а восприняты вполне сознательно, не как мода и не в пику господствующему классу, а как солидное убеждение проникли в массу и дали такие осязательные результаты, как потребительные общества, фребелевские сады, народные банки, убежища для душевнобольных преступников, полную секуляризацию образования и сверх всего полную терпимость ко всем мнениям, которая никогда не встречается среди людей односторонних и малосознательных.
Что же касается религиозного чувства, его можно пропагандировать и укреплять сколько угодно; не нужно только создавать себе иллюзий, что оно может заменить свет современного знания. Религиозное чувство оказалось бессильным после ужасных битв Совета Тридцати, после священного «Союза Трона и Алтаря». Религиозное чувство играло особенно ничтожную роль среди народов латинской расы. Как можно ждать, чтобы оно оказало какое-либо действие теперь, когда внуки Вольтера стали современниками Дарвина?
Можно ли поверить, чтобы теперь сочинения св. Франциска могли бороться с возрастающими экономическими нуждами и недовольством, поддерживаемым истинным фанатизмом?
Что скажут противники анархизма, борющиеся с ним во имя Христа, если им возразят словами самого Спасителя, отрицавшего справедливость на земле и презревшего семейные узы? Им можно еще привести слова другого великого мыслителя церкви, св. Фомы, по мнению которого единственное право — это религия; он указывает на три случая, когда законы могут быть несправедливыми: во-первых, если они противоречат общему благу; во-вторых, если законодатель переходит границы своей власти, и в-третьих, если они неправильно разделяют блага. Он идет дальше, допуская восстание против власти, не действующей в смысле общего блага, и признает за бедными право на излишек богатых. Другой отец церкви в своей «Этике» отрицает право собственности на землю и говорит о праве грабежа в случае нужды, что весьма напоминает экспроприации анархистов.
Сами иезуиты, всегда бывшие видными представителями мизонеизма, объявляющие гипнотизм порождением дьявола, а Гарибальди исчадием ада, иезуиты, которые поддерживают божественное право королей, в которое не верят сами короли, становятся цареубийцами, когда князья отказываются поддерживать их в их мизонеистических стремлениях [Миссионеры Парагвая и религиозные секты анабаптистов были против частной собственности. Первым коммунистом был Мюнцер. В своей печати иезуиты объявляли цареубийство заслугой].
В 1581 году в Англии судили троих иезуитов за заговор против жизни Елизаветы. В 1605 году судили других двух за заговор с порохом. Во Франции Гиньяр был обезглавлен за оскорбление величества — Генриха VI в 1595 г. То же самое произошло в Голландии в 1598 году по поводу заговора против Морица Нассаусского, затем в Португалии после покушения на короля Иосифа в 1757 г., причем трое были повешены, и в Испании в 1766 году за заговор против Фердинанда IV.
В то же самое время в Париже два иезуита были повешены за заговор против жизни Людовика XV.
Там, где они не принимали активного участия в политических преступлениях, они действовали в том же духе в своей литературе, возбуждая к цареубийству или к убийству тиранов, как они говорили в своих книгах. В своей книге «De Rege еt Rege Constitutione» Мариана хвалит Климента и восхваляет цареубийство [Мариана очень странно говорит о наилучшем способе убить короля. «Спорят о том, что лучше: яд или кинжал. Прибавление яда в пищу особенно рекомендуется, потому что при этом жизнь остается в безопасности. Однако ведь отравление равно самоубийству в таком случае, а быть участником самоубийства воспрещается. К счастью можно иначе пользоваться ядом, отравляя платье, мебель, постель; есть еще другое средство, заимствованное у мавританских владык: под видом особых почестей посылать своему врагу в подарок платья, пропитанные невидимыми ядовитыми веществами, от одного прикосновения к которым человек умирает». (См.: «Il diritto dеlla Rеvоluzione», di G. Сimbali, nе1l' Antologia giuridica, аnni 1886,87,88.)], потому что констанцский совет отверг его принцип законности убийства тиранов. Сочинения Мариана нашли защитника в лице Сала («Тractatus de Legibus»), Гретцера («Орега оmnia»), Бекано («Орuscola theologica», «Summa teologia scholasticae»).
Отец Эммануил Сал («Арhorismi confessariorum»), Грегорио ди Валенца («Сотment. Тhеоlоg..»), Келлер («Тугаnnicidium»), Суарес («Defensio fidei Cath.»), Лорэн («Сотm. in librum psalmorum»), Комитоло («Rеsропsa тогаlia») и др. признают за каждым право убить даже правителя ради своей зашиты.
Все это я говорю без всякого отношения к современной огромной силе, которую может иметь католическая партия в том виде, как она организована сейчас. Среди всех распадающихся партий она держится твердо и действительно может в данный момент иметь влияние на нашу политику. Однако значение католической партии может быть только временным, ибо течение вещей не может быть остановлено ни священником, ни полицейским, ни солдатом. Повторим здесь кстати еще раз, что эта могучая организация католической церкви, которая может временно дать жизнь нашей современной политике, в свою очередь является самым большим препятствием к религиозному фанатизму, потому что дисциплина душит фанатизм.
Меры предупреждения
правитьНужно принять другие, более действительные меры. Избавиться от анархистов случайных, ставших таковыми по бедности или из подражания, от анархистов по страсти можно только при помощи одного средства — обратиться к хроническим бедствиям страны, которые питают анархию. Нужно, как сказал бы врач, лечить корень общего несчастья, которое вызывает местную болезнь. Необходимо тотчас же обратить внимание на корень зла. Необходимо изменить основы нашего практического воспитания, которое направлено на преклонение пред красотой и еще больше на преклонение пред насилием. Это последнее, не имея никаких практических целей, разрушает дисциплину, ведет к восстаниям и создает огромное число выбитых из колеи, возводит насилие на степень идеала.
Я подробно указывал на это в «Delitto politico e l’Rеvоluzione», пользуясь примерами героев 1789 года, этими бледными копиями героев Плутарха (см. главу I)
Если мы хотим предохранить себя от анархии, мы должны претенциозное и пустое классическое воспитание заменить изучением положительных наук и ремесел. Эти меры выше всех законов, направленных против анархистов, Защищать репрессии может только полный профан в человеческой истории. Другую меру против анархии нужно искать в экономике. Мы уже видели, что существует экономический фанатизм, как раньше существовал фанатизм политический и религиозный.
Поступают вполне правильно, защищая себя от этого фанатизма экономическими реформами, как раньше заглушали политический фанатизм конституцией, парламентаризмом и т. д., а религиозный фанатизм свободой культа и т. д.
Уменьшение чрезмерного скопления собственности, богатств, власти было бы более радикальным средством, точно так же, как обеспечение существования интеллигентным и способным к работе. Французская революция 1789 года только лишь заменила крупных феодалов крупными собственниками, и в то время как прежде земледельцы владели 1/4 всей земли, теперь они владеют только 1/8. В Соединенных Штатах 91 % всех жителей владеют 20 % общих богатств страны, а 9 % всех жителей держат в своих руках 80 % всех богатств страны. Таким образом получается, что 4047 семейств владеют в 36 раз большим имуществом, чем остальные 11 587 887 семейств вместе. И именно в этом отношении социализм многими близорукими политиками (а таковых немало) считается вернейшим союзником анархизма, в то время как на самом деле он величайший враг его и лучшее предохранительное средство против анархии.
Один из наших наиболее симпатичных социалистов пишет: «Никто, даже самые закоренелые консерваторы, не восстает так решительно, как социалисты, против нелепой и дикой теории убийства с целью экономической мести. Иезуиты прославили Юдифь, дали оружие в руки Равальяка и создали зверства инквизиции. Представители третьего сословия восхваляют в своих школах Тимолеона и Брута и назначают пенсии семействам Аджезилао Милано и Феличе Орсини. Социалисты, последователи морали, основанной на положительном изучении истории и общества, неустанно повторяют рабочим, что не богатые виноваты в их несчастье, а весь современный экономический строй; что единственное средство, могущее им помочь, это полное изменение всей системы, которую в данный момент они прямо или косвенно поддерживают. Изменить эту систему не могут ни бомбы, ни кинжалы — они только бесполезно лишают жизни отдельных индивидуумов, оставляя неизменным социальной строй. Изменить старую систему могут только сами рабочие, их неустанная работа, с каждым днем возрастающие организации, сознательно выступающие, как это сделало третье сословие, на борьбу за свое право и за новое общество, не идущее вразрез с их интересами» [Lа Giustizia. 1894. 1 lugio].
Насколько велико расстояние между этими двумя лагерями, можно видеть из того, что с широким распространением социализма в Германии, Австрии и Англии анархизм исчез из этих стран, что анархисты заочно повесили Андреа Коста и пытались убить Прамполини, распространявшего в Италии социалистическое учение, и, наконец, из того, что анархистская пресса делает постоянные нападки на социалистов.
Социалисты пропагандируют свое учение в той среде, которая сама по себе наиболее склонна воспринять его; они убеждают выводами, основанными на данных опыта, Социализм указывает, что всякая политическая или экономическая реформа может быть проведена в жизнь лишь путем чрезвычайно медленной подготовки; что только медленное и планомерное движение может изменить в нашем капиталистическом обществе условия жизни рабочего класса, препятствуя чрезмерной концентрации богатств. Старая экономическая школа, созданная богатыми, поддерживала этот строй с эгоистической любовью, совершенно забывая о существовании неимущих.
Но прежде всего необходимо ввести практический социализм, а не нечто вроде буддистского социализма, как у нас в Италии. Социалисты не должны забывать, что" очень большая забота о чистоте партии может свести всю их деятельность к нулю; что ради своего дела они должны для достижения успеха, который в политике составляет все, соединяться с другими партиями хотя бы для достижения некоторых целей: например, уничтожения войн, введения восьмичасового рабочего дня, изменения аграрного законодательства.
Мы сделали уже шаг вперед в распределении земли, уничтожив майоратную систему (а каким невозможным казалось это в то время!); я думаю, что подобным же образом без больших трудностей можно было бы ввести дальнейшее распределение собственности при помощи прогрессивного налога и закона, передающего все наследственные земли, превышающие стоимость миллиона, и все побочные и вакантные наследственные имения в руки бедных классов. Латифундии вроде тех, которые имеются у нас в Романье и Сикуле, концентрирующие богатства в руках немногих и обусловливающие нужду огромного числа людей, необходимо насильственно экспроприировать в пользу государства или общины; я не вижу, какое может встретиться при этом затруднение. Если бы, например, пришлось уничтожить бесполезную и даже вредную крепость и тем гарантировать себя от самой худшей из всех войн — междоусобной, ведь никто не нашел бы в этом случае насилие странным. Почему бы не изменить, по крайней мере, аграрное законодательство на более широкое, например сделать крестьян заинтересованными в земледельческих прибылях? Ведь они же сами участвуют в их создании. Эта реформа уже приходила в голову многим выдающимся итальянским политикам, совсем не революционерам, а даже ультраконсервативным, как Ячини, видевшим в ней радикальное лекарство против пеллагры. Почему не сделать того же в серном производстве в Сицилии, в мраморных карьерах в Луниджиане? Ведь дороговизна угля — одно из препятствий для процветания в стране известных отраслей промышленности. Почему бы государству не уделить часть своих доходов на применение гидравлических сил в деле передвижения, сил, которых у нас такое обилие. Эту трату можно было бы сделать из сумм, которые теперь бессмысленно тратятся на поддержание милитаризма или колоний.
Проект реформы сицилийских латифундий, предложенный Криспи, был бы попыткой в этом смысле, показавшей, по крайней мере, что в государстве существует тенденция изменить как-нибудь законы о собственности, слишком несправедливые и претендующие на незыблемость. Но увы! Та самая палата, все партии которой сошлись на одобрении грубых репрессий, не нашла времени, чтобы одобрить проект Криспи; больше того, не нашла даже времени, чтобы рассмотреть его. Он был бы только попыткой, потому что опыт показал, как быстро маленькие имения поглощаются большими, и мелкие владельцы в короткое время превратились бы в пролетариев, как это случилось с неотчуждаемыми эклизиастическими имуществами, перешедшими во владение банков. Далее, на основании физического закона большие массы поглощают маленькие; так и большие имения, в руках которых находятся агрикультурные машины, вода, удобрения, при первой же надобности разоряют, а затем и уничтожают маленькие соседние земли. Нужно быть такими безумцами, как анархисты, чтобы думать, что этим бедам можно помочь поворотом к совершенно старым формам собственности. Единственное средство против этой неминуемой гибели маленьких собственников — это устройство коопераций между мелкими земельными собственниками, а не уничтожение мечом и огнем людей, которые одни органически могут образовать такую большую массу, которая будет способна бороться с массой больших собственников. Конечно, на обязанности государства лежит следить за тем, чтоб эти попытки не выходили за пределы сельского хозяйства. Если же правительство хочет внести эти изменения постепенно, оно должно принудить также и владельцев изменить аграрные договоры, запретить им злоупотребления и требования от крестьян, чтобы они жили в отдалении от городов и только там строить свои жилища.
Там, где существуют общинные владения, как в Кальтаватуро, они помогут сохранить и даже восстановить вновь мелких собственников: как ни ничтожна их помощь, все-таки это лучше, чем ничего. Нужно обычай ломбардских собственников платить крестьянам отравленным маисом преследовать по меньшей мере так же сурово, как анархизм. В этом случае виновные не могут оправдаться ни нервной болезнью, ни служением великой идее, и они гораздо большие преступники, чем анархисты, как я уже это показал.
Англия отнимает решение всех этих вопросов у социалистов. Это единственная страна, которая предупредила всякое столкновение между противоположными классами, во-первых, своим решением ирландского вопроса, затем рабочего (уладив вопрос о рабочих в шахтах и беспорядки в каменноугольных копях, дав полную свободу коопераций), добровольным во всех государственных предприятиях 8 часовым рабочим днем, промышленными судами, в которых хозяева и рабочие пользуются одинаковым правом голоса. И теперь, по предсказанию лорда Розбери, она приближается к мирному разрешению социального вопроса. И в Англии анархизм совершенно бессилен и не пользуется никаким влиянием; он бесполезен, его презирают как раз те, кому он должен помочь, ибо они понимают, что он будет им только во вред.
Политика
правитьКонечно, не существует немедленной возможности помочь тому злу, которое вызвано в Италии климатическими и историческими условиями, но не будем же забывать о тех средствах, которые ясно видны самому посредственному уму.
В политическом отношении ограничение могущества и иммунитета депутатов было бы гораздо более действенным средством против ударов анархизма, чем стража и решетки, к которым мы начинаем прибегать. Когда короли были деспотами, естественно, что анархисты были цареубийцами; когда же теперь депутаты стали такими же безответственными, как деспоты, и еще более виновными, чем они, понятно, что анархисты обратили свои удары против них.
Мы веками боролись против привилегий духовенства, воинов, королей, а теперь под предлогом мнимой свободы поддерживаем самые необыкновенные привилегии, привилегии совершать низкие преступления в гораздо большей мере, чем это делали сотни королей!
Помочь этому злу может только предложенное мной в «Delitto politico e l’Rеvоluzione» введение трибуната, на обязанности которого лежало бы говорить правду всем, не прибегая к диффамации. Я предложил это потому, что думаю, что римская республика была обязана своей стойкостью и равновесием только трибунату; и если многие деспотические свойства государства были смягчены или уничтожены вовсе, то этим государство обязано адвокатуре бедных. Точно также и у нас, если бы не было честнейшего трибуна Калойани, все партии, все серьезные люди постарались бы замять дело о злоупотреблениях, скрыть рану, так что она разрослась бы затем в гангрену. Я полагаю поэтому, что хорошее правительство не только не должно запрещать, как это практикуется, выбор трибунов, а, наоборот, всеми способами покровительствовать им как залогу собственной честности, как гарантии обществу в том, что трибунат вопреки всем всегда откроет ему истину. Широкая децентрализация — лучшая гарантия против испорченности и ее следствия, анархии. В таком централизованном государстве, как Италия или Франция, где в руки администраторов передано заведование огромными суммами, дана власть распоряжаться колоссальными предприятиями, каковы, например, наши общественные работы, — зло быстро распространяется вокруг них, ибо общественный контроль более слаб и менее непосредствен, а уверенность в безнаказанности очень велика. Передайте же контроль над администраторами в руки граждан, и он будет гораздо осязательнее; слабые же, которых деньги могут ввести в искушение, станут больше сдерживать себя. Все могут констатировать, что панамские истории случаются там, где имеется большая централизация власти, и в гораздо меньших размерах, а то и никогда, в коммунальных правлениях.
Нужно быть совершенно слепым, чтобы, сравнивая Италию с Норвегией, Швейцарией, Бельгией, не видеть, что, несмотря на наше смешное желание первенствовать, мы предпоследний, если не последний из всех народов Европы. Мы последние по нравственности, по богатству, по образованию, последние в промышленности и сельском хозяйстве, в законодательстве, и прежде всего мы последние по сравнительному достатку наших низших классов, от которых зависит истинное благополучие, каковым веет от бедных жителей Швейцарии и Норвегии. Зато мы занимаем первое место по количеству необработанных и нездоровых земель, первые по количеству эпидемических заболеваний, по преступности, по тяжести налогов. Я не требую, чтобы было найдено лекарство, способное моментально излечить все эти бедствия; но не будем же, ради Бога, увеличивать нашей слепотой неизбежное зло, не будем увеличивать естественных раздоров между классами новыми насилиями; ведь нищета и так делает эту рознь очевидной и болезненно чувствительной. Не будем же препятствовать тому, чтобы образование групп постепенно внесло во все это естественное облегчение.
И прежде всего, будучи бедны и малы, перестанем надуваться, как лягушка из басни, обманывать себя непрочными союзами и преувеличивать силу нашего оружия. Заменим лучше насилие и интриги скромностью.
Сознание собственной слабости и планирование наших действий сообразно с силами будет уже в принципе излечением. Мы перестали бы переходить предел в погоне за колониями, не набрасывались бы на земли, от которых только терпим убытки и из которых бегут более богатые национальности. Мы перестали бы безумствовать из-за политического первенства, которое не соответствует нашим действительным силам, содержа войско, которое в самом начале войны погибло бы от недостатка финансирования; мы не стали бы ради этого увеличивать наше несчастье, и, что всего хуже, не по принуждению, а по собственному желанию.
Как холера поражает наиболее бедные и грязные кварталы города, указывая таким образом, куда должны быть направлены наши предохранительные меры, так и анархия поражает страны с наихудшим управлением и должна была бы будить апатию государственных деятелей, указывая им на плохое управление. Таким образом, анархия — жизненный и улучшающий управление стимул. Поэтому тотчас, как она появляется, мы должны принимать меры против тех беспорядков и зол, которые вызвали и поддерживают ее.
Мы же поступаем как раз наоборот.
Наша полиция отбирает лучшие умы, чтобы держать их вдали от населения, и без того малопросвещенного и тем легче становящегося добычей самых печальных страстей. После того как мы громко провозгласили свободу коопераций, мы своими законами не только делаем бесплодными самые ничтожные попытки воспользоваться ею, но дошли до того, что запрещаем самые мирные средства борьбы со спекуляцией, например прекращение работы, бойкот.
Таким путем мы не подавляем, а возбуждаем анархию, поступая с низшими классами совершенно так же, как анархисты с высшими.
Не подлежит сомнению, что до последнего восстания никто не думал помочь нуждам Сицилии, о которых много раз говорили Виллари, Соннино, Дамиани, Колайани, Алонджи, — во всяком случае, никто не думал, что ей принесут пользу бесконечные проекты законов, так часто остающиеся мертвой буквой. Не помогло Сицилии и вступление в ряды администраторов тех лиц, которые сами первые заговорили о ее нуждах. Несомненно, что злополучное восстание последнего времени заставило провести аграрную реформу на этом острове, о котором не думали в течение 30 лет 10 000 депутатов; оно вызвало серьезные проекты экономических реформ; так точно анархистские беспорядки в Ирландии повлекли за собой заботы Гладстона. С другой стороны, применение все более и более жестоких наказаний без перемены в управлении приводит в России, Испании и Франции ко все более серьезным покушениям.
Из человеколюбия не станем подражать им! Итальянцы посреди стольких бедствий, стольких пороков никогда не были невоздержаны в политике. Останемся же верны нашим хорошим традициям и не будем с детским легкомыслием ожесточаться против анархизма — рискуя этим увеличить его и сделать более свирепым, вместо того чтобы постараться устранить породившие его причины.
После смерти Казерио
правитьВыдающиеся газеты, в частности, находящаяся всегда в моем распоряжении «Neue Freie Presse», обратили мое внимание на то, что Казерио, находясь перед судом присяжных в Лионе, обнаружил некоторые черты, отличные от тех, которые заметили. На это я отвечу, что не только здоровый, но и душевнобольной человек, поставленный лицом к лицу с большой публикой в торжественном собрании, меняется в своей психической личности почти так же, как под влиянием гипноза. В таких условиях самый скромный человек может показаться тщеславным, имея в глубине души столько же тщеславия, сколько вообще имеется у каждого из нас.
Мне же кажется, что на суде и после него Казерио гораздо меньше, чем это могло бы быть, удалился от того, каким он был на самом деле, или от того, каким я его изобразил.
Говорят, например, что я изобразил его красивее, чем он был на самом деле. А первое впечатление, которое произвела на всех физиономия Казерио во время суда, это полное отсутствие преступных черт, так что говорили: «Но разве можно быть преступником с таким лицом?» или «Где же убийца!» («.Journal des Debats»).
Старались признать за ним отсутствие всяких признаков эпилепсии, импульсивности, потому что он сам ни за что не хотел признать себя сумасшедшим.
Однако не нужно быть психиатром, чтобы знать, что сумасшедшие, в частности же эпилептики, всегда отрицают свою болезнь и что дома умалишенных стояли бы пустыми, если бы сообразовывались с мнением больных.
В действительности же, как только касались его излюбленных идей, анархии, его дружбы и заговора с Гори или когда намекали на его умопомешательство, он приходил в гнев и набрасывался на адвоката — все это яснейшие признаки его болезни.
Говорили (не знаю, на каком основании), что он был труслив. Редко видели в зале суда человека, более решительно сжигающего за собой корабли, готового отрицать все, что могло бы смягчить его преступление, как, например, помешательство, отказываться от всяких попыток к кассации, хотя он и имел к тому основания (например, давление, произведенное председателем на присяжных). Настоящий трус постарался бы отдалить исполнение приговора или добиться смягчения его, что было совершенно невозможно при данном настроении общественного мнения.
И наконец, он не обнаружил того мужества — апатии, которая всегда наблюдается у прирожденных преступников.
Все его поведение в течение последних минут, по-моему, подтверждает тот портрет его, который я набросал. Прирожденный преступник, апатичный, безучастный к страданиям других (см. «Delitto politico e l’Rеvоluzione»), еще равнодушнее к своим собственным; он равнодушен, часто даже весел перед казнью.
Казерио, несмотря на то, что старался в свои последние часы выказать много мужества (так, по крайней мере, можно заключить по газетам), потом казался бледным, шатался и плакал, словом, вел себя так, как вел бы себя каждый из нас, если бы ему пришлось в молодости расстаться с жизнью. Впрочем, упрямство, свойственное лицам, сосредоточенным на одной идее, не покидало его: он не исповедовался, не каялся и не выдавал соучастников; лежа уже под ножом гильотины, он собрал все силы и прокричал обычный возглас анархистов; следовательно, страсть к партии победила в нем страх, ибо первый симптом страха есть лишение голоса. Он умер, как жил.
Говорят, что Казерио был тщеславен, но как графолог я особенно отрицаю это на основании его подписи, указывающей на его величайшую скромность. Люди, которые, как священник Мотта, указывают на это, исходят из ложных критериев. Они исходят из своих личных точек зрения и не могут стать на истинную точку зрения, на точку зрения данного индивида, которая значительно отличается от точки зрения псевдопсихологов, судивших его.
Если он предпочитает умереть, чем упустить случай перечитать свои несложные записки, если он, будучи религиозным, отказывается от исповеди, если он возмущается, когда ему говорят о соучастниках, то это потому, что весь отдавшись одной идее, он считает ее пропаганду величайшей задачей своей жизни. Он считает, под влиянием той же идеи, что высший идеал жизни — это жертва ради своих товарищей; для достижения этой цели он становится убийцей и жертвует собой. Всякий, обладающий здравым смыслом и не разделяющий его идей, очень быстро составляет свое суждение о нем и называет его тщеславным, наглым, жестоким; еще менее склонны признать за ним его странную любовь к правде, характеризующую такие несложные натуры, находящиеся под влиянием одной идеи. Так, например, во время суда он отрицает показания некоторых свидетелей, что был арестован тремя агентами полиции, потому что его схватил только один; если бы он действительно был тщеславен, он утверждал бы противоположное.
Что касается его чувствительности, то я не буду останавливаться на том волнении, которое Казерио обнаружил во время слов защитника, касающихся его матери, — достаточно будет привести несколько строк, написанных, когда он уже с уверенностью ждал смерти.
«Лион, 3 августа 1894 г.
Я пишу Вам эти несколько строк, чтобы сообщить Вам о моем смертном приговоре.
Не думайте обо мне дурно, о моя дорогая матушка!
Не думайте, что я сделал это потому, что стал негодяем, ибо многие будут говорить Вам, что я убийца и злодей.
Но ведь Вы знаете мое доброе сердце, мою нежность, которую Вы видели, когда я был при Вас! У меня и сейчас то же самое сердце, и если я сделал то, что сделал, то потому, что устал смотреть на этот подлый свет».
Такие строки пишутся только теми, у кого доброе сердце. Даже несмотря на нелепость его программы, можно прекрасно видеть, что несчастья его товарищей и его племянницы произвели на него такое глубокое впечатление, что он даже потерял веру в Бога. Казерио повторяет постоянно: «Сотни работников ищут и не находят работы; дети просят хлеба у родителей, у которых нет его» и т. д. В своей деревне он часто плакал, видя, как его восьмилетняя племянница работает пятнадцать часов в сутки за двадцать сантимов, видя, как столько крестьян умирает от пеллагры.
Размышляя над этими фактами, он говорил себе, что если люди страдают от холода и голода, то не потому, что не хватает хлеба и одежды — магазины полны хлеба, — но потому, что многие купаются в роскоши, совершенно не работая.
Когда он был юношей, его учили уважать родину; но когда он увидел нищету крестьян, принужденных эмигрировать в Бразилию, он нашел, что у бедных нет родины. Он верил в Бога, но когда увидел мир, то сказал себе, что не Бог создал людей, а люди Бога. Он стал анархистом, когда увидел, что правительство допускает убивать крестьян.
Эта скудная программа Казерио лучше всего подтверждает истинность моего положения: нет сомнения, что среди причин, толкнувших Казерио к анархизму, играли роль плохие жизненные условия ломбардцев.