Петр Коган
Глава книги «Очерки по истории новейшей русской литературы»
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/blok/kogan_blok.html.
Лет шестьдесят тому назад Диккенс сообщил своему другу Форстеру из тихой швейцарской Лозанны о том, что он чувствует ослабление своего творческого таланта: «Я полагаю, что главная причина этого — отсутствие улиц и прохожих вокруг меня. Не могу вам сказать, до какой степени для меня необходимы улицы и толпа. Мне кажется, что они дают моему мозгу питание, недостатка которого я перенести не в силах… Один день, проведенный в Лондоне, восстановляет мои силы. Писать без этого волшебного фонаря мучительно и утомительно».
Эти слова припоминаются нам всякий раз, когда мы раскрываем «Нечаянную Радость» Блока, эти прелестные стихи, словно пропитанные одуряющей атмосферой пьяной столичной ночи.
Блок немыслим в Лозанне или в деревне. Его можно представить себе только на парижском бульваре или в петербургском ресторане. Город, этот символ буржуазии и новой психики, принесенной ею в мир, постепенно разрастаясь, стал в наше время ликующим пьяным гигантом, который вбирает в себя весь ум и все чувство человечества и, пресыщенный ими, расслабленный от избытка, ищет в наркотических средствах источника новых возбуждений.
Опьяняющее влияние столичного города, та «творимая легенда», которая возникает в его грохоте, — легенда, имевшая на Западе Бодлера и Верлена, у нас нашла своего истинного поэта в лице Блока. Не раз уже отмечался тот факт, что вся русская художественная литература в общем была литературой деревни. Дворянский строй, крепостное право, закрепившие интеллектуальную деятельность за мыслящими представителями помещичьего класса, надолго окрасили нашу поэзию в колорит чувств и настроений великого сельского народа. Величайшие художники наши вплоть до Толстого были сельчанами по духу. Они подходили к городу как чужие, не восприняв органически его испарений. Даже у Некрасова картины столичных безумий изображены рукой чуждого городу поэта, и Достоевский, первый великий поэт города, явился в него со своей правдой только для того, чтобы не принять его. В последнее время, по мере того как ликвидируется наследие старой сельской психики, потрясенной в день 19 февраля, и русская жизнь входит в круговорот европейского буржуазного движения, постепенно захватывающего весь мир, — у нас разрастается литература города. Но мы не знаем поэта, который бы так органически сросся с городом, как Блок.
Он не знает солнца, и его душа начинает жить только тогда, когда загорается искусственный свет. Только тогда начинает работать его фантазия и творит он свою легенду.
В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву
Я искал бесконечно красивых
И бессмертно влюбленных в молву.
Он не знает уединения, потому что там уснет его душа, и только в «ликовании троттуара» вдохновляется его муза. Только в уличном беспорядочном движении раскрывается перед ним тайна; и ясной становится ему скрытная жизнь человеческой души. Он должен видеть эту «цепь фонарей», протянувшуюся «сквозь улицы сонные», эти улицы, пьяные от криков, эти «солнца в сверканьи витрин». Он любит «блистательную ложь» города, «запах пламенный духов», раскрашенные пунцовые губки и «синеватые дуги бровей». Обстановка его поэзии — те картины, которые так одинаковы с тех пор, как возникли большие города. Это те рамки, в которые втиснула жизнь мира буржуазная культура. Золотящийся крендель булочной, вдали «над пылью переулочной», «испытанные остряки», заломившие котелки и каждый день гуляющие с дамами среди канав, сонные лакеи, стоящие у ресторанных столиков, шуршание шелка дамских платьев, эти раздражающие, дурманящие звуки и краски вскормили музу Блока.
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Блок не только певец города. Его поэзия — удивительное воплощение той психики, того отношения к миру, которое выработалось у современного жителя столицы. Мы указывали уже, наши предки не воспринимали за целую жизнь того количества впечатлений, которое современному человеку приходится воспринимать в течение одного дня. Свидетельства успехов гения, человеческой суетности, людских страданий, следы науки, искусства, героизма, преступления нагромождены в настоящее время на каждой улице в большем количестве, чем на огромных пространствах прежнего мира. И современному человеку некогда останавливаться на них долго и глубоко. Жизнь несется перед ним, бессистемная, бессвязная, едва улавливает он обрывки явлений, не всматриваясь в лица, не проникая в глубь того, что попадается навстречу. Люди мелькают, как черные неопределенные силуэты, в экипажах он улавливает только движения, в витринах магазинов только блеск и пестроту. Блок — поэт этих быстрых неясных восприятий. Самый стих его звучит как неопределенный гул улицы, в котором время от времени выделяются отдельные звуки, стук колеса, стук захлопнувшейся двери или крик пьяного. Он не описывает предметов. Он отмечает только следы их мельканий. Он любит беспорядок и бессвязность. Чем меньше последовательности и смысла в этом нагромождении, тем больше настроения, тем больше говорит он душе современного столичного жителя, пред которым в пестром калейдоскопе проносится ежеминутно напряженная работа человечества, претворенная в мириады несходных предметов.
Блеснуло в глазах. Метнулось в мечте.
Прильнуло к дрожащему сердцу,
Красный с козел спрыгнул — и на светлой черте
Распахнул каретную дверцу.
Нищий поднял дрожащий фонарь:
Афиша на мокром столбе…
Ступила на светлый тротуар,
Исчезла в толпе-Блоку не нужно существительных, он довольствуется одними глаголами. Он по преимуществу поэт движений и действий. В городе беспрерывная оглушающая суматоха, в которой трудно уловить самих движущихся, но запечатлеваются их жесты и движения. «Красный с козел спрыгнул», «исчезла в толпе».
Кто «красный», кто это она, «исчезнувшая» в толпе? Блок не прибавляет существительных. И он прав. Потому что в уличной сутолоке лица не остаются в памяти, остаются только мелькания. «Лица плыли и сменились, утонули в темной массе прибывающей толпы». Блок опьянен этим уличным шумом. Он бродил по улицам до одурения. Бродил так долго, что эти быстро сменяющиеся фигуры, эти мелькающие люди и предметы, то пропадающие в темноте, то попадающие в полосу фонарного света, в конце концов показались ему призраками: «были как виденья неживой столицы, случайно, нечаянно попавшие в луч; исчезали спины, возникали лица, робкие, покорные унынью низких туч».
Сказки стали действительностью. В оглушающем шуме больших городов, в их ослепительных огнях, в их безумных оргиях, одуряющих сильнее опиума и гашиша, общество обрело волшебный мир, который предшествовавшим векам являлся только в видениях и в галлюцинациях. Современному человеку не нужно особенных усилий воображения для того, чтобы перенестись в мир призраков. Сама жизнь стала видением, а люди и предметы — привидениями. В одуряющей смене цветов и звуков трудно различить, где создает сказку действительность и где она рождается в нашем воображении. Человечество создало в городах такую волшебную жизнь, такое колдовство превращений, что нервы современного человека не выдержали и галлюцинация стала нормальной формой его восприятия. Тайны прячутся за каждой спущенной шторой окна, в каждом темном углу улицы. Границы между существующим и воображаемым утратились.
В тихом воздухе — тающее, знающее…
Там что-то притаилось и смеется.
Что смеется? Мое ли, вздыхающее,
Мое ли сердце радостно бьется?
Весна ли за окнами — розовая, сонная?
Или это Ясная мне улыбается?
Или только мое сердце влюбленное?
Или только кажется?
Или все узнается?
Он любит все, что бередит нервы, все, что усиливает болезненную чуткость, делает особенно острой восприимчивость. Только эта послушная фантазия, изощренная, легко воспламеняющаяся при первом толчке, позволяет ему жить в волшебном мире и не видеть действительности в ее настоящем свете. Эта фантазия воспитана в городе, и только там она живет и расправляет свои крылья. Только звуки и краски большой столицы умеет она превращать в сказочный мир. «Там, в магическом вихре и свете, страшные и прекрасные видения жизни. Ночи — снежные королевы — влачат свои шлейфы в брызгах звезд. На буйных улицах падают мертвые, и чудодейственно терпкий напиток, красное вино, оглушает, чтобы уши не слышали убийства, ослепляет, чтобы очи не видели смерти». И самые картины людского горя, самые слезы человечества в поэзии Блока предстоят новыми яркими пятнами общей картины, усиливающими ее пеструю красоту. И кажется, будто не столько страдает он об этом человеческом горе, сколько наслаждается мучительно красотой этого горя, дополняющего феерическую картину общего безумия, озаренного электрическим и газовым светом ночных фонарей. Кажется, будто он благословляет эти слезы и горе, потому что они создали образ прекрасной девушки, которая пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех забывших радость свою. И рабочие, ежедневно стекающиеся к фабрике, приходящие к этому желтому зданию «согнуть измученные спины», — они будят в нем не протест или активную силу. Они — новый яркий штрих, обогащающий картину общего безумия. Он видит, как на стене «неподвижный кто-то, черный кто-то» людей считает в тишине. Он видит лицо дьявола, управляющего этим маскарадом, и ему чудится, что в тот момент, когда несчастные труженики разбредутся, сгибаясь под тяжелыми кулями, — «в желтых окнах засмеются, что этих нищих провели».
Блок рисует мир так, как он отражается в душе нервного обитателя столицы, взволнованного ее шумом и светом, возбужденного обилием впечатлений. Романтизм возрождается в эпохи, подобные нашему переходному времени. Блок — романтик, усвоивший все заветы романтизма и его трансцендентальную иронию. К его стихам так подходят слова, которыми Гейне некогда охарактеризовал одну комедию Брентано: «Нет ничего разорваннее этого произведения как в отношении мысли, так и языка. Но все эти лоскутья живут и весело волнуются; вам кажется, что вы в маскараде слов и мыслей. Все это копошится в очаровательном беспорядке, и только безумие всего дает картине некоторое единство… Тут вылетает фраза, как белый Пьерро со спущенными рукавами и громадными пуговицами… Слова любви порхают, как шаловливые Коломбины, с тоскою в сердце, — все это танцует и юлит, и мечется, и болтает»… Это — то или почти то, что хотел создать Блок в своем «Балаганчике».
Но его романтизм — новый романтизм. В старом романтизме было много звона рыцарских мечей и много молитвенного пения, звучавшего под сводами готических храмов. В блоковском романтизме эти звуки заменил грохот экипажей и трамваев и свет газа и электричества. Его мечта сохранила черты старой романтической мечты. Она охватывает универс. Но более отрывисто и быстро и менее ясно объяты этой мечтой века и народы. Опьянение стало безумнее, жизнь мчится быстрее, и новый романтик из мельканий и неясностей города соткал наряды для Абсолютного. Его «Прекрасная дама», в которой он воплотил свое томление, проходит как неясное видение. Все века и народы принесли свои дары, чтобы украсить ее. Но из этой пестроты ее трубадур не взял ничего целого, не скроил ее платья в определенном стиле, и она стала неясным символом, расплывающимся обобщением любовного томления всего человечества. У нее нет имени, потому что она носит все имена и ни одного.
Словно бледные в прошлом мечты,
Мне лица сохранились черты
И отрывки неведомых слов,
Словно отклики прежних миров,
Где жила ты и, бледная, шла,
Под ресницами сумрак тая,
За тобою — живая ладья,
Словно белая лебедь, плыла,
За ладьей — огневые струи —
Беспокойные песни мои…
Он развертывает длинные сказанья бессвязно, и долго, и звонко о стариках и о странах без названия и о девушке с глазами ребенка. Его универсальной романтической душе предстает только общее, то, в чем раскрывается абсолютная сторона всякого явления. И потому так любит он изображать общие, сходные переживания души в разных образах, в разные эпохи, в разных внешних нарядах. Он рисует какие-то своеобразные параллели, точно верит, что сродны друг другу и узнают друг друга через пространства и столетия самые настроения и коллизии, возникающие в одинаковой обстановке, имеющие свою последовательность и свою логику. В его «Незнакомке», в уличном кабачке, вошедший молодой человек говорит одному из пьяных гостей: «Костя, друг, она у дверей дожидает». Но вот перед нами большая гостиная, залитая электрическим светом, полная нарядных гостей. Другие интересы, другие разговоры, другие лица. Вдруг к одному из гостей подходит молодой человек и говорит: «Костя, друг, да она у дверей дожила…», запинается на полуслове. «Все становится необычайно странным. Как будто все эти глупые люди внезапно вспомнили, что где-то произносились те же слова и в том же порядке». Это — даже не переселение душ, а странствование настроений. Точно автор верит, что есть где-то вне нас душевные состояния, которые посещают людей. И дело поэта — открыть в мире явлений этих посланников из высшего мира.
Блок написал немного стихотворений, и в этом его огромное преимущество перед современными поэтами. Он не перешел благодаря этому за ту грань, за которой начинается вычурность или повторение. Он не потерял еще связи с землей, и его поэзия еще полна звуками земли. Мы знаем только одно его неудачное произведение — пресловутый «Балаганчик». Пусть мир представляется поэту «балаганчиком», пусть он видит в нем несуществующих дам, королев и чертей, слышит адскую музыку, завывания унылого смычка. Его образы будут все-таки поэтической правдой, пока сохранилась возможность видеть в них создание известной духовной организации, пока они проливают свет на внутренний мир известного типа и за ними раскрывается душа людей определенной группы. Настоящий поэт, изображая опьянение и безумие, может верить, что они — путь к прозрению высших тайн. И реальная ценность его произведений не станет меньше, потому что внутренний мир человека, находящего выход своей тоске в безумии и опьянении, становится яснее. И там, где поэту кажется, что он приподнял завесу вечности, похитил новую тайну с неба, он в сущности пролил свет на современность, осветил новый уголок земли. Блок именно такой поэт. Его поэзия окрашена мистическим оттенком свидетельствующим о том, что сам поэт склонен верить в абсолютную жизнь вызванных им видений. Но нам дорога эта поэзия, как картина современности. Пусть самому поэту кажется, что в ней «вся сложность современной души». Пусть мы знаем, что такой «современной души» в его смысле не существует, что главные массы человечества не способны к тем душевным переживаниям, которые он изображает, что он, как всякий поэт, принял видения родственных ему душ, возникающие в привычной для него обстановке, за душевную жизнь всех людей. Это обычное заблуждение не ослабляет красоты его поэзии, искренней и потому значительной исповеди тех обитателей всемирных столиц, у которых душа, по его выражению, богата впечатлениями истории и действительности, расслаблена сомнениями и противоречиями, страдает долго и томительно, когда она страдает, — пляшет, фиглярничает и кощунствует, когда она радуется, — душа, забывшая вольные смертные муки и вольные живые радости.
Блок еще черпает краски для своего творчества в живых обладателях этой души. Если отбросить его неудачные лирические драмы, он еще не пытался восполнить стеклянными побрякушками пробел, образовавшийся от недостатка настоящих бриллиантов, еще не пытался прибегать к помощи надуманных вычурных эффектов в тех случаях, когда не находит правдивых красок и звуков для своей мечты.
В эпоху, подобную той, которую переживаем мы, общество требует тайны и загадок. Оно легко принимает мистификации за откровение. И не один искренний талант гибнет в такие эпохи, поддавшись соблазну легкого, но непродолжительного успеха. Блок, к счастью, не вступил на этот путь, исказивший другой крупный художественный талант.
Коган П. Очерки по истории новейшей русской литературы. М., 1912. Т. 3. С. 137—146.
Петр Семенович Коган (1872—1932) — историк литературы, критик, переводчик, в момент публикации книги — приват-доцент Санкт-Петербургского университета (1911—1918).