Адъютант императрицы (Самаров)

Адъютант императрицы
автор Грегор Самаров, переводчик неизвестен
Оригинал: нем. Der adjudant der Kaiserin, опубл.: 1885. — Перевод опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Грегор Самаров

править

Адъютант императрицы

править
Der adjudant der Kaiserin (1885)

Уже более десяти лет держала Екатерина Вторая бразды правления в своих руках. И не привыкшая к внутреннему порядку Россия ей покорилась. Против всех ожиданий, эта немка, чуждая русским, свергнувшая супруга, Петра III, и восшедшая на престол при помощи насильственного переворота, добивалась успеха. Думали, что процарствует она недолго — из-за противоборства различных партий, тем более что некоторые из них видели в ее сыне единственного наследника престола. Кроме того, всеобщее мнение склонялось к тому, что молодая повелительница наверное сделается игрушкой в руках своих любимцев из-за неопытности, так как ее постоянно отстраняли от дел, когда она была еще великой княгиней, а в короткий период царствования своего супруга она жила и вовсе как затворница. Но все эти ожидания не оправдались: императрица Екатерина II, к удивлению всего света, выказала необычайную осторожность, смелость, глубокий ум и энергию; она короновалась в Москве среди недовольного народа; ора подчинила своей воле все партии, хотя свою впасть проявляла лишь в самых необходимых случаях; она высоко стояла над всеми интригами, которые господствовали при ее дворе, как это было обычно в ту эпоху; она дала крупные награды всем, кто способствовал ее возведению на престол, но осталась совершенно самостоятельной и независимой правительницей; она, наконец, благодаря своему государственному уму, препятствовала проискам иностранных дипломатов, своею гордостью импонировала европейским дворам и, благодаря своей огромной, всегда готовой к выступлению, отлично обученной армии, во всякое время была готова доказать, что Россия снова стоит на одном из первых, достойных её могущества мест.

Потерявший было свой блеск царский титул снова был вознесен на небывалую высоту. Графа Понятовского, преданного ей всею душою, она возвела на польский престол под именем короля Станислава Августа; несмотря на гнёв польских партий, всегда враждовавших и между собою и с королем, его поддержали в королевстве русские войска. Крымский хан преклонялся перед волею русской императрицы; турецкий султан, сидя в Константинополе, трепетал перед русской армией, которая по одному мановению женской руки могла перейти границы его государства; король прусский, знаменитейший герой своего времени, осыпал императрицу выражениями своей дружбы и уважения; русская торговля процветала, благосостояние страны увеличивалось, новые законы утверждали порядок в государстве, и Вольтер уже дал имя Северная Семирамида [1] прежней маленькой Ангальт-Цербстской принцессе.

Швеция и Дания были под русским влиянием. Против шведского короля у императрицы было могущественное оружие: армия, которую она могла перебросить через границу, и золото, которым она была в состоянии возбудить восстание недовольных не только в стране, но и в войске. Датского короля Екатерина приманивала надеждой на возвращение герцогства Голштинского [2], которое она или, вернее, ее сын Павел Петрович наследовал от Петра Федоровича.

Итак, Россия действительно стала могущественнейшею страною Севера. Англия просила Екатерину II о заключении выгодных торговых договоров; Австрию русская государыня успокаивала возможностью скорого раздела несчастной Польши. Оставался еще версальский двор, где с более или менее скрытым беспокойством наблюдали за все усиливавшейся Россией.

Екатерина II чувствительно оскорбила гордость Людовика XV, который унаследовал от своих предков единственно только это чувство; она приказала своим посланникам в Европе добиваться первенства перед посланниками французского короля. Вместе с тем дипломатический взгляд герцога Шуазеля [3] не заметил русского влияния в Польше, всегда ходившей в фарватере французской дипломатии, которая действовала в этом государстве против России и против Австрии. Этот французский министр обладал всеми данными для того, чтобы быть великим государственным человеком, но его планы почти всегда разрушались из-за царивших во Франции беспорядков. Он с большой твердостью и искусством старался вовлечь Россию в войну с Турцией, надеясь, что русская мощь разобьется об ее бастионы или, по крайней мере, хоть на недолгое время настолько ослабнет, что будет возможно путем различных дипломатических комбинаций предотвратить грозящую гибель Польши и, усилив это послушное воле Франции королевство, обратить его как бы в клин, который разъединил бы образующийся северный союз. Но и этот умный план не удался; Шуазелю помешало вошедшее чуть ли не в поговорку счастье Екатерины Второй.

В это время русские одержали над турецким флотом победу при Чесме [4], находящейся напротив острова Хиоса. Русский флот был под командой графа Алексея Григорьевича Орлова, но им командовал перешедший со многими английскими офицерами на русскую службу адмирал Эльфингстон. Кроме того, через день после этой победы русскому адмиралу удалось сжечь при помощи брандеров [Брандеры — суда, начиненные горючим материалом, направляемые в сторону неприятельских кораблей, чтобы поджечь их] весь турецкий флот, собравшийся в маленькой бухточке, после чего некоторое время турецкий военный флаг не показывался в море.

В это же время русская сухопутная армия, под начальством генерала Румянцева, одерживала победу за победой над турецкими войсками, и вследствие этого между русскими и турецкими дипломатами начались переговоры о мире; однако турки, недовольные требованиями России, продолжали враждебные действия, и Румянцев с таким же успехом продолжал двигаться вперед и разрушил все планы французского министра.

Казалось, что Екатерина II стояла уже на высшей точке своего могущества. Она наградила Алексея Григорьевича Орлова громким титулом Чесменского и крупной денежной суммой. Адмирал Эльфингстон и все офицеры тоже получили очень крупные награды. Она хотела воспользоваться удачно окончившейся войной для того, чтобы придать еще больше блеска своему прославившемуся во всей Европе царствованию.

Великий князь Павел Петрович, в руках которого должна была сосредоточиться будущность России, был не слишком крепкого здоровья, и императрица, благодаря своей полиции, знала, что во многих местах среди недовольных иногда шепотом произносили имя несчастного царя Иоанна Антоновича [5], который все еще жил узником в Шлиссельбургской крепости и которого Петр III незадолго до свергнувшего его переворота хотел объявить своим наследником. Поэтому императрица хотела как можно раньше женить сына, чтобы утвердить престол за прямыми наследниками.

После долгого колебания она остановила свой выбор на трех дочерях ландграфа Гессен-Дармштадтского, так как не хотела брать невестку из могущественного дома, которая могла бы быть ей соперницей; жена ее сына должна была быть всем обязана ей и целиком от нее зависеть.

Императрица пригласила в Петербург ландграфиню с тремя дочерями для того, чтобы великий князь мог сделать свой выбор. Подобное сватовство было слегка оскорбительно, и все же ландграфиня Гессенская поспешила воспользоваться приглашением, так как надеялась, что одну-то из дочерей будет ждать блестящая будущность. Они приехали в Петербург и были встречены с необычайной торжественностью.

Таково было внешнее и внутреннее положение России…

В то чудное майское утро, которые бывают совершенно особенны на севере, между Петербургом и Петергофом, как раз на той дороге, по которой когда-то в карете, управляемой Алексеем Орловым, переходя от страха к надежде, в ожидании роковой минуты, решавшей ее судьбу и судьбу ее трона, ехала Екатерина Алексеевна, теперь царило необычное оживление. Здесь был разбит большой военный лагерь. Многочисленные отряды солдат становились широким полукругом. Из Петербурга и Кронштадта то и дело подходили новые полки и занимали свои места.

Были полки и из армии генерала Румянцева, которые особенно отличились во время турецкой войны, но вместе с тем и особенно пострадали и были отозваны с войны для того, чтобы отдохнуть и пополнить свои ряды. Были и другие, свежие полки, которые должны были идти на их место для подкрепления. На место парада стекались и отряды матросов, сражавшихся при Чесме; они вместе с отличившимися сухопутными войсками должны были пройти церемониальным маршем пред полками и вдохнуть в войско мужество и веру в победу. Кроме того, на параде должна была присутствовать и гвардия вместе со стоявшим в Шлиссельбурге Смоленским полком, который явился сюда весь, за исключением одной роты, оставленной для несения охраны в крепости.

Императрица не только хотела показать ландграфине Гессенской во всем блеске свой двор, но главным образом желала, чтобы иностранные дипломаты увидели, что она, несмотря на войну с грозным для всей Европы турецким султаном, все же может устроить около своей столицы такой грандиозный парад, который вряд ли был бы доступен другим европейским государям.

Отовсюду раздавалась военная музыка, в лагере солдаты еще раз внимательно осматривали амуницию и лошадей и занимали предназначенное для каждого полка место. Вызванные с фронта полки отличались от других своими выгоревшими на солнце, старыми мундирами, местами заплатанными сукном другого цвета, а местами настолько изорванными, что их невозможно было даже заштопать. Многие солдаты вместо гренадерских шапок носили простые фуражки, только изредка виднелась коса или вышивка, и даже на офицерах были заштопанные мундиры и старые, мятые шляпы. У многих солдат были перевязаны головы или руки на перевязи, так что им приходилось держать ружье не по артикулу или даже ставить его прикладом на землю. Прислоненные к палатке, трепетали от дуновения ветра их обожженные, истрепанные стяги.

На параде вид этих войск наверно возмутил бы всякого военного, но полки эти очень гордились тем, что императрица приказала им явиться на смотр в том одеянии и с тем оружием, как они сражались в славных битвах; им было запрещено до этого парада принимать в свой состав какое-либо подкрепление; благодаря этому легко было видеть всех оставшихся в живых того или другого полка, и было очевидно, что воинам выпала тяжелая доля: здесь были полки, численность которых равнялась лишь одному батальону.

Но чем больше подходило боевых полков, тем большею гордостью блестели глаза покрытых ранами и лохмотьями солдат; разорванная, поблекшая форма была для них лучшим, почетнейшим платьем.

Посередине лагеря, занимаемого возвратившимися с войны отрядами, была раскинута большая палатка; около нее стояли на часах два гренадера в меховых шапках; на некотором расстоянии от нее были знамена, около них находились на страже офицеры и двенадцать гренадеров; они охраняли войсковые святыни. Несмотря на царившее в лагере беспокойное волнение, около палатки было совершенно тихо. Офицеры и солдаты держались в отдалении и, если им приходилось переходить на другую сторону поля, делали большой крюк, лишь бы не пройти мимо палатки. Только несколько адъютантов, тихо разговаривая, стояли близ нее; ординарцы держали в поводу их лошадей, а на свободном пространстве между палаткой и знаменами рейткнехт медленно водил дивную рыжую лошадь.

Внутренность палатки, несмотря на простоту, отличалась красотой и элегантностью, совершенно не соответствовавшими условиям походной и лагерной жизни. Пол был устлан толстым и мягким ковром темного цвета: несколько наложенных друг на друга матрасов образовали диван; на нем было много подушек; на складном деревянном столе, в серебряной дорожной посуде стоял холодный завтрак; сбоку находился другой стол, с большим зеркалом и всевозможными туалетными принадлежностями; из раскрытых флаконов струился аромат восточных духов, наполнявший солдатскую палатку атмосферой дамского будуара; несколько деревянных скамеек дополняли убранство палатки.

Перед туалетом стоял средних лет человек в русской генеральской форме, очень видный, плечи его были широки даже для его огромного роста, а грудь — высока; все его тело состояло из стальных мускулов, это была настоящая фигура атлета, и в то же время он отличался исключительной элегантностью.

Солнцу и ветру не удалось огрубить его лица — он был слегка бледен, ноздри его тонкого, с! горбинкой носа трепетали, как у породистой лошади, рот со свежими губами и изумительно белыми зубами мягко очерчен, лоб высок, под капризно изогнутыми бровями сияли большие голубые глаза. На этом красивом, подвижном лице отражались все переживаемые впечатления. Его густые волосы были отброшены назад, легкий слой пудры лежал на густых кудрях, которые лишь с трудом подчинялись прическе, предписываемой воинским уставом.

Человек, чистя и полируя изящной щеточкой ногти слетка загорелой, но красивой к тонкой руки, внимательно разглядывал свое изображение в зеркале.

Это был генерал-поручик Григорий Александрович Потемкин, командир вернувшихся из турецкой кампании войск. На нем был роскошный мундир, увеличивавший его рост и придававший особенное изящество фигуре. Этот мундир был полной противоположностью разорванным и заштопанным — у его полков; красивые, блестящие сапоги с тонкими серебряными шпорами больше подходили для придворного паркета, чем для военного лагеря. Потемкин сохранил, соответственно приказу императрицы, лишь широкую саблю в потертых ножнах с потемневшим от порохового дыма эфесом и измятую шляпу с совершенно растрепавшимися перьями и оторванной тесьмой. Вид сабли и шляпы доказывал, что они действительно побывали в пылу сражения, и придавал изящному генералу налет воинственности, нисколько не уменьшавший его элегантности.

«Что-то принесет мне этот день? — подумал Потемкин, вопросительно посмотрев в зеркало, как бы требуя ответа у своего собственного изображения. — Быть может, я сегодня стою у поворота всей своей жизни: или я поднимусь на недосягаемую высоту, или же буду идти по скучной, томительной, однообразной дороге…»

— Но нет, этого не будет! — воскликнул он, и его глаза загорелись. — Этого не будет… Об этом говорит мне какой-то внутренний голос, который никогда не замолкал на протяжении всех этих лет… Полных обманутых надежд! О, Екатерина! — грустно сказал он. — Я увидел над ее головой сияющий царский венец… Еще тогда, когда в первый раз заметил ее, в Петропавловском соборе, молящейся за здравие императрицы Елизаветы Петровны. Да, уже тоща ярко горела видимая только мне корона на голове Екатерины, даже в то время, когда все пренебрегали ею… Я украсил своим темляком ее шпагу, когда она в первый раз императрицей появилась перед войсками… И каждый раз, как я видел ее, в моем сердце с новой силой вспыхивала любовь к ней, целый мир для меня в одном слове: «Екатерина»! Я был не в состоянии побороть эту любовь и не хочу победить ее.

— Нет! Нет! — воскликнул Потемкин, протягивая руку к своему изображению. — Нет, я не хочу подавлять эту любовь, она должна привести меня к счастью, — задумчиво размышлял он, рисуя на зеркале свой вензель. — Если же этого не будет, то мне лучше погибнуть! Она меня любила, — мрачно сказал он. — Да, да!.. Я это знаю… Это подсказываю мне сердце… Но тогда стал на моей дороге Орлов! Это был каприз счастья… Я должен был потерять в игре, Орлов меня обыграл. Да это вполне понятно: он был страшен ей; ведь он мог тогда уничтожить все то, что создал своими же руками… Я должен был покориться… Шли годы — но ни намека, что она помнит меня… Я играл скучную роль при нашем посольстве в Стокгольме, рисковал своей жизнью на войне с турками, надеясь, что она меня вспомнит. Но все оказывалось напрасным… Забыла ли она меня?.. Нет! Как она могла забыть меня, если я постоянно думал только о ней? Нет, нет, этого не могло быть! Просто Екатерина не Могла дать волю своим воспоминаниям. Как это ужасно, что женщина, которую я так горячо любил, когда она не имела власти, я еще сильнее люблю теперь, когда она стала царицей… Она склоняется, она трепещет пред его волей!.. Но ведь он был полезен во время переворота, теперь же — нет, он не в состоянии понять и оценить ее гордые замыслы и ее ум. Я же сумею сделать это… Я пойму Екатерину, я буду приводить в исполнение ее мысли, бесстрашно творить ее проекты! Так должно быть и это будет так!.. Моя судьба записана на звездах… Судьба привела меня сюда, и моя вина будет, если я не поверну ее сообразно книге звезд, в которую я верю. Орлов забыл меня или же чересчур уверен в своем могуществе, иначе он не допустил бы, чтобы я привел сюда эти полки. Но, клянусь Богом, он обманулся; он будет повержен, несмотря на всю свою уверенность и спокойствие… Он вынудил благодарность Екатерины, но теперь он уже не так необходим… Я вступлю с ним в борьбу, и увидим, так ли хорошо я читаю свою судьбу по книге звезд, насколько ясно раньше видел царскую корону на голове великой княгини Екатерины Алексеевны!

Он еще раз посмотрел на себя в зеркало, и гордая радость вспыхнула в его глазах. Он натянул перчатки, нахлобучил на лоб измятую шляпу и, откинув занавес, заменявший дверь, вышел из палатки. К нему сейчас же подошел адъютант, рейткнехт подвел рыжего скакуна. Потемкин легко вскочил в седло и сказал:

— Следуйте за мной, господа!.. Я хочу еще раз посмотреть на наших солдат! Сегодняшний смотр не доставит нам чересчур много хлопот; раны в лохмотья наших геройских полков будут говорить сами за себя, и я уверен, что они будут императрице дороже всех остальных блестящих отрядов.

Офицеры вскочили на коней и последовали за генералом. Он был встречен радостными криками солдат, которые, несмотря на его строгость, любили Потемкина за то, что он делил с ними все трудности и тревоги военной жизни и был всегда первым там, где было, всего опаснее. Они ценили его и за то, что он был высокомерен и горд только с высшим, а к низшим был всегда справедлив и добр, если, только они исполняли свои обязанности.

Потемкин нашел большинство своих полков уже готовыми к выступлению. На самом крыле своего лагеря Потемкин подъехал к казачьему полку, который он привел с собою из Турции. Эти казаки участвовали в осаде Бендер. Теперь они были на конях и размечали линию постановки войск на месте парада.

Потемкин ласково ответил на их крик: «Здравия желаем, батюшка!», которым казаки приветствовали его, и уже намеревался ехать обратно к своей палатке, как вдруг на некотором расстоянии он увидел казака, который, воткнув пред собою в землю пику, обнял рукою шею лошади и весь, по-видимому, ушел в себя.

Потемкин нахмурился; он подъехал к казаку и воскликнул:

— Что ты тут делаешь, лентяй! Разве ты не знаешь, что каждую минуту сюда может прибыть наша возлюбленная матушка царица, чтобы поздороваться со своими храбрыми солдатами? А ты тут стоишь, как будто у тебя нет другого дела, как только считать песчинки под ногами!

Казак вытянулся в струнку, схватил копье и, взяв лошадь за повод, готов был выполнить любое поручение. Среднего роста, на вид ему казалось лет сорок пять, у него были короткие усы, лицо продолговатое, с длинным носом и большими синими глазами имело меланхолическое выражение, присущее обыкновенно жителям степи. Он смотрел на генерала с упреком, его взор был печален.

— Ах, это ты, Емельян Пугачев? — ласково сказал Потемкин, всмотревшись в лицо казака. — Зачем ты удалился именно сегодня, когда ты имеешь право одним из первых выслушать благодарность из уст императрицы? Ведь ты всегда был первым в битвах…

— Прости, батюшка Григорий Александрович! — ответил казак. — Я так же, как и другие, счастлив, что увижу государыню царицу, но я грустен потому, что у меня на сердце неспокойно.

— Ну, — дружески сказал Потемкин, — ты всегда был молодцом, скажи же, что ты хочешь… ты ведь знаешь, что твой генерал всегда исполняет все просьбы своих храбрецов!

— Батюшка! — воскликнул Пугачев, забывая свою военную выправку и протягивая к Потемкину руки. — Дозволь, мне вернуться на родину!.. Я много лет служил верой и правдой отечеству. Я ни разу не был наказан по службе и всегда храбро сражался. Я почти совсем забыл родину, славный тихий Дон-батюшку, но, когда мы шли на турок, я увидел снова свою реку, родные поля и пастбища, где учился садиться на коня… Родители мои уже умерли… У меня не было ни братьев, ни сестер, друзья мне стали чужими, но все же сердце горячо забилось в груди… А раньше, на Яике, я увидел девушку… Она была намного моложе меня и ласково так смотрела и предпочла израненного в боях солдата молодым парубкам, которые только в игре и стреляли… Я должен был уходить с моим полком в Туретчину, а сердце разрывалось. Но я исполнил свой долг и храбро бился в первых рядах против басурман… Но с тех пор как я снова, увидел родную реку, с тех пор как я смотрел в чудные очи Ксении Матвеевны моей, целовал уста ее алые, я хочу на волю, на родину рвусь. Я кое-что накопил себе за время моей службы; это чуть ли не настоящее богачество для моей стороны, я куплю коня и буду вести счастливую, тихую жизнь рядом с Ксенией моей. Я буду рассказывать ей о битвах с пруссаками и турками. У меня будут дети, которые станут храбрыми казаками и так же, как и я, грудью защитят честь и славу святой Руси.

— Остановись! — воскликнул Потемкин, громко смеясь. — Что за глупые мысли у старого казака, который столько лет имея честь служить в армии и которого, быть может, ожидает более почетная будущность, чем тихая жизнь в степях, около бабы, которая намного моложе тебя, а потому и будет обманывать. Ты состоишь в списке храбрецов, которых я хочу представить к награждению, к если ты и впредь будешь себя так вести, то ты сможешь сделаться даже офицером; уже многие возвысилась таким образом, для этого нужны только ум и беззаветная храбрость. Выбрось из головы все глупости! В России достаточно красивых баб, которые будут смотреть на тебя так же ласково, как твоя Ксения, и так же горячо целовать тебя, как и она. Я не отпущу тебя… Что будет с армией, если все ее храбрые солдаты захотят наслаждаться тихим счастьем около жены и детей!

С петербургской дороги послышался пушечный выстрел.

— Слышишь? — воскликнул Потемкин; глаза его загорелись ярким пламенем. — Это знак приближения государыни! Прочь глупые мысли, которые совершенно не годятся для храброго солдата, и марш на свое место! Сегодняшний день — счастливый день, и если для меня сегодня засияет солнце, то я и тебя не забуду!

Генерал круто повернул лошадь и поехал к своей палатке, чтобы отдать последние приказания о размещении полков.

Емельян Пугачев побледнел как смерть, со скрежетом сжал зубы, лицо его передернулось, как от боли, и он, с ненавистью посмотрев вслед уезжавшему генералу, вскочил в седло, схватил пику и поехал к товарищам.

Весь лагерь пришел в движение после выстрела, прервавшего разговор Потемкина с Пугачевым; гвардейские полки вытянулись длинной линией и по флангам окружили место парада, оставив лишь сравнительно небольшой проезд; остальные полки заняли пространство посредине: матросы и солдаты — на левом крыле, а полк Потемкина — с правой стороны.

Знамена были разнесены по местам, офицеры отправились к своим частям, не было слышно ничего, кроме легкого позвякиванья оружия и ржания лошадей. По сторонам толпился народ, который с каждой минутой все прибывал, то и дело подъезжали новые партии любопытных, стремившихся полюбоваться редким зрелищем.

Вскоре послышался новый пушечный выстрел, и вдали показалось облако пыли, совсем золотое в лучах утреннего солгала; оно быстро приближалось. Раздались громкие крики, и толпа народа бросилась к дороге.

Потемкин стоял на правом крыле своих войск. Его неотрывный взгляд как бы втягивал это мчавшееся облако, среди которого он ухе мог различить разноцветные блестящие костюмы; его губы плотно сжались, рука, державшая повод, задрожала.

Перед полками прозвучали последние слова команды. Ряды солдат стояли неподвижно, будто вылитые из стали.

Вдоль длинных рядов гвардии разъезжал всадник в форме полного генерала; это был военный министр граф Захарий Чернышев, за ним следовало несколько адъютантов. Граф был высокий, слегка худощавый человек. Продолговатое лицо — с резкими чертами, умные, проницательные глаза светились хитростью, а на тонких губах змеилась неизменная мягкая улыбка старого царедворца.

Граф Чернышев объехал площадь, стал посредине нее, против проезда, и вынул шпагу. Радостные крики народа раздались наконец совсем близко: отряд кавалергардов в красных мундирах промчался сплоченным строем и, развернувшись, выстроился по обеим сторонам графа Чернышева. В следующий момент тот поднял шпагу, и тишина словно взорвалась. Испугавшиеся лошади подеялись на дыбы, бросились в сторону и только с большим трудом были усмирены своими всадниками и снова возвращены в ряды — все хоры музыки заиграли оглушительную «встречу» и покрыли сильные голоса нескольких тысяч солдат, слившиеся в один крик:

— Да здравствует государыня Екатерина Алексеевна, да здравствует наша возлюбленная матушка царица!

В это время на площадь парада выехала императрица; она сидела на великолепном белоснежном турецком скакуне, грива его развевалась по ветру, а уздечка и чепрак были богато украшены сверкавшими на солнце драгоценными камнями.

Екатерине в это время было сорок три года. Безусловно, годы не прошли бесследно над ее головой, но тем не менее тонкое, благородное лицо еще не утратило нежных и мягких очертаний молодости. Большие глаза ее горели живым огнем, в них отражалась глубокая духовная жизнь. Она не употребляла никакой косметики, которая придавала лицу пользовавшейся ей императрицы Елизаветы Петровны неподвижное, точно окаменелое выражение. Обыкновенно Екатерина Алексеевна была несколько бледна, но именно поэтому она и казалась моложе своих лет, так как не хотела скрывать свой возраст, но в этот день, благодаря быстрой езде, ее щеки покрылись ярким естественным румянцем.

На императрице была длинная амазонка из белой шелковой материи, а сверху — платье военного покроя из темно-зеленого бархата, с красными отворотами и опушкой из горностая; маленькая шляпа с белым пером покрывала густые темно-русые волосы, которые падали локонами на плечи. Ее фигура была уже не так тонка и гибка, как раньше, когда она была великой княгиней и удивляла всех своей воздушной грацией; легкое ожирение, против которого государыня безуспешно боролась, сделало ее небольшую фигуру слегка тяжеловесной. Она держалась замечательно прямо, голова была высоко поднята, а длинная, развевающаяся по ветру амазонка увеличивала ее рост. Костюм Екатерины был очень прост; только убранство лошади отличалось чисто царской роскошью. Кроме бриллиантов в звезде Святого Андрея Первозванного, на императрице не было никаких драгоценностей; лишь на рукоятке хлыстика, которым она приветливо махнула, был великолепный, необычайно крупный смарагд.

Она выехала одна в образованный войсками полукруг, сзади ее сын, великий князь Павел Петрович. Этот двадцатилетний хрупкого сложения юноша, в простой темно-зеленой, отделанной красным и золотом форме Павловского гренадерского полка, легко и красиво сидел на английской лошади, но его манера держаться была несколько неуверенна, как это часто бывает у чересчур быстро растущих молодых людей, у которых внутреннее развитие отстает от роста. На его юношески мягком лице лежала грустная тень, какую иногда можно заметить на лицах людей, которых ожидает тяжелая, трагическая судьба. У великого князя был небольшой, вздернутый кверху нос, выдающиеся скулы; слегка скошенный назад лоб скрадывали причесанные строго по форме волосы; на нем так же, как и на императрице, были голубая лента и звезда Святого Андрея Первозванного, а на шее на красной ленте, с золотыми полосками по бокам висел бриллиантовый крест голштинского ордена Святой Анны, гроссмейстером которого он был как герцог Голштинский.

Рядом с ним на огневом скакуне ехала принцесса Гессен-Дармштадтская Вильгельмина, отличавшаяся от своих обеих сестер живым умом и мужеством. Она не обладала правильной красотою, но ее тонкое, юное личико с большими блестящими глазами было удивительно прелестно и оригинально, и это впечатление еще усиливалось благодаря ее тонкой, изящной фигуре и грациозным, живым движениям.

Принцесса испросила у императрицы позволение ехать на парад тоже верхом. Ей замечательно шли темная амазонка и маленькая шляпа с пером, а ее крошечная рука в светло-серой перчатке смело и уверенно управляла горячим конем.

Великий князь, с самого раннего детства питавший особенную склонность ко всему военному, казалось, был в восторге от принцессы; его взгляды с восхищением окидывали прелестную фигурку юной наездницы.

Справа от принцессы на могучем вороном коне ехал генерал-фельдмаршал Григорий Григорьевич Орлов, всесильный любимец императрицы. Его атлетическая фигура стала тяжеловесной, а чисто славянское лицо, сиявшее раньше мужественной красотой, весьма много потеряло, побледнело и поблекло от всевозможных излишеств, которым он предавался. Во всем облике Орлова чувствовались глубочайшая усталость, равнодушие и вместе с тем высокомерие и непоколебимая уверенность в своем могуществе. Несмотря на это равнодушие и спокойную самоуверенность, он все время следил за императрицей напряженным взглядом небольших, глубоко сидевших глаз, как бы не желая пропустись ни одного ее движения и в то же время словно гипнотизируя ее. На нем был богато расшитый мундир, соответствовавший его высокому рангу, но он не так пунктуально выполнял требования формы, как это любил делать великий князь Павел Петрович; его густые волосы были слегка напудрены и падали свободными, слегка подвитыми локонами на короткую могучую шею; мундир был украшен горностаевым воротником в знак того, что император Иосиф пожаловал его в князья Священной Римской империи. Кроме голубой ленты и звезды Андрея Первозванного грудь его украшал осыпанный бриллиантами портрет императрицы, бриллианты и рубины горели на рукоятке шпаги и на шляпе, украшенной длинным султаном. Орлов небрежно сидел на гигантском коне и даже не давал себе труда удерживать горячее животное, когда оно обгоняло великого князя и принцессу, так что иногда он ехал непосредственно за самой императрицей.

В нескольких шагах позади великого князя екал его адъютант граф Андрей Кириллович Разумовский, сын малороссийского гетмана [6], в значительной степени помогшего императрице при восшествии на престол и затем из-за придворных интриг уехавшего в свои имения в Малороссии. Молодому графу Андрею Кирилловичу было двадцать лет, он, как и великий князь, носил форму Павловского гренадерского полка, и эта простая форма еще более подчеркивала изящество его стройной фигуры и изумительную красоту благородного лица, с большими темными, задумчивыми глазами, вспыхивающими иногда сильным огнем.

Граф Андрей Кириллович, несомненно, разделял восхищение великого князя принцессой Вильгельминой, его глаза с такой же неотступностью следили за ней. Внезапно лошадь принцессы бросилась в сторону, и ее взгляд упал на молодого адъютанта; внимательный наблюдатель, наверно, заметил бы, что молодой человек при этом невольно потупил свой взор и что его щеки вспыхнули ярким румянцем.

Принцесса едва ли заметила все это; движение лошади, позволившее ей взглянуть на графа, длилось лишь одну секунду, да, кроме того, она в это время слушала великого князя, который с воодушевлением называл ей участвовавшие в смотре полки и рассказывал их историю.

За великим князем и принцессой следовала вся многочисленная свита — молодые придворные дамы ехали верхом на лошадях, во главе их была тридцатилетняя княгиня Дашкова с лентой ордена Святой Екатерины на груди. Среди придворных кавалеров выделялся граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский своей могучей, как и у брата Григория, но несколько дикой фигурой. На его груди, как и на груди последнего, сверкали высшие ордена, осыпанные драгоценными камнями. За ним следовали многочисленные придворные частью в роскошных мундирах, частью в придворных платьях — так и сверкало золотое шитье и горели драгоценные камни, на шляпах развевались длинные перья. За этой свитой императрицы следовал отряд гренадер, конвоировавший запряженную шестерней золоченую карету с почетными гостями.

В карете против ландграфини Гессен-Дармштадтской сидел заведующий иностранными делами и в то же время воспитатель великого князя граф Никита Иванович Панин [7], которому в это время было за пятьдесят, но благодаря своему румяному, юношески свежему лицу он казался, по крайней мере, лет на десять моложе, только его фигура из-за излишней полноты была тяжеловесной и несколько неуклюжей. На губах Панина блуждала приветливая улыбка придворного человека, глаза смотрели пытливо и проницательно, как у дипломата, а по всему лицу было разлито спокойствие ученого. В манере держаться и во всем облике графа чувствовалась крайняя педантичность; на нем был, пожалуй, чересчур роскошный для его возраста кафтан из светло-голубого шелка, напудренные волосы, вопреки моде, падали на спину двумя густыми косами; это была его особенность, которою он очень гордился и которая возбуждала насмешки всего двора. Он держал в руках шляпу и неутомимо развлекал своих спутниц, но не был в состоянии всецело приковать к себе их внимание, так как взоры ландграфини и ее дочерей неотрывно следили за всем происходившим вокруг: при своем крошечном дворе они и понятия не имели о подобной роскоши. Обе принцессы, затаив дыхание, старались отыскать среди свиты великого князя, ведь он должен был выбрать одну из них себе в жены и дать ей будущность, полную блеска и царского величия.

У дверец кареты ландграфини ехали шталмейстеры, за нею следовало еще несколько экипажей с прикомандированными к ландграфине придворными дамами; группа ехавших верхом пажей замыкала весь поезд. На пажах были несколько фантастичные, но очень красивые красные, отделанные мехом костюмы, поверх которых наброшены плащи из золотой парчи, а на головах четырехугольные шляпы.

Императрица несколько мгновений стояла неподвижно посредине полукруга; великий князь и принцесса Вильгельмина остановились в нескольких шагах позади нее. Свита и все остальные сгруппировались сзади. Экипаж ландграфини тоже въехал на середину плаца.

Екатерина Алексеевна взглянула на развернувшуюся перед ней картину, на сомкнутые ряды солдат, стоявших с обнаженным оружием, на склоненные к земле знамена и еще выше подняла голову при виде этой мощи и блеска, этой громадной силы, готовой ей повиноваться. С замечательной ловкостью она заставила лошадь сделать большой скачок и помчалась галопом через поле к тому месту, где стояли матросы с медалями на груди, выбитыми в память победы над турками; на одной стороне медали стояло слово «Чесма», а на другой — «Я был там».

Императрица направила лошадь вдоль фронта и крикнула своим чистым, далёко слышным голосом:

— Здравствуйте, чесменские герои!

Солдаты громко и радостно ответили:

— Да здравствует наша матушка императрица Екатерина Алексеевна!

Не успел еще замолкнуть этот крик, как он снова повторился, но еще радостнее и громче, чем раньше. Однако на этот раз матросы приветствовали не императрицу, а великого князя, который последовал за умчавшейся матерью и нагнал ее. Его лошадь сделала скачок вперед, и он очутился рядом с императрицей. Моряки приветствовали его громовым криком:

— Да здравствует наш цесаревич, великий князь Павел Петрович, внук наших великих государей!

Екатерина Алексеевна побледнела, ее губы задрожали, глаза грозно вспыхнули.

Великий князь тоже испугался и старался удержать свою лошадь, но уже в следующее мгновение лицо императрицы снова озарилось приветливой улыбкой, как бы соглашаясь, она склонила голову и как бы в невольном порыве материнской любви и гордости обернулась к сыну и протянула ему руку, которую тот смущенно поднес к своим губам

— Да здравствует государыня императрица!.. Да здравствует государь цесаревич! — кричали войска, и этот крик разносился по всему полю.

Когда крики затихли, Екатерина Алексеевна знаком подозвала к себе адмирала Алексея Григорьевича Орлова.

— Здесь, перед вернувшимися после побед храбрецами, я говорю тебе, граф Алексей Григорьевич Чесменский, мое спасибо. Никогда не исчезнут из моей памяти геройские подвиги добрых сынов моих. Твоя императрица протягивает в твоем лице руку всем мужественным героям-воинам нашей святой матушки-России.

Алексей Орлов подъехал к императрице, причем совершенно неуважительно стал перед великим князем. Екатерина протянула ему руку, и он, низко наклонившись, поднес ее к губам. Но на этот раз из рядов солдат не раздалось криков, моряки совершенно равнодушно приняли благодарность, которую императрица передавала им всем через их адмирала. От проницательного взгляда Екатерины не укрылось, что при этом на многих загорелых и обветренных лицах старых матросов появились мрачные складки. Императрица сделала вид, что не заметила этого, и сказала все тем же спокойным, чистым голосом:

— Я привыкла, Алексей Григорьевич, благодарить тебя и твоих солдат и соединять их имена с каждым великим и славным деянием моего царствования.

С коротким поклоном Екатерина Алексеевна повернула свою лошадь, окинула взглядом площадь и направилась в ту сторону, где стояли вернувшиеся из Турции полки.

На этот раз Григорий Орлов не остался позади. Он поехал почти рядом с императрицей, впереди великого князя, как бы желая подчеркнуть расположение императрицы, которое окружало ореолом его голову. Государыня направилась к правому крылу войск, где стоял со своим штабом генерал Потемкин.

Как только Екатерина Алексеевна остановила свою лошадь, Потемкин подъехал к ней и, салютуй саблей, сказал:

— Наша всемилостивейшая государыня приказала нам явиться сюда в том же виде, в каком мы сражались с врагами нашей родины… С гордостью показывают мои солдаты матушке императрице свои раны и свои разорванные одежды… Те герои, коих недостает среди наших рядов, положили свою жизнь для блага святой Руси… Души павших, я уверен, окружают нас и теперь, когда мы вернулись на родину и готовы повторить тот клич, с которым шли в битву, наводя ужас на своих врагов: «Да здравствует Екатерина Алексеевна!.. Да здравствует наша матушка государыня Екатерина Алексеевна!»

Радостно вырвался этот крик из сотен солдатских грудей. Закаленные воины с гордостью смотрели на свои лохмотья и израненные знамена, склонившиеся перед императрицей.

Потемкин с ожиданием смотрел на государыню, в его голосе, металлически властном, слышались и радостное восхищение, и трогательная, страстная мольба.

Екатерина побледнела. Она узнала его. Потемкин стал еще красивее — и мужественнее, его голос, казалось, совсем покорил и околдовал ее. Задумчивый взгляд Екатерины был не в силах оторваться от лица Потемкина.

Григорий Орлов тоже узнал генерала. Он закусил губу. Но в следующее же мгновение еще высокомернее выпрямился и с презрительной, насмешливой улыбкой посмотрел да дерзкого, некогда мечтавшего о недосягаемом счастье и которого он победил и настолько унизил, что даже сам совершенно позабыл о нем.

Несколько мгновений Екатерина молчала, глядя в глаза Потемкина — она растерялась, она не находила слов, чтобы поблагодарить войска за приветствие… Женщина, казалось, взяла верх над государыней, и она кротко и смущенно склонила голову. Но не надолго.

— Привет вам, мои храбрые воины! — сказала она, силою воли побеждая свое волнение. — Я хотела видеть вас такими, как вы бились с турками… Ваши знамена будут всегда занимать почетное место среди других знамен, а ваши одежды должны оставаться вам и вашим детям как память о ваших геройских подвигах. Завтра вам выдадут новую экипировку, сегодня же будьте моими гостями и выпейте за здоровье своей благодарной вам императрицы. Помяните также и павших за родину товарищей!

Она проговорила это горячо и быстро, и в то время как солдаты выражали ей крикам свою благодарность, она снова обернулась к Потемкину, который все время не спускал с нее взгляда.

— Я особенно рада тому, — сказала государыня, — что эго именно вы, генерал, привели на родину эти храбрые полки. Я вас не забыла, я знала, что вы были предназначены к тому, чтобы сослужить мне и государству великую службу. Мои ожидания оправдались… Вы сражались на поле битвы и заслужили громкую славу; теперь вы будете служить здесь, на родине! Я назначаю вас, Григорий Александрович, своим генерал-адъютантом, — продолжала она громким голосом и с ударением.

Из уст Потемкина вырвался радостный крик. Он подъехал к императрице, схватил ее руку, быстро отогнул манжету перчатки и долгим поцелуем прижался к ее нежной руке. Тотчас же волна горячей крови залила лицо Екатерины.

Орлов побледнел, услышав слова императрицы… Его глаза вспыхнули яростью, он так сильно сжал лошадь, что та взвилась на дыбы, с угрожающим шепотом он схватил руку императрицы, как бы желая оттолкнуть ее от Потемкина.

Екатерина повернула лошадь, ее глаза тоже сверкали гневом, но спокойно, с выражением царственного величия, она холодно сказала:

— Вы слышали мой приказ, князь Григорий Григорьевич… Примите меры к тому, чтобы генерал Потемкин был сейчас же внесен в списки моих генерал-адъютантов, сообразно его заслугам! А вы, Григорий Александрович, представьтесь великому князю, который будет рад протянуть руку храброму и верному слуге своей матери!

Орлов стиснул зубы.

Потемкин чисто по-военному приподнял перед Орловым свою шляпу. На мгновение взгляды обоих скрестились, как клинки шпаг, владельцы которых трепещут желанием поразить смертельным ударом сердце противника.

Орлов только слегка кивнул головой, Потемкин же повернулся к великому князю и, сняв шляпу, низко поклонился ему, почти касаясь спины своей лошади.

Павел Петрович удивленно и вопросительно посмотрел на него, как бы желая составить себе представление об этом новом лице, затем, исполняя приказание матери, он протянул руку Потемкину, который, еще раз склонившись перед великим князем, почтительно прикоснулся к ней.

— Следуйте за мной, Григорий Александрович! — сказала императрица, направляя свою лошадь вдоль линии войск. — Вы теперь несете службу лично при мне!

Григорий Орлов не покинул своего места рядом с императрицей, Потемкин же следовал на некотором расстоянии за великим князем. Но, несмотря на это, в глазах его сверкала уверенность в полной победе, между тем как Орлов был мрачен и тяжело дышал.

С приветливой улыбкой здоровалась императрица с батальонами геройских полков, которые провожали ее громкими криками, радуясь тому, что так щедро награждены в лице своего генерала.

Императрица наконец подъехала к казачьему полку, машинально поприветствовала, даже не взглянув… Казалось, она вся ушла в свои собственные мысли.

Но Григорий Орлов вдруг вздрогнул и побледнел как мертвец, быстрым движением отдернул лошадь и широко раскрытыми глазами уставился на помертвевшего от страха Емельяна Пугачева.

— Что это такое? — тихо прошептал он, глядя на казака. — Разве мертвые воскресают?

Он приостановился и посмотрел на брата Алексея. Тот тоже был бледен и быстро подъехал к нему.

— Видел казака?.. — спросил Григорий.

— Да, — ответил Алексей дрожащим голосом. — Какая удивительная игра природы! Я поклялся бы, что перед нами Петр Федорович, если бы только я не знал, что он умер и не может воскреснуть! — сказал он, содрогаясь.

— Разузнай, кто это такой! — распорядился Григорий Григорьевич. — Мы должны знать это. Человек с таким лицом опасен… Или, может быть, полезен, — сказал он совсем тихо, и холодная улыбка заиграла на его губах

Он увидел, как императрица подозвала к себе Потемкина и стала громко расспрашивать его о подвигах казаков во время турецкой войны.

— И этот дерзкий воображает, что ему принадлежит будущее, так как я, глупец, был слишком великодушен и не уничтожил его раньше? — прошептал Григорий Григорьевич Орлов. — Но нет, счастливая случайность дает мне в руки средство доказать неблагодарной, что ее трон может пошатнуться и пасть, если его не будет поддерживать рука Орлова.

Он снова подъехал к императрице, которая в это время уже достигла конца вернувшихся из Турции войск. Потемкин отдал честь и снова поехал позади великого князя. Многие из свиты подъезжали к нему и здоровались с видом старых знакомых, хотя он не мог припомнить, видел ли он их когда-либо раньше.

Яркий луч царской милости высветил сразу кучу друзей генералу. Все несколько одерживались, боясь гнева Григория Орлова, но все же старались быть внимательными к так внезапно выдвинувшемуся новому любимцу, хотя делали это так, чтобы не вызвать неудовольствия Орлова, на блестящую звезду которого сегодня легла первая легкая тень.

Екатерина медленно ехала вдоль фронта.

Великий князь в это время оживленно разговаривал с принцессой Вильгельминой, остроумие которой заставляло весело смеяться всегда серьезного и склонного к меланхолии Павла Петровича. Во время разговора он часто обращался к графу Разумовскому, так что наконец поехал рядом с ним и принял участие в веселой болтовне, перебивавшей задумчивые мысли императрицы.

Рядом с Преображенским полком стоял Смоленский полк, пришедший на парад из Шлиссельбурга. Первым взводом этого полка, радостно приветствовавшего императрицу, командовал молодой подпоручик. У него была стройная и вместе с тем сильная фигура; его бледное лицо с мягкими юношескими чертами отличалось красотой, но в то же время поражало своим грустным выражением, тогда как в больших глазах юного офицера сверкали отвага и мужество. В то время как императрица подъезжала к его полку, Мирович [8] надел на кончик своей шпаги какую-то бумагу и, салютуя Екатерине Алексеевне, опустил шпагу, но затем снова высоко поднял, всем стала видна надетая на шпагу бумага.

Государыня удивленно остановила лошадь и спросила:

— Что это значит?.. Что ты хочешь? Возьми у него бумагу, Григорий Григорьевич!

Орлов подъехал и снял бумагу со шпаги офицера.

— Кто ты такой? — спросила императрица, с удивлением и интересом глядя в оживленное внутренним волнением лицо молодого человека.

— Я подпоручик Смоленского полка Василий Мирович, ваше императорское величество, — ответил он.

— Так в чем же дело, подпоручик Мирович? — сказала императрица с легким нетерпением, в то время как Орлов просматривал бумагу. — Что это за письмо?

— Просьба о помиловании, ваше императорское величество! — ответил офицер, пристально и скорее угрожающе, чем умоляюще глядя на императрицу своими темными глазами.

— О каком помиловании можешь ты просить, если носишь форму и командуешь моими храбрыми солдатами Смоленского полка? — сказала Екатерина Алексеевна.

— Несмотря на это, ваше императорское величество, — ответил Мирович, — я прошу о помиловании, но не за самого себя; я прошу простить вину моего предка, который был полковник на Украине и обладал огромными имениями…

Но тут его прервал Орлов, который уже прочел бумагу и гневно смотрел на молодого человека.

— Этот предок, — сказал Григорий Григорьевич, — был изменником вместе с Мазепой, перешедшим на сторону шведского короля и поднявшим оружие против императора Петра Великого!

— Он погиб в битве, ваше императорское величество, — сказал Мирович, — и смертью искупил свою вину, но все его имения были конфискованы, и его дети остались нищими… Но ведь ни его дети, ни его внуки не были виноваты в его преступлении. Я, ваше императорское величество, все время борюсь с бедностью, которая мешает мне жить, а между тем уверен, что своей службой вам, ваше императорское величество, я могу загладить преступление своего предка, и молю свою великую государыню снова возвести меня на ту высоту, с которой нас свергли… Вся моя жизнь будет принадлежать вам, ваше императорское величество, если только вы окажете мне милость, которая будет совершенно справедлива и угодна Самому Богу!

Уверенный тон молодого человека, казалось, уязвил императрицу, и она холодно сказала:

— Справедливость требовала наказания изменника; полною несправедливостью по отношению ко всем верным подданным было бы награждение его потомка, который хотя и не несет на себе никакой вины, но тем не менее и не обладает никакими заслугами. Богатство и слава на конце шпаги моих офицеров; быть может, и у Смоленского полка будет возможность сразиться с врагом, и тогда ты, Мирович, постарайся своими подвигами заслужить мою милость. Верных и храбрых солдат всегда ожидает достойная награда. Я не могу изменить решения своего великого предшественника, вполне справедливо поступившего с изменником, который, к твоему несчастию, был твоим предком.

— Этот офицер должен быть сейчас же арестован, ваше императорское величество, — сказал Григорий Орлов, разрывая бумагу на мелкие куски, — он должен быть примерно наказан, так как не имеет права таким образом останавливать вас, ваше императорское величество!

— Нет, Григорий Григорьевич, — сказала императрица, — я этого не хочу… Никакое наказание не может постигнуть русского воина за то, что он искал милости у своей императрицы, хотя бы даже она и не исполнила его просьбы.

Громкое «ура» солдат было ответом на слова императрицы.

Мирович, бледный, едва владея собой, вернулся на свое место перед ротой.

Императрица поехала дальше, ласково здороваясь с гвардейскими полками.

Парад был скоро окончен. Екатерина Алексеевна подъехала к карете ландграфини Гессенской и некоторое время разговаривала с нею и принцессами; она представила им своего нового генерал-адъютанта Потемкина, причем дала самый лестный отзыв о нем. Григорий Орлов при этом сделал вид, что ничего не слышит, и это еще более возбудило внимание всего двора.

Затем Екатерина Алексеевна еще раз выехала на середину плаца, еще раз отдали ей честь войска, снова заиграли фанфары — и весь царский поезд во главе с императрицей двинулся по дороге к Петербургу.

Народ повалил на плац, здоровался с солдатами, предлагал им всевозможные напитки и кушанья, и повсеместно разлились веселье, шутки и смех. Офицеры дали несколько часов отдыха солдатам, так как императрица любила, чтобы ее парады заканчивались народными гуляньями. Оживление царило до самого захода солнца, когда раздались сигналы «зори» и солдаты должны были возвратиться к своим полкам.

Во время блестящего военного парада столица опустела. Исчезло причудливое многолюдство, — живая смесь русских костюмов простонародья с утонченной европейской роскошью, — которое оживляло широкие набережные и улицы города. Чуть ли не все население хлынуло за город, чтобы посмотреть на императрицу, на ее двор и войска и с величайшим удовольствием принять участие в народном гулянье, которое должно было начаться после смотра.

Хотя тогдашнему Петербургу и недоставало того подавляющего великолепия, которое создалось впоследствии художественным гением Александра Благословенного и самодержавной волей императора Николая, однако резиденция Екатерины Второй была уже далеко не такова, как во время царствования императрицы Елизаветы Петровны. Старинная крепость с Петропавловским собором незыблемо возвышалась своими мрачными стенами и бастионами на островке, но вся окрестность уже свидетельствовала об энергичном господстве повелительницы, которая стремилась с неутомимым усердием продолжать дело Петра Первого и успела наложить отпечаток своих вкусов на внешний вид столицы. Все казенные здания, окружавшие старинную крепость, и мосты, которые вели к ней, были расширены, также и императорские дворцы, выстроенные на другом берегу широкой реки против Петропавловской крепости. К старому Зимнему дворцу примыкал соединенный с ним крытым ходом павильон, названный императрицей своим Эрмитажем [9]. Здесь несметные богатства соединились с самым утонченным вкусом в украшении комнат, куда повелительница необъятного государства уединялась, чтобы изучать проблемы великой политики или в легкой, непринужденной беседе с гостями отдыхать от трудов и забот.

Сады, окружавшие императорские дворцы, были расширены и улучшены, но главным украшением города служила набережная Невы, представлявшая во времена императрицы Елизаветы Петровны только странное смешение хижин, пустырей и гордых, величественных зданий; теперь же на ней возвышался ряд роскошных дворцов. Сановники из своих усадеб переселились в Петербург, ставший средоточием власти и блеска, и в угоду императрице вырастал дворец за дворцом, соперничая в величине и пышности.

Хотя эта широкая набережная была еще не вымощена и не соответствовала современным понятиям о бульваре в обширной столице, зато в пестром разнообразии роскошных карет, запряженных четверками и шестерками лошадей; с лакеями в разноцветных ливреях, со скороходами в шляпах с перьями, с пажами и шталмейстерами, было несравненно больше пышности и блеска, чем в наше время с его более простыми вкусами.

Кроме того, благодаря заботам императрицы о развитии промышленности и торговли были открыты роскошные магазины всякого рода, переселилось в Петербург много иностранных колонистов, и благосостояние среднего сословия все возрастало, так что не только старые улицы были удлинены и украшены новыми зданиями, но на обширном пространстве возникли совершенно новые части города с приветливыми и нарядными домами, со светлыми улицами и широкими площадями. В этих частях города, меньше соприкасавшихся с шумной придворной суетой, кипела пестрая, разнохарактерная жизнь, и если повсюду шныряла полиция, наблюдавшая за всем и знавшая все, что где-либо говорилось и делалось, то в царствование императрицы Екатерины Алексеевны агенты полицейского ведомства с его многочисленными разветвлениями никому не мешали и никому не чинили обиды. Императрица довольствовалась тем, что все знала, все могла направлять своею мудрой рукой, осторожно минуя предательские подводные камни и лишь в случаях крайней необходимости прибегая к силе.

Эта система обеспечивала безопасность ее господства, конечно, успешнее, чем могло бы это сделать беспощадное применение царской власти. Прежде всего она свидетельствовала об уверенности в себе, что всегда составляет самую надежную опору правительств; эта система производила на всех заезжих иностранцев впечатление спокойного, твердого, прочного благоустройства и доставила императрице лестную похвалу европейских философов и славу свободомыслящей и милосердной повелительницы.

В населенных торговым сословием частях города, несмотря на большой парад, замечалось оживление. Купцы, особенно же иностранные колонисты, не так охотно оставляли свою работу и свои занятия ради военного смотра, как простолюдины, но наплыва покупателей не было, и многие горожане сидели у себя на крылечках и так свободно беседовали с соседями, точно дело происходило в маленьком провинциальном городишке, а не в столице громадного государства. Будто вымершей казалась набережная Невы, обыкновенно блиставшая пестрым великолепием императорского двора. На далеком пространстве здесь не видно было ни души; караульные у Зимнего дворца с равнодушным видом посматривали от скуки то в одну, то в другую сторону, и даже широкая Нева, казалось, ленивее обыкновенного катила свои желтоватые волны.

Только один экипаж ездил взад и вперед по набережной. Это был открытый фаэтон, легкий и изящный, с широкими мягкими сиденьями, обитыми шелком. Бородатый кучер твердой рукою сдерживал тройку ретивых коней, заставляя их идти медленным шагом, и, то и дело поворачивая, держался вблизи дворца. Хозяин этой упряжки обладал оригинальной наружностью. Было ему лет под пятьдесят, его скуластое лицо, с низким лбом и косым разрезом глаз, желтовато-серое, дряблое, изрезано морщинами, взгляд выражал затаенное коварство, а на бледных тонких губах широкого рта играла высокомерная, насмешливая улыбка, которая поспешно сменялась раболепным смирением, если на одном из дворцовых подъездов случайно показывался кто-нибудь из низших придворных чинов. Это гладко выбритое, пошлое и некрасивое лицо, казалось, лучше всего подходило разносчику, бродящему со своим товаром от одного дома к другому. Оно производило еще более неприятное впечатление из-за своего резкого контраста со всем обликом этого пожилого господина. Сухопарые члены его корявого, угловатого тела были облечены в костюм темно-коричневого бархата новейшего французского покроя, с блестевшим роскошным серебряным шитьем. На его голове был завитой по моде и напудренный парик, на котором покачивалась маленькая шляпа с серебряными галунами. В руке он держал палку с серебряным набалдашником; и явное желание казаться Изящным и моложавым добавляло комичности неприятному выражению его некрасивого лица, что делало этого господина похожим на разряженную обезьяну.

Уже довольно долгое время катался он по площади перед Зимним дворцом, когда в одном из боковых подъездов здания показалась группа мужчин и женщин; их веселый смех и оживленная болтовня составляли резкий контраст с торжественной тишиной, в которую погрузилась столица.

То была труппа французского театра императрицы, собравшаяся на репетицию пьесы, назначенной к представлению в тот вечер. Актеры были одеты просто, в костюмы темных цветов; большая часть актрис накинула широкие плащи на свои легкие утренние платья.

Громко раздавалась бойкая французская речь, заставляя слегка покачивать головою то одного, то другого из часовых, которые не могли понять, каким образом эти еретики-чужеземцы имеют свободный доступ в царский дворец.

Едва актеры вышли на набережную, как мужчина, катавшийся на тройке, дотронулся набалдашником трости до плеча кучера. Тот, по-видимому, понял безмолвное приказание своего господина, потому что погнал лошадей рысью через площадь и осадил их как раз перед труппой.

— Ах, вот и господин Фирулькин, — воскликнул один из актеров, — наш превосходный друг и покровитель!

— Здравствуйте, господин Фирулькин! — раздались со всех сторон приветствия. И Фирулькин, стараясь с юношеской легкостью выпрыгнуть из фаэтона, чуть не упал, так что один из молодых людей со смехом подхватил его в объятия, тогда как другой поднял с земли оброненную им трость и шепнул стоявшей возле него даме:

— Жаль, что нам предстоит сегодня играть не «Мещанина во дворянстве»: лучшего образца для такого типа, чем этот татарин в парике, решительно не найти.

Фирулькин со снисходительной благодарностью взял у Него трость; игриво помахивая ею, со сладенькой улыбочкой, делавшей еще отвратительнее его дряблое лицо, он поспешил к молодой девушке, которая при появлении этого субъекта попятилась назад. Ее изящное личико с мелкими чертами, пикантное и выразительное, принадлежало к типу, особенно свойственному парижанкам; большие темные глаза сверкали умом и живостью и казались созданными для того, чтобы с легкой подвижностью быстро и уверенно выражать всякое душевное чувство — от глубочайшей скорби до самой бойкой радости. Она была закутана в широкий плащ, капюшон которого покрывал голову, но складки легкого, мягкого шелка даже в этом неуклюжем одеянии обнаруживали грацию ее стройного стана и красивый рост.

— Я знал, что у вас сегодня репетиция, мадемуазель Аделина, — сказал Фирулькин на беглом французском языке, но с грубым акцентом, — позволил себе обождать здесь, чтобы отвезти вас домой: ваши нежные щечки, пожалуй, загорят на солнце в такую жару.

Приближение старого ловеласа заставило еще дальше попятиться молодую француженку. Глубокое отвращение промелькнуло на ее подвижном лице, которое вспыхнуло досадой, когда кругом раздалось подавленное хихиканье. Впрочем, она тотчас приняла бойкую, насмешливую мину и с улыбкой ответила:

— Вы слишком добры, господин Фирулькин! Я люблю солнце, и мое лицо не боится его лучей, но так как ваш фаэтон тут, то я с благодарностью принимаю вашу любезность. Мне нужно приготовить еще многое к вечернему спектаклю, и если я сокращу дорогу домой, то выиграю время.

Она слегка оперлась рукою на поданную ей руку Фирулькина, затем, задорно откинув голову, поклонилась своим товаркам на их завистливо-недоброжелательные взоры и прыгнула в экипаж, где рядом с нею уселся его обладатель.

Кучер слегка щелкнул языком, и тройка понеслась стрелою, а затем на углу набережной Фонтанки повернула во внутренние кварталы города.

— Как надменно посмотрела на нас эта смешная Аделина! — заметила одна молодая актриса. — Не понимаю, право, что находят в ней мужчины! Недостаток красоты и ума эта девушка старается заменить жеманством. Со всеми нашими красивыми и элегантными придворными кавалерами она холодна как лед иди, по крайней мере, притворяется такою и вдруг едет открыто по улицам с этим уродом Фирулькиным! Я думаю, Аделина поймает-таки его и женит на себе. Ну, откровенно говоря, я не завидую такой победе!

— И мы также нет! И мы также нет! — со смехом подхватили остальные.

Но актер на амплуа героев, пожимая плечами, сказал:

— Вы лжете просто от зависти. Если бы этот старый Фирулькин положил к вашим ногам свои миллионы, то вы наверно перестали бы находить его таким безобразным и смешным. Впрочем, вы имеете полное право завидовать ей. Ведь если крошка Аделина сделается в один прекрасный день госпожою Фирулькиной, то еще успеет развлечься с красивым гвардейцем: Сначала дело, а потом удовольствие! Но Аделина так не думает, она иного закала, чем вы все. Мне кажется, ее сердечко томится в чьем-нибудь плену и из-за этого остается неприступным даже для миллионов Фирулькина, если же не так — то, клянусь Богом, эта девушка была бы достойна, чтобы ею восхищался даже артист!

Он закутался в плащ и с трагической осанкой пошел прочь.

Тихонько пересмеиваясь, остальные еще с минуту пошептались между собою, после чего труппа рассеялась и каждый вернулся восвояси.

Фирулькин быстро катил с Аделиной по Фонтанке. Важно развалившись, с улыбкой на губах, он сидел возле молодой девушки, которая с искренней веселостью наслаждалась быстрой ездой. С надменной снисходительностью отвечал миллионер на низкие поклоны стоявших у своих дверей горожан, не замечая, что все они потом смотрели ему вслед, насмешливо улыбаясь и покачивая головой.

С набережной Фонтанки кучер повернул в одну из маленьких соседних улиц, где разом осадил лошадей перед скромным домом. Фирулькин подал руку Аделине и проводил молоденькую актрису, хотевшую проститься с ним после выражения благодарности на пороге, в первый этаж, — любезность, которую она приняла с досадой и смущением.

На верхней площадке лестницы навстречу им вышла из отворенной двери просто, почти бедно обставленной гостиной дама лет пятидесяти со следами былой красоты на лице, Хотя ее черты были резки и грубы, глаза пронзительны, а фигура слишком коренаста и толста. Она была довольно кокетливо одета по последней парижской моде, но ни покрой, ни цвет ее платья уже не соответствовали ее летам. Хозяйка сделала торжественный реверанс, один из тех, к которым привыкла на сцене, когда исполняла роли важных особ, и гость нашел нужным ответить на ее приветствие с не менее торжественной важностью.

— Как вы добры, сударь, — сказала старуха, — что привезли домой мою дочь. Вы, право, конфузите нас!

— В самом деле, — вмешалась Аделина, принимая соболезнующий тон, тогда как ее глаза сверкнули задорным лукавством, — действительно господин Фирулькин чересчур добр ко мне. Мало того что он привез меня домой, ему вздумалось еще проводить меня сюда, а ведь в его годы, должно быть, трудненько лазать по крутым лестницам!

Старуха бросила дочери гневный, укоризненный взор и ввела в гостиную Фирулькина, который сделал вид, что не слышал колких слов шаловливой девушки.

Скинув плащ, Аделина осталась в светлом, легком утреннем платьице; несмотря на крайнюю простоту, оно придавало ей своею благоухающей свежестью столько очарования, что гость не мог воздержаться, чтобы не поцеловать руки молоденькой артистки и не отпустить ей довольно приторного, но, судя по жгучему взору его хитрых глазок, весьма прочувствованного комплимента.

Аделина, словно в испуге, отдернула руку, а Фирулькин произнес:

— Несмотря на ранний час, я позволил себе обеспокоить вас своим визитом, почтеннейшая мадам Леметр, не только ради того, чтобы доставить вашу милейшую дочку к ее превосходной матери, но так же имея в виду серьезно потолковать с вами и осуществить давно принятое мною решение.

— Садитесь, пожалуйста, господин Фирулькин! — сказала дама, подвигая стул и садясь сама с такою миной, какую она всегда принимала в начале сцены объяснений на театральных подмостках.

Ее лицо выражало не столько любопытство, сколько осторожное, сдержанное довольство. Аделина хотела выйти из комнаты, но гость поймал ее за руку, когда она проходила мимо, и сказал:

— Останьтесь, мадемуазель Аделина, останьтесь! То, что я приехал сообщить вашей матушке, более всего касается вас самой. Долгие годы, — продолжал он, тогда как Аделина, вся пылавшая румянцем, остановилась возле него, тщетно стараясь освободить свою руку, — да, долгие годы трудился я, чтобы, согласно воле нашей великой государыни, все более и более содействовать расцвету отечественной торговли. Мои труды не остались бесплодными, и теперь всякому известно, что Петр Севастьянович Фирулькин — одно из первостепенных лиц в именитом петербургском купечестве. Мое состояние исчисляется мильонами и увеличивается с каждым днем. Но при обширности моих торговых предприятий и связанных с ними частых разъездах я не успел до сих пор обзавестись своим домком и выбрать себе подругу жизни, достойную распоряжаться несметными богатствами, которые я могу положить к ее ногам. Теперь мое решение принято, выбор сделан, и он остановился на вас, мадемуазель Аделина, потому что, вы обладаете всеми качествами, делающими вас достойной блестящего жребия, который я могу предложить вам вместе со своей рукой.

Последние слова Фирулькин произнес так торжественно, точно возвещал госпоже Леметр и ее дочери о великом неожиданном счастье. И действительно, лицо старой актрисы сияло безграничной радостью; между тем Аделина побледнела. Ее глаза горели гневом, и она с отвращением резко выдернула у гостя свою руку.

— Итак, — продолжал он, — сделав свой выбор, я приехал к вам, мадам Леметр, просить у вас руки вашей милейшей дочки, чтобы потом безотлагательно сыграть и свадьбу. Нам нет надобности откладывать ее, — с самодовольной улыбкой прибавил жених-миллионер, — мой дом на Морской устроен вполне и всегда готов к приему хоть коронованной особы. Мадемуазель Аделина должна только решить, какую отделку выбрать для ее комнат, и тогда она убедится, что для Петра Севастьяновича Фирулькина не существует никаких препятствий для исполнения желаний и прихотей его невесты.

— Ваше предложение, — сказала госпожа Леметр, — настолько же неожиданно, насколько почетно, и…

— Постой, мама, постой! — воскликнула Аделина, причем ёе бледные щеки загорелись ярким румянцем. — Дело нашей чести ни на минуту не оставлять господина Фирулькина в неведении о том, что его предложение… действительно крайне лестно и почетно для меня, — с горькой насмешливостью прибавила молодая девушка, — но тем не менее оно никогда не может быть принято… никогда! Ты сама знаешь это, мама!.. Послушайте, сударь, мое сердце уже не свободно… Моя любовь принадлежит благородному человеку, я дала ему клятву верности и не нарушу ее. Забудем о том, что сейчас было сказано между нами, и останемся добрыми друзьями, — заключила она таким холодным тоном и с таким взглядом, которые ясно доказывали, как мало дорожит артистка даже дружбой отвергнутого ею жениха.

Онемев от изумления, Фирулькин опустился на стул.

Первые купеческие дома в Петербурге сочли бы за высокую честь породниться с ним; родители самых завидных невест явно заискивали перед ним, осторожно, обиняками осведомляясь о его планах насчет женитьбы, и вдруг какая-то французская «актерка», которую он вздумал поднять из ничтожества, осмелилась отвергнуть его — Петра Севастьяновича Фирулькина, пред которым склонялось все, который все держал в своих руках, пред которым трепетали… да, трепетали!.. самые гордые гвардейцы и придворные кавалеры! Это было до того неслыханно, невероятно, что в первый момент сильнейшее изумление заглушило в нем все прочие чувства.

Между тем госпожа Леметр гневно вскочила и воскликнула:

— Не слушайте глупого, неблагодарного ребенка, господин Фирулькин! Да, правда, к сожалению, правда, что она, дав волю ребяческой фантазии, вообразила, будто любит одного молодого человека, который не более как бедный поручик без состояния и каких бы то ни было видов на карьеру. Я не раз уже упрекала себя, что терпела его посещения, но могу уверить вас, что здесь нет ничего предосудительного, что было бы нужно таить от добрых людей — мою дочь нельзя упрекнуть ни в чем, кроме ребяческого каприза, которому надо положить теперь конец. Будьте снисходительны к глупости ребенка!

Фирулькин, уже успевший оправиться, ответил на это с благосклонной улыбкой:

— Вполне естественно, что такая красивая девушка, как мадемуазель Аделина, не могла вырасти без мимолетной вспышки юношеского чувства. Итак, позабудем это. Госпожа Фирулькина на высоте своего блестящего положения вскоре будет улыбаться сама, вспоминая подобную грезу юности!

— Нет, сударь, нет! — подхватила Аделина. — Этому никогда не бывать, потому что чувство — смысл всей моей жизни. А ты, мама, не вправе говорить так, как говорила сейчас: тебе известно, что моя верность неотъемлемо принадлежит любимому мною человеку. Правда, он беден, но не теряет еще надежды достичь и богатства, за которым гоняется свет, если ему будут возвращены его наследственные имения. Ты сама назначила ему срок и обещала мою руку, если его надежда осуществится. Сегодня он сделал решительный шаг… может быть, уже сегодня милость императрицы отменила суровый приговор, постигший его предков. Ты обязана выждать срок, который назначила ему сама. Но даже если бы он обманулся в своих расчетах, я не расстанусь с ним.

— Все это — глупости, — насмешливо возразила мать, — такие фантастические надежды неосуществимы. А тут действительность, почетная, блестящая действительность, и материнский долг повелевает мне заставить мою дочь очнуться от грез.

Прежде чем Аделина успела ответить, в сенях послышался звон шпор, дверь отворилась, и подпоручик Василий Яковлевич Мирович в блестящем парадном мундире переступил порог. С криком радости кинулась Аделина ему навстречу, охватила его обеими руками и припала головой к его груди, точно прося защиты.

Лицо молодого офицера было бледно и расстроено, его взгляд мрачно остановился на девушке.

Фирулькин затаился.

— Вы пришли очень кстати, мосье Мирович, — сказала госпожа Леметр. — Ну, как обстоит дело с вашими надеждами, которыми вы так часто тешили мою дочь? Что скажете вы насчет громадных наследственных имений, которые должен был вам принести сегодняшний день?

Мирович горько рассмеялся.

— Наша всемилостивейшая императрица, — с едкой язвительностью ответил он, — так набожна и богобоязненна, что не смеет изменить ничего в словах Священного Писания. Там сказано, что грехи отцов взыщутся на детях до третьего и четвертого колена, поэтому она отвергла просьбу, с которой обратился к ней внук мятежника, и в своей великой милости избавила его только от наказания, заслуженного им такой великой дерзостью.

— О, Боже мой! — жалобно воскликнула Аделина, опускаясь как подкошенная на стул.

— В таком случае, — сказала госпожа Леметр, — вы понимаете, что здесь вам больше нечего делать. Я готова допустить, что вы сами были обмануты ложными надеждами; во всяком случае, мое дитя сделалось жертвою этого обмана. Я должна просить вас прекратить свои посещения, потому что мы не можем больше принимать их. И сегодня Аделина сделалась невестой моего почтенного друга Петра Севастьяновича Фирулькина.

Мирович вздрогнул, казалось, он только теперь заметил присутствие постороннего лица. Стесненный вздох вырвался из его груди.

— Нет, это неправда, — вскакивая, воскликнула Аделина, — я не невеста господина Фирулькина! Я твоя, Василий, твоя навсегда!

— Я не сомневаюсь, — холодно вмешалась госпожа Леметр, кидая уничтожающий взгляд на молодого человека, — что офицер, состоящий на службе ее величества, не будет колебаться насчет того, чего требует от него долг чести по отношению к девушке, которая, по воле своей матери, должна сделаться супругой всеми уважаемого и почтенного человека.

— Мне приятно, — с коварной улыбкой сказал Фирулькин, — что я имею удовольствие встретить здесь Василия Яковлевича Мировича, которого я ждал к себе уже несколько дней, чтобы узнать, когда я могу рассчитывать на уплату двух тысяч рублей, данных ему мною взаймы разными суммами в течение последних двух лет.

Мирович побледнел еще больше, с невыразимым презрением посмотрел на Фирулькина и промолвил:

— Вы упомянули о чести, мадам Леметр; это слово здесь неуместно… Я совсем забыл, что все на свете продажно, не исключая любви и верности. Ваши деньги я не могу вам возвратить, господин Фирулькин, — прибавил он с язвительным смехом, — зачислите их в счет платы за вашу невесту. Прощай, Аделина, — закончил он, — ведь я забыл, что и ты, дивная роза моей жизни, — не более как товар, который может купить какой-нибудь Фирулькин для украшения своего сада!

— Василий! — воскликнула Аделина, боязливо ухватившись за него. — Ты несправедлив. Моя мать может разлучить меня с тобою, но она не имеет ни власти, ни права принудить меня надеть ненавистное ярмо. Никогда я не дам ложной клятвы пред Господним алтарем, никогда не изменю своей любви. Я твоя, только твоя навеки. И если я не могу принадлежать тебе на земле, то буду спокойно и терпеливо дожидаться, пока Господь соединит нас наконец на Небесах. Выслушай же меня, Василий! — с мольбою продолжала она, видя, что Мирович по-прежнему суров. — Ты не должен отталкивать меня, ты должен оставить мне утешение, что я любима тобою, что ты веришь мне!

— Цветок веры, — угрюмо ответил молодой офицер, — распускается в сиянии счастья, тогда как в холодном мраке бедствия растет только горькое, ядовитое зелье недоверия!

— Милостивый государь, — заметила мадам Леметр, — вы забываете, что находитесь в моем доме.

Мирович гордо выпрямился; он смерил старуху грозным взором, потом крепко прижал Аделину к своей груди и воскликнул:

— Моя дорогая, сияние нашей любви никогда не померкнет из-за жалкого золота, перед властью которого преклоняются только пошлые души. Да, я верю тебе. Клянусь тебе, что я не расстанусь с тобой, и клянусь также, — прибавил он, поднимая руку к небу, — что я стану бороться за нашу любовь. Я противопоставлю судьбе человеческой ум и волю, и Бог, пробуждающий любовь в человеческих сердцах, будет со мною. Я одержу победу ради тебя и своей любви, и высокомерные люди, которые презирают теперь бедного подпоручика, будут принуждены пресмыкаться во прахе у моих ног. Я знаю путь, который должен привести меня к величию, власти и славе.

Его голос звучал какой-то странной, пророческой торжественностью.

Госпожа Леметр боязливо попятилась.

Аделина смотрела счастливыми, сияющими глазами на своего Василия. Однако смелый, капризный задор, оживлявший раньше ее лицо, теперь пропал; святое воодушевление сияло в ее чертах. Она напоминала героиню, готовую вступить в священный бой вместе со своим возлюбленным.

— Прощай, моя Аделина, — воскликнул Мирович, — вскоре ты услышишь обо мне!

Он заключил ее в объятия, наклонился к ней и слил свои горячие уста с ее устами.

— Эхо уж слишком, милостивый государь, — воскликнул Фирулькин, стоявший до сих пор в. стороне, колеблясь между гневом и страхом. — Это уж слишком: вы осмеливаетесь целовать мою невесту в моем присутствии!

Вне себя кинулся он, чтобы оттащить его от Аделины.

Мирович выпустил девушку из объятий. Не говоря ни слова, оттолкнул Фирулькина с такою силой, что тот, покачнувшись, упал на стул. В следующий момент молодой человек исчез, и было слышно только звяканье его шпаги по лестнице.

— Неслыханно, неслыханно! — воскликнула госпожа Леметр. — Прошу вас, почтеннейший господин Фирулькин, простите эту возмутительную выходку: я тут ни при чем.

— Оставим это, оставим, мадам Леметр, — ответил Фирулькин, — это заблуждение юности, больше ничего. Да, заблуждение, которое мы позабудем…

— Я уже объяснилась с вами, господин Фирулькин, — холодно и твердо произнесла Аделина, — и никогда, клянусь Богом, не изменю своего решения. Жестокая судьба может разлучить меня с моим возлюбленным, но я буду хранить ему верность и никогда — слушайте хорошенько! — никогда не протяну вам своей руки!

Она поклонилась мимоходом и прошла в соседнюю комнату, где на столах и стульях были разложены принадлежности ее костюма для вечернего спектакля в Зимнем дворце.

Девушка заперла за собою дверь и посреди мишуры, в которой ей предстояло вечером веселить двор императрицы, опустилась на колени, в усердной молитве ища утешения своему горю.

Фирулькин между тем успокаивал дрожавшую от негодования госпожу Леметр, которая боялась, что неожиданно разыгравшаяся сцена может оттолкнуть такого богатого и завидного жениха.

— Кто не хочет иметь соперника, — промолвил он со своей слащавой, самоуверенной улыбкой, — тот должен довольствоваться тем, что никому не нужно. Маленький шип возвышает прелесть розы, а Петр Севастьянович Фирулькин может справиться со всеми соперниками. Мирович кажется мне опасным; какие дерзкие, кощунственные речи вел он о нашей всемилостивейшей императрице, да хранит ее Господь! — прибавил гость, набожно крестясь. — Но у Петра Фирулькина везде есть друзья; этого Мировича можно быстро сделать безвредным, а я все-таки тем временем стану готовиться к свадьбе с милейшей Аделиной.

Он поцеловал руку госпожи Леметр, обещал на прощание вскоре заглянуть и покатил домой в своем легком экипаже.

Вскоре после того, как Петр Севастьянович Фирулькин укатил в свой отделанный с княжеской пышностью особняк на Большой Морской, пустынные улицы Петербурга начали вновь оживляться. Зажиточный слой среднего сословия и не состоявшее на придворной службе дворянство вернулось с военного парада обратно, тогда как простой народ оставался еще там, чтобы воспользоваться бесплатными развлечениями, устроенными императрицей.

А сама Екатерина Алексеевна? Она сначала поехала медленно, но потом пустила свою лошадь в галоп, и блестящая пестрая императорская кавалькада помчалась так быстро обратно в столицу, что неповоротливая карета ландграфини Гессенской не могла следовать за нею и наконец осталась позади с назначенными при ней шталмейстерами и кавалерами, к великой досаде их, а также обеих августейших девиц, которые осыпали горькими упреками свою сестру Вильгельмину, скакавшую сейчас возле великого князя следом за императрицей.

Ни один из экипажей не успел въехать в город, как Екатерина уже остановила своего взмыленного иноходца перед главным подъездом Зимнего дворца.

С быстротою молнии спрыгнул Потемкин и, отстранив дежурного шталмейстера, стал держать стремя императрицы, протянув ей также руку, чтобы помочь сойти.

— Ваше императорское величество, — сказал он, — позвольте вашему генерал-адъютанту, который был обречен так долго жить вдали от своей повелительницы, оказать вам сегодня и эту услугу.

Екатерина Алексеевна глянула прямо в пламенные глаза Потемкина.

— Вдали вы оказывали мне более важные услуги, Григорий Александрович, — сказала она, благосклонно улыбаясь. — Однако я радуюсь этой мелкой услуге, оказываемой вами теперь. Ваша рука как там, так и здесь служит мне верной и твердой опорой.

Государыня наклонилась, ее нога вдруг выскользнула из стремени, она покачнулась в седле с легким криком испуга, который привел в беспокойство лошадь. Но Потемкин уже сильной рукою охватил Екатерину, она прильнула к его плечу, а он, крепко прижав ее к себе, несколько мгновений не выпускал из объятий, после чего осторожно поставил наземь. Государыня казалась смущенной, она почувствовала горячее дыхание Потемкина на своей щеке. Она потупилась, краснея, и сказала:

— Благодарю вас, Григорий Александрович, вы снова доказали мне, как твердо могу я положиться на вас. Вы должны оставаться около меня. Приготовить генералу квартиру во дворце! — приказала она, обращаясь к дежурным камергерам, которые все сошли с лошадей и окружили ее, тогда как Орлов все еще сидел в седле, с надменным равнодушием отдавая своим приближенным приказания и как будто нисколько не думая об императрице.

— Когда вы устроитесь, — продолжала Екатерина, снова повернувшись к Потемкину, — то я ожидаю вас к себе. Вы должны рассказать мне о подвигах моих солдат, в которых вы сами принимали такое славное участие.

Она раскланялась кругом и в сопровождении принцессы Вильгельмины, которую снял с седла великий князь, вошла в подъезд дворца, чтобы подняться в свои покои; только кавалеры и дамы, состоявшие на непосредственной службе, и великий князь последовали за нею; в это же время музыканты караула заиграли, и все головы обнажились.

Один Григорий Орлов будто ничего не замечал, он по-прежнему спокойно разговаривал с окружавшими его офицерами, а потом подал знак своему брату Алексею и поскакал в свой Мраморный дворец, расположенный в некотором отдалении от Зимнего дворца, ближе к Летнему саду. Этот дворец, подаренный Орлову императрицей, был еще не вполне готов; совершенно отстроить успели только средний корпус, тогда как флигеля еще только возводились.

Когда Орлов удалился, вся толпа придворных, которая до сих пор в неловком смущении держалась позади, стала тесниться к Потемкину и осыпать поздравлениями и комплиментами так явно отмеченного генерала, в котором тотчас же признали новое восходящее светило.

Эти почести он принимал с любезной учтивостью, но сдержанно и быстро последовал за обер-камергером графом Строгановым.

Потемкин вступил со своим провожатым в рад смежных комнат совершенно обособленного помещения. То был один из апартаментов, всегда стоявших наготове для приема иностранных августейших особ. Парадные комнаты, столовая, спальня, уборная и ванная отличались здесь ослепительной

— роскошью и тонким, благородным вкусом, которые всегда умела сочетать императрица.

По осмотре квартиры Потемкин заявил графу, что отложит пока всякие перемены в ее устройстве, а теперь нуждается только в некотором отдыхе.

Когда граф Строганов удалился наконец, сказав, что тотчас составит штат служащих для вновь назначенного генерал-адъютанта ее императорского величества, Потемкин по-хозяйски прошелся один по великолепным комнатам, куда попал так внезапно и где все представляло такой разительный контраст с суровой походной жизнью в лагере, которую он вел до сих пор.

За пышными приемными комнатами, блиставшими позолотой и мрамором, утопавшими в мягких коврах, обставленными мягкой мебелью, обитой драгоценными тканями, следовала скромная библиотека; в ней стены были выложены темным деревом и уставлены книжными шкафами, где красовалось под стеклом богатое собрание книг в переплетах с шифром императрицы. Посредине этой комнаты, освещенной единственным окном, стоял стол, покрытый зеленым бархатом, с полным письменным прибором; рядом с ним помещался на черной мраморной колонне большой подвижной глобус художественной работы.

Пораженный спокойной, прекрасной гармонией этого уголка, Потемкин остановился на минуту и присел на один из низких удобных диванов, расставленных в уютных нишах между книгохранилищами.

— Ах, — промолвил он, глубоко переводя дух, распустив круглый воротник своего мундира и сбросив с себя шляпу и шпагу, — вера в мою счастливую звезду не обманула-таки меня; долгие годы лишений и так часто разбивавшихся надежд миновали; Екатерина не забыла меня, я достиг своей цели!

Он простер руку и осмотрелся так гордо и повелительно кругом, точно весь свет лежал у его ног; но потом его рука медленно опустилась опять, сияющий взор омрачился, голова поникла на грудь.

— Достиг цели! — глухо произнес он. — Полно, так ли? Разве цель моей жизни заключается в том, чтобы переменить походную палатку на эти комнаты с их царской пышностью, которая, в сущности, не значит ничего? До нее возвысила меня ее прихоть, и та же самая прихоть может снова изгнать меня отсюда. Неужели честолюбие Потемкина должно привести его к тому, чтоб он сделался игрушкою в руках женщины? Да, я люблю Екатерину; ведь она — удивительная женщина, каких не случалось мне еще встречать на белом свете; она полна огня, полна жизни и ума, воли и силы. Эта любовь пожирала меня долгие годы… Да, я люблю женщину, но я люблю в ней также императрицу, а кто любит императрицу, тот должен или унизиться до рабства, или подчинить себе мир. Женщина принадлежит мне: это я почувствовал в пожатии руки Екатерины, прочел в ее взоре… но долго ли будет принадлежать мне она и как холодно, как высоко стоит в ней императрица над любящею женщиною? Нет, нет, — воскликнул он, быстро вскакивая, — не в том моя цель; мое честолюбие не способно удовлетвориться тем, что я сделаюсь преемником Григория Орлова! Не по мне быть только забавою влюбленной коронованной женщины, игрушкой, которую в один прекрасный день, может быть, она разобьет или оттолкнет. Нет, любовь женщины может умереть, пресытившись наслаждением, но господство над императрицей должно укреплять собственной силой, оно должно возрастать от собственного величия; сердце стареет, кровь остывает; но ум остается вечно юным, а в уме господство. Что совершил Орлов? Он помог Екатерине взойти на трон, это правда; но он был лишь неодушевленным подножием, которое послужило опорой для ее собственного врожденного властолюбия; его неуклюжей руке не удержать господства, расшатанного им же самим, его же грубым злоупотреблением. Удержать!.. Ты говоришь об удержании, Григорий Александрович, тогда как нужно сначала достичь господства. При виде тебя закипает горячая кровь женщины, но холодной и чуждой стоит императрица: ты не имеешь прав на ее благодарность, которую заслужил Григорий Орлов!

Некоторое время Потемкин стоял в мрачном раздумье.

— Благодарность, — заговорил он потом, — великое дело, но благодарность принадлежит здесь прошедшему и все дальше и дальше отодвигается назад, как бледнеет воспоминание минувших дней; будущее же можно подчинить себе только посредством будущего.

Задумчиво пройдясь взад и вперед по комнате, генерал остановился перед глобусом и, погруженный в размышления, оперся рукою на этот художественно выполненный эмалевый шар. Равнодушно скользил его взор по изображению Земли; но вдруг он стал все пристальнее и пристальнее всматриваться в обращенную к нему карту Европы.

— Да, — воскликнул он, — вот оно! Передо мною брезжит свет, он разгорается все ярче… Да, будущее можно подчинить себе только будущим; не на благодарность, Не на воспоминание лишь о прошлом может опираться господство; не посредством одной благодарности можно завладеть императрицей и удержать ее; лишь великая, мощная идея заключает в себе ту волшебную силу, которая необходима, чтобы сделаться господином и самой императрицы. Высокая, благородная, лучезарная цель, чересчур отдаленная для быстротечного человеческого существования, но неодолимо влекущая к себе, вечно оставаясь, однако, недостижимой, — цель, от которой, несмотря на это, не позволяют отказаться страстное желание и домогающаяся гордость, — вот что нужно здесь!.. И эта цель найдена! — заключил он, ликуя от радости. — Я открою императрице путь, конец которого теряется в ослепительном блеске, и с этого пути она никогда не свернет назад, никогда не остановится на нем и не найдет для себя иного, достаточно смелого и великого спутника, кроме меня.

Потемкин высоко поднял голову; дивным блеском сверкали его глаза, и он стоял с таким победоносным, повелительным видом, так гордо выпрямился, точно в самом деле чувствовал земной шар под своей ладонью и был в состоянии направлять его путь.

Тут до его слуха донесся шелест шелковой портьеры на дверях, которые вели в богато отделанную спальню.

Обернувшись в испуге, он увидел пред собою пажа императрицы. С низким, почтительным поклоном подал тот ему золотой ларчик, роскошно украшенный драгоценными камнями.

— Ее императорское величество приказала мне вручить это вашему превосходительству и вместе с тем передать, что государыня императрица ожидает вас через полчаса в Эрмитаже.

— Я буду сейчас к услугам ее императорского величества, — ответил Потемкин, в полном замешательстве посматривая то на золотой ларчик, то на пажа. — Но как же ты попал сюда? Неужели через спальню?

— Точно так, ваше превосходительство, — подтвердил паж. — Чтобы скорее передать вам приказание ее императорского величества, я избрал кратчайший путь. Это помещение сообщается с императорскими покоями особым ходом, куда ведет вот та потайная дверь.

Он откинул портьеру и указал на отворенную дверь в стене роскошно обставленной спальни, за которой виднелся длинный коридор, освещенный сверху. Потемкин с торжествующей улыбкой смотрел на открытую настежь потайную дверь.

— Другой путь ведет далеко кругом, по парадным коридорам и большим аванзалам, а так как ее императорское величество приказала мне поторопиться, то я прошел здесь.

— А эта квартира?.. — нерешительно спросил Потемкин.

— Принадлежала раньше ее сиятельству княгине Дашковой, — ответил паж, — прежде чем она перебралась во дворец своего супруга, который долго строился; с тех пор эти комнаты стояли пустыми.

— Спасибо тебе! — сказал Потемкин. — Ступай обратно, я сейчас последую за тобой!

Паж исчез, и дверь от потайного входа захлопнулась так плотно, что пропал всякий ее след в оклеенной обоями стене. Потемкин ощупывал то место, но нельзя было ничего различить, разве узкую щель в обоях, не было ни ручки, ни кнопки, посредством которых было бы можно снова отворить запертый выход.

— Ах, — промолвил генерал, — теперь я понимаю: любящая женщина будет иметь возможность найти дорогу, но подданному доступ к его повелительнице должен быть закрыт; только от ее воли, от ее прихоти должно зависеть счастье, когда же эта прихоть минует, дверь не должна больше отворяться.

Он отпер ларчик, принесенный ему пажом; в нем лежал бумажник синего бархата, с вензелем императрицы из драгоценного жемчуга. Потемкин развернул его; в бумажнике оказалась подписанная императрицей ассигновка на государственное казначейство в сто тысяч рублей.

Черты генерала омрачились.

— Эти деньги, — сказал он, — которые она кидает мне, как дарят ребенку игрушку, эта дверь, которая отворяется лишь по ее произволу, служат мне доказательством, насколько я был прав и насколько глубока пропасть, отделяющая сердце женщины от гордого ума императрицы. Допустим, сердце женщины я держу сегодня в своей руке; твердо стоит моя нога на одной стороне пропасти, за которой таится неприступное величие повелительницы. Но мудрость, сила и воля должны соорудить мне мост, который приведет меня и туда, где мне уже нечего бояться никакого соперника.

Он позвонил в колокольчик, стоявший на богато убранном туалетном столе.

Граф Строганов сдержал слово: полный штат прислуги был уже составлен им для нового генерал-адъютанта. Почти одновременно со звоном явился камердинер и приступил к поспешному одеванию своего нового господина с таким уменьем и ловкостью, точно он служил у него много лет. Не прошло и получаса, как Потемкин вышел через свои приемные комнаты, у дверей которых были расставлены многочисленные лакеи, в большой коридор и отправился к императрице.

Часовые отдавали ему честь, слуги и придворные чиновники на площадках лестниц почтительно кланялись. Каждый, казалось, прекрасно знал нового генерал-адъютанта императрицы, и Потемкин испытывал странное чувство, как будто фантастическое сновидение или рука волшебницы перенесли его из суровой, тягостной и полной лишений военной жизни вдруг, без всякого перехода, в очарованный дворец, где никто, кроме него самого, не сознавал, что он вступил совершенно новым и чуждом человеком в непривычную ему среду.

Дежурный у входа в покои императрицы не стал дожидаться, чтобы Потемкин назвал свое имя и сослался на приказ ее величества: услужливо, с низким поклоном отворил он при виде генерала золоченую дверь.

Гвардейцы в передней вытянулись перед ним в струнку. Камергер любезно раскланялся с ним, и один из дежурных пажей пошел впереди Потемкина, чтобы провести его к государыне.

С тревожно бившимся сердцем, но гордый и уверенный проходил Григорий Александрович вслед за путеводителем по множеству залов. От одного из них широкая крытая галерея вела в павильон, пристроенный императрицею к Зимнему дворцу и названный ею своим Эрмитажем. Прелестные маленькие комнаты, украшенные драгоценными картинами и великолепными античными произведениями искусства из мрамора и бронзы, были расположены здесь анфиладой.

Паж провел Потемкина мимо дворцовых гвардейцев в живописных мундирах с богатым серебряным шитьем, стоявших на карауле у входа в этот уединенный царский уголок, и наконец остановился у тяжелого бархатного занавеса, скрывавшего дверь в маленькой комнате, украшенной мраморными статуями.

— Ее императорское величество! — почтительно прошептал он, указывая на этот занавес, и быстро скрылся, скользя по паркету.

Потемкин откинул тяжелую портьеру, и возглас восхищения сорвался с его уст, когда он вступил в завешенное ею пространство. В самом деле, картина, открывшаяся пред ним, могла только усилить впечатление, что он находится под влиянием чар благодетельной феи.

Помещение, открывшееся перед Потемкиным, было сплошь обито голубым шелком; тяжелые восточные ковры такой дивной красоты, какою мог блистать только подарок персидского шаха самодержавной повелительнице Российской империи, покрывали пол, пленяя взоры роскошным сочетанием красок, из серебряной курильницы струились упоительные ароматы Аравии. Во всей комнате было единственное окно, зато широкая стена, противоположная входу, была открыта, и волшебный чертог примыкал к обширному, крытому стеклом зимнему саду, простиравшемуся, благодаря зеркальным стенам, как будто до бесконечности. Здесь извивались серебристые ручьи, то шумя каскадами по мраморным ступеням, то собираясь в бассейны, откуда били высокие водяные струи, чтобы, распылившись в атомы и отливая алмазным блеском, снова упадать вниз. Здесь цвели ярко-пурпуровые тропические цветы, а фрукты всех климатов висели в пышном изобилии; индийский ананас, благоухая, подымался из колючих листьев; гроздья испанского, итальянского и греческого винограда выглядывали из-под зелени кудрявых лоз. А тут же рядом с ними стояли апельсиновые деревья в цвету или отягченные зрелыми золотистыми фруктами. Свет падал сквозь зеленую листву всех этих растений, напоминавших чудеса, которыми человеческая фантазия склонна украшать земной рай после первых дней мироздания. Благодаря этому в голубой комнате господствовал мягкий сумрак, в котором единственное поставленное там произведение искусства — Диана, подгладывающая за спящим Эндимионом [10], как будто оживало силою таинственных чар.

На пышной оттоманке, посреди комнаты, полулежала императрица Екатерина Алексеевна. Свою амазонку, в которой она присутствовала на параде, государыня переменила на широкое одеяние со множеством складок из мягкого белого шелка, изящно вышитого золотом; ее волосы, свернутые греческим узлом, свободно и легко спускались на затылок; магический сумрак подчеркивал прелесть юношеской красоты Екатерины, так пленявшей всех еще в великой княгине, казалось, годы пронеслись — и не затронули ее. Широкая одежда искусно скрадывала излишнюю полноту стана.

— Я поджидала вас, Григорий Александрович, — произнесла она, протягивая вошедшему руку. — Мне интересно послушать о геройских подвигах моих войск, сражавшихся под вашим предводительством против турок. Садитесь ко мне; я очень интересуюсь вашими рассказами!

Потемкин поспешил к ней; он прижался губами к ее руке, после чего, опустившись на колени на мягком ковре, сказал:

— Здесь, у ног моей милостивейшей императрицы, мое настоящее место. Отсюда буду рассказывать я ей о том, что совершили храбрые войска для ее славы и для отечества, если только, — прибавил он, заглядывая прямо в глаза Екатерины своим пламенным взором, — вид моей повелительницы, которая в то же время есть царица всяческой красоты и грации, как и императрица всяческой власти и великолепия, не смутит ясности моего ума и я буду в силах привести в порядок свои мысли и выразить их.

Он все еще не выпускал пальцев государыни; широкий рукав ее шелковой одежды откинулся, обнажив стройную руку.

Губы Потемкина тотчас покрыли ее жаркими поцелуями; Екатерина не противилась этому.

— Попробуйте все-таки, Григорий Александрович, — улыбаясь, сказала она, — величие императрицы должно не ослеплять и страшить преданных мне людей, но освещать и согревать их; тот же, кто, подобно вам, принимал такое важное участие в великолепных победах Румянцева [11], конечно, сумеет найти слова, чтобы рассказать о них своей милостивой и благодарной государыне.

Лицо Потемкина омрачилось; он выпустил руку императрицы и, с неудовольствием качая головой, промолвил:

— Победы Румянцева, бесспорно, великолепны и славны, и я горжусь тем, что сражался под его начальством и с ним вместе; но что является плодом этих побед, каков он будет! Клочок земли, горсть новых подданных и мимолетная слава, которая скоро рассеется, не оставив по себе следа. Конечно, прекрасно сражаться и умирать во славу своей императрицы, если то суждено, но еще прекраснее и великолепнее употребить свою силу на то, чтобы повелительницу, которой принадлежит наша любовь и наша жизнь, вознести высоко над всяким величием прошедшего, настоящего и будущего, воздвигнуть Олимп у нее под ногами и украсить ее чело лучезарным венцом бессмертия.

Екатерина Алексеевна казалась несколько озадаченной таким оборотом разговора. Она вопросительно посмотрела на своего генерал-адъютанта, точно не понимая его слов.

— Что вы хотите сказать этим, Григорий Александрович? — спросила она. — Разве лавры недостаточно увенчивают мои знамена и, — гордо прибавила она, — неужели времени удастся изгладить имя Екатерины Второй со скрижалей истории?

— Нет, моя всемилостивейшая императрица, — возразил Потемкин, — нет, времени не удастся сделать это, и имя Екатерины неизгладимо займет свое место в ряду великих правителей нашего государства и всей Европы. Но для меня этого недостаточно, — воскликнул он, вскакивая и простирая свою руку над головой императрицы, — это не может, не должно удовлетворять также и вас! Не в ряду прочих следует вам стоять, хотя бы то были величайшие люди всех времен и народов. Нет, имя Екатерины должно стоять высоко, недосягаемо высоко над всеми — над Цезарем и Августом, над Карлом Великим [12], которого оспаривают друг у друга немцы и французы, и над всеми более мелкими величиями позднейшего времени.

Екатерина Алексеевна, любуясь, посмотрела на героя, выпрямившегося перед нею во всей своей атлетической силе, с простертой могучей рукой, словно он хотел схватить ею звезды с неба и собрать их в блестящую диадему для ее чела.

— С вашей стороны весьма похвально, Григорий Александрович, — сказала она, — что вы мечтаете вознести славу своей императрицы, своей благодарной приятельницы высоко над великими именами всех времен, но такое величие не суждено ни единому человеку, потому что на такой высоте царит только Бог; ни единый смертный недостаточно велик для того, чтобы после него или одновременно с ним другой не мог превзойти его земным величием или сравняться с ним в этом.

— Нет, нет! — воскликнул Потемкин. — Пусть это применимо ко всякому земному величию, но не применимо к моей великолепной и высокой повелительнице, императрице святой Руси, которая, опираясь на юную, как весна, силу могучего, верного народа, призвана и предназначена Божией благодатью совершить то, чего не совершал до нее никто и не смог бы совершить после нее.

— А что бы такое это было? — полюбопытствовала императрица, взор которой с восторгом остановился на горевшем воодушевлением, просветленном лице Потемкина.

Он помолчал немного, точно подыскивая ясное выражение для своих мыслей, после чего произнес:

— Что было основано могучею рукою Цезаря, устроено светлым умом Августа, что было воздвигнуто победоносной мощью Карла Великого, то распалось и развеялось прахом, потому что опиралось на земную, преходящую силу единичного человека. Но то, к чему должна стремиться моя императрица, то, что создаст она, как громко подсказывает мне внутренний голос, останется незыблемым во веки веков, потому что будет основано не на преходящей силе одной человеческой жизни, но на вечных законах, по которым Провидение управляет народами. Те мировые царства былых времен разрушились, потому что они стремились спаять воедино несогласные племена и не обладали твердым оплотом против молодой, всепокоряющей народной силы, которая вторглась в них с Востока, равно как и против диких варваров, которые, глумясь над всяким порядком, хлынули из степей на разрушение искусственного государственного строя. Но дело, предназначенное Богом моей императрице, не должно страшиться подобных опасностей. Екатерина Вторая держит юную народную силу России, Которой ничто не может противиться, в своей собственной руке; ее скипетр простирается над Азией и Европой; сила, некогда разрушившая древние государства, покорно лежит у ее ног. Только одного недостает ей еще, чтобы основать прочное мировое владычество на порядке, справедливости и свободе, — это ключ к вратам, соединяющим Азию и Европу, Восток с Западом, а именно прекрасной Византии, которую римские императоры с мудрой проницательностью избрали седалищем мирового господства, но не сумели удержать в своей власти и которую ослабевшая сила дряхлой Европы не могла отнять обратно у турок.

— Византии? — воскликнула Екатерина Алексеевна, вскакивая и кладя руку на плечо Потемкина.

— Да, — подтвердил тот, — Византии! Одна Россия, предводительствуемая своею императрицей, достаточно сильна, чтобы изгнать турок из древнего обиталища греческой культуры и на юношеской, непобедимой мощи русского народа воздвигнуть вновь древний трои всемирного владычества, которое соединит Азию и Европу. Наш русский народ удержит мировое царство за собою даже и тогда, когда закон природы, непреложный для всех смертных, коснется главы моей великой государыни! И тогда, когда эта цель будет достигнута, имя Екатерины засияет на недосягаемой высоте над историей и всякое величие прошедших времен померкнет пред ним, а всякое величие будущего послужит лишь к тому, чтобы возвысить его блеск. Вот, — прибавил Потемкин, глубоко переводя дух и словно очнувшись от сна, — вот что уже давно, внутренне пламенея, ношу я в своем сердце и что до такой степени порабощает и наполняет мой ум, что даже теперь я нашел слова для выражения моего желания, хотя мои мысли путаются от пылкого упоения при виде моей прекрасной, милостивой императрицы, которая в чарующей прелести, с какою обвивает ее пояс Афродиты, заставляет забывать о страшном щите Эгиды, гибельным ужасом поражающем дерзкий взор, осмелившийся в страстном томлении подняться на владычицу мира.

Он снова опустился на колени, прижал руку Екатерины к своим горячим устам.

Государыня склонилась к нему головой и заговорила тихим голосом, задумчиво заглядевшись на него:

— Не для тебя, мой друг, должна голова Медузы на щите императорской власти свивать своих грозных змей. Ты разгадал императрицу в глубочайших тайниках ее сердца; ты облек в слова заветную мысль, которая шевелилась на дне моей души, но которую я никогда не осмеливалась высказывать, потому что никто не понял бы ее, никто не проникся бы ею с мужеством веры, с воодушевленным доверием. Но ты, мой друг, почерпнул эту мысль в своем собственном сердце, ты понял свою императрицу, прежде чем она открыла свои уста, и никогда не забудет этого твоя приятельница. Ты должен носить мой щит на своей руке; твоя рука должна действовать моим мечом, возле тебя хочу я стремиться вперед по тому пути, который я видела пред собою в заветных, тайных мечтах и который должны открыть мне в действительности твое смелое мужество и твой гордый ум!

— А в конце этого пути, — воскликнул Потемкин, — возвышается храм бессмертия и над ним сияет пламенными звездными письменами: «Екатерина, императрица Византии, владычица мира!»

— И благодарная приятельница своего гордого героя, — прошептала Екатерина Алексеевна, — своего великолепного бога войны, которому она подносит в дань благодарности щит Паллады и пояс Афродиты.

С ликующим возгласом прижал ее Потемкин к своей груди: он чувствовал, как любящая женщина прильнула к нему, но в то же время знал, что держит в своих объятиях и императрицу, а вместе с нею и власть, и господство.

Великий князь Павел Петрович после парада тоже удалился в свои покои, расположенные в боковом флигеле Зимнего дворца; после отбытия императрицы никто не заботился о наследнике престола, который, по человеческим расчетам, стоял еще далеко от власти и, конечно же, не имел никакого влияния на текущие государственные дела. Вся свита непочтительно разбрелась, и только непосредственно стоявшие возле него распрощались с ним поклоном; но и в этом беглом, равнодушном поклоне ясно сказывалось, какую незначительную цену при дворе императрицы придавали благосклонности ее сына, которому, по старинным, правда уничтоженным Петром Великим законам, принадлежала всероссийская корона.

Хотя государыня строго приказала, чтобы при каждом случае ее сыну воздавались почести, подобающие его положению, и сама настойчиво следила за точным исполнением предписаний этикета при всех официальных торжествах, придворные все-таки хотели лучше заслужить упрек в недостаточном внимании к установленному церемониалу, чем в чрезмерной почтительности к наследнику низвергнутого императора Петра Третьего.

В свою очередь, и великий князь, робкий и подозрительный характер которого еще более обострился после трагической и окруженной мраком смерти его отца, испытывал тяжелое, горькое чувство при каждом недостатке почтительности, вследствие чего при своем появлении и уходе он избегал раскланиваться с придворными, боясь встретить равнодушие или, по крайней мере, недостаточно почтительное отношение с их стороны.

В этот день он удалился еще поспешнее, чем обыкновенно, совсем не попрощавшись ни с кем. Он шел быстрым, привычным ему, торопливо-неуверенным шагом, направляясь по обширным коридорам к своему помещению в боковом флигеле дворца. Он так торопился и так был погружен в свои мысли, что даже не отдал чести караулу, что он обыкновенно не позволял себе никогда.

Перед входом в его покои стояли два гренадера Павловского полка, которые, согласно тогдашнему регламенту, отдали ему честь, вытянув правую руку с ружьем, взятым ниже штыка.

Великий князь никогда не проходил мимо этого караула, не оглядев обмундировки и вооружения часовых; при этом он самым тщательным образом подвергал осмотру каждую пуговицу и каждому солдату выражал свое удовольствие и одобрение, когда находил все в порядке, но также делал выговор и налагал строгие наказания, если находил какие-нибудь упущения против установленных правил. Но в этот день он быстро прошел и перед этим караулом, не удостоив его взглядом, и он был уже в своих комнатах, когда его догнал граф Андрей Кириллович Разумовский, весь запыхавшийся.

Комната, в которую вошел великий князь, представляла собой большое, светлое помещение, поразительно отличавшееся своей простотой от общего великолепия, господствовавшего во всем дворце. Великий князь, казалось, наследовал военные наклонности отца, который, еще живя при дворе императрицы Елизаветы Петровны, устраивал битвы и осады с игрушечными солдатами; также и у Павла Петровича на широких полках, прикрепленных к стенам, виднелось множество фигурок величиною в пять-шесть дюймов, с восковыми лицами и с артистически сделанными мундирами и оружием; но эти куклы в виде солдат не служили для военных упражнений и маневров, как это было при Петре Федоровиче; это были скорей образцы форм всех полков русской армии, начиная с гвардейцев в блестящем вооружении и доходя до простых казаков с пиками и папахами и киргизов в фантастических восточных костюмах. Точно так же здесь можно было найти модели форм прусской, австрийской и шведской армий, и великий князь с величайшей заботливостью следил за всеми мельчайшими изменениями в форме иностранных солдат, даже если оно замечалось в каком-нибудь кантике или звездочке, о чем послы его августейшей матери постоянно должны были сообщать ему. На большом столе посредине комнаты были разложены планы и карты, возле лежали раскрытые книги, служившие доказательством, что Павел Петрович усердно готовился к своей будущей роли повелителя России, хотя это время было от него еще далеко. Но насколько его отец ненавидел и отвергал все русское, в особенности русский язык, настолько молодой великий князь, наоборот, с особой любовью причислял себя к русскому народу, которым он впоследствии должен был управлять; почти все книги, лежавшие раскрытыми на его столе, были написаны на русском языке или переведены на него, и в большом шкафу, около стены, виднелось лишь очень немного произведений французских и английских авторов. Несколько широких кресел стояло в нишах больших окон, занавески которых были широко раздвинуты. Остальную Меблировку составляли лишь простые деревянные стулья, и единственной роскошью в этой комнате великого князя, которому его высокодаровитая мать готовила блестящее наследство, были шкуры медведей, убитых на охоте самим Павлом Петровичем, и других редких степных животных, принесенных в дар русскому двору его азиатскими подданными. На стене висел большой портрет императора Петра Первого, изображенного на кронштадтском бастионе с распростертой рукой по направлению виднеющегося вдали флота, созданного его могучей волей. В некотором отдалении от портрета великого деда, в раме из черного дерева, — прекрасно выполненное изображение императора Петра Третьего во весь рост.

Этот несчастный государь, который так мало походил на своих предков, для которого избрание в наследники русского престола стало столь роковым и который, как бы в печальном предвидении предстоявшей ему судьбы, всю жизнь питал в своем сердце страстное тяготение к своей родине, был изображен на портрете в голштинской форме, со звездой прусского Черного Орла рядом с орденом Андрея Первозванного. Эта комната его сына была единственным местом во всем дворце, где его портрет дерзали повесить. Никто другой не посмел бы выказать такое внимание к его памяти. Правда, не было недостатка в нашептываниях, старавшихся выставить это почтение сына к усопшему отцу как признак недостаточной почтительности и любви к государыне, но сама Екатерина Алексеевна, увидев в одно из своих посещений наследника портрет низвергнутого ею супруга, ни единым словом не выразила своего неодобрения или желания, чтобы его убрали. Таким образом, портрет остался на месте и был постоянно украшен венком из иммортелей. И часто великий князь со сложенными руками долго смотрел на своего отца, словно хотел в его бледном, скорбном лице прочесть решение загадки, окутавшей конец его царствования и жизни, а большие, печальные глаза государя, в свою очередь, как бы спрашивали, не готовит ли судьба его сыну столь же трагической участи.

Войдя в свою комнату, великий князь быстро сбросил с себя шляпу и шпагу и, в изнеможении от усиленной ходьбы опускаясь на мягкий стул, воскликнул:

— Пойди скорее в приемный зал, Андрей Кириллович! Там садовник ежедневно наполняет вазы живыми цветами; выбери из них самые красивые. Самые красивые, слышишь? И принеси их сюда!

— Слушаю, ваше императорское высочество, — с удивлением сказал граф Разумовский. — Но я, в сущности, не понимаю; я никогда не замечал, чтобы вы, ваше императорское высочество, так любили цветы.

— Я и не люблю их, Андрей Кириллович; я предпочитаю деревья, которые стоят прямо, как исправные солдаты, и с которыми ветер не может играть. Но видишь ли, мы — мужчины, мы — солдаты; нам подходит то, что по правилам и в порядке растет прямо вверх, но дамы — их символ цветы, которые так же нежны, легки и гибки, как они сами; вследствие этого дамы любят цветы, и принцесса Вильгельмина больше всех; она сама мне сказала об этом.

Разумовский, слегка вздрогнув, вопросительно посмотрел на великого князя, затем низко поклонился и сказал:

— Иду исполнить приказание вашего императорского высочества.

Великий князь, оставшись один, быстро и беспокойно прошелся несколько раз по комнате, вытирая платком свой горячий лоб.

— Да, — сказал он, — да, на ней я остановлю свой выбор! Она горда, смела и мужественна, она совсем иная, чем ее сестры, с которыми я не могу сказать ни слова. Она будет поддерживать, ободрять меня, когда на меня нападет робость, с которой я часто не могу справиться… Да, мое решение принято, не буду более колебаться. Государыня желает этого; она поймет, что ее сын — уже не ребенок, когда он будет иметь свое собственное семейство… У меня будет свой двор, я буду господином в своем доме, да, по крайней мере, в своем доме господином, — добавил он с горечью, — так как иначе я нигде не могу быть господином в этой стране моих предков… И у меня не будет больше воспитателя и указчика, когда у меня будет жена… Я люблю этого славного Панина, он предан мне и был бы готов отдать за меня свою жизнь, но мне уже двадцать лет, и я мог бы в конце концов возненавидеть своего доброго друга, если бы он еще дольше остался моим воспитателем.

Граф Разумовский вернулся обратно; он принес большую серебряную вазу, наполненную всевозможными цветами.

— Вот, ваше императорское высочество, — сказал он, смеясь, — я думаю, этого будет достаточно; я обобрал все вазы и вынул из них самые красивые цветы.

— Дай сюда, дай сюда! — живо сказал Павел Петрович. — Я хочу послать букет принцессе Вильгельмине. Ты снесешь его ей, так как этикет запрещает идти мне самому, но, — продолжал он, нерешительно перебирая цветы в вазе, — как нам это сделать? Ты не можешь нести ей все эти цветы; мы должны составить нечто красивое, нечто полное значения, а этого я не умею. Я слышал однажды, что цветы имеют свой собственный язык; арабы пишут друг другу письма, выражая свои мысли названиями цветов; не слышал ли ты чего-нибудь об этом? Теперь был бы случай воспользоваться этой речью цветов.

— А что хотелось бы вам, ваше императорское высочество, выразить на этом языке? — спросил Разумовский.

— Я хотел бы сказать ей, — оживленно воскликнул Павел Петрович, — что люблю ее… — он остановился. — Люблю ли я ее, — продолжал он, — этого я совсем не знаю; мою бедную маленькую Соню я любил иначе; она была ребенком, с которым я резвился, и ее кроткие, ясные глаза оставляли меня спокойным. Я был огорчен, когда моя мать отослала ее отсюда, сказав мне, чтобы я больше не смел видеться с ней, так как должен выбрать себе супругу; я отнесся к этому разумно: ведь она не могла оставаться у меня; она будет счастлива, если, поплакав немного, вскоре утешится и позабудет обо всем. Но зато взгляд принцессы Вильгельмины, — воскликнул он, причем глаза его заблестели, — не оставляет меня спокойным и тихим, он заставляет мое сердце биться сильнее. Под влиянием беспокойного порыва я хотел бы броситься и сделать для нее что-либо, и, если бы она стала моей, я не расстался бы с ней, как расстался с маленькой Соней; я держал бы ее крепко и защищал бы против целого мира!

— Ну, ваше императорское высочество, — ответил на это Разумовский, — если дело обстоит так, то ваши преданнейшие слуги вскоре будут иметь новую повелительницу.

— Они будут ее иметь, Андрей Кириллович, — сказал великий князь, — они будут ее иметь!.. Но теперь эти цветы, как мы это сделаем?

Разумовский в раздумье посмотрел на разбросанные цветы и сказал:

— Вот, ваше императорское высочество, эта полураспустившаяся роза изображает принцессу!

— Совершенно верно, совершенно верно! — воскликнул Павел Петрович, — Но все же роза слишком хрупка, нежна, ведь принцесса более жизненна, более смела, горда.

— Мы окружим эту розу, — продолжал Разумовский, — свежей зеленью; это будет надежда, которая в своем страстном порыве приближается к ней.

Павел Петрович одобрительно кивнул головой.

— Под розу, — сказал Разумовский, — мы положим эти гранатные цветы; это будет любовь, которая через зелень — надежду — стремится к ней вверх

— Совершенно верно, совершенно верно! — воскликнул великий князь, со счастливым видом хлопая Разумовского по плечу.

— Теперь, — продолжал тот, — мы окружим букет всевозможными пестрыми цветочками; они будут символом богатого счастья, которое будущее готовит юной розе; а эти цветочки, — продолжал он, — мы обовьем лентой. Да, ваше императорское высочество, ленту-то я и позабыл; где мы возьмем ленту? Я позову камердинера.

— Нет, нет, — воскликнул великий князь, — это очень сложно и займет слишком много времени. Вот, — сказал он, снимая с шеи орден Святой Анны и отделяя ленту от креста, — возьми эту ленту, она более всего подойдет юной розе, к ногам которой я могу теперь положить только Голштинию, пока…

Он остановился и боязливо осмотрелся кругом, словно боялся, что его могли тайно подслушать.

Разумовский перевязал цветы голштинской лентой, а затем великий князь нетерпеливо стал торопить его скорее идти к принцессе и приказал ему тотчас же вернуться к нему, как только он исполнит его поручение.

— Да, это несомненно, — воскликнул Павел Петрович, прижимая к своему сердцу обе руки, — я люблю Вильгельмину!.. Так горячо еще никогда не билось мое сердце, я чувствую себя бодрее и крепче в ее присутствии… О, как она была хороша, когда скакала на лошади около меня и ветер играл ее локонами!

Как бы под влиянием счастливого воспоминания он посмотрел наверх, и его взгляд упал на портрет отца. Великий князь вздрогнул, на его лицо пали мрачные тени.

— И ты так же, мой бедный отец, — сказал он, — любил когда-то, как и я; мне сказали, что любовь определила выбор, который ты должен был сделать… Моя мать, несомненно, была очень красива, если теперь еще она так хороша, — добавил он с горечью. — И куда, бедный, предательски свергнутый государь, привел тебя твой выбор? Вильгельмина — также немецкая принцесса; она также прекрасна, смела и жизнерадостна; почему бы и ей когда-нибудь в своем нетерпеливом честолюбии не протянуть руки к короне, украшающей голову ее супруга?

Его лицо становилось все мрачнее; склонив голову на грудь, он долго стоял, погруженный в тяжелые мысли, причем губы его глухо шептали тихие слова.

— Нет, нет, — сказал он затем, дико потрясая головой, — прочь от меня, мрачные демоны, прочь от меня! Пусть ужас прошедшего скроется в глубине ваших бездн! Оставьте мне солнечный свет юной жизни! Нет, нет, если правда то, что вы нашептываете мне в бессонные ночи, то такое страшное может случиться только раз. Тысячелетия прошли с тех пор, как преступная рука Клитемнестры предала убийцам Агамемнона; так скоро природа не может повторять ужасы, требующие появления мстительниц-фурий из преисподней ада. Прочь от меня, ужасные видения, стоящие между кровавой памятью отца и матерью — матерью, которая носит корону… по старинному праву принадлежащую мне!.. Но она уже сделала для величия России более, чем мог бы сделать я со своей слабой юношеской силой. Для России я откажусь от всякой честолюбивой мечты, но в будущем обещаю посвятить ей все силы моего зрелого разума. Мой бедный отец сделался жертвой злого рока потому, что не понимал России и не был в состоянии научиться любить ее; я же люблю Россию и хочу научиться понимать ее, а Вильгельмина, к которой стремится мое сердце, должна укрепить и воодушевить меня к великому призванию моего будущего.

Он отвернулся от портрета отца, словно хотел прогнать мысли, которые тот вызвал в нем, а затем опустился на диван и мечтательно откинулся на подушку.

Ландграфиня Гессенская вместе с дочерьми, в сопровождении графа Панина, вернулась в блиставшее роскошью помещение, которое было предоставлено в ее распоряжение императрицей.

На принцессе Вильгельмине был еще запыленный костюм для верховой езды, в котором она присутствовала на параде. Она лежала на диване, окруженном редкими растениями, и казалась погруженной в мечты. Но эти мечты, вероятно, рисовали ей восхитительные картины, так как счастливая улыбка играла на ее губах, а гордая радость светилась во взоре, когда она встала, чтобы пойти навстречу матери.

— Как ты разгорячилась, дитя мое! — озабоченно и укоризненно сказала ландграфиня. — Было большой неосторожностью ехать верхом, подвергаясь влиянию солнца и пыли; притом мне кажется не совсем приличным, когда молодая принцесса показывается народу в виде амазонки.

— Ведь императрица также ехала верхом, — возразила принцесса Вильгельмина, — а императрица никак не может сделать что-либо, что неприлично для принцессы.

Испуганная ландграфиня, как бы невольно почтительно склоняясь, возразила:

— Ее величество императрица — великая правительница, которая может делать все, что хочет, для которой все прилично, и с твоей стороны слишком смело сравнивать себя с государыней; мне было очень неприятно, что ты испросила у ее императорского величества разрешение сопровождать ее, не сказав мне ничего об этом; ты сама будешь виновата, если это не понравилось также и его императорскому высочеству и если он нашел поведение твоих сестер более подходящим и достойным того высокого положения, к которому могут быть призваны судьбой принцессы…

— А между тем, — вмешалась в разговор одна из сестер, — у Вильгельмины гораздо больше причин не подвергаться влиянию солнца и ветра, чем у нас: ее цвет лица всегда был несколько неровным, а теперь он действительно стал более темным от загара.

— Ну, что же, — заметила ландграфиня, — она сама будет терпеть последствия своей неосторожности!.. Я жалею только, что ее легкомысленное и слишком свободное поведение может бросить дурной свет на нравы, господствующие при нашем дворе, так как это могло бы также повредить и вам. Прошу вас, любезный граф, — сказала она, обращаясь к Панину, — уверить его императорское высочество, вашего авгу-стейшего воспитанника, что мои дочери не привыкли в ветер я непогоду ездить верхом, как принцесса Вильгельмина сделала это сегодня; я воспитала их в строгой сдержанности, приличествующей их положению, и они всегда будут делать честь моему воспитанию, на какую бы ступень не возвела их воля Провидения.

При этом похвальном отзыве обе принцессы, краснея, стыдливо потупились, а Вильгельмина насмешливо пожала плечами.

Граф Панин склонился с тонкой улыбкой на губах и не ответил ни слова.

Вошел паж и доложил, что граф Разумовский, по поручению его императорского высочества великого князя, просит ее светлость принцессу Вильгельмину принять его на несколько минут.

Обе ее сестры с удивлением посмотрели на графа Панина. Тот, улыбаясь, взял щепотку из своей табакерки. Принцесса Вильгельмина с важностью королевы гордо выступила вперед и, не ожидая разрешения ландграфини, бывшей не менее удивленной, чем ее дочери, подала пажу знак ввести Разумовского.

Граф Андрей Кириллович вошел с букетом в руках и, сначала низко поклонившись принцессе Вильгельмине, а затем уже ландграфине и двум принцессам, сказал:

— Его императорское высочество, мой всемилостивейший повелитель, желает выразить свою благодарность светлейшей принцессе, столь милостиво пожелавшей принять участие в параде русских войск, за ее любезный разговор, которым она его очаровала: его императорское высочество не нашел лучшего выражения своей признательности, как эти свежие, душистые цветы, которые я, по приказанию его высочества, передаю вашей светлости.

— Как его императорское высочество любезен!.. — сказала принцесса, краснея от радости, между тем как Панин вторично запустил пальцы в свою табакерку. — И как красивы эти цветы! — добавила она, принимая букет из рук Разумовского.

— Великий князь сам выбрал их, — ответил граф. — Если я осмелюсь выразить словами его мысль, то в этой юной розе он видел образ одной светлейшей принцессы, которая своей прелестью и свежестью превосходит королеву цветов; у ее ног распустилась любовь в виде красных гранатных лепестков, а надежда, в образе зеленых листочков, в своем страстном порыве стремится вверх к розе; кругом в пестрых, роскошных красках цветет счастье, которое уповающая любовь ждет от будущего.

Еще ярче выступила краска на щечках принцессы Вильгельмины, тогда как обе ее сестры побледнели, сжав губы.

Но граф Панин несколько раз сочувственно кивнул головой, а его лицо выражало, что он вполне одобрил все сказанное во поручению великого князя.

— Его императорское высочество, — продолжал Разумовский, — перевязал эти цветы благородной лентой герцогского голштинского ордена; если бы у него было достаточно времени попросить об этом свою августейшую мать, я уверен, он прибавил бы сюда еще и ленту ордена Святой Екатерины.

— Я благодарю великого князя за его любезное внимание, — ответила принцесса Вильгельмина, — и прошу вас рассказать ему, какую большую радость он доставил мне своим душистым подарком. Сегодня вечером, у ее императорского величества, я лично поблагодарю его и скажу, как искренне я желаю исполнения всех надежд, так остроумно выраженных в этих зеленых листочках. Но, — продолжала она с некоторой нерешительностью, — и посланец, принесший мне этот душистый дар, заслуживает моей благодарности и награды за исполненное поручение. Эти пестрые цветочки обозначают счастье будущего; да дозволено мне будет в символе этих цветов дать залог счастья для вас…

Она вынула из букета один из пестрых цветков и протянула его графу.

Пораженный радостью, слегка склонив колено, тот принял цветок; его дрожащая рука коснулась руки принцессы, их взоры встретились, темная краска выступила на его лице и словно перекинулась на щеки принцессы.

Вильгельмина потупилась и как бы погрузилась в созерцание букета в руках, пока Разумовский, с почтительным поклоном и отступая назад, откланивался ландграфине.

— Ну что, моя милостивейшая мамаша? — сказала принцесса Вильгельмина. — Видно, великий князь не нашел моего появления на лошади неподходящим, и ваши опасения за мой цвет лица были напрасны, если его императорское высочество милостиво, в незаслуженно лестной для меня форме сравнил меня с этим нежным бутоном розы.

Ландграфиня бросилась к принцессе Вильгельмине, заключила ее в свои объятия и нежно поцеловала.

— Любовь матери, дитя мое, — сказала она, — иногда преувеличивает заботы, но это самое преувеличение и служит доказательством той любви, которую я всегда прежде всех дарила тебе! Конечно, я могла бы быть покойна, зная твой такт, позволяющий тебе всегда находить верный тон; я знаю, что ты всегда делала честь моему воспитанию, даже когда твои сестры иногда легкими отступлениями вызывали мои замечания, — добавила она со взглядом, полным упрека, в сторону двух других принцесс, которые удалились в угол комнаты и тихо разговаривали между собой, причем их лица и взоры ясно говорили, что участливое отношение к успеху их сестры не было предметом их беседы.

— Желаю вашей светлости много счастья, — сказал Панин, причем почтительно, но вместе с тем с некоторой отеческой сердечностью поцеловал руку принцессы Вильгельмины, — и радуюсь, что великий князь, мой августейший воспитанник, сумел так верно узнать и оценить ваши превосходные качества. Я убежден, что надежды, выраженные этими зелеными листочками, оправдаются на счастье двух благородных сердец и на благо великого народа! Я поспешу к моему августейшему воспитаннику, чтобы перевести душистую символику этих цветов на дипломатический язык.

Он поцеловал руку принцессы и откланялся перед ее матерью и сестрами, согласно всем правилам этикета.

— Пойдем, дитя мое, пойдем! — воскликнула ландграфиня, когда граф Панин покинул комнату. — Пойдем ко мне!.. Нам предстоит много дел, чтобы приготовить твой туалет к вечеру. Я вполне доверяю твоему вкусу, но все-таки советы любящей матери никогда не мешают.

Насмешливая улыбка пробежала по губам принцессы, но она последовала за матерью, которая поспешно удалилась с ней, вовсе не обращая внимания на других дочерей, только что выставленных ею как образец для подражания.

Обе принцессы остались одни и имели достаточно времени, чтобы обменяться недоброжелательными замечаниями по поводу незаслуженного, по их мнению, счастья сестры.

Мраморный дворец, расположенный на набережной Невы, между Зимним дворцом и Марсовым полем, был в то время окончен только в своей основной постройке, причем в самом скором времени планировалось сооружение флигелей и устройства сада.

Императрица Екатерина подарила этот дворец графу Григорию Григорьевичу Орлову и над входом этого великолепного, поистине царского подарка велела поставить простую надпись: «Сооружение благодарности».

Постройка была выполнена из мрамора, гранита и бронзы, а оба верхние этажа блистали красотой финляндского и сибирского мрамора. Здание из-за нагромождения каменных глыб выглядело несколько массивным и мрачноватым, но внутри всюду отличалось благородным, чистым, артистическим вкусом, которым славились все творения императрицы.

Картины и скульптуры лучших мастеров украшали галерею, а лучшие торговые фирмы Парижа и Лондона доставили всю обстановку комнат, так что даже это неоконченное строение было подарком, который едва ли кто-либо из могущественнейших и богатейших государей Европы мог презентовать своему любимцу.

Перед входом во дворец стоял двойной караул Преображенского полка, и многочисленная стража того же полка, в котором когда-то Григорий Григорьевич Орлов служил поручиком и которому он постоянно оказывал свое покровительство, занимала почетный караул во дворце.

Сюда прискакал Григорий Григорьевич, после того как проводил императрицу до Зимнего дворца. Брат Алексей сопровождал его, а многочисленная свита из адъютантов и ординарцев производила впечатление целого отряда кавалерии.

Как вихрь промчался по улицам этот блестящий отряд; низко кланялись редко встречавшиеся горожане всесильному фавориту императрицы. Но Григорий Григорьевич, который, несмотря на свою заносчивость с высокопоставленными лицами двора, постоянно стремился приобрести и увеличить свою популярность в народе, не обращал внимания ни на один почтительный поклон; он мрачно смотрел вниз перед собой, и время от времени нетерпеливый удар хлыстом заставлял подниматься на дыбы его взмыленную лошадь. У главного входа в Мраморный дворец он соскочил с седла, бросил поводья своему шталмейстеру, отпустил состоявших при нем офицеров и только с братом Алексеем поднялся по широким ступеням лестницы. Казалось, что эти массивные ступени, с тяжеловесными бронзовыми перилами, и громадные коридоры, с высокими сводами, были сооружены специально для этих двух богатырских фигур, тяжелые, звенящие шаги которых гулко раздавались среди мраморных стен.

Григорий Григорьевич поспешно открыл дверь из позолоченной бронзы, которая вела в его комнату, прежде чем почтительно ждавший лакей успел исполнить свою обязанность, и вошел со своим братом в высокое помещение, темные мраморные стены которого были задрапированы пурпурными бархатными портьерами, так что комната, несмотря на большое, светлое окно, производила странное, мрачное впечатление.

На стене в великолепной раме висел прекрасный портрет императрицы во весь рост; кругом на черных мраморных подставках стояли бюсты Александра Великого, Цезаря и знаменитейших героев и полководцев греческой и римской истории.

Григорий Григорьевич любил выказывать особенное восхищение античному героизму и радовался, когда его сравнивали с древними греками и римлянами. Однако нужно сказать, что, за исключением доходящей до безумия смелости, он не обладал другими добродетелями античных героев, а откровенность и правдивость, которыми он часто гордился, были только до грубости доведенной непочтительностью, которую он умел соединять с самым искусным притворством, причем пользовался этим как средством скрыть свои настоящие мысли.

На широком письменном столе из Черного дерева в хаотическом беспорядке лежали письма, прошения, военные приказы и планы крепостей; драгоценная мебель из черного дерева с золотой инкрустацией и с пурпурной шелковой обивкой в таком же беспорядке была расставлена по всей комнате, и в удивительном контрасте с этой блестящей княжеской роскошью у окна на простой подставке лежал матрас из конского волоса, обтянутый обыкновенной парусиной, совсем как в казармах. На этот матрас, носивший следы частого употребления, был брошен широкий тулуп из овчины — такой, как обыкновенно носят русские крестьяне и солдаты вне службы.

— Принесите мне чего-нибудь напиться, — приказал Григорий Григорьевич камердинеру, причем гневно сдернул с себя орденскую ленту, снял мундир и швырнул все это в угол комнаты.

Пока он переодевался в тулуп и располагался на своем парусиновом матрасе, трещавшем под тяжестью его могучего тела, два лакея внесли маленький стол и поставили перед примитивным ложем своего барина. На этом столике находился большой серебряный жбан, дно которого было покрыто маленькими кусочками льда и который лакеи доверху наполнили шампанским. Около они поставили два серебряных кубка и круглый хрустальный графин с индейским ромом, сильный аромат которого распространился по всей комнате.

Григорий Григорьевич наполнил оба кубка наполовину холодным шампанским, наполовину ромом, быстро с жадностью осушил один из них, а другой протянул брату. Когда он утолил свою жажду этим крепким напитком, а лакеи неслышными шагами удалились, он, опираясь на локоть, приподнялся и, устремив мрачно сверкавшие глаза на брата, заговорил гневным голосом:

— Ну, что ты скажешь о пресловутой благодарности нашей могущественной императрицы Екатерины Алексеевны? Разве она не пожирала жадными взглядами этого несчастного Потемкина, точно хотела перед целым светом броситься ему на шею? Разве она не дерзнула, не спросив меня — управляющего ее двором и ее военным штабом, назначить его своим адъютантом и поселить его во дворце? Разве недостаточно ясно, к чему это клонится? Она нашла мне преемника! — воскликнул он с язвительным смехом. — Ну, что ж, быть может, и я мог бы найти ей его: то, что сработано самим, можно и разрушить; а создал все я! Мы — ты, брат, Федор, и я — соорудили тот трон [13], со ступеней которого Екатерина хочет столкнуть нас. Но я также знаю лучше всех, в каком месте сгнили подпорки этого трона, я знаю, что одним натиском своей руки я могу разрушить его.

При этих словах он так крепко стиснул своей широкой мускулистой рукой серебряный кубок, что тот погнулся на середине, подобно мягкому свинцу.

— Ты возбужден, Григорий, — сказал Алексей, пивший только маленькими глотками любимый напиток брата, — быть может, у тебя есть основание к этому, но во всяком случае не такое серьезное, как ты думаешь. Однако все-таки ты не прав, и если ты действительно предвидишь опасность, то гнев — самый худший советник…

— Но самый лучший союзник, когда дело идет о том, чтобы разрушить мое собственное творение и погрести под его развалинами неблагодарную! — воскликнул Григорий Григорьевич, причем вновь выпрямил согнутый им кубок, наполнил его шампанским с ромом и снова залпом выпил все до дна.

Алексей Григорьевич, покачав головой, возразил:

— Ты ошибаешься во всем, что говоришь, и именно потому, что тобой владеет гнев. Прежде всего я должен тебе сказать, что было большой неосторожностью допустить Потемкина вновь приехать сюда; ты знаешь, что нам в свое время стоило немало труда удалить его, хотя тогда благодарность и любовь императрицы к тебе были еще совсем юны и свежи.

— Я совсем забыл о нем, — сказал Григорий Григорьевич надменным тоном, — разве я мог считать возможным, чтобы подобный соперник стал мне опасен?

— Я думаю, ты ценишь его слишком мало, — сказал Алексей Григорьевич, — и в этом кроется настоящая опасность, единственная, которую я могу усмотреть. По-моему, Потемкин — человек, обладающий мужеством, сильной волей и постоянством. Но ввиду того, что ты уже сделал эту неосторожность, — продолжал он, пока Григорий Григорьевич злобно бормотал про себя какие-то слова и в различные формы сгибал, а затем снова выпрямлял свой кубок, — надо отнестись ко всему как к совершившемуся факту и суметь ловко обойти его. Не мог же ты ожидать, чтобы женщина с умом и темпераментом Екатерины не пожелала искать разнообразия в любви; тем более что ты сам не раз подавал ей пример.

— Пустяки! — воскликнул Григорий Григорьевич. — Какое мне дело до этого? Пусть она развлекается, как хочет! В разнообразии жизнь. Но что она выбрала как раз этого Потемкина, которого, как она отлично знает, я ненавижу, что она осмеливается поднимать его до себя открыто перед всем светом и назло мне, — это доказывает, что дело идет не о простом увлечении, что она ищет не мимолетную забаву, но хочет сбросить с себя долг благодарности по отношению к тебе и мне… И горе ей, если мое подозрение окажется основательным!

— Успокойся, успокойся, — сказал Алексей Григорьевич, — твои угрозы нелепы, даже если бы ты мог их исполнить. Ступени трона Екатерины — опора нашей власти, и если бы мы разрушили этот трон, мы сами погибли бы под его развалинами. Великий князь Павел Петрович никогда не простит нам, что мы возвели на престол его мать, даже в том случае, если бы мы помогли ему возложить корону на его голову.

— Великий князь Павел Петрович? — прошептал про себя Григорий Орлов. — Но есть еще другой наследник престола из династии Романовых…

— Ради Бога, замолчи! — испуганно воскликнул Алексей Григорьевич. — Замолчи и брось такие сумасбродные мысли, которые тебя и всех нас могут столкнуть в бездну. Поверь мне, возвести Екатерину на престол было легче, чем свергнуть ее, после того как ее власть пустила такие глубокие корни и русское войско под ее знаменами одержало столько блестящих побед. Она — не Петр Третий; она начала бы борьбу не на жизнь, а на смерть, и даже победа была бы нашей гибелью. Нет, нет, это не путь к устранению внезапно всплывшей опасности, которая будет тем меньше, чем меньше мы будем раздувать ее. Не раздражай Екатерину!.. Она не потерпит власти над собой; смотри на ее милость к Потемкину как на легкое развлечение; ты этим легче всего достигнешь того, что она и сама будет смотреть на это так же. Не наводи ее сам на мысль сравнивать с тобой ее нового фаворита. Это — первая задача для тебя и для меня. Мы должны выказывать любезность и уверенность в нашем положении императрице, Потемкину и всему свету, так как пока лишь мы сами можем поколебать наше положение, и никто другой, даже государыня, не посмеет коснуться его. Поверь мне, Екатерина благодарна из чувства и из расчета; она знает, чем обязана нам и как еще теперь нуждается в нашей поддержке, а эта благодарность императрицы — лучшая опора для нас, чем страсть женщины к тебе. Пусть эта страсть охладеет, любовь будет искать разнообразия, но наше положение будет еще крепче, если мы не будем нуждаться в этой слабой и шаткой опоре. Чем более мы будем выказывать спокойствия, любезности, уверенности, тем легче нам удастся уловить случай, чтобы снова отбросить в прежнее состояние этого Потемкина, если бы ему вздумалось быть для императрицы больше, чем игрушкой.

— Ты, быть может, прав, — сказал Григорий Григорьевич, смотря на брата, — я последую твоему совету; весьма возможно, что и сегодня уже я не сдержал себя, выказав свое неудовольствие; весь двор снова должен увидеть меня веселым и спокойным, и сам Потемкин не испытает чувства удовлетворения от мысли, что я боюсь его.

— Так-то лучше! — сказал Алексей Григорьевич. — А я буду настороже, буду выслеживать и наблюдать, стараясь подкопать землю под его ногами, чтобы было достаточно легкого толчка, если бы пришлось повалить его.

— Еще одно, — сказал Григорий Григорьевич, — я показал тебе казака на плацу во время парада.

— В самом деле, — со страхом, побледнев, произнес Алексей Григорьевич, — сходство ужасающе; только казачья шапка и борода делают его менее заметным; такое лицо может сделаться опасным.

— Несомненно, — сказал Григорий Григорьевич, — и потому, прошу тебя, вели тотчас же, не теряя ни минуты, схватить этого казака и заключить его в особое помещение в крепости.

— А на что он может тебе понадобиться? — спросил Алексей Григорьевич. — Было бы жестокостью заставлять бедного парня страдать за эту игру природы.

— Прежде всего, — возразил Григорий Григорьевич, — никто не должен видеть его, особенно здесь, в Петербурге, где все еще помнят Петра Третьего; сначала он должен быть спрятан за крепкими затворами, затем я выведаю от него, знает ли он сам о своем роковом сходстве. Если нет, то его просто можно отослать в какую-нибудь далекую местность, где никто не знал покойного государя.

— Пойду скорей исполнить то, что ты сказал, — произнес Алексей Григорьевич, осушая свой кубок, — через час казак будет передан коменданту крепости со строгим приказом о том, чтобы никого не пропускать к нему и чтобы даже часовые у его дверей не видели его. Ты же следуй моему совету и, что бы ни случилось, старайся сдерживаться!..

Он пожал руку брата и вышел вон.

Григорий Григорьевич мрачным взором посмотрел ему вслед.

— Я последую его совету, — сказал он, — но он слишком доверчив; он не знает Екатерины, он не знает, как она способна лицемерить. Я последую его совету, но я также пойду своей дорогой и буду готовить свои средства, чтобы освежить благодарность Екатерины, если это понадобится, и дать почувствовать, как необходима для нее сильная рука, которая соорудила ей трон и которая одна только в состоянии поддерживать его.

Он лежал, закутанный в тулуп, думая, размышляя и выпивая один за другим кубки того огненного напитка, который всякого другого привел бы в бесчувственное состояние, а на него не оказывал никакого вредного влияния.

В это время вошел камердинер и доложил, что купец Петр Севастьянович Фирулькин просит милости быть принятым на несколько минут.

— Фирулькин? Что еще надо этому плуту? — воскликнул Орлов. — Но все равно, пусть войдет, мне в настоящее время нечего делать.

Фирулькин вошел. На нем был еще более поразительный и яркий костюм, чем утром; еще стоя у дверей, он сделал необычайно глубокий и почтительный поклон, который, вследствие стремления Фирулькина казаться легким и элегантным, произвел такое комическое впечатление, что Григорий Григорьевич Орлов громко расхохотался.

— Знаешь ли, что ты кажешься необычайно смешным, старый плут? — воскликнул он. — Почему ты не носишь овчинного тулупа и шапки, как подобает настоящему русскому, как и я сам это делаю? В сущности, ты заслужил бы, чтобы я отправил тебя в этом франтовском французском одеянии в Сибирь; там ты убедился бы, насколько лучше подходит к тебе шуба.

На минуту Фирулькин побледнел и с ужасом отступил назад; он отлично знал, что Орлов был из тех, кто может серьезно привести в исполнение такую случайную мысль, появившуюся у него под влиянием минутного настроения.

Но его вялое лицо снова быстро приняло свое обычное сладкое, улыбающееся выражение, и он, приблизившись на шаг, сказал:

— Ваша светлость! Я уверен, что вы изволите милостиво шутить с вашим преданным слугою. Я счастлив тем, что в состоянии увеселить вашу светлость, и меня радует то, что мой высокий доброжелатель и покровитель находится в таком веселом расположении духа, так как в этом случае я Могу надеяться, что маленький знак моей любви и почтения, который я хотел бы положить к ногам вашей светлости, наймет у вас ласковый прием. С последним караваном, пришедшим ко мне из Персии, — продолжал он, вынимая из кармана бархатный футляр, — я получил бриллиант, равного которому по чистоте воды и игре нет; а так как мне известно, что мой высокий и милостивый покровитель любит эти камни, то я осмелился приказать вставить этот бриллиант в кольцо и прошу вас, ваша светлость, милостиво соизволить принять его от меня.

Фирулькин раскрыл футляр и подал его князю, в униженно согбенной позе приблизившись к нему.

На темном бархате сверкал солитер чудной красоты.

— В самом деле, — сказал Орлов, — камень красив! — Он взял футляр, небрежно надел кольцо на палец и, поводя рукой, стал наблюдать за переливающейся игрой граней. — В самом деле, бриллиант красив… но мал, — прибавил он.

— Если бы он был больше, — сказал Фирулькин, униженно согнувшийся перед постелью князя, — то я не был бы в состоянии положить его к вашим ногам.

— Это ты врешь, — сказал Орлов, продолжая благосклонно рассматривать камень, — ты порядочно отъедаешься на тех торговых привилегиях, которые достались тебе, и я уверен, что ты богаче и меня самого; мы когда-нибудь еще проверим это… Все-таки что тебе нужно? — прибавил он затем, устремляя пытливый взгляд на Фирулькина. — Ведь тебе же непременно что-нибудь нужно, иначе ты не принес бы мне этого камня.

— О, ваша светлость, как вы несправедливы по отношению к своему всепреданнейшему слуге! Допустим, у меня есть просьба к вам, ваша светлость, но я должен прежде всего сделать донесение и высказать предостережение, к которому меня обязывает мое благоговение перед особою всемилостивейшей государыни.

— Донесение… предостережение, касающееся государыни императрицы? — живо спросил Орлов. — Что это значит?

— Я должен признаться вам, ваша светлость, — ответил Фирулькин, — что имею намерение обзавестись своим домком и семьей, так как я уже давно пережил пору первой юности, и что мой выбор пал на Аделину Леметр, актрису французской комедии ее императорского величества, может быть, и вы, ваша светлость, знаете ее?

— Нет, не припоминаю, — сказал Орлов, — я мало обращал внимания на комедиантов. Но ты, Петр Севастьянович, напрасно делаешь это, ты слишком стар и уродлив для французской актрисы; она наставит тебе рота, и это не сделает тебя более красивым. Впрочем, что же дальше? Что общего между этим твоим намерением и тем предостережением, о котором ты говорил?

При этих словах Орлова улыбка Фирулькина скорчилась в гримасу, но он все же заставил себя рассмеяться; он старался сделать вид, что находит шутку князя великолепной.

— Вы, ваша светлость, тотчас же поймете это, — продолжал он. — Мадемуазель Аделина познакомилась с молодым офицером Смоленского полка, Василием Мировичем; она принимала его ухаживания и, пожалуй, сама питала к нему ту мимолетную юную симпатию, которая не может обеспокоить умного супруга.

— Тем печальнее, тем печальнее! — воскликнул Орлов. — Ты представляешь собою очень наивную фигуру рядом с молодым подпоручиком; будь осторожен! Я уже вижу пробивающееся над твоим лбом украшение.

— Но молодой офицер, — продолжал Фирулькин, пропуская мимо ушей столь нелестное замечание князя, — по-видимому, взглянул на все это серьезнее. Узнав, что Аделина Леметр — моя невеста, он разразился страстным гневом. Кажется, он требовал от государыни императрицы возвращения его родовых поместий, чтобы благодаря этому иметь возможность жениться на мадемуазель Аделине.

— Возвращения родовых поместий? — воскликнул Орлов, полуприподнимаясь в постели. — Василий Мирович, подпоручик Смоленского полка? Да, да, я припоминаю… Ну, что же дальше? — выказывая уже большее внимание, спросил он.

— И вот, ваша светлость, — сказал Фирулькин, — этот молодой человек, в жилах которого, как я могу предполагать, течет кровь опасного бунтовщика, в минуту гнева вел поносительные речи о государыне императрице — да сохранит и благословит ее Господь! — и у него даже вырвалась дикая угроза, смысла которой я не понял, но которая во всяком случае содержит изменнические намерения против нашей всемилостивейшей повелительницы.

— Мирович… Смоленского полка, — вполголоса, как бы про себя раздумчиво произнес Орлов, — полк стоит в Шлиссельбурге… — В его глазах блеснула молния. — Отлично, Петр Севастьянович, отлично! — сказал он затем. — С твоей стороны очень хорошо, что ты сказал мне об этом. Каждый верный подданный должен считать своим долгом заботиться о том, чтобы нигде в империи не было заронено злых семян государственной измены; все же это не будет иметь значения; пожалуй, придется не взыскивать с бедного молодого человека его гнев. Собственно, он не прав, так как ему будет и удобнее, и дешевле играть в любовь с актрисочкой, когда она будет твоей женой.

Фирулькин вздрогнул, но он и на этот раз удержал на своих тонких губах кривую усмешку.

— Она еще не моя жена, ваша светлость, — сказал он, — она упряма и своенравна и, по-видимому, намерена противиться воле матери; поэтому я вынужден покорнейше просить, ваша светлость, замолвить за вашего преданнейшего слугу свое решительное и могучее слово. Аделина не осмелится противоречить далее, если узнает, что на моей стороне находится ваша всемогущая воля.

Орлов громко рассмеялся.

— Так вот ради чего этот брильянт! — воскликнул он. — Но хорошо! Пусть твое желание исполнится! Однако я должен сказать тебе, что я могу приказать маленькой актрисочке выйти за тебя замуж, но чтобы ты стал моложе и красивее, это сделать я никак не могу, да и к тому, чтобы она любила тебя, я также не могу принудить ее. И я заранее предупреждаю тебя, что она не сделает этого и что вскоре на твоей голове появятся такие же красивые рога, как у того старого греческого охотника, который подстерег Диану на купанье.

Вошел адъютант.

— Ну, теперь ступай! — сказал Орлов Фирулькину, поднимаясь с постели. — Я не забуду твоей просьбы и во вред тебе самому исполню ее.

С глубоким поклоном Фирулькин удалился.

— Что скажешь? — спросил князь у вытянувшегося перед ним в струнку офицера.

— Адмирал граф Алексей Григорьевич Чесменский приказывает доложить вам, что казак Емельян Пугачев арестован и помещен в каземате крепости.

— Хорошо, — равнодушно произнес Орлов, — посмотри, вернулся ли уже из города поручик Павел Захарович Ушаков. Если ты найдешь его, то немедленно пошли ко мне.

— Я видел его на дворе, и он тотчас будет к услугам вашей светлости.

Несколько минут спустя в комнату вошел молодой человек в форме Смоленского полка. Его лицо было открытым, во взоре темных глаз лежал отпечаток хитрого лукавства, а усмешка на лице и самонадеянная непринужденность, с какой он подошел к князю, указывали на то, что он был твердо уверен в особенном расположении всемогущего фельдцейхмейстера.

— Павел Захарович! — сказал Орлов. — Мне нужно дать тебе поручение, при исполнении которого ты должен приложить всю свою сметку и весь свой ум.

— Я не нуждаюсь в подобных напоминаниях, — возразил Ушаков, — вы, ваша светлость, знаете, что все мои силы всегда в вашем распоряжении, и до сих пор я имел счастье заслуживать ваше постоянное одобрение.

— Тебе не повредит, если и на этот раз тебе также удастся это, — сказал Орлов. — Ты знаешь подпоручика Василия Мировича, своего однополчанина?

— Я знаю его, — смущенно ответил Ушаков, — он как раз мой друг, мой особенный друг, с которым я вырос в кадетском корпусе. Что с ним?

— Вот это-то именно я и хочу знать, — сказал Орлов. — Ты повыпытаешь у него, поговоришь с ним обо всех его обстоятельствах. У него любовная интрига с одной французской актрисочкой?

— Больше чем любовная интрига, — смущенно ответил Ушаков, — это настоящая, серьезная любовь, от которой он тщательно старался избавиться.

— Хорошо, — сказал Орлов, — ты поговоришь с ним относительно этого, поговоришь также об императрице, о правительстве… Ты будешь внимательно наблюдать за ним, за каждым его словом и будешь точно и пунктуально доносить мне обо всем, что ты увидишь и услышишь.

— Слушаю-с, ваша светлость, — ответил Ушаков. — Но я уже имел честь заметить вашей светлости, — колеблющимся и взволнованным голосом прибавил он, — что Мирович — мой друг.

— Разве существуют друзья, когда дело идет о службе государыне императрице, — строго и грозно спросил Орлов, — когда дело касается того, чтобы исполнить мое приказание? Впрочем, будь покоен! С твоим другом Мировичем не случится ничего дурного, и чем правдивее и точнее ты будешь доносить мне обо всем, что ты заметишь за ним, тем больше будет та услуга, которую ты окажешь ему самому. Теперь ступай, завтра я жду твоего первого донесения.

Ушаков по-военному откланялся и удалился из комнаты, но уже далеко не с тем самонадеянным и радостным выражением лица, с которым вошел сюда.

— Мой брат советует мне быть осторожным, — сказал Григорий Орлов, оставшись один, — и все же в своей смелой самоуверенности он склонен слишком низко оценивать каждого врага; на этот раз хорошо, что я никогда не забывал о предусмотрительном благоразумии и в каждом, полку имею доверенное лицо, через которое узнаю все, что там происходит. Я отлично понимаю, на что намекал этот Мирович своими угрозами, о которых говорил мне Фирулькин. Этот дурак говорил о них, чтобы устранить соперника, и вовсе и не подозревал при этом, что тем самым коснулся ужаснейшей тайны России и дал мне в руки нить, чтобы направить все согласно моему желанию. Лицо этого Пугачева и гнев Мировича, вызванный потерей его актрисочки, должны быть в моей руке сильным оружием. Убаюкивай себя в своем самодержавном сне, неблагодарная императрица! Простирай руку к высшим целям своего честолюбия, дерзкий Потемкин! У меня имеются казак и актрисочка, и вскоре императрица, затрепетав, узнает, что ее трон далеко не устойчив, когда его не поддерживает и не защищает рука Орлова. Мое оружие отточено, но никто не должен знать его, пусть никто не подозревает его остроты… даже и мой брат. Теперь мне нужно отдохнуть. Сон дарит ясность мыслям и твердую уверенность воле.

Орлов еще раз наполнил свой фигурный бокал, одним духом опорожнил его и растянулся на жестком матрасе. Спустя несколько минут его равномерное, глубокое дыхание уже показывало, что сильная натура великана в состоянии повелевать и сном.

На месте смотра войск до позднего вечера царило шумное оживление. Были огорожены различные места для танцев, по которым расхаживали горожане с женами и дочерьми и солдаты, весело знакомясь друг с другом. Только весьма редко эту общую радость омрачал диссонанс.

Хотя по приказанию императрицы в огромных палатках были в изобилии заготовлены пиво и водка вместе с излюбленнейшими кушаньями, но опьянение, которому многие поддались вследствие щедро предлагаемых спиртных напитков, не делает русских, подобно людям других национальностей, сварливыми и невыносимыми; напротив, оно придает им какую-то особенную, наивную, почти ребячливую веселость. Если где-либо тем не менее происходило какое-нибудь недоразумение или завязывалась ссора, то находившиеся в толпе офицеры с неумолимой строгостью заботились о том, чтобы участники беспорядка были удалены, так что он во всяком случае продолжался всего несколько минут, а в некотором отдалении от гулянья и вовсе не был заметен.

Наибольшим расположением петербургских горожан, их жен и дочерей пользовались солдаты, приведенные Потемкиным с турецкой войны. Несмотря на их рубцы и изорванную форму, молодые девушки предпочитали их в качестве танцоров, а вокруг более старых, уже не принимавших участия в танцах, образовывались группы молодых людей и женщин, усердно прислушивавшихся к их рассказам о подвигах великого Румянцева и его воинов в делах против басурман.

Казаки тоже были в центре внимания и горожан и гвардейских солдат, завидовавших добытой армейскими полками славе и знакам отличия, которыми их наградила императрица. Только Емельян Пугачев, уединившись, сидел в одной из палаток; перед ним была кружка меда, но он лишь изредка отхлебывал пенистую влагу и, уронив голову на руку, предавался мрачным размышлениям. Его товарищи уже не раз пытались увлечь его в водоворот веселья, но он всякий раз быстро удалялся, как только ликующая толпа опоражнивала свои бокалы за здоровье императрицы.

«Нет! — скрежеща зубами, думал Пугачев, отыскав себе уединенное место в опустевшей палатке. — Я не желаю пить за здравие императрицы… я не хочу желать ей добра. Ведь я верой и правдой служил ей долгие годы, там, где нужно было, я не колеблясь проливал за нее свою кровь, но все же я и теперь лишен воли и мне не позволили возвратиться к себе на родину и после стольких лишений и трудов устроить собственное счастье, жить для одной своей Ксении. Наш генерал — храбрый человек, жалеющий своих солдат, а все же и он отказал мне в свободе; он не может дать мне ее, так как ему запрещено это указом императрицы. Разве это дело, что так много храбрых и сильных людей подчиняется воле слабой женщины? Я хотел обратиться к ней лично, когда она проезжала верхом мимо нас, я хотел лично просить у нее воли, но этот князь Григорий Орлов, ехавший рядом с нею, такой грозный и гневный, что я не осмелился, а к тому же, — с гневом сжал он кулаки, — все во мне воспротивилось — молить у женщины свободы, у женщины не Рюриковой крови, чужестранки, рожденной в еретичестве и… Чтобы потом не краснеть перед Ксенией».

Он испугался собственных мыслей и быстро поднес к губам кружку с медом, так как у самой палатки раздались шаги и вошел офицер в форме Преображенского полка.

На офицере были аксельбанты, указывавшие на то, что он состоял адъютантом при высокопоставленной особе. При его появлении Пугачев вскочил и отдал честь, а офицер проницательно взглянул ему прямо в глаза.

— Вот что, казак, — сказал он, — я ищу, с кем бы послать письмо в город, и не хотел бы мешать людям предаваться веселью; ты, по-видимому, не находишь удовольствия в танцах и в шумном времяпровождении, поэтому я хочу поручить это тебе.

— Слушаю-с, ваше благородие, — сказал Пугачев, — мой конь отдохнул и готов служить вам.

— Как зовут тебя? — спросил офицер.

— Емельян Пугачев, — ответил казак.

— Ты из войск, возвратившихся с генералом Потемкиным из Турции?

— Так точно, — ответил Пугачев, — я был при осаде Бендер, а когда-то в армии генерала Апраксина сражался против пруссаков.

— Хорошо, — сказал адъютант, — я вижу, что ты храбрый солдат и что я могу доверить тебе свое послание. Вот, — сказал он, передавая ему запечатанный конверт, — возьми это письмо, свези его в крепость, явись к коменданту и передай ему его. Тебе не нужно докладывать об этом своему начальнику, я беру это на себя. «Выполнял службу ее величества государыни императрицы» — так скажешь, когда возвратишься обратно и начальство спросит о твоем отсутствии.

— А если меня накажут за то, что я уехал без разрешения? — нерешительно спросил Пугачев.

— Ты знаешь мой мундир, — строго произнес офицер, — слышишь — я беру ответственность на себя; служба государыне императрице не терпит проволочек.

Пугачев отдал честь, взял письмо из рук адъютанта, сунул его в карман за пазухой и, выйдя, направился за палатки своего полка, где нашел своего коня.

Он вскочил в седло и стал огибать весь табор, делая огромный крюк, так как на площади никто не имел права показываться верхом. Затем, достигнув дороги, он пустил свою маленькую, долгогривую лошадку полным махом и, все еще под наплывом своих печальных, грустных дум, поехал к городу.

Ему были знакомы эти улицы еще со времени похода на пруссаков, и в нем стали подыматься грустные воспоминания о тех днях, когда он, полный сил, находил радость в веселой солдатской жизни, когда тоска по родине еще не коснулась его и не заставляла чувствовать тяжелые давящие оковы службы.

Пугачев проехал по крепостному мосту; из-за мрачных каменных громад крепости вздымалась позолоченная башня над собором Святых Петра и Павла.

Часовой у ворот окликнул его.

— По повелению ее императорского величества государыни императрицы, — отозвался казак, — пакет к коменданту.

Часовой пропустил его. Невольное боязливое чувство закралось в душу казака, когда он, миновав глухо звучавшие свода ворот, въехал во внутренний двор крепости. Отсюда уже не было видно внешнего мира, кроме клочка синего неба, в который, казалось, упирались крепостные стены.

Пугачев доложил о своем поручении офицеру, командовавшему внутренними караулами, и вскоре появился комендант крепости, старый генерал с лицом сурового воина, и окинул казака удивленным взором. Он никак не мог понять, что могло быть общего между этим солдатом далекого, не принадлежавшего петербургскому гарнизону полка и службою императрицы.

— Что ты привез мне? — коротко и повелительно спросил он.

Пугачев вытащил письмо, полученное им от адъютанта, и передал его коменданту.

Последний осмотрел печать, вскрыл конверт и пробежал взором содержание письма.

Он вздрогнул и с еще большим удивлением, чем перед тем, осмотрел казака; но затем его лицо снова приняло спокойное, строгое и холодное выражение. Он шепнул несколько слов караульному офицеру и затем, обращаясь к Пугачеву, коротко по-военному приказал:

— Следуй за мной!

Затем он направился через двор к двери, которая была заперта на замок и вела в помещения нижнего этажа.

Офицер с сержантом, несшим связку ключей, и пять человек из стражи шли по пятам за Пугачевым, не обращавшим особенного внимания на все эти формальности, которые могли относиться к правилам крепостной службы.

Сержант отпер замок своим ключом. Комендант первым вступил в темный, извилистый коридор, предварительно быстрым взглядом убедившись, что Пугачев следует за ним.

Офицер и солдаты замыкали шествие.

В конце коридора была открыта вторая дверь. Они все больше углублялись внутрь каменного мешка, и чем дальше шли они, тем тусклее становился свет, попадавший сюда через редко разбросанные слуховые окна.

Наконец они прошли через небольшую переднюю. Позади нее находилась тяжелая железная дверь.

Комендант ввел Пугачева в маленькую комнату с выкрашенными в белый цвет стенами, с простою кроватью, столом и несколькими стульями. Единственное окно с крепкою железною решеткою выходило на крошечный дворик, который был окружен такими высокими стенами, что в глубине его царил унылый полумрак и при взгляде на него через окно нельзя было видеть небо.

Пугачев несколько нерешительно перешагнул порог этого мрачного помещения. Он никак не мог понять, почему это комендант для исполнения переданного им поручения или для передачи ему ответа на доставленное письмо привел его в эту непроглядную глубь старого крепостного здания; но, прежде чем его мысли могли принять ясную форму, комендант снова перешагнул порог и сказал сопровождавшему офицеру:

— Этот казак арестован!

— Арестован?.. Я! — возмущенно воскликнул Пугачев. — Я, ни разу не провинившийся по службе? Никогда ничего мне не могло быть поставлено в вину! Это невозможно!.. Что сделал я?

— Ты арестован согласно приказу ее императорского величества государыни императрицы! — сказал комендант, в то время как офицер приставил к порогу комнаты двух часовых с примкнутыми у ружей штыками. — У арестанта должна быть хорошая пища — и я сам позабочусь об этом, но под страхом смерти никто не должен входить в каземат, кроме сторожа, которого я назначу для этого, никто не смеет разговаривать с ним, отвечать на его вопросы!

— Это невозможно! — вне себя воскликнул Пугачев. — Это недоразумение, какая-то путаница. Неужели же просьба о воле, на которую я осмелился сегодня, будет наказана столь сурово! О, в таком случае, — воскликнул он с налившимися кровью глазами, — Боже великий, пошли Свои гром и молнию на головы еретиков, которые затоптали ногами святейшие законы и унизили свободных людей до положения рабов!

На губах Пугачева выступила пена. Он хотел броситься на солдат, но по знаку коменданта они уже с грохотом захлопнули тяжелую железную дверь, ключ заскрипел в замке, пленник был наглухо заперт.

— Вы останетесь со своими людьми в этой передней, — отдал офицеру приказание комендант. — Я позабочусь о вашей смене; вам известны инструкции, и вы будете точно следовать им.

Убедившись еще раз в надежности дверного запора, комендант удалился.

Офицер сел на скамеечку возле окна и стал смотреть на мрачный двор, в то время как солдаты с ружьями в руках расположились на стоявшей у стены скамье.

Из каземата сквозь толстые стены и тяжелую железную дверь глухо, как бы издалека раздавались ужасные проклятия и дикие, яростные крики. Они звучали так страшно, что офицер и солдаты по временам вздрагивали. Казалось, будто хищный зверь пустыни с рычанием потрясал стены своей клетки или демон адской преисподней намеревался взорвать страшные цепи, которыми был прикован к бездне вечного мрака. Но ни один мускул на лице солдат не дрогнул: все они молча и неподвижно сидели на своих местах, они знали свой приказ по службе, остальное их не касалось, и каждый из них, привыкший к крепостной службе, уже переживал что-либо подобное, не зная и не задаваясь вопросами.

Солнце уже зашло. Гвардейцы, окруженные толпами ликующего народа, мало-помалу возвращались в свои казармы. Петербургские улицы теперь были настолько же оживлены толпившимся народом, насколько были тихими и вымершими в предобеденное время. Окна Эрмитажа в Зимнем дворце светились, так как близился час, когда в покои императрицы съезжалось самое избранное придворное общество.

По берегу Невы, со стороны Александро-Невской лавры сквозь толпившийся народ ехала карета; ее окна были плотно закрыты зелеными занавесками; на ее дверце не видно было герба, на кучере не было ливреи. Никто не обращал внимания на этот простой возок, которому то и дело приходилось останавливаться и ожидать, пока густая толпа расступится и даст ему дорогу.

Этот возок свернул на большой мост, ведший к крепости, и наконец остановился перед теми же самыми воротами, в которые несколько часов перед тем въехал Емельян Пугачев, чтобы передать коменданту доверенное ему письмо.

Часовой подошел к карете; ее дверцы растворились, и часовой увидел перед собой монаха в длинной рясе, с глубоко надвинутым на голову клобуком и прикрывавшим лицо, так что нельзя было разглядеть его. Монах протянул часовому составленный по всей форме и снабженный большой печатью пропуск, и так как солдат удостоверился в подлинности печати, то карета проехала воротами во внутренний двор, где караульный офицер снова открыл ее дверцы.

— Нужно тотчас же позвать коменданта, у меня есть приказ к нему, — сказал монах голосом, который звучал слишком высокомерно и повелительно для простого чернеца.

Вскоре показался на дворе и комендант; не говоря ни слова, монах подал ему письмо, которое перед тем показывал караульному офицеру.

Генерал посмотрел на печать и, покачивая головою, окинул взором столь необычного передатчика приказа. Но на его лице отразилось еще большее удивление, когда он прочитал содержание письма; тем не менее он ни словом не выразил своего удивления и лишь сказал монаху то же самое, что несколько часов назад сказал Пугачеву:

— Следуйте за мной!

На вопрос караульного офицера комендант отклонил предложение сопутствовать ему и рядом с монахом, который был выше его почти на целую голову, зашагал по тем же самым длинным переходам, по которым вел и Пугачева.

В передней, где находились офицеры и стража, горел большой фонарь. При появлении коменданта офицер и солдаты вскочили со скамей. Из находившегося за стеной каземата все еще раздавались шумные, грозные проклятия, сопровождаемые гулкими ударами в железную дверь.

— Откройте! — распорядился комендант. — По приказу генерал-фельдцейхмейстера этому монаху открыт свободный доступ к арестанту.

— Он неистовствует, ваше превосходительство! — сказал офицер. — Как вы изволите сами слышать, открывать дверь и входить к нему опасно.

— В таком случае приготовьтесь связать его, если это понадобится, — приказал генерал.

— В этом нет необходимости, — сказал монах глубоким, сочным голосом. — Как бы там ни было, откройте, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.

Ключ заскрипел, засовы были отодвинуты; медленно повернулась на петлях тяжелая дверь.

Едва свет фонаря упал внутрь каземата, как Пугачев с поблекшим лицом, дико вращая глазами, с пеною у рта и рыча, как разъярившийся хищник, бросился оттуда. Его вид был так страшен, что солдаты испуганно отстранились.

Но монах уже ступил на порог.

Когда Пугачев обрушился на него, схватил за горло, чтобы душить, монах с громким ироническим смехом перехватил руки казака, с силой отогнул их за спину и после короткой борьбы бросил неистовствовавшего на землю. Он крепко, как железными тисками, держал руки, прижал грудь его коленом и сказал:

— Успокойся, безумец!.. Разве ты не видишь одеяния? Я явился сюда, чтобы утешить тебя, поэтому молчи и выслушай меня! Ты видишь, что всякое сопротивление бесполезно. Моя рука столь же сильна, чтобы связать тебя, как могуче утешить и ободрить тебя мое слово.

Пугачев уставился на него налившимися кровью глазами. В самом ли деле внушило ему доверие монашеское одеяние, или в своем изнеможении он склонился перед превосходством силы, только он издал лишь глухой стон и его судорожно напряженные мускулы ослабели.

— Внесите сюда фонарь! — сказал монах повелительно. — Теперь ступайте и оставьте нас одних! — приказал он далее, когда в каземат внесли фонарь.

Дверь закрылась. Комендант удалился, тихо бормоча про себя:

— Что значит все это? Какие церемонии с этим простым казаком? А этот монах… где, черт возьми, я слышал этот голос?

Покачивая головой, он шел вдоль коридора, в котором, несмотря на мрак, отлично ориентировался. Но ему никак не удавалось разобраться в своих воспоминаниях: где же он все-таки слышал голос этого монаха.

Офицер и солдаты остались в передней и боязливо прислушивались, так как, несмотря на превосходство силы, выказанное монахом, они все боялись новой схватки с арестованным, которая могла стать опасной для служителя церкви.

Внутри каземата монах оставался несколько минут в том же положении: с коленом на груди казака и не выпуская из своих железных тисков его рук.

— Ну, успокойся, Емельян!.. — сказал он. — Имей доверие к моей одежде; я не причиню тебе зла, и в доказательство возьми вот этот подкрепляющий напиток, в котором ты, наверно, нуждаешься.

Он выпустил арестованного, действительно уже не делавшего попыток возобновить свою борьбу с монахом, огромную силу которого он уже испытал на себе.

Монах вытащил из рясы бутылку, оплетенную лубком, поднес ее распростертому на земле казаку и сказал:

— Выпей, это укрепит тебя и успокоит.

Пугачев, ни минуты не колеблясь, приложил бутылку ко рту и сделал из нее порядочный глоток. Затем он глубоко вздохнул, на его бледном, искаженном лице появилось выражение удовольствия, и он усталым голосом проговорил:

— И точно, батюшка!.. Вы не можете принести мне ничего дурного, так как напиток ваш недурен. Говорите, что вы в состоянии сказать, чтобы утешить в этом несчастье мою душу.

— Почему ты здесь, почему ты арестован? — спросил монах.

— Почему я арестован? — воскликнул Пугачев, внезапно вскакивая с места и уставившись на монаха вновь загоревшимся ненавистью и яростью взором. — Я арестован потому, что тосковал по родине, потому что нуждался в свободе, потому что осмелился просить этой свободы, и вот поэтому я осужден истомиться и сгнить в этой тюрьме. Клянусь Господом Богом, лучшим утешением, которое вы могли бы мне дать, была бы смерть! Быть может, вы намеревались дать мне это утешение? Не подмешали ли вы яд в свой напиток?.. Огнем он течет по моим жилам!..

— Не из-за того ты здесь, Емельян, — возразил монах.

— Не из-за того? — переспросил казак. — Из-за чего же?

— Благодаря своему лицу, слышишь? Благодаря своему лицу. Разве ты никогда ничего не замечал в своем лице? Разве тебе никто никогда не говорил, что особенного в твоем лице?

Пугачев в упор уставился взглядом на монаха.

— Подумай хорошенько, — сказал последний, — ты был на службе при великой императрице Елизавете Петровне, при императоре Петре Федоровиче…

— Петре Федоровиче! — воскликнул Пугачев, по-видимому роясь в своих воспоминаниях. — Да, да, батюшка! Что-то такое блеснуло у меня из прошлого. Дело было под Бендерами, когда мы осаждали эту крепость; раз как-то остановился возле меня офицер генерала Панина и сказал другому, сопровождавшему его: «Взгляни на этого казака; если бы император Петр Федорович не был мертв, я поклялся бы Богом в том, что это он живой стоит здесь предо мною». — «В самом деле, это бросается в глаза», — сказал другой офицер, и оба прошли мимо. Я скоро позабыл об этом; я только помню о том, что тогда сильно перепугался, так как ведь не может принести счастье сходство с бедным императором Петром Федоровичем, который…

Пугачев запнулся и боязливо посмотрел на монаха.

— Который, — произнес последний, заканчивая слова казака, — был свергнут с престола своею супругой, чужестранку, не имеющей ничего общего со святой Русью и носящей теперь его корону.

— Он мертв, — сказал Пугачев и перекрестился, — упокой, Господи, его душу.

— Он мертв, — сказал монах, тяжело опустя свою руку на плечо Пугачева, — он мертв, говоришь ты, и все же ты мне рассказал, что тот офицер при взгляде на твое лицо подумал, что видит его; но и я сам признаю в твоем лице черты императора Петра Федоровича.

— Я вас не понимаю, батюшка, — дрожа, проговорил Пугачев, — у меня голова идет кругом от ваших слов, насколько я могу припомнить свое детство, я всегда был Емелькою, только Емелькою Пугачевым, родившимся на берегах тихого Дона.

— Есть страшные искусства, — сказал монах, — изученные теми, кто заложил свою душу адским силам преисподней; существуют козни, которые приводят в замешательство наш ум и вызывают в нем ложные, обманчивые представления, эти последние будят в нас воспоминание о таких вещах, которых никогда не было, и умерщвляют воспоминания о том, что было в действительности.

— Я не понимаю вас, я не понимаю вас, батюшка, — испуганно повторял Пугачев.

— Царь Петр Федорович умер, — сказал монах, — потому что его супруге захотелось возложить на свою голову российскую корону. Ну, а если бы та, которая теперь называется императрицей, — продолжал монах, — тем не менее дрогнула и отступила перед превосходящим всякую меру желанием или если бы те, кто были ее орудием, не осмелились пролить священную царскую кровь, то…

— О, батюшка, батюшка, — падая на колени и вздымая к нему руки, произнес Пугачев, — батюшка, что вы сказали? О, если бы это было возможно, то…

— Ты слышал же, что сказал тот офицер? — спросил монах. — Если бы император Петр Федорович не был мертв, — сказал он, — то ведь этот офицер был бы готов в твоем образе видеть его перед собою. И вот если император Петр Федорович не умер, если его воспоминания расстроены, если его ум ослеплен безумием, то не существует на свете Емельяна Пугачева, то жив еще император и в состоянии еще мстить за совершенное беззаконие и повести к победе вечно живое право… Подумай как следует над этим! Собери всю свою волю! Проникни, насколько можешь, в свои воспоминания. Разве ты уверен, вполне уверен, что родился и вырос на берегах Дона, что ты всегда был Емельяном Пугачевым?

Пугачев сжал руками свою пылающую голову.

— Батюшка, батюшка! — воскликнул он. — Все крутится в моей голове… Я уже не проникаю ясно в свою память… Все сбилось в ней…

— Это сказывается действие того питья, которое приготовили адские духи для злоумышленников, давших его тебе, но зато я ясно вижу твое лицо, изменить черты которого не было в их власти, и я говорю тебе, что ты — Петр Федорович, позорно преданный, лишенный престола царь; ты призван спасти Русь, ты призван к мести, к совершению правосудия… Приветствую тебя, Петр Федорович! Тебе принадлежит будущее… В твоей голове снова оживут воспоминания, как только священная корона коснется ее в Московском Кремле.

Пугачев, словно пьяный, неверными шагами ходил взад и вперед по узкому помещению, затем снова упал на колени перед монахом, умоляюще схватил его руки и воскликнул:

— Батюшка, батюшка, не обманывайте меня, не вливайте отравляющей мечты в мою душу! Пробуждение от подобного сна искупается смертью!

— Сном было твое настоящее существование, — сказал монах. — Пробудись к действительности, Петр Федорович, внук великого царя Петра Алексеевича, владыка и повелитель святой Руси!

Пугачев опустился на пол, стукнулся лбом в поклоне и минуту оставался лежать неподвижно.

— А если это так, батюшка, — воскликнул он затем, вдруг снова выпрямляясь и устремив на монаха свой дикий взор, — то разве я не заключен в эти стены, разве не стоят здесь часовые, разве я не погребен навеки? Быть может, за теми дверями меня ждут кинжал и яд…

— Будь спокоен, — сказал монах, — разве я пришел бы к тебе и раскрыл бы тебе тайну, мрак которой будет просветляться все больше и больше, чем ближе будешь ты к коронованию в святой Москве, перед чем не устоять никаким адским чарам? Разве я сделал бы это, если бы не было в моей власти раскрыть двери тюрьмы и возвратить тебе свободу?

— Батюшка, батюшка, — воскликнул Пугачев, — кто же вы? Не посланы ли вы самим Небом, раз в ваших руках находится подобная власть?

— Я послан судьбою, — возразил монах, — и от твоей воли, от твоего мужества, от твоей силы будет зависеть исполнить решение судьбы, возвестить о котором я явился к тебе; сегодня еще тебе будет возвращена свобода и ты безопасно возвратишься в страну сильных и смелых людей, в ту сторону, которую, охваченный безумием, ты до сих пор считал своею родиной. Как только ты прибудешь туда, возвести о своей тайне… возвести, что не умер царь Петр Федорович, что он ожил в тебе, чтобы мстить и карать… Возвести об этом на благо России…

— Неужели это правда, неужели это возможно, неужели со мной может произойти столь неслыханное превращение? — воскликнул Пугачев. — Да, — продолжал он, гордо выпрямляясь и расправляя руки, — да, я чувствую, что это — истина; память еще не возвращается моему помутневшему рассудку, но я чувствую, как течет в моих жилах старая царская кровь, как напрягаются мои мускулы, как растет моя сила, подобно могучему дубу… Да, это я… я Петр Федорович, царь, мститель, освободитель! — Но вдруг он побледнел и его руки беспомощно опустились. — А моя Ксения? — болезненным, жалобным стоном вырвалось у него. — Что будет с моей нежной красавицей?

— С твоей Ксенией? — спросил монах. — Кто это? Что это значит?

— Батюшка, — ответил Пугачев с болью в голосе, — это самая красивая девушка на Яике. Если бы на моей голове была царская корона, я отдал бы ее за Ксению.

— К чему? — спросил монах. — Разве великий император Петр Алексеевич не подал руки безвестной девушке? Добейся престола, для которого ты рожден, и от твоей воли будет зависеть, возвысить до себя Ксению и короновать ее царскою короною, как великий царь Петр Алексеевич короновал Екатерину!

— Батюшка! — воскликнул Пугачев. — Какое сияние наполняет этот мрачный каземат, в котором я уже было потерял всякую надежду!.. Моя Ксения — императрица! Право слово, нет на Руси достойнее ее главы для царского венца: блеск ее волос краше блеска золота.

— Ну, за дело! — сказал монах. — Теперь я пойду; не давай согнуться своей воле и помутиться разуму, в который теперь снова запали первые искры света.

— Вы уходите, батюшка, — испуганно спросил Пугачев, — и оставляете меня здесь?

— Положись на меня, — ответил монах, — тебе не долго ждать свободы; здесь, в этом мрачном каземате, я приветствую мстящего царя, которого вскоре встретит ликующими кликами весь русский народ. Будь спокоен, молчи и жди!

Он низко поклонился казаку и тяжело ударил по двери. Тотчас же она отворилась.

Монах взял фонарь и, еще глуше надвинув клобук, вышел из каземата; согласно приказанию коменданта, один из часовых проводил его по длинному коридору до наружных ворот, где монах сел в ожидавшую его карету и направился через понтонный мост к городу.

Пугачев остался в темноте. Часовые прислушивались к происходившему в каземате, но там ничего не было слышно; монах и в самом деле, должно быть, нашел средство смягчить упорство арестанта.

Пугачев стоял опершись о подоконник и сквозь решетку смотрел на окутанный мраком двор. Тысячи смутных образов всплывали в его уме: то он видел себя на недосягаемой высоте, то в нем снова всплывало малодушное сомнение, не было ли появление монаха лишь обманчивым сновидением и не останется ли он навеки в этой тюрьме. Затем он бросился на колени и стал усердно молить Бога и всех святых, известных ему, о своем спасении и освобождении.

Пугачеву не суждено было долго пребывать в неизвестности. Не прошло и часа, после того как от него ушел монах, когда он снова услышал скрип ключа и засова. Дверь отворилась. Пугачев увидел в передней коменданта и офицера в адъютантской форме.

Комендант держал в руках вскрытое письмо и сказал:

— Вот этот арестованный. В течение нескольких часов уже третье письмо я получаю относительно этого загадочного казака, — ворчливо прибавил он. — Однако, как бы то ни было, — продолжал он, обращаясь к пожимавшему плечами адъютанту, — этот ордер приказывает мне передать вам арестованного… Вот он… Теперь мне уже не придется более возиться с ним.

Пугачев подумал, что грезит. Простой монах мог раскрыть перед ним двери тюрьмы и вывести его на волю Божью — должно быть, это действительно небесный посланец.

Адъютант сделал знак следовать за ним.

Пугачев минуту колебался.

— Я приехал сюда на своем коне, — взмолился он затем. — Он выносил меня под дождем вражеских пуль — прошу вас, возвратите мне моего коня!

— Лошадь казака стоит в конюшне, — сказал комендант, — выведите ее и возвратите ему! — приказал он часовому.

Солдат шел впереди и светил.

На двор уже была приведена лошадь Пугачева. Он схватил ее поводья и последовал за адъютантом, а лошадь обнюхивала его и веселым ржанием выражала свою радость от встречи с хозяином.

На улице, перед воротами крепости стояла маленькая, легкая повозка, запряженная тройкою лошадей.

— Садись, — сказал офицер, — вот тебе плащ и фуражка, а вот и кошель с золотом. Ты отпущен со службы, Иван Васильевич; этот возок доставит тебя до самых пределов твоей родины. Вот твой паспорт!

Пугачев был озадачен, что офицер назвал его другим именем, но его доверие к загадочной власти монаха так возросло, что он не спросил его об этом.

Пугачев взял бумагу, закутался в плащ и надел фуражку.

— Но как ты намерен поступить со своей лошадью? — спросил офицер.

— Привяжем ее к упряжке, — сказал Пугачев, — у нее сильные ноги, и она не знает усталости.

Он подозвал лошадь несколькими непонятными словами.

Умное животное спокойно и послушно дало привязать себя к тройке, офицер сделал знак, и маленькая повозка, похожая на те, в которых обыкновенно приезжают крестьяне из деревни, переехала мост и направилась по другому берегу реки.

Пред Зимним дворцом кучеру пришлось свернуть в сторону, потому что бесконечная вереница блестящих экипажей, сопровождаемых скороходами с факелами в руках, тянулась друг за другом к подъезду дворца, так как в это время происходил вечерний прием у императрицы…

За час до начала приема Потемкин вышел из покоев императрицы и через картинную галерею и большие залы Зимнего дворца направился к себе.

Дворцовая стража отдавала генерал-адъютанту ее императорского величества воинскую честь, а все служащие отвешивали ему низкие поклоны. Но он шел, никого и ничего не замечая. Только в конце галереи, соединявшей Эрмитаж с Зимним дворцом, Потемкин встретился с человеком, который представлял полнейший контраст с ним самим. И как бы очнулся. Это был господин лет шестидесяти. Его маленькая, худая, узенькая фигурка казалась еще меньше от привычки горбиться; простой серый суконный костюм, совершенно не подходивший к роскошной обстановке дворца, еще более резко бросался в глаза, чем самый дорогой, расшитый золотом и серебром камзол царедворца. Лицо сгорбленного человека притягивало к себе; блестящие глаза проницательно смотрели из-под темных ресниц, а легкая бледность и преждевременные морщины указывали на усиленную умственную работу и физические страдания. Голову его покрывал простой короткий парик, а в руках он держал шляпу, лишенную каких бы то ни было украшений. По внешнему виду встретившегося господина можно было принять за одного из самых маленьких чиновников дворцового ведомства, хотя он, несмотря на свой рост, так же высоко поднимал голову, как блестящий генерал Потемкин, и так же высокомерно отвечал на низкие поклоны камергеров. Глядя на почести, оказываемые этим двум лицам, можно было подумать, что рослый генерал и незначительный старичок в сером главенствуют среди всего блестящего дворца императрицы.

Потемкин с удивлением смотрел на незнакомца; он ожидал, что тот поклонится ему так же, как и все другие служащие, но тот спокойно прошел мимо, скользнув по нему равнодушным взглядом. Генерал-адъютант несколько смущенно оглянулся, задетый дерзостью старика, и увидел, что тот уверенным шагом прошел по галерее к апартаментам Екатерины, а стоявший у дверей караул почтительно посторонился перед ним.

— Кто этот человек? — спросил Потемкин одного из камергеров. — Он, верно, состоит в штате прислуги ее императорского величества, что так свободен доступ в ее покои?

Камергер, по-видимому, был удивлен вопросом Григория Александровича.

— Вы спрашиваете о том господине, который только что прошел здесь? Ведь это — Дидро! [14] — ответил он.

— Дидро? — недоумевающе повторил Потемкин, пожимая плечами. — Ах, да, да, — прибавил он, — понимаю: это, верно, хирург или зубной врач ее императорского величества.

— Нет, ваше превосходительство, — ответил камергер, — Дидро — не хирург и не зубной врач, это французский писатель, философ. Ее императорское величество купила его библиотеку и милостиво назначила его своим библиотекарем, пригласив для этого в Россию. Государыня императрица выказывает ему особенную благосклонность.

— Ах, Дидро! — воскликнул Потемкин в изумлении. — Дидро! Так это был Дидро?

Потемкин направился дальше, всю дорогу думая о старике и об императрице.

«Она умна, — усмехался он, — очень умна. Все эти Вольтеры и Дидро, безжалостно колеблющие шатающийся трон Франции, будут по всей Европе прославлять Екатерину Великую, и в течение многих столетий ее имя сохранится среди потомства. Лаская этих вольнодумцев, государыня ничем не рискует, так как их теории останутся теориями, погребенными в Петербурге, и их отголосок не дойдет до широких пространств России. Однако правительница, будучи сама свободомыслящей, не уступит ни одной из своих привилегий самодержавной монархини. Да, она очень умна! Удастся ли мне обуздать ее дух и упрочить за собой непоколебимую власть? Умею ли я достичь большего, чем достиг Орлов?»

Преследуемый этими мыслями, Потемкин вошел в переднюю своей квартиры и в глубоком раздумье остановился у порога.

— Да, я должен этого достичь! — вдруг громко воскликнул он и сейчас же испуганно оглянулся, как бы боясь, чтобы его кто-нибудь не услышал.

«Никто не должен видеть меня с опущенной головой, — продолжал он размышлять. — Екатерина умна и отважна. Нужно следовать за полетом ее мыслей, а для отваги указать такую цель, до которой даже она еще не дерзала додуматься. Да, я должен достигнуть этого. Если этого не будет, то я останусь лишь фаворитом, всецело зависящим от расположения духа императрицы, как это было с Орловым. Но Григорий Александрович Потемкин не помирится с подобной ролью. Как бы ни была могущественна государыня, она все же — прежде всего женщина, а женщина всегда покоряется мужской воле и силе».

Уверенный в себе, Потемкин гордо оглянулся, как будто вся великая Россия уже преклонилась перед ним.

Между тем Дидро спокойно шел по галерее, время от времени останавливаясь перед какой-нибудь картиной, возбудившей его особенное внимание. Наконец он подошел к апартаментам императрицы, где его встретил тот же самый паж, который провожал Потемкина через потайную дверь.

— Можно мне видеть ее императорское величество? — спросил Дидро. — Она мне назначила этот час.

— Ее императорское величество всегда с удовольствием принимает вас, — ответил паж. — Войдите, пожалуйста! Государыня, наверно, сейчас выйдет.

Паж открыл дверь, но не ту, через которую проходил Потемкин, и Дидро очутился в кабинете, обитом светло-зелеными шелковыми обоями; материей такого же цвета была покрыта вся мебель; картины старинных мастеров украшали стены. Под диваном стоял маленький стол с несколькими раскрытыми книгами. Над столом в богатой раме, занимавшей почти всю стену, висела картина, изображавшая морскую битву, причем главное место в ней было отведено взрыву большого линейного корабля. Из кабинета виднелся целый ряд роскошно обставленных комнат, заканчивавшийся зимним садом, к которому примыкал будуар императрицы; в нём Екатерина Великая принимала Потемкина. Это была уединенная комната, в которую никто не смел входить без разрешения государыни. Она отделялась от зимнего сада глухой стеной, и многие даже не подозревали о существовании этого уютного уголка. Дидро перелистывал несколько минут лежавшие на столе книги, а затем принялся рассматривать картину, время от времени выражая свое одобрение тихими возгласами. Он был так погружен в созерцание картины, что не слышал легких шагов императрицы, направлявшейся через зимний сад в свой кабинет.

На государыне было простое темно-синее шелковое платье, грудь украшала лишь звезда Андрея Первозванного, шею обвивало жемчужное ожерелье, а на слегка напудренных волосах возвышалась небольшая диадема. Время от времени императрица останавливалась перед каким-нибудь редким цветком или созревшим фруктом. Только подойдя к порогу кабинета, она заметила присутствие Дидро; она незаметно подошла к нему и прикоснулась веером к его плечу.

— Здравствуйте, господин Дидро, — проговорила она. — Простите, пожалуйста, что я заставила вас ждать. Я делала обзор своим растениям и сорвала несколько винных ягод, только что созревших. Возьмите, мой друг, эти продукты моего сада. К сожалению, я могу предложить только эту безделицу взамен цветов и дорогих плодов вашего ума, которыми я пользуюсь с дивным наслаждением.

При первых словах государыни философ быстро обернулся и поклонился ей тем почтительным поклоном, которым приветствует хорошо воспитанный мужчина знакомую даму, без всякой примеси верноподданнической угодливости.

— Вы слишком добры, ваше императорское величество, — ответил он, снимая плод с зеленой ветки, которую ему дала государыня, — французский король не мог бы предложить мне лучший экземпляр фиги, хотя Франция является родиной фиговых деревьев, не говоря уже о том, — прибавил он с насмешливой улыбкой, — что французский король никогда не удостоил бы такой милости представителя опасной философии, которую он старательно и безуспешно стремится искоренить в своем государстве.

Екатерина Алексеевна с улыбкой пожала плечами.

— Мой брат, король Франции, — заметила она, — очевидно, смешивает философию с пророками, которые, как известно, не имеют успеха в своем отечестве. Я очень желала бы, чтобы все великие умы, не признанные на своей родине, приехали в Россию; здесь сумели бы оценить их. Вы любовались этой картиной, — переменила она тему разговора, — не правда ли, она очень хороша? Гакерт ее только что совсем окончил, и, по моему мнению, исполнил мастерски.

— Да, прекрасная картина! — согласился Дидро. — По ней можно ясно представить себе, ваше императорское величество, все ужасы морской битвы.

— Картина хороша, — проговорила Екатерина Алексеевна, — но еще лучше то, что она собой напоминает. На ней изображено сражение при Чесме, когда мой флот уничтожил турецкий и дал России возможность господствовать на Черном море.

Императрица так победоносно указывала на картину рукой, точно видела пред собой не изображение битвы на полотне, а само сражение, успех которого зависел от мановения руки русской монархини.

— Да, эта картина поразительно художественна, — продолжал восхищаться Дидро, — так и кажется, что сейчас услышишь грохот пушек и страшный взрыв, заставивший взлететь в воздух турецкий корабль. Художник, очевидно, присутствовал при этой жестокой битве; никакая фантазия не дала бы ему возможности изобразить подобную вещь.

— Художник Гакерт, — с улыбкой возразила Екатерина Алексеевна, — спокойный, рассудительный человек. Вдумчивым взором всматривается он в природу, проникает в ее тайны, но, конечно, никогда не решился бы присутствовать при морской битве, где его жизни грозила бы двойная опасность.

— Но, очевидно, он видел взрыв, ваше императорское величество, — настаивал Дидро, — видел могучую силу пламени, уничтожившего огромный корабль, необыкновенную борьбу двух противоположных элементов — воды и огня.

— Да, он все это видел, — подтвердила императрица, — но только не на войне, а сидя спокойно в шлюпке с тетрадью эскизов в руках, чтобы тут же зарисовать картину взрыва фрегата, стоявшего на рейде в Ливорно; этот взрыв произвел Алексей Григорьевич Орлов для того, чтобы дать художнику возможность написать с натуры.

Дидро в глубоком изумлении смотрел на Екатерину, не понимая, как может государыня так спокойно говорить о столь ужасных вещах. То, что сообщила императрица, напоминало времена Нерона, приказавшего сжечь Рим для того, чтобы иметь представление о разрушении Трои.

Екатерина заметила, какое ужасное впечатление произвели ее слова на философа, и поспешила успокоить его.

— Конечно, — промолвила она, — все матросы с судна были удалены, вместо них поставили восковые фигуры, для того чтобы художник мог правдоподобно изобразить на картине, как люди взлетают на воздух.

Проговорив это, она опустилась на диван, пригласив облегченно вздохнувшего Дидро занять место возле нее.

— Я позволил себе в ожидании прихода вашего императорского величества посмотреть ваши книги, — садясь, сказал философ.

— Да, это — мое развлечение в минуты отдыха от государственных забот, — заметила императрица. — Монархиня нуждается в освежении своего ума, ей необходимо хоть такое общение с друзьями, если у нее нет возможности иметь их возле себя; ведь только с вами мне выпало такое счастье. Но, несмотря на то что я имею возможность лично беседовать с самим Дидро, вы видите здесь и ваши чудесные записки о слепых [15]. Я занялась их изучением, — прибавила она с улыбкой, — чтобы прозреть, чтобы мой строгий критик и друг не причислил меня тоже к слепым.

Бледные щеки Дидро вспыхнули от удовольствия; несмотря на глубокий ум, человеческие слабости были доступны и ему; тонкая лесть государыни приятно пощекотала его самолюбие.

— Сидя в кабинете вашего императорского величества, можно подумать, что находишься в Париже, — проговорил он, — ведь здесь собраны все лучшие произведения французских писателей. Я осмеливаюсь причислить сюда и свой труд, потому что писал откровенно, без всякого страха то, что считал истиной. По-моему, величайшей задачей каждого писателя должна быть правда. Не боясь никаких нареканий, он должен искренне высказывать свое мнение…

— Это делает ему особенную честь, если он умеет при этом облечь правду в такой грациозный облик, как это делаете вы, — прервала философа императрица.

— Но среди знакомых книг, — продолжал Дидро, — я вижу маленькую брошюрку, которой раньше не встречал. Я говорю о рассказе «Маленький самоед». Я не видел ее в Париже, но, вероятно, это произведение заслуживает внимания, раз оно находится на столе всемилостивейшей государыни между другими образцами французской литературы.

— Эта маленькая книжечка занимает такое же место рядом с произведениями Вольтера и Дидро, какое занимает скромный школьник рядом с профессором, — возразила Екатерина Алексеевна. — Вы знаете, мой уважаемый друг, что я обратила особенное внимание на учебные заведения для благородных девиц [16]. Я считала себя призванной продолжать деятельность Петра Великого. Великий государь, производя в России реформы, совсем позабыл о женщинах, поэтому цивилизация коснулась лишь внешней стороны жизни. Для того чтобы следующие поколения были вполне культурными людьми, необходимо, чтобы женщины дворянского сословия получали европейское воспитание. Под влиянием жен и матерей улучшатся нравы всего человечества.

— Совершенно, совершенно верно, — живо воскликнул Дидро. — Конечно, существуют исключения, но в общем женщина оказывает на мужчин огромное влияние как в хорошую, так и в дурную стороны. К сожалению, нужно признаться, что чаще в дурную.

— Следовательно, тем более нужно стремиться развить женщину, дабы направить ее влияние только в хорошую сторону, — заметила императрица. — Не желая оставаться совершенно бесполезной в таком великом деле, я решила сама взяться за перо. Я передала разные эпизоды из русской истории в маленьких рассказах для младших учениц института, чтобы в легкой форме изложить им главные требования морали. Вы видите в своих руках мое первое печатное произведение; я хочу перевести его также на русский язык; может быть, оно тогда распространится среди народа.

Снова Дидро взглянул на императрицу с большим удивлением. Совершенно забывшись, он сильно ударил рукой по ее колену и воскликнул:

— С тех пор как я странствую по России и пользуюсь милостями вашего императорского величества в Петербурге, я много видел и слышал такого, о чем даже не мог и думать. Но самое замечательное из всего того, что я видел, это — вы сами, ваше императорское величество.

— Почему? — спросила Екатерина. — Неужели вас удивляет, что у женщины хватило смелости выполнить те обязанности, которые требуются положением, занятым ею по воле Провидения?

— Нет, меня поражают не смелость, не воля, — возразил Дидро, — многие люди обладают и тем, и другим, но я преклоняюсь перед силой человеческого духа, могущей перевернуть весь мир. Поверьте, ваше императорское величество, что вся Европа удивляется вам, а Франция, может быть, больше всех; но там никто не может представить себе то, что я видел сейчас. Могущественная государыня, перед которой трепещут властители великих держав половины Европы, взрывает корабль, чтобы дать художнику материал для картины, заставляет южные плоды созревать на далеком Севере и щедрой рукой предлагает их другу, осмеливающемуся говорить ей откровенно о правде и свободе. Наконец, она пишет книги для воспитания молодых девушек… Это действительно поразительно, ваше императорское величество, этого еще никогда не было на свете! Та Семирамида, с которой сравнивают вас, не могла сделать ничего подобного, хотя слава о ней сохранилась в течение целого тысячелетия.

— Как это сравнение ни лестно, — заметила Екатерина Алексеевна, — но я не хотела бы походить на Семирамиду: она была побеждена и бежала от своих врагов, меня же никто не победит, и я никогда не спасую перед врагом.

В полном изумлении смотрел философ на государыню, и ему в этот момент казалось, что над головой императрицы витает гений победы, обдавая ее необыкновенным блеском.

— Ваше императорское величество, — начал Дидро, схватив руку Екатерины Алексеевны и смотря ей прямо в глаза, — Семирамиду ее подданные боготворили, хотя она всю свою жизнь только и делала, что нагромождала камни на камни, принося в жертву своей фантазии тысячи человеческих жизней. Теперь смертных не сравнивают с богами, но они вполне могут создать себе венец бессмертия. Народ стремится к свободе, он жаждет сбросить с себя оковы векового рабства. Полная свобода принадлежит будущему; много времени пройдет, пока слово и мысль повсюду станут свободными, пока народ, управляемый своими собственными законами, перестанет подчиняться произволу. Все мы — апостолы свободы, и большинство французского народа за нас, но наш властитель слеп и глух к народным требованиям; он думает сковать будущее ржавыми цепями прошлого. Но это не удается сделать. Цари рухнут, свобода одержит победу хотя после долгой кровопролитной борьбы, и в конце концов луч света загорится после страшной, жестокой бури. Здесь, ваше императорское величество, в вашем необозримом государстве, дело обстоит иначе; ваш народ не озлоблен, не жаждет мести. Со ступеней трона в темную народную массу льется яркий свет свободолюбия; народная жизнь может развиваться мирно и свободно. В наших руках, ваше императорское величество, находится великое дело. Вы хотите просветить свой народ, вы несете перед ним источник света: дайте же ему свободу, сбросьте с него цепи рабства! Тогда вы, ваше императорское величество, совершите Божеское дело, вы сделаете для своих подданных больше, чем сделал Прометей, похитив огонь с неба. Освободите рабов, и ваше имя будет вечно сверкать неугасимым светом на небесах.

— Что же мне еще предпринять, мой друг, для того, чтобы совершить такое великое дело? — спросила Екатерина Алексеевна. — Я стою за правосудие — мною усовершенствованы суды. Теперь я работаю над изданием законов справедливых и милостивых. Только этими законами и будет ограничиваться свобода моих подданных.

— Все это прекрасно и очень важно, ваше императорское величество, — возразил Дидро, — но это еще далеко не свобода. Самые мудрые и мягкие законы не предохраняют народа от произвола, так как властитель в любой момент может отменить тот или другой закон. Свобода там, где сам народ создает закон, где имеет право следить за точным выполнением его, где народ имеет право выражать свои пожелания. Посмотрите на Англию, которая нашла возможность присоединить к блеску и могуществу монархии народную свободу, давшую новые, свежие силы государственному организму. Правда, что это произошло после кровавой революции, но в России, ваше императорское величество, всего можно достигнуть мирным путем, и в ваших руках показать этот первый пример.

— Вы предлагаете мне учредить русский парламент? — спросила Екатерина Алексеевна, стараясь удержать улыбку, от которой дрожали углы ее губ, но она быстро овладела собой и снова приняла серьезное выражение лица, выслушивая затаенные мысли французского философа. — Да, это великая мысль, — воскликнула она, когда Дидро окончил свою речь, — я чувствую, точно внезапный свет осветил меня. Вот преимущество одаренных Богом людей: они освещают нам нашу собственную душу и указывают верный путь. Вы правы, я серьезно подумаю над вашими словами. Русский народ не должен отставать от других, и, конечно, свобода является естественным правом каждого человека. Я соберу вокруг себя лучших представителей народа, пусть они сами рассмотрят изданные мной законы, которые войдут в силу только после их одобрения.

— Тогда, ваше императорское величество, — воскликнул Дидро, прижимая руку государыни к губам, — ваш народ первый на всем континенте вступит на путь цивилизации и покажет пример Франции; я говорю это с сожалением для себя, но и с восхищением перед вами. Будущие поколения с большим почтением станут упоминать имя Екатерины Великой, сумевшей подняться выше других монархов и подарившей своему народу желанную свободу.

В этот момент вошел гофмаршал и доложил:

— Приглашенные вашего императорского величества уже в сборе.

— Пусть войдут! — приказала императрица.

Дидро поднялся, чтобы откланяться, но Екатерина Алексеевна удержала его за руку.

Вошедшие в салон почетные гости, в блестящих костюмах, сверкающие бриллиантами и орденами, были поражены, увидев свою императрицу сидящей на диване рядом со скромным старичком. Ученый философ, в глубине души глубоко польщенный вниманием государыни, старался под равнодушным видом скрыть чувство удовлетворенного тщеславия.

Первым вошел в кабинет Потемкин, хотя в зале было не мало лиц, которые по годам и чину были выше генерал-адъютанта императрицы. При входе своего любимца Екатерина слегка вспыхнула и восхищенно окинула статную фигуру генерала. На почтительный поклон Потемкина она ответила милостивым кивком повелительницы, но в ее взоре угадывалось приветствие любящей женщины.

— Позвольте представить вам моего преданного слугу, — обратилась она к Дидро, указывая на Потемкина, но, заметив, что брови последнего слегка нахмурились, поспешила прибавить: — И моего лучшего друга. Вы до сих пор еще не видели Григория Александровича Потемкина, он только сегодня вернулся со своими храбрыми солдатами, одержав славную победу. Господин Дидро, самая первая звезда среди французских ученых, — сказала она затем Потемкину, — он — мой дорогой гость и друг.

— Ваше императорское величество, вы напрасно изволили мне пояснить, кто такой господин Дидро, — заметил Потемкин. — Хотя я в течение многих лет был на дальней окраине государства, сражаясь с восточными варварами, тем не менее я не позабыл имени величайшего французского философа, обладающего самым ясным и светлым умом в Европе; я не сомневался, что обладатель такого выдающегося ума будет другом моей всемилостивейшей государыни и почувствует себя счастливым в качестве гостя Екатерины Великой.

Императрица несколько раз кивнула, выражая свое одобрение, наблюдая за тем, какое впечатление производят на философа льстивые слова ее генерал-адъютанта.

— Этот человек поймет ваши мысли, — прошептала она Дидро, — он будет для меня опорой в проведении великого дела.

— Россия счастлива, имея такую государыню, — сказал Дидро, — а вы, ваше императорское величество, можете быть еще счастливее, что на вашу долю выпала такая прекрасная задача и что у вас есть превосходные помощники для выполнения ее.

При этих словах Дидро поклонился Потемкину любезнее, чем обыкновенно кланялся другим. Присутствующие гости с удивлением и молчаливым неудовольствием следили за этой странной беседой, как бы нарочно затеянной для того, чтобы в еще более выгодном свете представить нового любимца.

Императрица взглянула на Потемкина, на мундире которого висел орден Георгия Победоносца.

— Хотя вашу грудь, Григорий Александрович, украшает лучший орден храброго солдата, — проговорила она, — но ваша государыня думает, что этого мало для такого отважного генерала, каким вы себя показали. Примите от меня, в знак благодарности, орден благоверного князя Александра Невского. Я очень рада, что количество кавалеров этого ордена таким образом увеличится.

Екатерина Алексеевна сделала знак пажу, стоявшему возле нее.

Потемкин глубоко поклонился и произнес несколько слов благодарности, но его лицо не выражало особенной радости; наоборот, на нем скорее виделось скрытое неудовольствие. Судя по всему, генералу было неприятно, что в присутствии всего двора ему жалуют лишь орден второй степени, тогда как у многих, не говоря уже о Григории Орлове, были ордена более высокой степени.

Паж между тем принес футляр с орденом. Потемкин стал на колено перед императрицей, и Екатерина Алексеевна украсила его широкой красной лентой. Ее рука нежно скользнула при этом по его плечу, а голова так низко склонилась к нему, что губы императрицы почти коснулись лба Григория Александровича.

— Красный цвет означает любовь, а голубой — обещает верность! — прошептала она так тихо, точно пронеслось дуновение ветерка.

— Его императорское высочество великий князь! — доложил гофмаршал.

Неверными, колеблющимися шагами вошел в зал великий князь Павел Петрович, одетый в мундир Павловского гренадерского полка, и торопливо направился к Екатерине Алексеевне.

Он поцеловал руку матери, поспешно произнес какое-то приветствие, на которое последовал ласковый ответ Екатерины, и беспокойно оглянулся кругом, ища кого-то глазами. Он только что хотел обратиться с каким-то вопросом к графу Разумовскому, но в это время снова распахнулись двери, и в зал вошла графиня Гессен-Дармштадтская под руку с графом Паниным.

Рядом с ней шла принцесса Вильгельмина. На ней было простое белое шелковое платье и поражало отсутствие каких-либо украшений и драгоценных камней. Лишь несколько цветков из букета, присланного цесаревичем, было приколото в ее волосах и на груди; остальные цветы, все еще перевязанные анненской лентой, она держала в руках.

За ними следовали две другие принцессы. Они были внезапно отодвинуты матерью на второй план и, чтобы вознаградить себя за это, постарались украсить себя всеми драгоценностями, которыми только в состоянии были располагать.

Императрица поднялась при входе владетельных особ и протянула руку ландграфине, между тем как цесаревич приблизился к своей матери, чтобы приветствовать принцесс.

Екатерина Алексеевна посмотрела на принцессу Вильгельмину с некоторым удивлением, недовольно сдвинув брови.

— Я должна выразить вам похвалу, принцесса Вильгельмина, — холодно и строго произнесла она, — за то, что вы явились ко мне в таком необычайно простом наряде: вы могли бы служить моделью для одной из пастушеских идиллий Ватто, но, конечно, принцесса со столь высокими личными свойствами, как вы, имеет право пренебрегать всякими внешними украшениями, — добавила она с легкой, но заметной иронией.

— Я никогда не решилась бы, ваше императорское величество, — возразила принцесса, — предстать перед вами в таком простом наряде, но, — продолжала она, между тем как ее мать бросила на нее испуганный и негодующий взгляд, — я ношу украшение, которое для меня так дорого, что рядом с ним всякое другое потеряло бы свою ценность. Эти цветы присланы мне его императорским высочеством; они перевязаны почетной лентой ордена Святой Анны… Какой драгоценный камень может сравниться с таким роскошным даром?

Цесаревич покраснел от радости, он поцеловал руку принцессы, но затем снова отступил назад, за кресло императрицы, которая сначала удивленно посмотрела на сына и принцессу Вильгельмину, а затем, видимо обрадованная, устремила вопросительный взор на графа Панина, который ответил ей глубоким поклоном.

— В таком случае, принцесса, ваше украшение, конечно, драгоценно, — улыбаясь, ответила императрица. — Цветы из рук моего сына могут сравниться с бриллиантами, коль скоро ценность их переживает короткий период расцвета.

— Да будет это так! — с живостью воскликнул цесаревич. — И если позволит моя всемилостивейшая родительница, то я прошу принцессу принять цветы и ленту, как символический знак герцогства Голштинского, которое я ныне могу принести к ее ногам, до того времени, когда…

Он запнулся, испуганно и робко взглянув на свою мать.

— До того времени, — с покойным достоинством промолвила Екатерина, — когда тяжелое бремя управления Российским государством перейдет к моему сыну, после того как я выполню свое земное назначение, указанное мне Богом. Я радуюсь выбору своего сына, — продолжала она, — и от всего сердца приветствую вас, принцесса Вильгельмина, как свою дочь; я иду навстречу вам со всей моей материнской нежностью и надеюсь, что вы сохраните ее за собою.

Принцесса преклонила колено перед императрицей. Екатерина приподняла ее, заключила в объятия и поцеловала в обе щеки. Затем она обняла и ландграфиню, которая сияла счастьем, видя осуществление своих самых смелых надежд.

— Я представляю моему двору ее высочество принцессу Вильгельмину, невесту моего возлюбленного сына, наследника престола и великого князя Павла Петровича, — произнесла императрица торжественным тоном, полным царственного достоинства и величия, столь присущих ей при соответствующих обстоятельствах. — С завтрашнего дня принцесса начнет воспринимать вероучение нашей Святой Православной Церкви, с нынешнего же дня я предписываю оказывать ей все почести, приличествующие обрученной невесте моего сына, занимающей второе место после меня при моем дворе. Разрешаю здесь присутствующим принести высоконареченной чете всеподданнейшие поздравления, завтра же, после официального обручения, последуют поздравления всего придворного штата.

По знаку государыни цесаревич подал руку принцессе Вильгельмине, а императрица и ландграфиня отступили и встали позади молодой четы. Две другие принцессы печально и смущенно стали в стороне; они понапрасну надели все свои драгоценности — никто не обращал на них внимания, так как на них не возлагалось больше никаких надежд и ожиданий. Их сестра была вознесена на головокружительную высоту, а им оставалось только вернуться домой и продолжать тихую и уединенную жизнь скромного двора, быть может, с перспективой отдать впоследствии руку какому-нибудь незначительному владетельному принцу, при дворе которого они будут стараться копировать в миниатюре манеры и обычаи Версаля и Петербурга.

Придворные начали дефилировать перед высоконареченными женихом и невестой, и хотя последние в эту минуту и составляли центр всей церемонии, но тем не менее глубокие поклоны всех кавалеров и дам гораздо более относились к императрице, нежели к цесаревичу и принцессе; каждый остерегался выказать наследнику слишком большую почтительность и участие и всем своим обликом старался доказать, что, несмотря на приказ всемогущей монархини, никто не в состоянии хотя бы на минуту затмить собою это блестящее светило.

Позади Екатерины Алексеевны стоял Потемкин, могучая фигура которого высоко возвышалась над императрицей и казалась еще колоссальнее из-за гордо поднятой головы. Он высокомерно глядел на подходящих сановников, которые столько же склонялись перед ним, как и перед императрицей.

Рядом с Потемкиным стоял Дидро в своем скромном сером костюме; его взоры точно так же гордо были устремлены на склоняющуюся толпу придворных, но этот столь ревностный проповедник принципов всеобщего равенства, по-видимому, с особенным удовольствием занимал привилегированное место позади могущественной самодержавной владычицы, перед которой преклонялась и трепетала вся Европа. Дидро снисходительно смотрел на подобострастные поклоны кавалеров и дам, в высшей степени мало разделявших его теорию равноправия всего человечества.

Еще до окончания придворной церемонии в комнату вошел, никем не замеченный, небольшого роста, скромного вида человек и остановился в дверях зала. Ему было на вид лет шестьдесят; его бледное лицо носило следы усиленной умственной работы. На нем был простой, но элегантный черный шелковый костюм, затканный серебром; манеры его несколько угловатой и худощавой фигуры хотя и не обличали придворного лоска, но были полны спокойной уверенности, которую придает людям сознание собственного достоинства и умственного превосходства.

Зоркий взгляд императрицы тотчас открыл в толпе нового пришельца, который, казалось, с некоторым удивлением глядел на происходившее кругом. По ее приказанию паж приблизился к скромному незнакомцу и подвел его сквозь всю толпу к императрице, которая, отойдя несколько в сторону, вполголоса углубилась с ним в беседу.

Общество пришло в некоторое замешательство; каждый старался мысленно объяснить себе это новое явление и даже окидывал беспокойным и испытующим взглядом незнакомца, который поглощал все внимание императрицы, хотя Потемкину этот незнакомец своим внешним видом менее, чем кому-либо, мог внушить опасение соперничества.

Наконец церемония окончилась, все присутствующие выразили молодой чете пожелания счастья и расположились широким полукругом перед царственными особами.

— Граф Никита Иванович, — обратилась императрица к Панину. — Вы позаботитесь, чтобы документы, касающиеся только что свершившегося здесь счастливого события, были опубликованы завтра, в день торжественного обручения. Что касается меня, — продолжала она, между тем как Панин ответил ей низким поклоном, — то я должна исполнить одну обязанность, которая ввиду этого самого счастливого события является для меня еще более настоятельной. Радость, которую вы все со мною разделяете, заставляет меня еще живее чувствовать, насколько драгоценна жизнь моего возлюбленного сына для русского государства и русского народа; не только чувство матери, но и забота государыни о будущем благе своего народа возлагает на меня обязанность оградить эту драгоценную жизнь от всякой опасности, а между тем, к моему глубокому прискорбию, таковая опасность в настоящую минуту угрожает моей столице. Оспа, которая в восточных областях покосила уже много жертв, неуклонно приближается к столице, и все меры предосторожности не в состоянии были остановить роковое шествие этой заразы; ее губительное дыхание проникает в беднейшие хижины, равно как и во дворцы, и не щадит никого, начиная от последнего нищего до наследника престола. Но Бог в Своей неизреченной мудрости и благости избрал орудие для избавления человечества от этого ужасного бича.

Все собрание с ужасом внимало словам императрицы, говорившей так открыто о приближении эпидемии, которая в глазах людей того времени обладала какою-то сверхъестественной демонической силою разрушения и распространение которой до сих пор старались окружать глубокою тайной.

Все стали робко прислушиваться, когда государыня заговорила о целительном средстве; полагали, что дело идет о каком-нибудь чудотворном исцелении, так как молитвы, крестные ходы и окропление святою водою до тех пор были единственными средствами, употреблявшимися против заразы.

— Один английский врач, — продолжала императрица, — по вдохновению Божию сделал открытие, что коровья оспа, введенная в человеческую кровь, после непродолжительного и легкого заболевания делает тело недоступным для губительного яда оспы.

Упоминание о спасительном средстве вызвало среди присутствующих почти такой же страх, как и сама болезнь, от которой оно должно было предохранить; и, Несмотря на почтительность, внушаемую присутствием императрицы, кое-где послышались восклицания ужаса при одной мысли о введении ядовитой прививки от больного животного в человеческий организм.

— Я пригласила сюда ученого доктора Димсдаля, — продолжала Екатерина Алексеевна, указывая на незнакомца, — он вполне освоился с новейшим открытием и убедил меня в целительном действии этого средства против всех заразных болезней; поэтому я решилась охранить своего сына и судьбу государства от надвигающейся грозной опасности.

На этот раз общий крик ужаса раздался в ответ на слова государыни, произнесенные ясным, спокойным голосом. Цесаревич побледнел и посмотрел на мать с мрачною угрозою, как бы обуреваемый ужасными мыслями, пробужденными в его душе могущественными темными силами. Принцесса Вильгельмина робко прикоснулась к руке жениха; даже Потемкин задрожал от волнения, между тем как Дидро озабоченно и укоризненно покачал головою.

— Ваше императорское величество, — произнес граф Панин, приблизившись к государыне, — вы возложили на меня заботу о воспитании его императорского высочества и о его духовном и телесном благополучии; я отвечаю перед вами и всем государством за его драгоценную жизнь, на которой зиждется будущность русского народа и великих начинаний вашего императорского величества. Поэтому я не могу допустить такое посягательство на жизнь его императорского высочества!..

Екатерина посмотрела на него взглядом, полным царственного величия, и сказала:

— Я прощаю вам вашу смелую речь, граф Никита Иванович, так как она внушена вам верною преданностью мне и моей семье, преданностью, которую вы постоянно доказывали мне. Я убедилась, что целебное средство — не безумный риск, но верное спасение; доктор Димсдаль объяснил мне, как совершается опыт, я поняла его объяснение и поэтому верю ему.

— А я, ваше императорское величество, — сказал доктор Димсдаль по-французски с сильным английским акцентом, — ручаюсь вам головою за благополучный исход!

— Что значит голова какого-то чужеземца, принятая в заклад за жизнь великого князя и будущность государства!.. — произнес граф Панин, пожимая плечами.

— Вы правы, Никита Иванович, это не может служить достаточною порукою. Я решила оградить своего сына и наследника и весь мой народ от разрушительного действия страшной заразы, которая сгубила уже тысячи жертв; я убеждена, что средство доктора Дженнера предохраняет от нее. Но вы правы, граф Никита Иванович, — воскликнула она с воодушевлением, — голова чужестранца не может идти в залог за жизнь моих подданных, за жизнь цесаревича: императрица сама должна исполнить то, что она повелевает своему народу. Мать, предлагающая своему сыну целебное средство, должна прежде сама испытать его. Я прикажу сделать себе прививку доктора Дженнера, в пользе которой я убеждена, и лишь после того, как я лично на себе испытаю ее благотворное действие, попрошу и моего сына последовать моему примеру и прикажу всему своему народу избавиться таким простым путем от смертоносной заразы!

— Это невозможно, ваше императорское величество, совершенно невозможно! — воскликнул Панин. — Вы хотите подвергнуть свою жизнь такой опасности? Этого не должно быть, это должен решить Правительствующий Сенат. Я уверен, что высшее правительственное учреждение торжественно воспротивится подобному решению. Ваше императорское величество! Ваше доблестное самоотвержение не знает границ, — прибавил он, склоняясь перед гневными взорами императрицы.

— Сенат? — воскликнула Екатерина Алексеевна. — Но если бы я была мужчиной и могла так же смело владеть мечом, как твердо я держу скипетр, и если бы я повела свое войско в кровавый бой — скажите мне, граф Никита Иванович, разве в этом случае Сенат, опасаясь за мою жизнь, вздумал бы удерживать меня, хотя бы я повела на смерть тысячи своих подданных? Сенат прославил бы геройское мужество полководца, а теперь, когда я хочу поставить на карту свою жизнь для спасения тысяч людей, неужели Сенат решится воспротивиться моей воле?

— Нет, ваше императорское величество, нет, это невозможно! — в свою очередь воскликнул Потемкин. — Что, если заблуждается тот врач, который еще не применил своего изобретения в своем отечестве?

— Нет, он не заблуждается, — возразила императрица, ласково взглянув на взволнованное лицо Потемкина, — он не заблуждается, так как на себе самом испытал верность своего средства. Поверьте мне, Григорий Александрович, — прибавила она, положив свою руку на руку Потемкина, — поверьте, что я ради какого-нибудь безумного предприятия не решилась бы легкомысленно рисковать своею жизнью, которая сулит мне еще много-много счастья и осуществление массы блестящих надежд. И если Европа, которая так превозносится над нами, питает суеверный страх перед этим благотворным открытием, то пусть она теперь узнает, что русская императрица не колеблется, когда ей с помощью просветительной науки предстоит избавить свой народ от губительной язвы.

Потемкин молча склонил голову.

Императрица говорила тоном, не допускающим возражения.

— Ваше императорское величество, — произнес Панин, — ваше намерение великодушно и возвышенно, и я уверен, что и Сенат выразит вам свое восхищение, но все-таки я нахожу полезным предложить ему, чтобы сначала лучшие врачи нашего государства исследовали это дело, и уже после результатов его…

— Все врачи Европы до сих пор были бессильны в борьбе с оспою, — перебила его государыня, — и их суждение не имеет в моих глазах никакой цены. Если же Сенат помнит свои обязанности, то он должен последовать моему примеру. Доктор Димсдаль, готовы ли вы?

— К вашим услугам, ваше императорское величество! — ответил доктор, вынимая из кармана небольшой футляр с хирургическими инструментами.

Крик ужаса пронесся по залу. Цесаревич бросился к своей матери с распростертыми руками, Панин загородил дорогу врачу, а Потемкин, забыв в этот миг все правила этикета, схватил императрицу за руку.

Екатерина Алексеевна тихонько освободила свою руку, гордо выпрямилась и заговорила таким строгим тоном и с таким повелительным взглядом, что все присутствующие робко замерли:

— Я объявила о своем решении — кто осмелится противиться воле государыни? Григорий Александрович, подайте мне кресло!

Потемкин молча придвинул ей кресло.

Императрица села и легким, грациозным движением откинула кружевной рукав платья. Доктор Димсдаль вынул из футляра маленький граненый флакончик с жидкостью, омочил ею кончик длинного, тонкого ланцета и затем, к ужасу всех присутствующих, погрузил блестящее острие в белую и полную руку императрицы.

По залу пронесся лишь один глубокий вздох.

Панин стоял пораженный, скрестив руки на груди; ландграфиня Гессенская в изнеможении оперлась на руки дочерей; Дидро, высунувшись вперед, с любопытством следил за операцией; цесаревич схватил руку Разумовского и, дрожа от страха, глядел на императрицу; Потемкин опустился на одно колено и поддерживал руку государыни, между тем как доктор вторично смачивал острие ланцета.

— Я думала, что это причинит боль, — заметила императрица с ясной улыбкой при виде маленькой, едва заметной капли крови. — Продолжайте, доктор!..

При гробовом молчании окаменевшего от ужаса общества доктор Димсдаль погрузил еще семь раз ланцет в руку императрицы. Затем он отступил с молчаливым поклоном.

Государыня поднялась с места, опустила рукав и осведомилась:

— Сколько времени надо ждать действия прививки, доктор?

— Восемь или девять дней, ваше императорское величество, — ответил Димсдаль.

— А какой мне следует вести образ жизни, пока оспа не выйдет наружу?

— Соблаговолите, ваше императорское величество, пока продолжать ваш обычный образ жизни, в дальнейшем достаточно будет ограничиться простой диетой и некоторыми средствами для уменьшения жара.

— Хорошо! — сказала Екатерина. — Я надеюсь, — прибавила она, гордо оглянувшись кругом, — что сегодня я ценою лишь нескольких капель крови выиграла сражение в борьбе с врагом, дотоле непобедимым и в продолжение столетий бывшим бичом своего народа.

— Клянусь Богом, ваше императорское величество, — воскликнул Дидро, улыбаясь и со свойственной ему непринужденностью дотрагиваясь до плеча императрицы, — я удивляюсь вам; сознаюсь откровенно, у меня никогда не хватило бы мужества так смело играть со смертью.

— Итак, — ответила императрица, — вы убедились здесь, в России, что и монархини, о которых вы, к сожалению, кажется, не слишком блестящего мнения, иногда обладают сознанием долга и мужеством исполнить его.

Цесаревич сжал руку Разумовского и дрожащим голосом прошептал:

— Я никогда не решился бы на это, Андрей Кириллович, никогда, Бог свидетель! Неужели же мне оспаривать престол у такой женщины, которая вдобавок моя мать? Даже древние великие герои, которыми мы восторгаемся, не могли бы совершить больший подвиг! — И, целуя руку матери, он воскликнул: — Благодарю вас, ваше императорское величество, благодарю от лица моей родины. Теперь же да будет и мне дозволено сделать опыт, дабы моя доблестная родительница не слишком превзошла меня в своем великодушии!

— Нет, нет, сын мой! — возразила императрица. — Я не могу подвергнуть опасности твою жизнь, за которую так трепещет граф Панин, до тех нор, пока не обнаружатся результаты произведенного надо мною опыта; моя жизнь возместима, твоя же нет.

— Что же касается меня, ваше императорское величество, — воскликнул Потемкин, — то я желаю немедленно произвести над собою этот опыт, я требую этого как доказательство милости вашего императорского величества. Операция может произвести в мужском организме иное действие, и если вы, ваше императорское величество, желаете вполне обезопасить жизнь цесаревича, то разрешите произвести этот опыт над мужчиною.

Он засучил рукав мундира и приблизился к доктору Димсдалю.

Последний вопросительно посмотрел на императрицу.

— Исполните его желание, — продолжала Екатерина Алексеевна, — генерал привык рисковать своею жизнью в борьбе против всех врагов моего государства; он заслуживает почетного места наряду со своей государыней.

Доктор Димсдаль быстро и уверенно совершил операцию.

— Мы с вами — товарищи по оружию, — произнесла императрица, улыбаясь и подавая руку Потемкину. — Теперь же, — весело продолжала она, — мы уже достаточно занимались оспой; пора успокоить нервы этих кавалеров и дам и предоставить им более отрадное зрелище, — присовокупила она, бросив насмешливый взгляд на шептавшихся придворных. — Нас ожидает спектакль, мы увидим представление «Тартюфа».

Она взяла под руку все еще дрожавшую ландграфиню и направилась через ближние покои в маленький театральный зал Эрмитажа.

Цесаревич следовал за ней с принцессой Вильгельминой. Последняя задумчиво и серьезно шла под руку с высоконареченным женихом, склонив голову и тихо шепча про себя:

— Она прибыла сюда бедной и одинокой принцессой, а теперь она — всемогущая властительница; мужество и сила воли служили ей оружием. Я тоже чувствую в себе мужество и силу воли.

Потемкин тоже впал в задумчивость и мрачно поглядывал на шествовавшую впереди него государыню. Его губы слегка шевелились, шепча слова:

— Она не знает чувства страха! Может ли женская любовь пересилить в ней монархиню?

В те времена в Эрмитаже еще не было того законченного блистающего роскошью и изяществом театра, который сейчас помещается в значительно расширенном здании и служит для придворных спектаклей.

Императрица выбрала для театра один из наиболее обширных салонов, в котором приказала воздвигнуть невысокие подмостки для сцены, отделенной от зрительного зала раздвигающимся по сторонам занавесом. Легкие полотняные кулисы и почти такой же фон представляли примитивную декорацию; несколько рядов стульев составляли места для зрителей. Посередине, на первом плане стояло золоченое кресло с двуглавым орлом, предназначенное для императрицы; рядом с ним помещалось несколько других более простых кресел с легкими подлокотниками. Эти предназначались для ландграфини, цесаревича и принцесс.

После того как императрица и владетельные особы заняли свои места, гофмаршал подал знак к началу представления.

Французские актеры с необычайной уверенностью и мастерством справлялись с нелегкой задачей, играя на импровизированной сцене в столь непосредственной близости к зрителям, высокое общественное положение которых, казалось, должно было вселять в них смущение, и едва ли знаменитая комедия Мольера когда-либо была разыграна лучше, нежели здесь, перед северной властительницей и ее избранным придворным кругом.

Дидро и здесь, к ужасу всего общества, продолжал нарушать строгие правила этикета. Он несколько раз с живостью принимался аплодировать и кричать «браво», причем императрица каждый раз с улыбкою следовала его примеру, и таким образом весь двор принужден был аплодировать по инициативе скромного философа.

Среди артистов выделялась Аделина Леметр в роли Эльмиры, благодаря своей живости, грации и правдивости исполнения. Волнение придавало ее игре известный подъем; ее мимика, речь, все движения так удивительно подходили к характеру изображаемой роли, что Дидро поминутно разражался восторженными знаками одобрения, и даже сама государыня несколько раз ясно произнесла: «Браво, Эльмира!» — после чего и восторг толпы достиг крайних пределов энтузиазма.

Первый акт кончился, все столпились около императрицы, стараясь услышать какое-нибудь ее замечание, чтобы по возможности приукрасить его и выдать за свое.

— Я привыкла восхищаться вашим национальным гением, — обратилась императрица к Дидро, — и как жаль, что этот блестящий творческий дух, который некогда сияющим ореолом окружал трон вашего великого короля, в настоящее время, по-видимому, совершенно угас в высших слоях вашего общества.

— Это произошло оттого, что у нас нет более Людовика Четырнадцатого, — ответил Дидро, пожимая плечами, — и нет также Екатерины, которая могла бы заменить его.

— «Заменить», говорите вы? — воскликнул подошедший Потемкин. — Но мы можем заменить только то, что в состоянии сравниться с нами; как ни блестяще было царствование Людовика Четырнадцатого, окруженного лучшими умами своего народа, но Екатерина стоит выше: она соединяет вокруг своего престола умы всех стран, заимствуя от них все лучшее, чтобы передать в облагороженном виде счастливым подданным. Это больше, чем мог совершить Людовик Четырнадцатый. И потому Россия, будущности которой положено прочное основание, со временем достигнет большего величия, нежели Франция; здесь гении Запада, Востока, Севера и Юга сольются во единую стройную гармонию.

Дидро ничего не возразил на это; он вспомнил о своем разговоре с императрицей, и его слова, сказанные ей, нашли себе почти точное подтверждение в воодушевленных речах Потемкина. Тем не менее его национальное чувство страдало при сравнении, которое русский вельможа делал не в пользу его родной Франции.

— Вы мне льстите, Григорий Александрович! — весело промолвила Екатерина Алексеевна. — Но меня утешает сознание, что я всеми силами постараюсь оправдать на деле ваше лестное мнение, и, быть может, это удастся мне. Ведь и в настоящую минуту, — прибавила она, с улыбкою указывая на Дидро и Потемкина, — я вижу перед собою сочетание критической философии старой Европы и пылкой фантазии Востока, и в этом направлении должен развиваться дух моего народа. Восточная поэзия, — поводя кругом взорами, задумчиво продолжала она, — напоминала мне милое дитя Востока, юную душу которого мне страстно хочется озарить лучом европейского просвещения, а между тем это робкое создание все еще таится от яркого света. Где Зораида? Ей следовало бы быть здесь, но она по своей застенчивости опять исчезла. Граф Румянцев прислал мне любимую дочь великого визиря, которую он взял в плен при штурме турецкого лагеря. Это прелестная девочка, нежная и свежая, как роза Шираза; в ее глазах светится сказочная греза поэтического Востока; я полюбила ее, как родную дочь. Визирь предлагал за нее крупный выкуп, но мне не хочется расставаться е ней; меня соблазняет мысль следить за развитием этой нежной почки, которая под влиянием света разума свободно достигнет полного и пышного расцвета. — Произнося это, государыня знаком подозвала к себе пажа и приказала ему: — Николай Сергеевич, поди отыщи Зораиду; она, вероятно, скрылась где-нибудь в моих покоях, чтобы избежать общества, которого она боится; отыщи ее и тотчас же приведи сюда; я желаю, чтобы она всюду появлялась вместе со мною.

Паж, лицо которого покрылось яркой краской, отвесил поклон и поспешно удалился.

Гофмаршал возвестил, что все готово к началу второго акта. Императрица заняла свое место, и представление продолжалось.

В то время как общество, внимая словам Мольера, продолжало, по примеру Дидро, осыпать похвалами актеров, паж направился к боковым покоям, которые были теперь совершенно пусты.

Молодому человеку, которому на вид было не более семнадцати лет, чрезвычайно шел надетый на него костюм, состоящий из короткого красного шелкового камзола, шитого золотом и отороченного мехом; изящные сапоги из мягкой желтой кожи довершали наряд. Его стройная фигура обладала гибкостью, свойственной ранней юности; благородное бледное лицо, обрамленное длинными светло-русыми кудрями, еще не утратило детской чистоты линий, но в больших темно-голубых глазах светилась уже не детская отвага, а легкий пушок над верхнею губой придавал его мягким женским чертам отпечаток мужественной силы.

Паж медленно шел по залам, приложив руку к беспокойно бившемуся сердцу, но, по-видимому, никого не искал, как то приказала императрица, а уверенным шагом дошел до дверей зимнего сада, освещенного матовыми лампами и погруженного в фантастический полумрак. На пороге он остановился, как бы не решаясь продолжать путь, его грудь дышала беспокойно, а щеки еще более покраснели. Затем он быстрыми шагами поспешил по усыпанной серебристым гравием дорожке этого удивительного сада.

Дорожка извивалась в тени изящных куртин деревьев и цветов. Паж выбрал кратчайший путь и ускорил шаги; он неожиданно остановился с полуподавленным восторженным восклицанием.

Действительно, картина, представившаяся его взорам, была способна возбудить удивление и восхищение даже у человека, привыкшего к фантастической роскоши двора Северной Семирамиды. Из сверкающей, искусственно сложенной скалы выбивался серебристо-светлый ручей, изливавшийся в круглый бассейн каррарского мрамора и тихо плескавшийся на его дне едва заметными волнами. Вокруг бассейна расположились полукругом густые кусты роз, покрытые теми роскошными цветами, аромат которых в садах Востока вдохновляет соловья для его томной и страстной любовной мелодии. Над этой душистой оградой склонялись стройные стволы и роскошные листья веерных пальм. Вся эта группа была освещена бледно-голубыми фонарями, почти создававшими иллюзию озаренного вечерним светом неба.

Возле струящегося источника, рядом с бассейном, стояла дерновая круглая скамья, обросшая нежным мхом, на ней, грациозно изогнувшись, сидела молодая девушка, вполне соответствовавшая этой сказочной обстановке. На ней была надета доходящая до колен белая шелковая юбка, затканная золотом и перехваченная в талии золотым поясом, широкие шаровары из той же материи ниспадали до щиколоток изящных ножек, обутых в темно-голубые бархатные туфли. Такой же голубой кафтан покрывал плечи девушки; широкие разрезы рукавов позволяли видеть стройные, словно алебастровые руки; черные как смоль волосы, прикрытые голубою шапочкой, ниспадали роскошными косами на ее плечи. Кафтан был так густо заткан дорогим шитьем, что едва можно было различить его цвет; драгоценные камни чудной красоты украшали пояс, браслеты, башмаки и головной убор девушки, так что весь ее вид напоминал одну из тех сказочных фей, могущественная сила которых повелевает стихиями и извлекает из недр земных неисчерпаемые сокровища.

Лицо молодой девушки, сидевшей у фонтана, еще больше поражало чарующей красотой.

Императрица была права, заметив, что глаза пленной дочери турецкого визиря отражали целый мир сказочной поэзии Востока; действительно, эти миндалевидные черные глаза, глубокие и блестящие, казалось, говорили о сокровенных тайнах, недоступных никакому человеческому языку и находящих отклик лишь в пении персидского соловья, мелодия которого проникает в самую глубину души. В этом чудном, нежном лице сочеталась детская невинность с вполне законченною манящею прелестью женщины, чистота ангелов, окружающих Мадонну Рафаэля, с горячей страстностью гурий, населяющих рай Магомета и заставляющих правоверного в блаженном упоении забывать о всех земных страданиях.

Молодая девушка сидела на скамье, прислонившись головою к стройному стволу пальмы; она тонкими пальчиками ощипывала нежные и душистые лепестки сорванной розы и бросала их в прозрачные волны.

Несмотря на глубокую задумчивость, она услыхала тихий зов пажа. Она испуганно вздрогнула и, схватив со скамьи густую кружевную вуаль, хотела закрыть лицо; но паж уже был возле нее и удержал ее руку с поднятым покрывалом.

— Это я, мадемуазель Зораида, это я, — сказал он по-французски просящим тоном. — Оставьте свое покрывало, не скрывайте своих глаз, этих чудных глаз, взгляд которых как солнечный свет, как солнечное тепло!

Девушка слегка покраснела, но покрывала не опустила и ответила ему также по-французски, с легким чужестранным акцентом, придававшим ее мелодичному голосу своеобразную прелесть:

— Пред вами мне нет необходимости скрывать лицо, так вы уже видели меня у нашей великой султанши, Екатерины, когда вы, по ее приказанию, обучали меня французскому языку. Но все же это очень нехорошо и большой грех; мой отец очень рассердился бы, если бы знал, что чужой человек видел лицо его дочери, так как женщина не должна показывать свое лицо чужому мужчине.

— Чужой? — спросил Николай, садясь рядом с Зораидой на дерновую скамью и взяв ее за руку, в которой она держала розу, уже наполовину осыпавшуюся. — Разве я для вас чужой, мадемуазель Зораида? Разве государыня не назвала меня вашим братом, а вас моей сестрой?

— Да, она это сделала, — промолвила Зораида, — и я люблю великую султаншу, хотя она и ведет войну против великого падишаха, повелителя моего отца, и хотя я понять не могу, как она, женщина, властвует над мужчинами. Я попала к ней в плен, я была ее рабыней, а она приняла меня с материнской заботой и добротой. Своей матери я никогда не знала; она умерла, когда я еще была малым ребенком. Я люблю великую султаншу, как любила бы свою мать, и я повиновалась ей, когда она мне приказала считать вас своим братом. Но ведь это не так, — сказала она, печально покачав головой, — вы мне не брат, и если бы даже было так, то и тогда едва ли я могла бы показать вам свое лицо там, на моей родине; видеть лицо женщины имеют право только два человека: ее отец и ее супруг.

При последних словах Зораида медленно подняла на пажа взор; их взгляды встретились, ее рука дрогнула в его руке, и лица обоих зарделись ярким румянцем. Она хотела отнять руку, но Николай Сергеевич удержал ее в своей, с мольбою во взоре взглянул на нее, медленно опустился перед нею на колени и сказал:

— Да, Зораида, быть вашим братом я не могу, это невозможно; как ни могущественна государыня, но против природы она не может идти, не может создать между нами родственную связь; но она не в силах также разорвать связь, приковавшую мое сердце к вам навеки более сильно, чем то могла бы сделать родственная связь. Только супруг может видеть лицо жены, — продолжал он, — а я, Зораида, видел ваше лицо так часто, что ваш образ запечатлелся в глубине моей души, и поэтому я имею право надеяться, что вы со временем позволите мне жить для вас и в вас одной находить счастье жизни; без вас я все равно не могу жить, и другого счастья Мне никогда не найти на земле.

Щеки молодой турчанки зарделись еще сильнее, чем до сих пор. Николай Сергеевич горячо прижал ее руку к своим губам; она не отняла руки и не опустила глаз, но только печально покачала головой и тихим, жалобным голосом проговорила:

— Ах, я знаю, что вы не можете быть моим братом!.. Так брат не смотрит на сестру, и у сестры, — прибавила она чуть слышно, — так не бьется сердце, когда оно заслышит голос брата. Я чувствую, что существует связь более прочная, более теплая и неразрывная, чем кровная связь, но…

— Разве это — не счастье, не огромное счастье?! — воскликнул Николай Сергеевич, заключая ее в свои объятия и целуя ее влажные, обращенные на него глаза. — Но я попрошу государыню, чтобы она дала мне такое место, где я мог бы достичь славы и почестей; мы молоды, времени у нас впереди много — и я чувствую себя достаточно сильным, чтобы добиться всего самого наивысшего; государыня добра и милостива, и тогда, Зораида, я попрошу у нее того, что имеет для меня наивысшую цену в жизни, если, конечно, вы, — прошептал он ей на ухо, — дадите мне разрешение на это.

Как очарованная, глядя ему в глаза, Зораида склонила голову на его плечо, Николай Сергеевич наклонился к ней еще ближе, их губы встретились в первом нежном и вместе с тем горячем поцелуе.

— О, Николай, — сказала она наконец, слегка отстраняясь и глядя ему в лицо, — что мы сделали? Это несчастье, большое несчастье, но все же так должно было случиться. Это — судьба, кисмет, неумолимо руководящий жизнью человека; то, что дремало в моей душе, проснулось. Я люблю только тебя, Николай, но все-таки ты никогда не будешь моим, и я умру от тоски, как умирает соловей, когда сорвут розу, к которой были обращены его песни!

— Почему несчастье? — спросил Николай. — Почему ты не можешь быть моею? Государыня могущественна и добра, и я сделаюсь достойным тебя!

— О, ты достоин самого наивысшего! — сказала Зораида, обвив его руками и еще раз целуя. — Но я не принадлежу султанше твоего государства; она сама сказала, что я не буду рабыней, а отец не пожалеет никаких сокровищ в мире, чтобы выкупить меня; я принадлежу моему отцу, я возвращусь к нему, и ему я должна повиноваться. Я часто слышала, как его люди шепчут между собою о том, что он жесток и суров, но я этому не верю; если бы это даже было правдой — ко всем другим, но ко мне он был всегда добр и ласков, каждое мое желание он исполнял, и я, в свою очередь, обязана любить и почитать его и быть послушной его воле.

— Государыня, — воскликнул Николай, — никогда не отпустит тебя, Зораида, в твою варварскую отчизну, где женщины — рабыни и безвольно подчиняются прихотям своих повелителей; она обучает тебя христианской религии; я знаю, она оставит тебя при себе и не откажет тебе в счастливом устройстве твоей жизни.

— Нет, Николай, нет! — возразила Зораида. — Если государыня любит меня, она возвратит меня отцу и даст мне возможность исполнить святой долг, долг детей по отношению к родителям. Я внимательно слушала, что говорил ваш священник и что объяснила мне сама государыня. Я разучилась презирать христиан, как то делают на моей родине, и мое сердце бьется сильнее при ученье о милостивом, любящем Боге, перед Которым я преклоняю колени. Но разве я не принадлежу своему отцу? Разве он не проклял бы меня, если бы я отвернулась от его веры? Нет, нет, Николай, это — несчастье, что я не могу относиться к тебе, как к брату, любовь, расцветшая в моем сердце, — несчастье — ей суждено завянуть так же быстро, как этой розе.

И, вздыхая, она стала обрывать лепестки с цветка, который держала в руке, и рассыпала их по бассейну.

— Любовь — не единичный цветок, Зораида! — воскликнул Николай. — Моя любовь подобна крепкому стволу, который дает жизнь ветвям и приносит всегда новые цветы, как эти вот! — Он поспешно нарвал столько роз, сколько мог захватить, бросил их Зораиде на колени и, привлекая ее к себе и прижимая ее руки к своей груди, воскликнул: — Вот, моя дорогая, картина нашей будущности! За каждый цветок, который осыпается и увядает, я буду приносить тебе все новые и новые!

Хотя Зораида все еще недоверчиво качала головой, но ее унылый взор становился яснее и яснее, когда она смотрела в его лицо, на ее губах появилась милая улыбка.

— Ты надеешься, Николай, — прошептала она, — а я не могу преодолеть страх, но ведь страхом и надеждой живет любовь!

— А любовь — счастье! — воскликнул он, любуясь девушкой. — Для любящих сердец даже небо склоняется к земле и становится достижимо!

Зораида смотрела на него, ласково улыбаясь. Ручей журчал, розы благоухали; молча сидели рядом эти дети; они смотрели друг другу в глаза, читали в них пленительную поэзию любви и ничего в мире не желали более.

Громкие аплодисменты и крики «браво» донеслись издалека в тихий уголок пальмового грота. Николай встрепенулся.

— Императрица! — испуганно воскликнул он. — Я забыл о ее приказании, она послала меня за тобою.

— О, Боже мой! — воскликнула Зораида. — Я надеялась, что она забыла обо мне. Ах, если бы я могла укрыться в уединении!

— Мы должны повиноваться! — сказал Николай. — Я и то замешкался. Слышишь?

Он стал прислушиваться; в покоях раздавались голоса, звали Николая Сергеевича.

— Пойдем, пойдем, Зораида! — сказал он, увлекая девушку за собою. — Мы не должны сердить государыню, она так добра и милостива!

Зораида спустила покрывало, в котором были лишь небольшие отверстия для глаз, и под руку с Николаем направилась через зимний сад в театральный зал.

Государыня посмотрела на них обоих с улыбкой и сказала:

— Тебе много потребовалось времени, Николай Сергеевич, чтобы найти Зораиду!

— Она сидела под пальмами, — смущенно ответил паж.

— Ну, иди, садись ко мне! — сказала Екатерина, взяв девушку за руку. — Поставь табурет рядом с моим стулом! — приказала она пажу. — Ну, а теперь долой это покрывало!.. Ты не должна бояться показывать свое лицо, и я желаю, чтобы все любовались моей красивой воспитанницей!

Она протянула руку, чтобы откинуть покрывало с лица Зораиды.

Девушка быстро отпрянула и с мольбою подняла руки.

— Я хочу, чтобы ты оставила старые предрассудки и привыкла к европейским нравам, — строго сказала Екатерина Алексеевна. — Сними покрывало!

Зораида отстранилась и еще крепче прижала обеими руками свое покрывало к лицу.

Николай подошел, чтобы поставить табурет рядом со стулом императрицы.

— Ваше императорское величество, — сказал он смутясь, однако твердо, — я обещал мадемуазель Зораиде, что ей не придется открывать покрывало, и тем только побудил ее прийти сюда.

— Вот как? — сказала государыня удивленно, но все же благосклонно глядя на пажа. — Ты обещал ей это? А если бы ты не был уверен, что я соглашусь на такие условия?

— Тогда, ваше императорское величество, — воскликнул Николай, — я не нашел бы мадемуазель Зораиды и, клянусь, не выдал бы ее убежища!

Зораида схватила Николая за руку, как бы прося его защиты.

Ропот неудовольствия послышался в рядах придворных. Но Екатерина Алексеевна, улыбаясь, сказала:

— Ну, так как ты возлагал такое упование на меня, то придется мне подтвердить твое обещание. Останься под покрывалом, Зораида! Ход пьесы убедит тебя, что открытая красота больше восхищает и победоноснее защищает себя, а главное, она успешнее покоряет мужчин.

Она села на свое место.

Зораида еще раз пожала руку Николая и села на низенький табурет позади императрицы.

Занавес поднялся, и представление снова продолжалось.

Представление «Тартюфа» окончилось. Во время последней сцены вошел генерал-фельдцейхмейстер князь Григорий Григорьевич Орлов. Вместо мундира на нем был довольно простой костюм из темного цветного шелка — его обычное одеяние, когда он появлялся в небольшом кружке императрицы, как бы желая тем подчеркнуть, что он здесь как дома и не находит нужным стеснять себя. Волосы Орлова, только слегка припудренные, были перехвачены простым бантом и свободными локонами ниспадали по плечам. На простом костюме сияла богато украшенная брильянтами звезда ордена Святого Андрея Первозванного, широкая голубая лента украшала его грудь, а на шее висел портрет императрицы в брильянтовой оправе.

Выражение мрачного неудовольствия и озабоченности исчезло, голову он держал выше, чем обыкновенно, торжествующая уверенность чувствовалась во всем, он казался таким веселым и счастливым, как будто не было ни одного неудовлетворенного им желания; только в серых глазам искрилась как бы сдержанная, лукавая, подстерегающая злоба.

Он вошел довольно шумно и остановился в глубине зала, прислонясь к стене; казалось, он был весь поглощен ходом представления и с живейшим вниманием следил за ним.

Его появление было замечено, шепотом передавалось из уст в уста известие, что вошел Григорий Григорьевич Орлов. Его отсутствие было уже отмечено, как начало проявления немилости, и многие почувствовали облегчение, что не будут принуждены делить свое внимание между двумя соперниками, так резко противопоставленными друг другу.

Однако все же явился тот, которого все боялись, который никогда не забывал нанесенной ему обиды и был непримирим и мстителен к своим противникам. Почти никто из присутствующих не следил более за представлением; всеобщее внимание было обращено на исполинские фигуры Орлова и Потемкина.

Потемкин, стоявший неподалеку от императрицы" у подоконника, также заметил появление Орлова, но едва скользнул по нему беглым взглядом; спокойно, неподвижно, заложив руки за спину и повернув голову к сцене, казался поглощенным представлением так же, как и его соперник. Все же остальные, за исключением государыни и непосредственно окружавших ее, не смотрели на сцену, а напряженно, затаив дыхание, следили за новым, чрезвычайно интересно разыгрывавшимся представлением.

Когда наконец занавес опустился, императрица встала и повернулась к обществу.

Как по мановению магического жезла замерли аплодисменты, все кругом смолкло.

Екатерина вздрогнула и побледнела, когда увидела Орлова, но ласковая, спокойная улыбка ни на минуту не сошла с ее лица.

Орлов направился прямо к государыне, проходя через ряды почтительно расступавшегося перед ним общества, а Потемкин поспешно занял место непосредственно позади Екатерины Алексеевны, на что ему давало право его положение адъютанта.

— Вы поздно пришли, князь Григорий Григорьевич, — сказала императрица, протягивая Орлову руку для поцелуя, — вы упустили интересное представление, мои актеры превзошли самих себя.

— Очень сожалею, ваше императорское величество, — ответил Орлов своим низким голосом, слишком резким в глубокой тишине, — но я был занят службой вашего императорского величества; а тот, кто несет на своих плечах ответственность за спокойствие государства и трона, не имеет ни столько времени, ни столько склонности к развлечениям, как те, которых осеняют лучи милостивого внимания вашего императорского величества.

Кругом стало еще тише; все затаили дыхание из боязни проронить хотя одно слово; все чувствовали, что собирается гроза, которая готова разразиться и сокрушить попутно каждого неосторожного. Никто не сомневался, что это замечание могло относиться только к Потемкину, но выражение лица Орлова сохраняло при этом полное спокойствие и приветливость.

На устах Потемкина также застыла спокойная улыбка; заносчивый, отважный солдат превратился вдруг в спокойного, непроницаемого придворного.

— Мое милостивое внимание, — совершенно спокойно возразила Екатерина Алексеевна, — всегда принадлежит тем, кто служит мне и моему государству, а поэтому прежде всего вам, князь Орлов, так как вы были всегда полезным орудием для исполнения моих царских обязанностей. И я рада, что исполнение ваших служебных обязанностей дало вам возможность хотя на короткое время принять участие в нашем собрании.

Орлов покраснел от этих слов, сказанных спокойным, естественным тоном и вместе с тем напомнивших ему, что его место у подножия трона императрицы. Гневно блеснули его глаза, но он сделал низкий поклон и произнес несколько слов благодарности; он хотел показать, что в ответе императрицы не видит ничего более, как признание своих заслуг.

— Я рада также, — продолжала Екатерина Алексеевна, — что для Григория Александровича Потемкина, после тяжелого и плодотворного труда, настало время отдохновения на службе у меня; это даст ему возможность освежиться и собрать силы для того, чтобы в будущем оказать государству еще больше услуг.

— Я замечаю не без удовольствия, — сказал Орлов, — что заслуги генерала достойно вознаграждены милостью ее императорского величества орденом Святого Александра Невского. Позволю себе поздравить его превосходительство со столь высоким отличием, вполне достойным его заслуг.

Он с улыбкой поклонился Потемкину; тон его слов был вполне вежлив, любезен; только в уголках губ дрожала легкая насмешка, и, как бы случайно, он стал перебирать рукою голубую ленту андреевского ордена на своей груди.

Потемкин, казалось, не заметил этого, он ответил Орлову с еще более низким поклоном:

— Это первое отличие за мою службу придаст мне усердия сделаться еще более достойным милостей нашей государыни императрицы.

— Я уверена, — заметила Екатерина Алексеевна, смерив Орлова строгим взглядом, — что вскоре я буду иметь случай дать вам новые доказательства моей признательности; однако теперь, — прибавила она, переходя к веселому, легкому тону, — я обязана выразить признательность моим великолепным артистам; искусство нуждается прежде всего в поощрении, если желательно сохранить бодрость духа и радостное воодушевление!

По данному ею знаку занавес открылся еще раз, все актеры в костюмах своих ролей полукругом встали на сцене.

Екатерина поднялась к ним по ступенькам, устроенным посредине; гофмаршал шел впереди нее, за нею следовали Орлов и Потемкин.

Великий князь углубился в беседу с принцессой Вильгельминой; граф Панин разговаривал с ландграфиней и ее двумя дочерьми, остальное общество образовало отдельные группы и беседовало шепотом. Разговаривали оживленно, но не затрагивали других тем, кроме увиденной пьесы или каких-нибудь пустяков, ни единым словом не касались того, что всех интересовало больше всего: никто не произнес имени Орлова или Потемкина, никто не решился коснуться молниеносной тучи, разрушительные искры которой могли разметаться как в одну, так и в другую стороны.

Зораида легко проскользнула между стоящими и подошла к Николаю.

— Уведи меня, мне страшно здесь.

Николай подал ей руку и повел через небольшую галерею, мимо караула, в покои государыни.

У дверей комнаты, отведенной для пленной дочери великого визиря, убранной с княжеской роскошью и находившейся вблизи покоев самой императрицы, Николай на минуту задержал девушку.

— Зораида, — попросил он еще раз, — подними свое покрывало, дай мне еще раз посмотреть на тебя, чтобы унести твой образ с собою в сновиденье!

Зораида на одно мгновение заколебалась и боязливо оглянулась вокруг; стража стояла в отдалении, поблизости не было никого. Зораида быстро подняла покрывало; легкий поцелуй скользнул по губам Николая, а затем девушка исчезла.

Паж поспешил через галерею в театральный зал, он витал в золотых облаках юной любви, его губы улыбались и тихо шептали имя, которое он носил в своем сердце, его ноги едва касались земли, он уносился ввысь в упоительных мечтах, которые бывают в жизни каждого человека и все же крайне редко осуществляются в житейской борьбе и разочарованиях.

Государыня подходила поочередно к каждому актеру, для каждого у нее находилось любезное, ласковое слово, и таким любезным вниманием все были обрадованы едва ли не больше, чем вещественными доказательствами ее одобрения, так щедро расточаемыми императрицею при каждом удобном случае.

Больше всего государыня хвалила Аделину Леметр, отметив ее тонкое понимание роли, ее четкую декламацию и миловидность.

— Я надеюсь, дитя мое, — сказала она с сердечной ласковостью, — вы не сожалеете, что покинули свою прекрасную Францию и последовали моему приглашению на холодный север. Все, что я могу сделать для того, чтобы вы чувствовали себя здесь хорошо, я всегда сделаю, и если у вас есть какое-нибудь желание, то мне доставит удовольствие исполнить его.

Мадам Леметр, стоявшая рядом со своей дочерью, вся просияла и сделала низкий реверанс. Аделину, казалось, осенила внезапная мысль; вся покраснев и подняв свой выразительный взор на государыню, она пролепетала:

— У меня есть одно желание, и вы, ваше императорское величество, единственный человек в мире, который мог бы исполнить это желание.

— Говорите, дитя мое! — сказала Екатерина, несколько удивленная необычайным волнением девушки. — Говорите, и, что в моей власти, я сделаю.

— В таком случае, ваше императорское величество, — воскликнула Аделина, просительно подняв руки, — я позволю себе признаться перед вами, что люблю…

— Это вполне понятно! — улыбаясь, заметила Екатерина Алексеевна. — И я убеждена, что вы пользуетесь взаимностью.

— Да, ваше императорское величество! — продолжала Аделина. — Он любит меня, но тем не менее моя любовь несчастна, ах как несчастна!

— Почему же? — спросила государыня с сострадательным участием, так как глаза Аделины наполнились слезами и прекрасное лицо исказилось страданьем.

— Он беден, ваше императорское величество, и потому, что он беден, меня принуждают выйти замуж за ненавистного мне человека, заслуги которого заключаются только в том, что он богат.

— Значит, трагедия в действительной жизни! — сказала Екатерина Алексеевна. — Однако вы все же имели силы так прекрасно играть на сцене комедию? Это заслуживает моего заступничества. Говорите дальше, говорите вполне откровенно!

— О, он беден, ваше императорское величество! — воскликнула Аделина. — И все же он мог бы быть богат, и мы могли бы быть счастливы, если бы к нам были справедливы.

— Справедливы? — переспросила императрица, сурово сдвинув брови. — Справедливость должна быть для всех в моем государстве! Кто искал ее безуспешно?

— Подпоручик Смоленского полка Василий Мирович, — ответила Аделина. — У него отняли имущество его предков, и, если бы ему возвратили…

— Это тот дерзкий офицер, ваше императорское величество который осмелился сегодня во время смотра обеспокоить вас своей навязчивой просьбой я которому вы, ваше императорское величество, милостиво изволили простить этот проступок против военной дисциплины, — вмешался Орлов, поспешно подойдя к разговаривавшим. — Мирович — потомок того бунтовщика, который при Мазепе перешел на сторону шведов и поднял оружие против Петра Великого.

— В таком случае, дитя мое, — строго сказала Екатерина Алексеевна, — ему нечего ожидать от правосудия; он несет на себе последствия тяжелой вины своего предка.

— Но он не причастен к этой вине, ваше императорское величество! — воскликнула Аделина, которой сознание того, что от этой решающей минуты зависят ее будущность и счастье, придало отчаянную отвагу. — Он не повинен в этом преступлении своего деда; он верный, преданный слуга вашего императорского величества, готовый в каждый момент отдать жизнь за свою великую государыню!

— В таком случае, — ласково заметила Екатерина Алексеевна, — вы употребили неверное выражение, дитя мое, государыня обязана быть справедливой в отношении всех, и тот, за кого вы просите, не лишен также моей справедливости. Но Бог дал государыне также власть миловать, и так как я не могу исполнить вашу просьбу о справедливости, то хочу думать, что вы просите о милости, и постараюсь, если возможно, использовать это прекраснейшее из всех прав, присвоенных властителям. Рассмотрите дело подпоручика Мировича, князь Григорий Григорьевич, — прибавила она, обращаясь к Орлову, — а затем доложите мне обо всем, относящемся к этому. Не плачьте, дитя мое, — обратилась она затем к Аделине, — я верьте, что для меня большее счастье быть милостивой к просящим и раскаявшимся, чем быть справедливой к виновным.

— О, ваше императорское величество, — воскликнула Аделина вне себя, — вы так добры и милосердны, как Сам Бог!.. Благословение небесное наверное вознаградит вас за ваше великодушие!

Она упала на колени и горячо поцеловала руку государыни.

Екатерина ласково провела рукою по ее голове, милостиво поклонилась и проследовала дальше.

Орлов последовал за нею с мрачным взором, ее приказание он выслушал в ледяном молчании, но Аделина не заметила грозного выражения его лица, в ее сердце звучали лишь слова надежды и милости. Только острый взгляд Потемкина подметил мрачное, недовольное выражение Орлова, когда тот оглянулся на молодую девушку, как бы желая как можно лучше запомнить ее лицо.

Государыня обошла всех артистов, затем отпустила их и приказала подавать ужин.

За нею и ее семьей последовало все остальное общество.

Столовая сообщалась с зимним садом раздвижной стеной, и теперь открывался восхитительный вид на фантастически освещенный пальмовый грот. Повсюду стояли небольшие столики, на пять-шесть человек, с самыми редкими деликатесами всех стран и времен года.

Императрица села за маленький столик одна, посредине комнаты, направо от нее, за круглым столом, сидели великий князь со своей невестой, принцессой Вильгельминой, ландграфиня и обе младшие принцессы, граф Панин и молодой граф Разумовский угощали эту августейшую семью. По левую сторону от государыни стоял такой же стол, за которым сидели Дидро, Григорий Григорьевич Орлов, Потемкин и несколько наиболее знатных дам, прочее общество распределилось за другими столиками, поставленными так, что государыня могла всех видеть и никто не сидел спиною к ней.

Когда императрица села к столу, из столовой и прилегающих комнат исчезли все лакеи, а караул отодвинулся к последним входным дверям Эрмитажа, из глубины зимнего сада послышалась музыка, как бы отдаленная, ласкающая, оживляющая, но не нарушающая общего разговора. На столике перед императрицей стояли только серебряная тарелка с несколькими кусочками белого хлеба, маленький графин золотистого хереса, несколько больший графин с водою и бокал из шлифованного горного хрусталя.

Екатерина наполнила бокал водою, прибавила туда несколько капель вина и чуть-чуть отпила, заедая ломтиком хлеба, в этом состоял весь ее ужин, между тем как для других были в изобилии сервированы различные заманчивые яства. Императрица обращалась то к одному, то к другому из гостей, не забывая даже самых отдаленных столиков, для всех у нее находились подходящее замечание или вопрос. Каждое ее слово действовало как искра, зажигающая и оживляющая; завязывался общий разговор, настолько непринужденный и оживленный, насколько то возможно в обществе, центром которого является неограниченная властительница, распоряжающаяся судьбою, имуществом и даже жизнью всех остальных.

Через некоторое время послышался звон колокольчика, по этому знаку все столы бесшумно исчезли в люки, к величайшему удивлению тех, кто имел честь лишь впервые присутствовать на небольших ужинах у государыни. Через несколько минут люки снова открылись и снова поднялись столики, одинаково сервированные богатейшим выбором новых чудес кулинарного искусства и новыми винами и фруктами всех стран: Германии, Франции, Испании, Италии, Греции и Малой Азии. Три раза менялись столы таким способом. Щеки ужинавших разгорались все ярче, глаза сверкали, речь лилась все непринужденнее и остроумнее, поддерживаемая императрицей, а между тем сама она ясным спокойным взором окидывала всех присутствовавших и только время от времени подносила к губам хрустальный бокал с едва заметно окрашенной водой.

Непринужденнее и веселее всего велась беседа вблизи императрицы, где Дидро пускал в ход все свое остроумие и сарказмы. Орлов и Потемкин одинаково принимали живейшее участие в разговоре. Орлов иногда в своем высокомерии высказывал странные парадоксы Дидро, но последний отражал их резко и остроумно к великой радости тайных врагов и завистников заносчивого фаворита. Потемкин, наоборот, льстил философу так тонко, что тот только похлопывал генерала по плечу и уверял его, что, будучи в Париже, он с полным достоинством занял бы место на небольших обедах у барона Гольбаха [17].

Молодой паж, Николай Сергеевич, стоял за стулом государыни и мало участвовал в разговорах; он прислушивался к звукам музыки, доносившейся из-за пальмовых деревьев, и в мечтах уносился далеко, рисуя себе милый дорогой образ.

Императрица встала из-за стола; в тот же момент провалились все столики, отверстия в паркете закрылись, столовая, как по волшебству, мгновенно превратилась в обыкновенную приемную.

Екатерина Алексеевна отпустила гостей легким поклоном, ландграфиню и дочерей она обняла, а великому князю протянула руку для поцелуя. Прощального приветствия она никому не сказала, ни даже Орлову и Потемкину, однако последний уловил мимолетный, скользнувший по нему взгляд страсти.

Покои опустели.

Потемкин возвратился в свое новое жилище. Он скоро отпустил камердинера и сидел некоторое время в раздумье, между тем как глубокая тишина распространилась во дворце, чтобы не нарушать покоя повелительницы.

«Трудно, должно быть, покорить эту волю и заставить женщину забыть, что она — императрица, что распоряжается судьбою, жизнью и смертью своих подданных. А все же это необходимо! — сказал себе Потемкин, вскакивая. — Это необходимо! Я не хочу быть рабом, обласканным императрицей. И, если бы я даже пожелал вынести это ради того, чтобы властвовать над другими, я все же не могу унижаться перед женщиной, которую я люблю, люблю до безумия уже много лет; я хочу, чтобы и она меня любила так же, как женщина любит сильного мужчину. Или же я удалюсь, буду жить в уединении, и пусть погибнет моя жизнь со всеми ее надеждами!.. Сегодня же, сейчас же необходимо сделать первый шаг, который должен убедить ее, что я — не игрушка её прихоти».

Он подбежал к тому месту, где открылась дверь, и несколько раз ударил по стене кулаком. В одном месте послышался глухой звук. Потемкин схватил с ночного столика кинжал с дамасским клинком и сорвал обои со стены; в стене оказалась деревянная переборка; он вогнал клинок в дерево, нажал на него изо всех сил и, опуская, наткнулся на засов по ту сторону. Потемкин навалился плечом на дверь, но — тщетно. Однако после невероятных усилий дверь наконец подалась и с треском открылась: засов выскочил из петель, несколько деревянных шашечек паркета выломалось, и Потемкин очутился в проходе, устланном ковром и освещенном слабым светом лампы.

Он быстро пробежал некоторое пространство и снова очутился перед дверью. Еще раз пустил он в ход свои могучие плечи — и на этот раз дверь подалась сразу; слабый засов, закрывавший ее, со звоном упал на землю.

Потемкин вошел в спальню императрицы.

Екатерина сидела в кресле в просторном ночном капоте: по обыкновению, она отпустила своих камеристок, как только сняла с себя вечерний туалет.

При шуме взламываемой двери она очнулась от размышлений и испуганно и вместе с тем гневно взглянула на Потемкина. Но он был уже близ нее, опустился на колени к ее ногам и стал покрывать поцелуями ее руки и плечи.

— Ты здесь, Григорий Александрович? — сказала государыня, строго сдвинув брови. — Кто звал тебя, кто показал тебе эту дорогу?

— Там, — ответил Потемкин, обнимая ее, — там, в золоченых хоромах, императрица может позвать своего слугу, но здесь Григорий следует порыву своего сердца, неудержимо влекущего его к Екатерине. Ему не нужно открывать путь к возлюбленной, он достаточно силен, чтобы самому пробить себе дорогу, если бы даже моря и скалы отделяли его от цели. — Он поднялся и, как ребенка, взял на руки Екатерину, испуганно прижавшуюся к нему. — Так прижал бы я к своему сердцу любимую женщину, — воскликнул он, — даже если бы легионы острых мечей были направлены на меня; она моя, и никто не должен стоять между мною и ею; и так, — продолжал он, снова усаживая государыню в кресло и становясь перед нею на колени, — так вознесу я государыню на самодержавный трон всего мира, на царский трон византийского государства.

Тень неудовольствия еще не успела сойти с лица Екатерины, в глазах сверкала особенная гордость, но, когда она взглянула в пылающее лицо Потемкина, когда почувствовала его сильную руку, обнимавшую ее все крепче и крепче, ее глаза слегка затуманились под полуопущенными веками; уста раскрылись… и женщина забыла, что она — царица, и склонилась на грудь Потемкина.

Смоленский полк, после парада в присутствии императрицы, возвращался обратно, в Шлиссельбургскую крепость. Подпоручик Василий Яковлевич Мирович, занявший свое место в роте, шел бледный и мрачный, с опущенными взорами, порою бормоча невнятные слова, которые звучали злобными проклятьями. Он внезапно вздрагивал, как бы разбуженный от сна, каждый раз, когда ему приходилось отдавать команду. Капитан, который на этот раз неоднократно должен был напоминать ему о служебных обязанностях, покачивая головой, с недоумением взглядывал на офицера, обычно очень ревностно относящегося к службе.

Шлиссельбургская крепость лежит на маленьком островке среди Невы, в том месте, где она вытекает из Ладожского озера. Волны омывают эту древнюю твердыню, построенную еще в 1324 году князем Юрием Даниловичем; ее стены достигают двух с половиной сажен толщины, их зубцы и башни мрачно вздымаются над водною поверхностью, волны которой в бурную погоду с шумом разбиваются о гранитные раскаты. С одной стороны далеко простирается водная равнина Ладожского озера, по другую сторону тянутся берега сильной Невы, поросшие шумящим камышом и развесистыми ивовыми кустами.

Гарнизон переправлялся в крепость на больших паромах, стоявшие тут же небольшие лодки были предоставлены офицерам, которые время от времени пользовались коротким отпуском для отлучек из крепости. Но все эти средства сообщения охранялись сторожевыми постами, и никто не имел права пользоваться ими без особого разрешения коменданта.

Расположенные около самой воды ворота с мрачными сводами вели вовнутрь крепости, которая представляла собою мощеный двор, со всех сторон доступный взору. Перед казематами, где помещались казармы, были расположены деревянные столы и скамьи, где солдаты, по окончании службы, могли отдыхать на свежем воздухе, болтая и попивая купленную у маркитанта водку, в то же время не выходя из-под надзора начальства.

В глубине двора возвышалась меньших размеров, совершенно обособленная цитадель, снабженная отдельными воротами и башнями; ее пушки были направлены над двором и всей остальной крепостью, так что в случае взятия последней неприятель неминуемо должен был погибнуть под ее развалинами.

Эта цитадель охранялась с особенною бдительностью; перед ее железными воротами помещался усиленный караул, и никто не мог проникнуть внутрь крепости, если его не призывали к тому служебные обязанности. Из бойниц глядели жерла пушек, возле которых сторожили канониры с зажженными фитилями. От железных ворот во внутренность крепости вел узкий и темный ход, в конце которого находились помещения государственной тюрьмы, снабженные окнами с крепкими железными решетками. Эти окна лишь несколько часов в течение дня пропускали лучи солнца, проникавшего сюда поверх стен крепости.

В этой темнице долгое время находился в заключении министр Карла XII, граф Пипер, который и умер здесь в ,1715 году; теперь она служила местопребыванием несчастного Иоанна Антоновича.

Жизнь в крепости, вследствие строгой службы и бдительной охраны, отличалась крайним однообразием и скукой; офицеры в порядке старшинства получали отпуск по одному, по двое или трое и отправлялись в Петербург, чтобы в продолжение нескольких дней поразвлечься в столице; остальное время они печально и уныло проводили в уединенной крепости, отрезанной от всякого общения с людьми. Иногда, пользуясь разрешением коменданта крепости, генерала Бередникова, они развлекались рыбной ловлей и охотою по берегам Ладожского озера и Невы, чтобы добыть к столу дичь и превосходную рыбу. Вечера они проводили в беседе за стаканом вина, в сборных комнатах нижнего этажа, под квартирою коменданта, рассказывали друг другу свои приключения, пережитые ими в дни отлучек, и старались таким образом насколько возможно скрасить печальную жизнь гарнизона, который служил тюрьмою почти столько же для них, сколько для государственных преступников.

Подпоручик Мирович до сих пор был не только чрезвычайно исправным офицером, но и добрым и веселым товарищем. Хотя любовь к прекрасной француженке-актрисе порою и делала его задумчивым и мечтательным, но все же он никогда не отставал от компании товарищей, среди которых он, несмотря на свою бедность, играл значительную роль и пользовался большим влиянием, благодаря своему твердому, мужественному характеру, многосторонним приобретенным знаниям, а также приветливому и обходительному обращению.

На другой день после царского парада он, вопреки обыкновению, тотчас же после службы удалился в свою комнату, и собравшиеся товарищи тщетно ожидали его появления.

Жилище Мировича состояло из двух маленьких, низеньких комнат в одной из угловых башен крепости: узкие окна, снабженные снаружи железными решетками, открывали вид на далекую водную равнину Ладожского озера и полосу берега, поросшего камышом и низкорослым кустарником. Убранство гостиной состояло из простой деревянной мебели; на столе лежали раскрытыми различные французские книги, которые доказывали, что молодой офицер старался насколько возможно использовать уединение гарнизонной жизни для пополнения своего образования. У окна стояло единственное мягкое кресло, обитое кожей, и на нем сидел понурившись Василий Яковлевич Мирович, глядя вдаль, на белые волны озера, которые клубились и пенились, движимые восточным ветром.

Он часто сиживал так у своего окна, но обыкновенно сто глаза сияли радостно надеждой и над водною поверхностью перед ним мысленно вставал образ любимой девушки, окруженный заманчивыми картинами счастливого будущего; сегодня же он глядел неподвижно и мрачно, порою сжимая кулаки и произнося имя возлюбленной, причем его лицо не озарялось, как прежде, счастливою улыбкой, а голос звучал глухо и отчаянно.

Он сидел так долгое время, как вдруг дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел поручик Павел Захарович Ушаков.

Мирович вздрогнул при шуме отворившейся двери, но, узнав вошедшего товарища, перевел дух и с печальной улыбкой протянул ему руку.

— Ты один, Василий? — Ушаков придвинул к нему стул и закурил взятый с полки чубук с турецким табаком. — Ты удаляешься от твоих друзей?.. Что с тобой?

— Ты еще спрашиваешь, — возразил Мирович. — Но ведь ты видел, как резко государыня отвергла мою просьбу о милости, — нет, просто о справедливости. Это лишило меня последней надежды… Что мне делать среди друзей, если веселье не находит отклика в моем сердце?

— Я понимаю, что это тяжело, — сказал Ушаков, — я вполне сочувствую тебе, но, Боже мой, ведь еще не все потеряно! И если государыня действительно останется неумолимой, то ведь мы же научились переносить лишения; бедность не могла у нас быть причиной нерасположения духа, и к тому же нам остается надежда на генеральский султан и фельдмаршальский жезл.

Мирович пожал плечами.

— То было раньше, Павел Захарович, — возразил он, — в это время бедность не тяготила меня, так как я был одинок, но теперь другое дело. Ты ведь знаешь, что я люблю, знаешь, что я только затем и добивался справедливости у государыни, чтобы жениться, а теперь все потеряно для меня: мать Аделины отказала мне и запретила видеться с ней, а сама Аделина, — продолжал он, стиснув зубы, — должна отдать руку этому старому негодяю Фирулькину. Конечно, она будет сопротивляться, но ведь ее изведут угрозами! И если даже Аделина останется непреклонной, все же для меня она потеряна!.. Что могу предложить ей я, бедный офицер? Мы не можем жить надеждою на генеральский султан я фельдмаршальский жезл, — прибавил он с горькою усмешкой.

— Будь благоразумен, Василий! — произнес Ушаков. — Твоя любовь к француженке не может быть настолько серьезна, чтобы от этого зависела вся твоя жизнь. Я считал ее простым времяпрепровождением, не более. Откажись от нее, ты не должен убивать свои силы и всю свою будущность, стремясь к осуществлению несбыточной фантазии, солдат не должен носить оковы, если хочет достигнуть славы и почестей, и если ты желаешь вознаградить себя за потерю родового имущества, которое государыня отказывается возвратить тебе, то ведь у нас, в России, немало богатых девушек, которые охотно согласятся отдать руку офицеру Смоленского полка.

— Нет, Павел, — покачал головой Василий Яковлевич, — ты не знаешь, что для меня значит Аделина!.. Я способен любить только раз в жизни и никогда не женюсь ни на ком, кроме Аделины, никогда даже взора не обращу на другую женщину.

— И все же, — продолжал Ушаков, — я прошу тебя: будь силен, как подобает мужчине, и забудь ее, забудь в кругу своих друзей, и пусть честолюбие заменит тебе неудачную любовь.

— Никогда, никогда! — воскликнул Мирович. — Никогда я не забуду Аделины и не откажусь от нее, хотя бы не только императрица и этот высокомерный Орлов, не только этот хитрый плут Фирулькин, но и все силы ада выступили на борьбу со мной!..

— Ты с ума сошел, Василий! — воскликнул Ушаков. — Что ты можешь сделать, чтобы преодолеть такие несокрушимые препятствия?

— Что я сделаю? — воскликнул Мирович, пылающим взором взглянув на друга. — Тот, кто не знает страха, может все преодолеть! Ты так же храбр и мужествен, ты так же беден, как и я, и в борьбе с судьбою поставишь на карту не более как свое жалкое существование, тогда как в случае удачи можешь приобрести все, что составляет прелесть жизни. Да, да, — воскликнул он, схватывая руку Ушакова, — ты — мой друг, мой товарищ по оружию в борьбе за счастье! Один я не в состоянии выполнить то, что зародилось в моих мечтах в виде туманного образа и постепенно принимает все более твердые и ясные очертания!

— У тебя есть какой-нибудь определенный план? — испуганно спросил Ушаков. — Я не понимаю…

— И все же ты должен был бы понять это, — ответил Мирович, — понять именно здесь, где зарыт клад, который поможет нам осуществить самые смелые мечты и доставить нам богатство, силу и власть, если мы только сумеем добыть его! Да, ты будешь моим верным помощником, ты первый разделишь со мною славное будущее!

Ушаков испытующе глядел на взволнованное лицо друга, и его руки дрожали.

— Что ты задумал? — спросил он. — Я все еще не понимаю.

— И все же, — возразил Мирович, — тебе так же, как и мне, вероятно, говорили об этом пенистые волны, так как они ведь охраняют таинственный талисман, который из ничтожества и бедности может возвести нас на вершину счастья. Павел, — продолжал он, — когда мы стояли выстроившись там, на площади, перед смотром, — в те минуту ты воочию видел всю военную мощь Екатерины, весь блеск и пышность двора, окружающего ее! Но подумай, могла ли бы она достигнуть этой власти и великолепия, если бы ей, нынешней русской государыне, не удалось вырвать скипетр из слабых рук своего супруга, если бы ее отвага не увенчалась успехом? Она давно была бы стерта с лица земли или томилась бы, всеми забытая, где-нибудь в темнице.

— Василий, что ты говоришь! — испуганно произнес Ушаков, вздрогнув при этих словах.

— Оглянись на прошлое! — продолжал Мирович. — Что сталось бы с Елизаветой Петровной или с Петром Федоровичем, если бы чья-нибудь сильная рука поднялась на защиту несчастного Иоанна Антоновича, колыбель которого была увенчана императорскою короной? Ему были бы нынче подчинены все военные силы Российского государства, царский блеск окружал бы его престол, и никто никогда не упоминал бы о существовании Елизаветы, Петра или Екатерины.

— Василий, Василий! — испуганно воскликнул Ушаков. — Ради Бога, не произноси таких слов! Их не должны слышать даже немые стены!

— Слова сами по себе ничего не значат, — возразил Мирович, — но из слов рождаются дела, которые ведут к счастью, величию и могуществу. Прошлое не умерло, Павел, так как не решились пролить кровь порфироносного юноши, это прошлое заперто здесь, в этих мрачных стенах, среди волн Невы и Ладоги, и виновники этого прошлого чувствуют себя в безопасности… Но волны знают эту тайну и могут рассказать удивительные вещи тому, кто желает прислушаться к их словам, как это сделал я в уединении своей комнаты. — Он вскочил, протянул руку сквозь решетку окна по направлению к озеру и заговорил глухим голосом: — Если отворить темницу, — так звучит мне голос волн, — если тот, кто заживо погребен здесь уже много-много лет, выйдет из своего заключения и предстанет перед гвардией и всем населением Петербурга в образе, столь схожем с великим императором, — что станется тогда со всем великолепием этой чуждой России женщины? Если отпрыск истинного царского рода угрожал соперничеством даже Елизавете и. Петру, которые сами принадлежали этому роду, то насколько опаснее он для нынешней государыни!.. С каким воодушевлением народ последовал бы его призыву! А одного его появления, одного слова из его уст было бы достаточно, чтобы повергнуть в прах престол, занятый неправомерно. Да, так говорят мне волны… И тот, кто выведет здешнего узника из темницы, кто возвестит России зарю нового царствования, основанного на справедливости, правде и свободе, тот, кто, вняв призыву этих волн, захочет быть орудием Провидения, тот, поверь мне, не будет более нуждаться в милости императрицы и Орлова. Поверь, что имя такого героя прозвучит славою по всей обновленной России при истинном и справедливом царе! Итак, Павел, — положив руки на плечи своего друга и пристально глядя в его лицо, воскликнул Мирович, — здесь, в этих стенах, таится славное будущее России, которое принадлежит тому, кто вызовет его к жизни! И мы, Павел, мы призваны для этого дела!..

— Ты бредишь, Василий! — проговорил Ушаков. — То, о чем ты говоришь, — государственная измена.

— Государственная измена? — воскликнул Мирович с язвительным смехом. — Измена? Ей, в жилах которой нет ни одной капли русской крови?!

— И к тому же, — продолжал Ушаков, испытующе глядя на него, — это безумие, это невозможно!

— Невозможно? — воскликнул Мирович. — Когда Иоанн, который таится в этой тюрьме, еще покоился в своей царственной колыбели, разве тогда, среди мирного течения обыденной жизни, кто-нибудь считал возможным воцарение Елизаветы Петровны? И разве тогда не казалось совершенно невероятным, что во главе России станет Екатерина Вторая? Ничего нет невозможного для людей, умеющих желать!

— Все-таки я не понимаю, каким образом это может произойти, — проговорил Ушаков.

— Это гораздо проще, нежели ты думаешь, — ответил Мирович. — Сейчас я мысленно увидел перед собою весь план, и так ясно, как будто он уже приведен в исполнение. Не знаю, были ли то водяные духи, которые взывали ко мне из глубины волн, или то были мои собственные мысли! Но я знаю только, что это предприятие легче всего выполнить здесь, в этом уединенном месте, куда не смеет ступить нога человека, откуда не проникают вести в остальной мир и которое тем не менее находится так близко к центру власти, что нам стоит только протянуть руку, чтобы вырвать корону у пришлой чужеземки и надеть ее на голову законного наследника престола. Нужно только, — раздумчиво продолжал он, — привлечь на свою сторону здешних солдат — только самых старших и самых надежных; остальные последуют за ними, и тогда мы овладеем позицией. Никто не узнает об этом, так как вести не доходят до Петербурга, и нам останется только приобрести нескольких сообщников в гвардейских казармах, которые готовят заговор в войске; после этого мы ночью отвезем туда освобожденного узника, и в несколько минут он будет восстановлен в своих царских правах, а нам достанется высшая власть в государстве.

— Ты бредишь, — сказал Ушаков, — да, ты бредишь!.. И все-таки, — продолжал он, склонив голову, — ты, может быть, и прав, все может произойти так, как ты говоришь, если нам улыбнется счастье. Но подумай, Василий, дорога к успеху проходит так близко от эшафота!

— Лучше умереть на плахе, чем сгинуть в нищете и ничтожестве, я имею мужество не бояться эшафота… Если ты хочешь последовать за мною, то прямо и смело пойдешь на это дело; если же ты колеблешься, то я пойду один или найду других единомышленников!..

— Хорошо, — сжал его руку Ушаков, — я согласен, Василий! Обдумай этот план, а я последую за тобою… Ты задумал это грандиозное предприятие, и ты должен быть его руководителем.

Мирович открыл ящик стола и вынул из него крест искусной чеканной работы, украшенный драгоценными камнями.

— Смотри, Павел, — сказал он, — вот единственное наследие, доставшееся мне от предков; мой прадед носил его на груди, когда был убит в сражении; один верный казак принес эту вещь его сыну, моему деду, и так она перешла ко мне. Положи руку на святой крест, который дорог мне, как реликвия, и поклянись быть мне верным; клянись, что разделишь со мною опасности, никогда не покинешь меня и будешь моим верным союзником до тех пор, пока все не будет окончено к славе или поражению!

Мирович обнял друга, после того как тот произнес требуемую клятву; он был уверен, что товарищ не покинет его и поможет ему в отчаянном предприятии, которое во всякой другой стране должно было показаться безумием, но для которого в России события последних трех царствований служили ободряющим примером.

Мирович заставил своего друга поклясться только в соучастии и не упомянул о сохранении тайны, так как его рыцарская натура не допускала и мысли об измене товарища.

Рука Ушакова еще лежала на распятии, и он едва успел проговорить последнее слово клятвы, как дверь внезапно отворилась и на пороге показался денщик.

— По приказу его превосходительства, господина коменданта, — обратился солдат к расступившимся в испуге офицерам, — господин подпоручик Мирович назначается сегодня на дежурство в цитадель!

— Эго перст судьбы, — прошептал Мирович, — это предвестие удачи!

Между тем солдат продолжал:

— Я имею также передать господину поручику Ушакову приказ командира явиться к нему.

— А что такое? — спросил Ушаков.

— Я слышал, — ответил солдат, — что вы будете посланы с донесением в Петербург.

— Ступай! — сказал Ушаков. — И доложи генералу, что я сейчас явлюсь.

— Ну, друг мой, — воскликнул Мирович по уходе солдата, — что ты скажешь на это? Разве волны не предсказали правды? Не есть ли это перст судьбы, которая как раз теперь призывает меня на службу в цитадель? Узник должен быть подготовлен исподволь для полного успеха дела; внезапное, неожиданное освобождение может вызвать в нем приступ болезни, которой он подвержен и которая помешает ему показаться народу. А тебя генерал посылает в Петербург. Это также счастливое совпадение. Поищи там надежного друга, которому ты мог бы довериться, так как нам надо заручиться союзничеством хотя бы одного полка. Ты знаешь Семена Шевардева? Он смел и мужествен; поговори с ним!.. Его обошли ради одного придворного любимца, так воспользуйся случаем и постарайся склонить его на нашу сторону. Если к нам присоединится хотя бы один полк, то мы выиграем дело, в котором мы ставим на карту жизнь, чтобы приобрести власть над государством.

— Будь спокоен! — проговорил Ушаков. — Я сделаю все возможное, чтобы исполнить твое приказание, как обещал.

— Какое счастие, — воскликнул Мирович, — что я как раз сегодня назначен на дежурство в крепость и что комендант посылает тебя в Петербург! Могли пройти еще месяцы, прежде чем представился бы такой благоприятный случай. О, Аделина, Аделина! Темные тучи разверзаются, и чудный луч света сияет нам. Но постой! — промолвил он, внезапно вспомнив что-то. — Постарайся увидеться с Аделиной; быть может, ее мать наблюдает за ней и не примет офицера моего полка, но ты можешь встретить Аделину по дороге на репетицию. Попытайся во что бы то ни стало увидеть ее; передай ей мой привет и слово одобрения и заклинай ее остаться верной мне и ждать до той минуты, — прибавил он, протянув руки, — когда я увенчаю ее голову княжеской короной.

— Напиши несколько строк, — проговорил Ушаков, — Аделина почти не знает меня и больше поверит, если я передам записку от тебя.

— Ты прав, совершенно прав! — воскликнул Мирович. — О, какое счастье, что все так складывается!.. Не правда ли, дело увенчается успехом? — Он поспешно написал записку и скрепил ее печатью. — Возьми это, Павел! — сказал он. — И пусть бог любви и добрый гений России охраняют тебя!..

Он обнял Ушакова, который сунул письмо в карман мундира и затем поспешно отправился на зов коменданта.

Мирович дрожащими руками надел форменный мундир, так как пора было отправляться на службу.

Караул стоял уже, выстроившись на дворе; Мирович направился с ним к железным воротам, сменил, согласно предписанию, находившийся там пост и повел свой отряд через мрачные, глухо звучащие коридоры цитадели, всюду сменяя караулы. Затем он направился в смежную с помещением узника дежурную комнату, которую, согласно строгому служебному предписанию, дежурный офицер мог покидать лишь для обхода расставленной стражи.

Ушаков между тем получил от коменданта бумаги, а также разрешение на паром для переправы через Неву. Он выехал из ворот крепости; приставленные к переправе солдаты взялись за весла, и Ушаков, придерживая беспокоившегося коня, направился на плоскодонном судне по широкому лону волнующейся реки.

Вечер все более спускался, грозовые тучи застлали небо, ветер шумел в прибрежных камышах и ивняке.

«А если бы он оказался прав! — размышлял Ушаков, опираясь рукою на гриву своего фыркающего коня и смотря на водяные валы. — Если бы песни волн о будущей власти, которые он слышит, как кажется ему, в самом деле зазвучали? То, что он задумал, может удаться, так как уже удавалось многое подобное этому, и будущее будет принадлежать тем, кто приведет все в исполнение. Разве не стоит того, чтобы рискнуть вместе с ним?.. Но ставка здесь — жизнь; жизнь можно потерять всего лишь раз, и даже наивысший выигрыш не стоит того, чтобы ставить ее на карту… Нет, нет, я хочу сохранить жизнь и украсить ее богатством, блеском и почестями, не прибегая на своем пути к подобной смелой игре».

Паром ударился в берег. Ушаков вскочил на своего коня и во весь дух поскакал по уединенной дороге вдоль берега Невы по направлению к Петербургу.

За тяжелыми железными дверями, закрывавшими вход в помещения государственной тюрьмы, первою была расположена темная сводчатая комната, вымощенная кирпичом и тускло освещенная одним маленьким круглым окном над дверью; в конце этой темной передней находилась вторая дверь, так же крепко обитая железом и ведшая во внутренние комнаты. Мирович при помощи звонка у наружного входа дал знать о себе; дверь тюрьмы растворилась, вышел офицер, до сих пор несший караульную службу, и провел Мировича через переднюю в простую комнату, вся мебель которой состояла из стола, нескольких стульев и мягкого дивана; из окна с решеткою открывался вид на маленький узкий дворик, на котором солнце показывалось только в полуденные часы; дверь в боковой стене была полуотворена. Мирович получил от своего проводника ключи, и последний поспешно ушел, радуясь, что наконец окончилась его трудная и скучная служба.

Мирович раздумчиво посмотрел на полуприкрытую дверь внутренней комнаты.

«Вот здесь, в этом каземате, — сказал он себе, — находится та самая точка опоры для дивного рычага, посредством которого смелая и ловкая рука может разрушить власть самой Екатерины, перед которой трепещет весь мир. Будет ли достаточно сильна и тверда моя рука, которую я кладу теперь на этот ужасный рычаг? После первого давления на него уже не может быть возврата; я должен победить или погибнуть. Отступление еще возможно для меня, я могу скрыться в тени убогой обстановки, без любви и привета, я могу еще обеспечить себе безопасность… И это вместо того, чтобы поставить на карту жизнь, добиться высшего счастья, любви, власти и почестей… Нет, нет, нет, прочь всякое колебание и малодушие! В тысячу раз охотнее я паду, сраженный молнией царского гнева, в смелой борьбе, чем пропадать в презренной нищете. Мне они отказали в моем праве, пусть же попробуют сохранить за собою добытый предательством трон. В этот миг решаются моя судьба и судьба России. Вперед! Смелым Бог владеет! Ни одного боязливого взгляда назад!»

Твердыми шагами Мирович приблизился к боковой двери и переступил порог.

Странное зрелище представилось ему здесь. Стены довольно большой комнаты были окрашены простой белой краской, как и помещение для караула. Окна, кроме наружных решеток, были защищены еще изнутри толстыми железными прутьями, и стекла рам были покрыты белой масляной краской, так что из дворика падал сюда еще значительно меньший свет и всякое сообщение с внешним миром, даже знаками, было невозможно. Пол был покрыт простыми дубовыми досками, и большая синяя изразцовая печь служила для отопления зимою. Странным контрастом этой наружной простоте являлась огромная кровать из резного дуба с богатой золотой инкрустацией; тяжелые, пурпурового цвета шелковые занавеси свешивались с балдахина, и горы подушек покрывали это великолепное и пышное ложе; на столе возле кровати стоял серебряный умывальный прибор. У стены находился большой дубовый шкаф, через открытую дверцу которого было видно много роскошного платья, расшитого золотом и серебром; боковая дверь за этим шкафом вела во вторую, более темную и низкую комнату.

Посреди комнаты стоял большой, покрытый пурпурным бархатом стол, и возле него в позолоченном кресле сидел несчастный царственный узник; против него расположился сержант Вячеслав Михайлович Полозков, которого императрица Елизавета Петровна назначила ему компаньоном, вместе с тем строго-настрого приказав коменданту не допускать того, чтобы узник покидал крепость и водил с кем-либо знакомство. Огромная, высокая, футов шести фигура несчастного, лишенного еще в колыбели престола, казалась еще более могучей, благодаря полноте, обнаружившейся в зрелом возрасте. На нем были кафтан старинного русского покроя из пурпурового шелка, отороченный соболем и украшенный золотыми шнурками, сапоги из желтой кожи и пурпуровая меховая шапочка, из-под которой ниспадали темно-русые локоны; густая курчавая круглая борода обрамляла красивое, благородное лицо Иоанна Антоновича, и над большими темно-голубыми глазами круглился широкий чистый лоб. Узник представлял бы собою идеал мужской красоты, если бы не излишняя краснота лица и не выражение необузданной дикости, которая по временам искажала его черты.

Сержант Вячеслав Полозков был лет восьмидесяти; его борода и редкие волосы побелели как снег, его обветревшее, морщинистое лицо казалось как бы высеченным из камня, его спина сгорбилась, но глаза были еще молодыми, весело посматривавшими из-под нависших кустистых седых бровей.

— Ты проиграл, Вячеслав Михайлович! — радостно воскликнул Иоанн Антонович. — Вот твоя последняя шашка, я беру ее — и конец тебе; моя армия победила на всех пунктах, как когда-то побеждала шведов и турок армия великого императора Петра, ведь ты мне рассказывал об этом. О, почему, — жалобно и вместе с тем грозно произнес он, — моя армия состоит только из этих маленьких деревяшек, тогда как Господь предназначал меня вести в битву храбрые войска? Почему…

Он запнулся и испуганно вздрогнул, так как в этот миг поднял свой взор и увидел на пороге своей комнаты Мировича.

— О, если бы Россия могла видеть его таким, — сказал взволнованный офицер, — разве они не подумали бы, что это снизошел дух Великого царя, чтобы покарать обман? Разве хотя кто-нибудь осмелился бы отказать ему в повиновении? Разве все не столпились бы, ликуя, вокруг него и не повергли бы единым духом в прах власть этой иноземки? — Затем он подошел к Иоанну Антоновичу, опустился перед ним на колени, поцеловал опушку его кафтана и воскликнул: — Благоговейно приветствую моего высокого повелителя Иоанна Антоновича, истинного царя всех русских!.. Да сохранит Господь вас в борьбе с врагами вашей страны!

Иоанн Антонович испуганно откинулся в кресле; казалось, что внезапное вторжение офицера и это необычное его приветствие он принял за нападение. Как бы обороняясь, он вытянул вперед руку, в то время как другой схватил шашечную доску, словно намереваясь использовать ее как оружие.

Старик Полозков встал при появлении Мировича и, хотя его колени немного дрожали, отдал по артикулу воинскую честь. При этом его глаза гневно блеснули, и он проговорил:

— Весьма несправедливо с вашей стороны, ваша милость, насмехаться; суров удел быть лишенным свободы; не следует насмехаться над человеком, который в своем печальном узилище принужден переносить лишение всех благ жизни, хотя бы и в том случае, если бы это был низкий раб или даже преступник; но насмехаться над тем, в чьих жилах течет священная кровь царей и кто в то же время томится в темнице — это преступное легкомыслие. Вы, ваша милость, теперь властны над ним, но помните, что и над вами Господь на Своем небесном престоле и что Он покарает вас, если в своей легкомысленной дерзости вы оскорбите Его помазанника, несчастье которого должно сделать еще священнее и неприкосновеннее его особу.

Иоанн Антонович также поднялся и, поставив свое кресло между собою и Мировичем, гневным взором следил за каждым движением офицера.

— Ты прав, старик, — произнес Мирович, — но твой упрек не относится ко мне, так как, клянусь Богом и всеми святыми, что я далек от того, чтобы насмехаться над столь благородным и величественным несчастьем!.. Мои слова серьезны, торжественно-серьезны. Еще раз благоговейно приветствую истинного царя, еще раз призываю на него благословение небес с тем, чтобы на благо русского народа украсить его голову венцом.

— Кто это, Вячеслав Михайлович? — воскликнул Иоанн Антонович, лицо которого начало вздрагивать, а взгляд беспокойно забегал. — Уж не разбойник ли это, из тех, который снова явился, чтобы увлечь меня в более скверную темницу? Я думал, они давно позабыли обо мне… О, — дико воскликнул он, — на этот раз им это не удастся! В течение этих долгих лет, счет которым я уже позабыл, я стал мужчиною и чувствую в себе силу удушить их своими собственными руками.

— Успокойтесь, успокойтесь, ваше величество, и выслушайте меня, я не разбойник, я не орудие чужестранки, которая села на престол ваших отцов. Я сын Православной Церкви и клянусь вам, что готов пожертвовать за вас своею жизнью; Господь будет с нами и поможет выполнить мой план. Я выведу вас из этой темницу; ваш верный народ увидит и узнает своего истинного царя; вы будете судьею тех, кто преследовал вас, и в вашу руку будет вложен меч русского императора.

— Вячеслав Михайлович, — сказал Иоанн Антонович, — посмотрите на него, в его глазах написано, что он говорит правду. О, я видел достаточно лживого притворства и ненависти во взорах людей, меня не обмануть. Посмотри на него, Вячеслав Михайлович! Этот человек говорит правду.

— Да, клянусь Богом, я говорю правду, всемилостивейший повелитель! — воскликнул Мирович. — Доверьтесь мне, я возвращу вам свободу и поведу вас к престолу, для которого вы рождены! И я надеюсь, — прибавил он, — что, глядя с высоты престола ваших предков на свой народ, вы милостиво вспомните о вашем слуге Василии Мировиче, который первый приветствовал вас в тюрьме как императора и вывел вас на свободу.

Иоанн Антонович посмотрел на него проницательным взглядом; его глаза раскрывались все шире и шире, казалось, что он смотрел в беспредельную даль.

— Первый, кто приветствовал меня как императора, кто вывел меня на свободу? — странно задумавшись, вполголоса проговорил он. — То не были вы: существовал когда-то сильный, большой человек, он был монахом из монастыря Святого Александра Невского, он часто рассказывал мне о князе. Сила его руки была так велика, что, когда мы боролись с ним, он подбрасывал меня, как ребенка; и все же этот монах был дивно кроток и добр, благочестив и верен… И он также приветствовал меня как императора, и дважды выводил меня на свободу, но тем не менее я не достиг ее. Однажды он увел меня широкими снежными полями, однако концом нашего путешествия была лишь новая тюрьма. Во второй раз он привел меня в огромный город; я видел перед собою храм и через его двери блистающий алтарь, и высокий пастырь шел мне навстречу; я уже думал, что могу протянуть руку к короне, которая была сорвана с моей головы, но тут адские силы снова обрели свою мощь, снова надели на меня оковы и снова вернули меня в эту тюрьму… Когда я в первый раз вышел на свободу, это стоило жизни моей Нади, которая уже здесь, на земле, была ангелом и которой теперь по временам приходится спускаться от престола Божьего, чтобы утешить меня в моих страданиях; а во второй раз, когда я уже почти добился свободы, пал сам отец Филарет, я видел, как он упал, обливаясь кровью, в то время как солдаты увлекли меня… И с тех пор я уже никогда не видел его; он так же, как и моя Надя, у престола Всевышнего.

Голос Иоанна Антоновича становился все глуше; он судорожно сжимал подлокотники кресла; его глаза помутнели и, казалось, остыли.

Старый солдат стоял возле Иоанна Антоновича, расставив руки, как будто намеревался поддержать его.

Мирович испуганно вскочил и поспешил к ним. Дряхлый старик не мог удержать покачнувшегося гиганта.

— О, ваша милость, — жалобно произнес старый Полозков, — что вы наделали, зачем вы снова вызвали в нем ужасные воспоминания прошлого? Его припадок, которому он так давно не подвергался, снова наступит. О, это ужасно, это ужасно!

— Нет, старина, нет! Этого не будет, и этого не должно быть! Долой воспоминания прошлого! — воскликнул Мирович, нагибаясь к уху Иоанна Антоновича. — Прошлое — мрак и тьма, будущее — ясно и блестяще; оно полно вашей власти и величия. Отвернитесь от прошлого и направьте свой взор в освещенное солнцем будущее, если только хотите, если у вас есть мужество протянуть свою руку за короной, чтобы сорвать ее с недостойной головы.

Слова молодого офицера, по-видимому, пришлись по душе Иоанну Антоновичу, но он ничего не ответил, даже не посмотрел на него; он только медленно поднялся с кресла, раскинул руки, поднял вверх свой взор, и словно какое-то сияние осветило и преобразило его лицо.

— Да, да, ты говоришь правду, — тихим голосом произнес он, — я вижу тебя, моя Надя! Уже давно ты не спускалась ко мне со своих светлых высот… Ты улыбаешься мне, ты протягиваешь в своей руке навстречу мне пальмовую ветвь, и в облаках над тобою реет сияющая корона. Да, да, на этот раз я достигну цели, на этот раз мне улыбается победа.

Некоторое время он стоял таким образом — с раскинутыми руками и сияющим взором; старик Полозков сложил руки и тихо молился; Мирович робко и напряженно смотрел на богатырскую фигуру узника, которая в этот миг, казалось, была напитана неземным огнем.

Наконец Иоанн Антонович опустил руки и покачал головою, как бы пробудившись от сна; его взор прояснился, и с величавым видом, как будто он всю жизнь провел на престоле, он произнес:

— Василий Мирович, так назвали вы себя, я верю и доверяюсь вам, так как увидел в руке ангела пальму победы и корону, сиявшую мне из светлой заоблачной дали. Василий Мирович, ваше имя навеки крепко врежется в моем уме и в моем сердце, и я клянусь вам всем святым, клянусь именем ангела, который с обетованием склонился ко мне, что, если ваш замысел удается, ваше имя будет первым в моем государстве и ни пред кем в обширной России, кроме самого императора, вы не склоните своей головы, Василий Мирович… Запечатлей в своей памяти, Вячеслав Михайлович, это имя, проси у Господа Бога, чтобы Он благословил его и чтобы Он дозволил тебе увидеть освободителя пленного императора первым на ступенях моего трона!..

Мирович снова упал перед Иоанном Антоновичем на колени; он прижал к груди свои руки; в его глазах сверкала надежда.

Но старик Полозков лишь печально покачал головой.

— Ах, ваша милость, — сказал он, — зачем вы заговорили о том, что никто на свете не может привести в исполнение? Взгляните на эти стены, на эти решетки, подумайте о солдатах за этими стенами, о тысячах, о сотнях тысяч тех, которые покорны одному знаку Екатерины Алексеевны!.. Зачем вы лишаете мирного покоя этого бедняка, который и так уже много выстрадал?

— Малодушный! — воскликнул Иоанн Антонович. — Разве надлежит императору самоотрекаться и искать мира в самоотречении? И когда преданное и храброе сердце, когда твердая рука предлагает мне свою поддержку, я не должен упустить ее. Но все же знайте, Василий Мирович, предприятие, на которое вы решаетесь, тяжело и рискованно; подобные попытки дважды стоили благородной крови!

— Моя кровь принадлежит вам, ваше величество! — возразил Мирович.

— Но все же скажите, как вы намереваетесь привести в исполнение столь неслыханное дело? — спросил Полозков. — Если даже и удастся проломить эти стены и обмануть часовых, что вы намерены противопоставить войскам Екатерины Алексеевны?

— Взгляни на него, — сказал Мирович, указывая на Иоанна Антоновича, — разве при взгляде на это лицо, на эту фигуру народ русский может усомниться в том, что пред ним его истинный император?

— Да, да, — сказал Полозков, — русские люди должны признать его, если власть адских духов не ослепила их глаз. Немногие из них знали Петра, Великого императора, вылитый портрет которого он представляет собою; но они должны увидеть, что Господь запечатлел на его челе царственную печать.

— Они увидят это, — воскликнул Мирович, — все войска, которые отправит Екатерина, узнают в нем истинного императора и собственными руками поднимут его на престол его отцов.

Иоанн Антонович молча стоял, не произнося ни слова в продолжение всего этого короткого разговора; царственная гордость, смелость и доверчивость и почти детская радость смешивались в его лице и придавали ему дивное, трогательное выражение.

— Все же, ваша милость, скажите, как это должно произойти? — по-прежнему с недоверием и беспокойством спросил Полозков. — Я не могу более помочь, мои руки ослабли, и даже мое собственное тело является для меня тяжелым бременем.

— Тебе ничего не нужно делать, — сказал Мирович, — разве лишь бдительно ожидать минуты освобождения и заститься о том, чтобы твой господин был готов показаться народу и обратиться к нему с подобающей речью; все остальное — уже мое дело. Выслушай мой план и позаботься о том, чтобы ни одним взглядом, ни выражением лица не выдать вновь пробудившейся надежды.

Иоанн Антонович снова опустился в свое кресло. Полозков по его приказанию сел рядом с ним, так как не был в состоянии долго стоять, и Мирович, почти вплотную нагнувшись к ним обоим, тихо и горячо заговорил.

Блестящим великолепием сверкал императорский дворец в Петербурге; вся Европа с удивлением смотрела на Екатерину, эту Северную Семирамиду, войска которой сдерживали гордых и воинственных поляков и заставляли трепетать султана в Стамбуле. Между тем в далеких степях на Яике вырастал на зареве восстания призрак низложенного Петра Федоровича, а здесь, в Шлиссельбургской крепости, обнесенной непреодолимыми стенами, молодой, незначительный и неизвестный человек готовился вывести на свет заживо погребенного императора, потомка Петра Великого, готовился сорвать корону с головы могущественной самодержицы и низвергнуть во прах все ее величие.

Резкий звук звонка пронесся по комнате. Мирович поспешно направился к наружной двери, чтобы открыть ее, а Иоанн Антонович и старый Полозков снова сели на свои места к столу и стали устанавливать шашки на шашечницу.

Это принесли ужин узнику, который, по приказу императрицы Елизаветы Петровны, не отмененному ни Петром Федоровичем, ни Екатериной Алексеевной, был составлен с поистине княжеским изобилием. Несколько солдат внесли серебряные мисочки, в которых были приготовленные по вкусу Иоанна Антоновича питательные супы, сочная жареная дичь и пряные салаты; рядом с кушаньями были поставлены бутылки с венгерским вином, водкою и квасом, а также серебряные кубки для узника и Полозкова; последний, по желанию Иоанна Антоновича, разделял с ним его трапезы. Все мясное уже было разрезано на мелкие куски. На стол подавали лишь ложки, так как было строго воспрещено давать узнику вилки и ножи.

В комнату для караульного офицера также был подан дежурными солдатами неприхотливый ужин.

Все время, пока солдаты исполняли свои обязанности, Мирович стоял строгий и официальный.

Иоанн Антонович немым наклоном головы приветствовал солдат, со своей стороны бросавших сострадательные взгляды на узника, так как под страхом тяжелого наказания было воспрещено не только говорить с ним, но даже и вообще разговаривать в его присутствии.

После того как солдаты снова удалились, Иоанн Антонович сказал:

— Пойдите сюда, Василий Яковлевич, ваше место за столом вашего императора, как должно и впредь быть всегда, если Господь Бог поможет нам выполнить свой план.

Он наполнил свой бокал венгерским, наполовину опорожнил его и подал его затем молодому офицеру, который, благоговейно поклонившись, допил вино; затем Мирович сел рядом с Иоанном Антоновичем, и за этой странной трапезой все трое снова углубились в тихий разговор, касающийся плана освобождения, который Мирович развертывал перед ними.

Иоанн Антонович опорожнял бокал за бокалом крепкого венгерского; вскоре его лицо залилось темной краской, взоры стали неуверенно блуждать, а язык с трудом произносить слова. С необузданной радостью он говорил о будущем и рисовал дивные картины своего царствования, добрые перемены в мире, которого он никогда не знал, в котором едва ли мог бы найти себе место. Затем он снова вспомнил о своих родителях и родственниках, с которыми разлучили его уже в раннем детстве; он робко спросил о них и, когда Мирович сказал, что они томятся в тюрьме в Холмогорах, громко рыдая, уронил голову на руки и стал умолять Мировича поспешить с его освобождением, чтобы он мог снова осчастливить своего бедного отца, дать ему все то, что тот любил. Он с трогательным простосердечием рассказал множество мелких случаев и обстоятельств того времени, когда он еще ребенком жил вместе с родными; скрежеща зубами, он говорил о жестокости стражи и о том, как каждую боль отца он ощущал сильнее, чем свое собственное страдание. И тут его гнев разгорелся в настоящее яркое пламя. Страшно было смотреть, как он вскочил и, простирая руку к самому потолку комнаты, произнес страшную клятву, что намерен кроваво и неумолимо отмстить своим врагам и притеснителям; он намеревался собственными руками рубить им головы, как когда-то его предок Петр Великий поступил с мятежными стрельцами. Пена проступала на губах несчастного узника-императора, его глаза налились кровью, и старый Полозков испуганно опустился перед ним на колени, заклиная его умерить свой справедливый гнев и подумать о том, что Спаситель повелел прощать и врагов.

— Врагов? — воскликнул Иоанн Антонович. — Да, врагов я намерен прощать, но честных врагов, нападающих в открытом бою, а не палачей, не тысячекратных убийц; не достаточно отсечь их отягощенные грехами головы — я хочу собственноручно растерзать их на клочки и бросить их мясо собакам и коршунам.

Его ярость становилась все ожесточенней; жилы на лбу вздулись, из глаз, казалось, проглядывало безумие, и он все еще опорожнял бокал за бокалом — то с квасом, то с водкой, то с тяжелым венгерским.

Наконец речь Иоанна Антоновича пресеклась, бормоча непонятные слова, он упал в свое кресло и, тяжело дыша, впал в глубокое забытье.

— О, Господи Боже, — нагибаясь к нему, сказал Полозков, — зачем вместе с гигантской фигурой и повелительным взором Великого Петра он унаследовал и это злополучное пристрастие, омрачающее его дух и надламывающее его силы?

Мирович задумчиво глядел на Иоанна Антоновича.

— Приложи все старания к тому, чтобы в ближайшем будущем он удерживался от этого, — сказал он, — так как, если что-либо подобное произойдет в решающий день, все будет потеряно.

— Я буду делать все, что в моих силах, — печально сказал Полозков. — Есть средство удержать его от этого: стоит лишь назвать имя его Надежды, его несчастной, убитой возлюбленной; но это — прискорбное, очень прискорбное средство, оно причиняет ему страдания, так много страданий, что при виде их может надорваться сердце, а у него ведь и так их достаточно много!

— И тем не менее, — сказал Мирович, — употреби это средство, так как нам нельзя будет показать его в таком виде народу, чтобы в нем признали истинного императора.

Полозков, насколько мог, осторожно раздел Иоанна Антоновича, затем с помощью Мировича поднял его и положил на постель. Он сел возле кровати; его взгляд озабоченно и сострадательно покоился на спящем; по временам он проводил дрожащей рукой по его горячему лбу, — едва слышно бормотал про себя что-то и, словно мать, охраняющая сон своего любимого ребенка, склонялся над ним.

Мирович стоял на пороге и раздумчиво смотрел на эту трогательную картину.

— Будет ли он в состоянии когда-нибудь повелевать? — говорил едва слышно. — Будет ли он в состоянии держать твердою рукой бразды правления, если он так теряет власть над самим собою? Он будет нуждаться в друге, который думал бы для него и заботился бы о нем. Такой друг будет, он будет держать бразды, и он-то и будет истинным правителем. Аделина, ты с гордостью взглянешь на своего возлюбленного, и ни одно твое желание не останется неудовлетворенным.

Снова раздался звонок; солдаты пришли убрать посуду; двое часовых с примкнутыми к ружьям штыками встали по сторонам дверей комнаты, чтобы держать здесь караул, пока Мирович отправился в обход по коридорам цитадели.

Солдаты равнодушно смотрели на спящего Иоанна Антоновича и на старого Полозкова: они привыкли каждый вечер видеть эту сцену; Мирович вышел, чтобы сменить многочисленных часовых и лично убедиться, что каждый из них снабжен боевыми патронами и твердо знает пароль.

На юго-восточном склоне Урала берет начало река, которая теперь носит название этого горного хребта, но в старинные времена называлась Яиком.

Яик хотя далеко уступает в величине Волге и Дону, однако в истоке своем катит светлые зеленые волны по гористому ложу стремительнее. Вскоре он поворачивает к западу, к горному хребту Общий Сырт, а отсюда, снова меняя направление, течет через широкие степи и впадает наконец в Каспийское море. На равнине бег реки становится ленивее; здесь по обоим берегам простираются широкие луга и пастбища, удобряемые весенними разливами.

У берега Каспийского моря Яик, разделяясь на многие рукава, образует дельту, с тучными пастбищами, но вместе тем и негостеприимными болотами. На восточной стороне этой дельты, у главного рукава яицкого устья стоит город Гурьев. Уже во времена императрицы Екатерины Алексеевны он был сильно укреплен и располагал значительным гарнизоном.

Город окружали заросли камыша, простиравшегося на целые версты и достигавшие густоты и высоты леса. Эта своеобразная растительность почти заслоняла собою бастионы и валы крепости, откуда можно было добраться до свободных пастбищ только по дороге, прикрытой наружными укреплениями.

В самом устье дельты лежала станица Сарачовская.

Различные казачьи ватажки, ходившие по Южной Руси, представляли первоначально группы русичей, которые соединялись вместе для защиты от монгольских набегов. Они никогда не слагали с себя оружия; летом частью кочевали, частью, устраивая набеги на степь, занимались грабежом и разбоем, тогда как зимой обыкновенно искали более прочных жилищ по берегам рек или по склонам гор, куда постепенно стали возвращаться ежегодно, обратив свои становища в укрепленные поселки.

Яицкие казаки зимовали по берегам этой реки еще в шестнадцатом столетии, а летним их промыслом был преимущественно лов рыбы и разбой на Каспийском море. Во время походов Петра Великого они занимали уже прочное место в отдельных частях русского войска и отличались безумной храбростью, но зато сильно противились всякой регулярной организации. Они любили войну и соблазнялись лакомой добычей, но хотели только по свободному выбору нести воинскую обязанность. Особенно несносным бременем считали для себя казаки возложенную на них правительством обязанность защищать границы, так как им приходилось поставлять в русскую армию сильные отряды, которые при военных действиях против турок, пруссаков или шведов — стягивались на каком-либо рубеже государства. Действительно, первоначально им было даровано право откупаться за деньги от этой повинности, а следовательно, и от правильной военной службы; но так как яицкие казаки становились все зажиточнее, благодаря доходам со своих богатых поемных лугов по берегу реки и процветающему здесь скотоводству, то это право выкупа стало приобретать все большее распространение; наконец применение его так участилось, что правительство лишилось всякой пользы в военном деле от казаков, потому что недостаток в солдатах совсем не уравновешивался незначительными выкупными суммами. И вот когда императрице Екатерине понадобилось во время войны с турками, равно как для занятия Польши и наконец для наблюдения за шведской границей, все больше и больше войск, право выкупа было уничтожено. Казаки были в высшей степени озлоблены этим произвольным ограничением своих старинных привилегий; много раз случалось, что отдельные станицы прогоняли правительственных чиновников и что все назначенные для набора молодые люди убегали в болота и степи, причем правительству становилось хуже прежнего, так как оно не получало теперь ни новобранцев, ни выплачиваемых раньше выкупных денег.

Пришлось поневоле решиться на более строгие меры. В Оренбург был назначен князь Вяземский, и, после того как гарнизоны всех крепостей были значительно усилены регулярными войсками, хорошо обученной пехотой и артиллерией, он отнял у некоторых казаков их пастбища, на которых основывалось всё их богатство. Он обещал прощение императрицы, если казаки тотчас выставят целый полк солдат и не станут противиться в будущем рекрутским наборам.

В Гурьев прибыл генерал фон Траубенберг [18], лифляндец родом, для набора рекрутов из отдельных станиц, на что казаки согласились, хотя и неохотно, чтобы получить обратно свои выпасы.

В станице Сарачовской, как и по всем местам по течению реки, при данных обстоятельствах тоже было сильное брожение умов. Станица состояла из дворов, довольно далеко отстоящих один от другого; низкие хаты были окружены сеновалами и амбарами для хранения садовых плодов; дальше стояли большие и малые навесы для защиты стад в суровое время года, а сами эти стада паслись кругом на роскошных низменных лугах.

Вечернее солнце отражалось в желтоватых, медленно текущих волнах реки. У самых берегов поднимались громадные заросли камыша, почти такие же высокие и густые, как и у Гурьева, укрепленные башни которого выступали вдали из волнующегося зеленого моря.

На луговине, отлого поднимавшейся от этого прибрежного камыша к жилью, сошлось все мужское население станицы: генерал Траубенберг возвестил о своем прибытии на следующее утро для рекрутского набора и приказал, чтобы ему были представлены все мужчины, способные носить оружие.

На самом краю станицы возвышалась деревянная церковь, окруженная несколькими братскими кельями. В них жили монахи, которые поселились здесь, чтобы принять казаков — жителей Сарачовской — под свой духовный надзор. Среди строго набожного населения, относившегося с глубоким почтением к служителям церкви, им жилось, очевидно, хорошо, потому что сады вокруг монастырских зданий были возделаны превосходно; тут было единственное место во всей станице, где высокие деревья давали тень, а между роскошными ягодными грядами зеленели даже виноградные лозы; однако в этот день иноки не прогуливались по чистеньким садовым аллеям, спокойно любуясь ростом своих плодов и упражняя ум в поучительных разговорах для назидания и отрады душ своей паствы. Они также вышли на луг для совещания, и среди могучих казацких фигур можно было видеть монахов в черных рясках, обутых в лапти, и в четырехугольных черных клобуках и скуфейках [19]. Старейший из них, отец Юлиан, был семидесятилетний старец; густые белоснежные волосы его ниспадали из-под клобука на плечи, а длинная белая борода, разделенная надвое, покрывала грудь. Он был высок, худ и сгорблен, но не дряхл; лицо, на котором можно было рассмотреть только сильно выдавшийся нос и глубоко запавшие блестящие темные глаза, обнаруживало силу воли и холодную мужественную решительность; в глазах этих горел тот непреклонный, ни перед чем не отступающий фанатизм, каким в те времена почти всюду отличались православные монахи — он делал иноков значительным фактором общественной жизни, который правительство старалось то подавить, то обратить в свое орудие и с которым во всяком случае ему приходилось считаться.

Остальные монахи были моложе и далеко уступали отцу Юлиану в силе духа, но и в их глазах светились одинаковое мужество, одинаковая фанатическая решимость и сила воли; с первого взгляда можно было убедиться, что они не оставили бы своего настоятеля ни на каком пути и последовали бы за ним, пренебрегая всеми опасностями.

Молодые станичники осыпали злобной бранью новые порядки; все они единодушно решили не подчиняться им, но или созвать все яицкое казачество к открытому восстанию, или бежать в степь к соседним киргизам, чтобы предложить им союз против правительства. Везде велись буйные, непокорные речи, и тот, кто ожесточеннее нападал на правительство, привлекал к себе всеобщее одобрение.

Наконец на копну сена, которая служила ораторской трибуной, взлез старик, а остальные станичники сгруппировались вокруг нее, частью стоя, частью лежа на траве. С серьезным, спокойным лицом старый казак подал знак рукою, и действительно, при виде его среди собравшихся водворилась некоторая тишина.

— Послушайте Матвея Скребкина, — раздались разные голоса. — Послушайте сотника, он всегда умеет присоветовать лучше всех! Послушайте Матвея Скребкина!

Сотник был крепкий старичина, приблизительно в годах отца Юлиана, но обнаруживал во всей своей осанке гибкость конника и военную выправку. Как и на всех остальных, на нем был кафтан синего сукна, широкие шаровары, сапоги до колен и барашковая шапка. На поясе с серебряными бляхами у него висела прекрасной работы сабля, с позолоченной рукояткой, — единственный знак отличия, выделявший его из общей массы. Загорелое лицо Скребкина отличалось твердыми чертами: житейская борьба и труд не пощадили его; тем не менее в голубых глазах его читалась спокойная, ласковая кротость; однако то была не кротость, основанная на слабости, а скорее твердое сознание полной, но сдержанной силы.

— Выслушайте меня, братцы-атаманы! — сказал Скребкин. — Вы взволнованы и разгневаны, а гнев — плохой советчик. Конечно, вы вправе досадовать, потому что губернатор жестоко посягнул на наши старинные права, но лучше ли будет, если вы окажете открытое сопротивление или убежите в степи? Разве мы достаточно многочисленны или достаточно вооружены, чтобы тягаться с царскими полками да пушками? А если вы убежите, что будет с нами — стариками, женщинами и детьми? У нас отымут наши пастбища и наши стада! Вы же не найдете доброго приема у киргизов, когда они увидят, что вы пришли просить у них, а не давать им, и наши прекрасные берега обратятся в пустыню или попадут в чужие руки, чужие люди уведут прочь ваших жен, а детей ваших обратят в рабов. Поэтому подумайте хорошенько, прежде чем решаться на безрассудные дела! Вспомните, что ведь от вас требуют только того, чтобы вы носили оружие для обороны великого государства Русского, которое издавна защищало нас и наших отцов!.. Ведь военное дело-первое удовольствие казака! Отцы ваши стяжали громкую славу под знаменами царей, неужели же вы не хотите сравняться с ними? Вспомните, что вас призывает к оружию царица, что каждый сын Православной Церкви обязан следовать этому призыву. Царица от нас далеко, и, может быть, лукавые слуги обманули ее, уговорив посягнуть на наши права; тем не менее вы должны повиноваться ее призыву, который требует только того, что для каждого доброго казака должно служить радостью и честью; поэтому советую вам, делайте то, что от вас требуют: служба в русском войске сулит вам почет и богатую добычу. Я же, ваш сотник, соберусь тогда и поеду сам к царице — она выслушает меня, и если вы исполните долг повиновения, то она восстановит опять ваши права и исполнит обещания, данные вам ее предками. Вот мой совет. Как люди свободные, вы можете следовать ему или пренебречь им, но если вы примете его, то это принесет пользу всему нашему казачеству.

Эта речь, произнесенная сильным, ясным и спокойным голосом, произвела глубокое впечатление на собравшихся, хотя большинство из них мрачно потупилось в землю, однако никто не решился возразить сотнику. Наконец раздался голос одного из молодых станичников.

— Матвей Скребкин умеет говорить умно, но моя голова не соглашается на его слова, мое сердце противится тому, чтобы мы уступили силе; мы — свободные сыны Яика, отцы которых были союзниками царей, но не рабами их. Что скажет почтенный отец Юлиан? Матвей Скребкин богат земною мудростью и опытом, но отца Юлиана просвещают Бог и святые на небе.

Отец Юлиан выступил вперед, сложив руки, и стал против стога сена; его согбенная фигура выпрямилась, и он заговорил резким, далеко слышным голосом:

— Сотник Матвей Павлович прав, советуя вам уступить силе, так как вы не можете противиться ей; он прав, утверждая, что вы ввергли бы женщин и детей станицы в страшную беду, если бы вы вздумали бежать, что ваши стада, ваши пастбища, ваше имущество перешли бы тогда в жадные руки чужаков. Но, — продолжал монах, повысив голос, — он не прав, когда говорит вам, что ваш священный долг следовать призыву царицы и носить оружие в рядах ее войск. Кто такая эта Екатерина, именующая себя царицею? Она чужеземка, выросшая в достойной осуждения ереси. Хотя она исповедует своими устами веру Святой Православной Церкви, хотя некоторое время она лицемерно притворялась, будто хочет защитить и оградить служителей Божиих, но вскоре коварство в ее еретическом сердце снова сделалось ясно всем, кто хочет видеть: она простерла руку к церковному имуществу, не слушая увещаний почтенных епископов и самого митрополита. И по какому праву называет она себя царицею, по какому праву носит корону государства? Куда девался Петр Федорович, который хотя также, соблазненный иноземцами, нарушал почтение к Святой Церкви, но все-таки происходил от крови исконных царей русских? Где же он находился до тех пор, пока рука убийцы не положила конец его жизни? Но есть люди, — продолжал глухим голосом старец, — которые утверждают, будто он жив по сию пору и томится в неведомых тайниках какой-нибудь тюрьмы; а если он умер, если был убит, то разве нет налицо его сына, великого князя Павла Петровича? Разве он не вырос, не сделался большим и сильным для того, чтобы владеть государственным мечом?

Глубокая тишина царила кругом, так что во всем до сих пор таком бурном собрании слышались только шелест тростника да тихий шум речных волн.

Матвей Скребкин покачал головою.

— Разве царица, — сказал он, — не признана всеми властями и сановниками государства? Разве ее сын, великий князь, не стоит, как первый ее слуга, на ступенях трона?

— А если бы он не сделал этого? Если бы он не склонился перед силой, не постигла ли бы цесаревича участь его отца? Не реет ли над его головой та же рука, которая погубила несчастного императора? Час мщения и справедливого возмездия еще не пробил, но он наступит; Господь Бог поставит настоящего царя, который ниспровергнет обманщиков и убийц с их высоты и дарует свободу своим подданным. Когда наступит это время, когда минует бедствие, ниспосланное нам Богом за наши грехи, тогда нашему настоящему императору понадобятся люди с мужественным сердцем и крепкою рукою, которая поднимет за него оружие; и быть такими людьми призваны вы — храбрые сыны воинов, яицких казаков!

Одобрительный шепот послышался вокруг.

— Положим свой живот за царя истинного! — раздались отдельные возгласы.

— Смерть изменникам, еретикам! Смерть чужеземцам!

— В ваших возгласах мало толку, — сказал отец Юлиан. — Гнев ваших сердец должен перейти в дело. Но, чтобы это могло произойти, вы должны сражаться тем же оружием, которое употребляет против вас Екатерина. Если вы бежите, то отнимете свою помощь у настоящего царя, когда он придет освобождать народ. Нет никакого греха превзойти хитростью хитрецов, изменить изменникам, поэтому подчинитесь силе, дайте зачислить себя в войска еретички, провозгласите между солдатами, которые подобно вам попали на службу по принуждению, радостную, слышанную от меня весть, что настоящий царь придет освободить своих подданных. Когда настанет тот день, в который он кликнет клич, тогда поднимайтесь за него дружною громадой, тогда побейте Екатерину ее же собственным оружием! Вот мой совет, вот мое увещание, как служителя Святой Церкви, которому вверены ваши души. И если вы поверите тому, что я вам возвещаю, если испашите то, что я вам сказал, тогда вы угодите Богу, наследуете благословение Небес и наконец возвратитесь сюда, на родину, свободными, какими были ваши предки.

— Ура! Ура! — воскликнули станичники, стоявшие кругом. — Отец Юлиан говорит правду, его просветил Господь… Пусть будет так, как он сказал: мы подчинимся силе, которой не можем противиться сегодня, мы станем ждать и верить, мы будем готовы собраться вокруг настоящего царя, когда он поднимется, чтобы возложить отнятую у него корону на свою помазанную главу!

При быстрой смене настроений, которая часто наблюдается у впечатлительных полудиких народов, всем казацким «кругом» овладела ликующая радость. Многим было приятно, что нашелся выход, с помощью которого в данный момент мирно разрешалось натянутое положение и, сверх того, открывалась надежда в будущем отмстить за ненавистный гнет. Рекрутский набор сам по себе не представлял ничего ужасного для этой воинственной молодежи, ее возмущало только принуждение, однако после слов отца Юлиана она подчинилась принуждению не из трусливой покорности, но ради того, чтобы сохранить себя для великого, святого дела — для свободы в счастливом будущем.

Четырехугольные жестяные фляги, бывшие у каждого за поясом, переходили теперь из рук в руки, от уст к устам.

Водка оказала свое действие, общее настроение становилось все веселее, те из станичников, у кого были при себе ружья и пистолеты, зарядили их. Поставили вехи, всегда лежавшие наготове в тростниках для упражнений этого рода, чтобы служить мишенью для стрельбы; пригнали лошадей с пастбищ и принялись носиться на них верхом с тою почти невероятной для постороннего глаза ловкостью, какую эти сыны степей приобретают с отрочества постоянным упражнением. Таким образом, казацкая сходка закончилась молодецкой джигитовкой, лихой забавой здорового, могучего, полудикого народа, словно рекрутский набор, еще недавно внушавший страх, неожиданно превратился в радостное счастливое событие.

Хотя Матвей Скребкин все еще сомнительно покачивал головою, однако он не сказал ни слова наперекор отцу Юлиану. Да и зачем? Ведь совет почтенного старца способствовал тому, чтобы удержать казаков от необдуманных и пагубных решений, выиграть время и спасти жизнь, а также имущество станицы. Остальное умный и предусмотрительный сотник мог до поры до времени предоставить будущему.

Пока казаки совещались на лугу у берега, поросшего камышом, у крылечка одного из казацких домов сидела девушка, усердно занятая работой. Она искусно плела из тонкой пряжи невод.

Ксения Матвеевна, дочь сотника Скребкина [20], молодая казачка двадцати одного года, отличалась необычайной красотой, стройной фигурой благородного сложения и овалом лица, напоминавшим безупречно правильные черты античной статуи. Ее синие глаза оттенялись длинными, темными ресницами, в них светились порою задумчивость и грусть, поэзия, свойственная обитателям гор и степей, благодаря их Постоянному непосредственному общению с природой, язык которой им как будто понятен; но эта мечтательная задумчивость часто сменялась огневою страстностью, напоминавшей своими вспышками молнии, когда в летний зной над степью вдоль по течению Яика проносится гроза.

Красавица Ксения со своим выразительным лицом, тонким, изящным станом и белыми руками смахивала бы на даму из самого знатного общества, переодетую казачкой для костюмированного бала, если бы во всем ее облике не было отпечатка наивной непосредственности и дикой силы. Было видно, что в этих нежных членах текла пламенная кровь, кипение которой не подчинялось никакому принуждению, и нежную девушку можно было сравнить с одним из тех диких степных коней, которые как будто вылиты из стали, а ноздри их порывисто вдыхают воздух, чуя приближение бури, коней, которые послушно покоряются приветливому слову, но встают на дыбы, когда их хотят принудить к повиновению поводьями и удилами.

Садик перед домом сотника содержался чрезвычайно опрятно, кусты шиповника образовали здесь нечто вроде беседки вокруг сколоченной из березовых сучьев скамьи, на которой сидела Ксения, тогда как пестрые цветы обрамляли гряды овощей.

Тонкие пальцы девушки машинально, размеренным движением сплетали нитки в узлы рыболовной сети, но ее мысли, казалось, блуждали далеко, потому что глаза тоскливо и задумчиво смотрели из-под опущенных ресниц вдоль на луга, по которым извивался Яик, сверкавший там и сям золотистой полосою между камышовыми зарослями.

Казачка напевала про себя красивым, низким голосом одну из песен, в которых почти всегда выражается тоска по милому, ушедшему на кровавую сечу, или оплакивается павший воин; их мелодия так хватает за душу своими грустными, скорбными звуками, словно осенний ветер проносится по степи, крутя поблекшие палые листья. Иногда пение замирало в тихом вздохе, который, казалось, летел вдаль вместе с печальными взорами Ксении; тогда она опускала голову, точно под гнетом горя, прерывая работу, чтобы утереть слезу, повисшую на реснице.

Она не заметила, как по дороге из Гурьева в Сарачовскую приблизился к хутору казак и вошел в сад. То был мужчина немного старше Ксении, стройный и сильный: темная короткая, еще юношески мягкая борода обрамляла его лицо, а курчавые, темные волосы выбивались из-под шапки из овечьей шерсти. Это был красивый, статный юноша; тем не менее его наружность оказывалась вблизи отталкивающей: темные глаза обнаруживали беспокойный хитрый взгляд, несмотря на улыбку, почти не сходившую с его губ, как будто он хотел прикрыть ею всякое внутреннее движение мысли и чувства. В его осанке было что-то искусственное, точно он рассчитывал каждый свой жест и наблюдал за ним; этот человек ходил тихо, крадучись, что дало ему возможность подойти вплотную к задумавшейся Ксении, прежде чем она услыхала шорох его шагов, когда нежданный гость вышел из-за живой изгороди густо разросшегося шиповника.

Ксения вздрогнула в испуге и, по-видимому, была неприятно удивлена, увидав казака, однако она приветливо ответила на его поклон и сказала:

— Как, ты здесь, Яков Иванович? Разве ты не пошел с прочими, как и мой отец, на лужайку у реки потолковать о том, что нужно сделать против угроз генерала, который приехал третьего дня в Гурьев и хочет отнять у нас наши последние вольности?

— Что мне там делать между дураками? — возразил молодой казак, имя которого было Яков Иванович Чумаков. — О чем им советоваться, когда они не могут противиться силе? Ведь гарнизон Гурьева подкреплен пехотой и канонирами, так что наши казаки будут уничтожены, если попробуют оказать сопротивление, а если они убегут в киргизские степи, то лишатся своего имущества и доведут до страшной беды своих близких!

— А разве ты не боишься, что тебя зачислят на службу в полки, которые должны быть посланы в Польшу или Швецию, далеко от нашей стороны? — спросила Ксения.

— Нет, — ответил Чумаков с язвительным смехом, — нет, этого я не боюсь; я знаю, что жребий не падет на меня.

— Знаешь? — подхватила Ксения. — Разве ты можешь знать, что скрывается в будущем?

— Когда в зимнюю пору, — ответил Чумаков, — мы идем по занесенной снегом степи и за нами гонятся с воем голодные волки, то мудрость учит, чтобы мы отпрягли одну из лошадей и бросили ее на жертву лютым зверям; пока они ее терзают, мы успеваем избегнуть опасности на другой лошади. Разве москали не похожи на голодных волков? Ты знаешь, у меня есть прекрасные луга и стада; кроме того, я нажил не мало денег прибыльной торговлей и бережливостью, что не успели сделать другие; так вот, я взял эти деньга, пошел в Гурьев и наполнил золотом и серебром пригоршни старшего вахмистра, который производит набор при генерале. То, чем я пожертвовал, я надеюсь скоро вернуть обратно, так как прочее остается у меня в целости, и теперь я знаю наверно, что меня не потащат со двора, чтобы записать в чужие полки.

— Это умно, — подтвердила Ксения, — и я желаю тебе счастья; не всякий умеет, как ты, наживать и копить, а нажитое употреблять так удачно.

Насмешливая улыбка промелькнула по ее губам.

Чумаков не заметил этого и воскликнул с необыкновенной радостью:

— Вот, видишь, ведь у меня не отнимут моих лугов и стад? Я сохраню свои луга и стада, а вдобавок и свободу, потому что не был так безрассуден, чтобы проматывать свои деньги, как делали это другие. Я останусь здесь, тогда как они уйдут отсюда на тяготы и опасности. И вот, Ксения, — продолжал молодой казак, охватывая алчным взглядом красивую фигуру девушки, — теперь, когда моя будущность обеспечена от всяких неожиданных случайностей, когда я действительно стал самым богатым и сильным между казаками Сарачовской станицы, я опять являюсь к тебе. Ты должна сделаться хозяйкой моего имущества; раньше ты не могла решиться выслушать меня, и, пожалуй, мне следовало бы сердиться на тебя и не думать больше о тебе, но я все-таки пришел, потому что люблю тебя так, как ты не можешь себе представить. Сегодня у тебя нет другого выбора; все остальные, которые могли поднять на тебя взор, не могут больше тебе ничего предложить. У Ивана Творогова и Осипа Федулова завтра не будет больше ничего; их угонят на чужбину, и кто знает, суждено ли им еще когда-нибудь увидеть берег Яика!

— Что ты толкуешь про Ивана Творогова и Осипа Федулова! — с досадой возразила Ксения. — Тебе хорошо известно, что не из-за них отвергла я твое предложение; я прямо сказала тебе правду, как была обязана сказать доброму казаку; я сказала тебе, что не люблю тебя и потому не протяну тебе своей руки. И ты знаешь также, — прибавила казачка, причем ее глаза подернулись слезою, — что я никогда не полюблю ни тебя, ни кого-либо другого; ты знаешь, что сердце мое я отдала Емельяну Пугачеву, которого ты называл своим другом и который обещал мне вернуться.

— Однако он не вернулся, — сказал Чумаков мрачно, — хотя прошли уже годы с тех пор, как он приезжал сюда со своим генералом вербовать охотников в армию Румянцева, воевать турок, а если он не вернулся, то значит, пал в бою или позабыл тебя.

— Нет, он меня не забыл, — воскликнула Ксения, блеснув на него глазами. — Емельян Пугачев не мог забыть своей любви и своих клятв, и с ним я охотнее разделю его бедность, чем с тобою или кем-нибудь другим несметное богатство. Да мне и не нужно думать о богатстве, потому что у моего отца довольно лугов и стад, а если Емельян умер, — Продолжала она дрожащим голосом, — то я знаю, что его последняя мысль была обо мне. Тогда я — его вдова и ни за что на свете не нарушу верности ему.

— Ксения! — воскликнул с нежностью Чумаков, тогда как его глаза метали искры, а искаженное злобою лицо подергивалось в приливе необузданной страсти. — Ксения, помни свои слова! Помни, что я — человек, способный принудить к любви, когда мне отказывают в ней… помни…

Ксения вскочила.

— Принудить? — воскликнула она. — Ты хочешь принудить меня?! Подлый трус, скажи еще слово, и я пойду к реке, на круг к казакам, и расскажу им, что ты купил себе за презренное золото свободу, за которую они хотят положить головы, и очень может быть, что волны Яика умчат тебя в море, прежде чем нагрянут сюда москали, карманы которых ты набил своим золотом. Ступай прочь, избавь меня от твоего ненавистного присутствия, иначе я забуду, что доверие открыло мне твою темную тайну и что доверие никогда нельзя обмануть, даже если презираешь того, кто оказывает тебе его!

— Ксения! — вне себя воскликнул Чумаков, тогда как его глаза блеснули дикой злобой и он робко попятился перец грозно выпрямившейся девушкой. — Ксения, придержи свои слова, иначе…

Он не договорил, потому что лицо Ксении внезапно просияло восторгом; она раскрыла объятия, торжествующий возглас сорвался с ее уст.

Пораженный такой внезапной переменой, Чумаков обернулся и увидел позади себя, у калитки сада, того, о ком сейчас говорил, воображая, что тот находится за сотни верст от их станицы и не может вернуться сюда.

Емельян Пугачев стоял у входа в сад, держа за повод свою маленькую лошадку, его лицо было бледно, большие глаза со странным, задумчивым выражением смотрели на Ксению; от всей его внешности веяло какой-то таинственностью, так что Чумаков почувствовал суеверный страх и перекрестился. Но Ксения бросилась уже к Пугачеву, она охватила его руками, осыпала поцелуями, и даже маленькая лошадка, стоявшая позади своего господина понурив голову, была осыпана ласками обрадованной девушки.

— Ты здесь, Емельян, ты здесь! — воскликнула она. — О, теперь все хорошо… Если бы ты пал в бою, твой дух явился бы возвестить мне о том и передать твое последнее приветствие. Ты здесь!.. Ты здесь!.. — твердила девушка вне себя от радости. — Слушайте, зеленые луга, слушай, шумящий Яик, слушай, лазурное небо там, в высоте, он здесь, мой Емеля, здесь, и я — самая счастливая женщина на свете!

Пугачев крепко прижал ее к груди. С глубокой нежностью смотрел он на Ксению, однако его лицо оставалось серьезным и задумчивым. Он как будто искал в ее лице какого-то ответа.

Чумаков с минуту стоял потупившись и крепко стиснув зубы, а потом подошел к Пугачеву, подал ему руку и произнес:

— Здравствуй, Емельян Иванович! Слава Богу, что ты вернулся здрав и невредим! Я уже боялся, не постигла ли тебя смерть, и, — продолжал казак, немного запинаясь, — так как мы были с тобою друзьями, то я хотел позаботиться о твоей Ксении; я хотел протянуть ей руку и предложить свою защиту на всю жизнь. Она не могла позабыть тебя, не хотела поверить, что ты не можешь вернуться назад. И вера не обманула ее; теперь мне больше нет надобности заботиться о твоей невесте. Добро пожаловать на родину!

Пугачев крепко пожал его руку, но он не заметил, что эта рука была холодна как лед.

С минуту Ксения смотрела на Чумакова с угрозой и удивлением, но она была слишком счастлива, чтобы нарушить гармонию этого блаженного часа. Ее возлюбленный был здесь!

— Пойдем, Емельян, пойдем! — сказала молодая казачка, ведя Пугачева к себе в сад. — Ты, наверно, устал, проголодался дорогой и хочешь пить, да и твоя бедная лошадь нуждается в отдыхе и пище. Пойдем, подкрепи свои силы, а потом ты расскажешь мне, как тебе жилось, как Бог тебя миловал и как возвратил ко мне обратно.

— До свидания, Емельян Иванович! — проговорил Чумаков, обращаясь к Пугачеву. — Ты снова нашел свою Ксению; третий между вами лишний, хотя бы он даже был вашим лучшим другом.

Еще раз протянул он Пугачеву руку и, быстро повернувшись, вышел из сада.

Ксения между тем поспешила в хату, она принесла оттуда свежего кобыльего молока и сладких кукурузных лепешек, соленой и копченой баранины и меда — то, что наскоро попалось ей под руку, потом она сбегала также за душистым сеном для лошади, зачерпнула в колодце ведро воды и любовалась со слезой на глазах, как Пугачев и его конь подкрепляли свои силы.

— Все наши казаки под горой, на лугу, — сказала девушка. — Ох, если бы мой отец был здесь! Ведь он также начал уже сомневаться, что ты еще жив! Они совещаются там, как быть, — продолжала она. — Ты явился в тяжелую минуту, Емельян: русский генерал прибыл в Гурьев для рекрутского набора среди наших.

— Знаю, — отозвался Пугачев, только что опорожнивший жадными глотками чашку молока, — мне сказывали про это в соседней станице вверх по Яику, где я вчера ночевал, и потому я приехал освободить тех, кому грозит беда, и обрушить небесное мщение на преступных притеснителей!

— О, Боже мой! — воскликнула Ксения. — Ты хочешь противиться им? Ты не уволен в отпуск, не освобожден от службы? Ты хочешь подвергнуться такой страшной опасности?

— Опасности? — промолвил Пугачев с таким странным блеском в глазах, что Ксения попятилась от него в испуге. — Для меня не существует опасностей, — возразил он, — над моею головой парят ангелы Божий и святые угодники, покровители земли Русской!

— Емельян! — в ужасе воскликнула Ксения. — Емельян, что ты говоришь? Не значит ли это искушать Господа?

— Ксения, — сказал Пугачев, заглядывая ей в глаза проницательным взором, — ты вот называешь меня Емельяном… А знаешь ли ты наверно, что перед тобой стоит действительно Емельян Пугачев? Известно ли тебе доподлинно, что ты когда-нибудь знавала какого-то Емельяна?

— Как ты можешь говорить так? — спросила Ксения, испуганная торжественною серьезностью, написанною на лице Пугачева. — Да, мой возлюбленный, да, я знаю, что люблю Емелю; каждое биение моего сердца называет мне твое имя. Но я не понимаю твоего вопроса, желанный мой, я почти боюсь тебя.

— Ты поймешь меня, ты узнаешь все! — ответил Пугачев. — Ты говоришь, что любишь меня; итак, — воскликнул он, бурно обнимая девушку и прижимая к себе, — пусть все будет сном, правда же — в Ксении и в ее любви. И это должно остаться правдой для Петра Федоровича так же, как и для Емельяна Пугачева!

Ксения крепко прижалась к его груди, чувство счастья охватило ее, казалось, она не поняла его слов, почти даже не расслышала их.

— Но сейчас, Ксеня, — проговорил он, — дай я отведу своего коня в конюшню: меня никто, даже отец твой, не должен видеть здесь, пока еще не пришел мой час, и, если ты меня любишь, ты будешь молчать. Никому ни слова!

— Что же ты хочешь делать? — спросила, вся дрожа, Ксения. — Ты опять хочешь покинуть меня?

— Нет, моя голубка, я не хочу покинуть тебя! — сказал Пугачев. — Ты останешься со мной, ты должна подняться со мной, подняться до… — Внезапно он запнулся и тотчас продолжал: — Сейчас больше ни слова! Жди того часа, когда перец тобой откроется великое, светлое, нежданное, и молчи, молчи; я останусь здесь, буду недалеко от тебя; прежде чем все вернутся сюда, я пойду в монастырь и стану ждать там отца Юлиана; он будет первым, который увидит меня здесь; молитва должна подкрепить меня, в молитве с ним я найду откровение того, что должно случиться для спасения святой Руси и Православной Церкви!

— Ох, останься, останься, мой милый Емеля! — молила его Ксения. — Я опять боюсь потерять тебя, после того как Господь так чудесно привел тебя ко мне!

— Ты верила мне, Ксеня! — почти с упреком сказал Пугачев. — Ты верила, что я вернусь, когда необъятная даль разделяла нас с тобою, когда на поле брани мне угрожала смерть, неужели же ты не хочешь верить мне теперь, когда я недалеко отсюда в тихом убежище буду молиться Богу?

— Я верю тебе, мой Емеля, я покоряюсь тебе… А раз ты велишь, я схороню в груди все мое счастье, и никто-никто не прочтет в моих глазах, какое блаженство наполняет мое сердце.

И они слились в долгом, жарком поцелуе.

Затем Пугачев тихонько высвободился из ее объятий, нежно перекрестил ее и через луг поспешно направился к монастырю, в то время как с Яика раздались ружейные выстрелы и громкие приветственные крики.

Ксения отвела коня Пугачева в конюшню, где стояли и все лошади ее отца. Она сама обрядила его, так что в этот вечер отец не мог бы уже открыть коня ее возлюбленного. Обильно насыпав ясли лучшим кормом, она опять вернулась на прежнее место у плетня и снова принялась за свою сеть. Ее пальцы машинально нанизывали петлю за петлей, а глаза вновь наполнились слезами, но теперь это были слезы счастья и радости, ее глаза ярко сияли, а губы тихо шептали благодарственные молитвы.

Чумаков не вернулся к другим на луг; некоторое время он следил за дорогой, ведущей к его двору, затем повернулся в противоположную сторону и поспешил к высокому берегу Яика; здесь, скрытый растущим у берегов высоким камышом, он незаметно добрался до дороги в Гурьев. Без отдыха бежал он все дальше и дальше, и, когда солнце садилось, он стоял перед крепостными воротами и после заявления караульному офицеру о том, что он принес важные и спешные известия, был введен к генералу, начальнику крепости.

На следующее утро вся Сарачовская ожила спозаранку и напряженно ожидала дальнейших событий. Горячее воодушевление, наполнившее накануне вечером всю молодежь радостью и долго не дававшее ей заснуть, прошло; каждый думал только о том, что, может быть, вскоре ему придется надолго оставить родину; а надежда добыть себе славы, почестей и воли вместе с предсказанным отцом Юлианом вступлением царя на престол лежала так неизмеримо далеко, что едва ли могла смягчить горечь разлуки со всеми дорогими и близкими.

После увещаний сотника и отца Юлиана, действовавших одинаково, хотя и по различным причинам, никто уже не думал о восстании или бегстве, каждый решил покориться силе, терпеливо ожидать будущего и быть ко всему готовым, но каждый сумрачно принимался за свое дело с тяжелым предчувствием, что, может быть, сегодня он делает его в последний раз.

Ксения поднялась раньше всех; прежде чем встал отец, она уже вычистила лошадей и задала им корму, чтобы сотнику незачем было идти в конюшню и таким образом скрыть и лошадь Пугачева, и приезд ее возлюбленного. Сердце тревожно билось, и причиной этого была не только радость, что ее милый, которого она так долго ждала и почти уже не чаяла снова увидеть, был опять рядом с ней, нет, у нее было вполне ясное предчувствие чего-то неслыханного, могучего, ужасного, для чего она не могла даже подыскать выражение. Тем не менее она затаила волнение в глубине сердца, так что старый Матвей Скребкин, и без того озабоченный и не знавший, как пройдет день, ничего особенного не заметил в ней.

Рано поутру сотник уже отправился на луг к камышовому берегу, где обыкновенно собирался казачий круг и где сегодня также должен был состояться совет.

Постепенно здесь же собралось и остальное мужское население станицы; у всех был сумрачный вид и все тихо переговаривались между собою. В сопровождении еще одного монаха пришел и отец Юлиан с золотым крестом в руке; его лицо было серьезно и торжественно, но говорил он мало, а тем, кто боязливо спрашивали его совета, он кратко разъяснял, что они не должны забывать свой священный долг служить истинному царю, что им не след пытаться восставать против силы, пока еще не пришел час, когда Господь откроет Свою волю исполнил, дело возмездия.

Со стороны крепости послышались громкие звуки барабана и труб. Вскоре на дороге, ведущей по камышовым зарослям в Сарачовскую, показался батальон пехоты с ружьями и построился на лугу четырехугольником, из внутреннего пространства которого были удалены все, кроме сотника и отца Юлиана. Сюда принесли и поставили несколько стульев и стол. Вслед за пехотой прибыла батарея полевой артиллерии; канониры держали в руках зажженные фитили, зарядные ящики были полны; орудия поставили рядом с пехотой, дулами прямо на село.

Лишь только были закончены эти военные приготовления, мрачным ужасом наполнившие всех присутствовавших, как из Гурьева прискакал генерал Траубенберг, окруженный своим штабом.

У генерала, лифляндца родом (на вид ему было не больше сорока лет), была благородная, статная осанка. Казалось, он привык больше к паркету гостиных, чем к походной жизни; тем не менее в походах он выказал безумную храбрость и отвагу, и поэтому ему было дано трудное поручение привести к повиновению непокорных яицких казаков. Видом он был типичный белокурый лифляндец (известно, что лифляндское дворянство происходит от немецких рыцарей, оставшихся там после разгрома ордена), черты его лица были открыты, но полны отталкивающего высокомерия. Гордо и с презрительной усмешкой он глядел на казаков со своего взмыленного коня, проезжая через толпу к построившемуся каре так, как будто он ехал по пустому месту, что в сердце каждого из собравшихся вызвало волну неукротимого гнева.

Генерал легко соскочил с коня и вместе с офицерами вошел в середину каре.

— Ты сотник? — спросил он Матвея Скребкина и на его почтительный ответ приказал: — Вели-ка всем молодым людям до двадцатипятилетнего возраста прийти сюда: мы посмотрим, — добавил он с насмешливой улыбкой, — найдутся ли среди них годные рекруты для конницы ее императорского величества!

Через узкий проход в каре, по которому мот пройти только один человек, вошли вызванные сотникам человек двадцать молодых парней — все годное носить оружие молодое поколение станицы.

Генерал сел за стол; невдалеке от него уселся вахмистр со строгим взором и раскрыл книгу, чтобы вести протокол заседания и записывать имена рекрутируемых.

В это время выступил вперед отец Юлиан.

— Ваша милость, — начал он, — такое важное дело, решающее судьбы стольких сынов отечества и Святой Церкви, приличествовало бы случаю начать в благочестивом молении. Как служитель престола Божия, я несу Его святый честный крест, с благоговением и верою приложитесь к нему, чтобы свет и благодать Святого Духа снизошли на вас!

Он подошел к столу и протянул Траубенбергу крест.

Генерал быстро поднялся с места, гневная краска залила его щеки, и он с такой силой оттолкнул от себя крест, который пред самым его лицом держал отец Юлиан, что крест выпал у того из рук.

— Глупый черноризец! — воскликнул он. — Как ты смеешь прерывать дело военной службы своими дурацкими церемониями? Убирайся к черту! На что мне нужен твой крест? Здесь дело касается службы, а не Церкви!

Крик ужаса раздался при этих словах из рядов собравшихся казаков. Гнев и страх были написаны на лицах рекрутов, им казалось, за такое поругание святыни должен пасть с небес палящий огонь; в рядах гренадер и артиллеристов дрогнуло не одно ружье в руке испуганных солдат, и у многих сверкнул в глазах недобрый огонек.

Но отец Юлиан опустился на колени, поднял с земли выбитый у него крест, благоговейно приложился к нему и поднял его затем к небу, точно в молчаливом обвинении призывая гнев Божий на грешников.

— Вон отсюда! — закричал генерал Траубенберг. — Уберите этого черноризца! Ему нечего делать здесь, а нам нельзя терять время!

Отец Юлиан бегом пустился из живого четырехугольника, точно спасаясь от адского пламени. Он подошел к казакам, бледным как смерть, и стал шептать:

— Это такой же еретик, как и его повелительница, над ее же головой поднята уже карающая десница Всевышнего!

Затем он повернулся лицом к высившейся за станицей церкви, трижды поднял к небу крест, после чего опустился на колени, погрузившись в безмолвную молитву и не обращая внимания на то, что происходит вокруг.

Матвей Скребкин был также бледен и со страхом перекрестился, когда Траубенберг прогнал монаха. Он подошел к генералу и тихо проговорил:

— Неладно поступили вы, ваша милость! Когда вы оскорбляете монаха и святой крест, то, по совести, вы заставляете народ не слушаться воли государыни императрицы.

— Молчи, безмозглый старик! — гневно воскликнул генерал. — Твой долг повиноваться и приводить к повиновению остальных. Верно, и ты заразился здешним мятежным духом, который так долго здесь терпели? Берегись, чтобы я не велел заковать тебя в цепи и швырнуть в гурьевские казематы!

Матвей молча склонил голову, но его лицо стало еще бледнее; его руки задрожали, и он потупил свои мрачным огнем блеснувшие глаза.

Набор рекрутов начался. Один за другим молодцы выходили вперед, вахмистр осматривал их, ощупывая со всех сторон, сгибая руки и ноги и глядя им в зубы, как это делается обыкновенно при покупке лошади.

Генерал взирал на все с высокомерным равнодушием, казалось, он вовсе не считал нужным самому вникать в правильность заключений вахмистра.

Чумаков также вышел вперед; вахмистр сделал несколько движений его руками, постучал по груди и затем сказал:

— Негоден! Ступай назад в свою избу; можешь пасти скот, ходить за лошадьми, но ты недостаточно силен, чтобы быть на службе нашей всемилостивейшей государыни.

Несмотря на то что слова эти были обидны, на лице Чумакова промелькнула довольная улыбка, и он поспешно вышел из каре, между тем как в рядах остальных рекрутов ясно послышался ропот удивления и недовольства.

Еще двое или трое молодых людей были точно так же признаны вахмистром негодными и отпущены домой.

— Значит, вы отправитесь вместе со мной! — сказал генерал Траубенберг выбранным. — Вы можете гордиться честью, выпавшей на вашу долю, но прежде вы должны принять годный для службы вид, так как в таком виде, какой у вас теперь, вы больше походите на дикарей, чем на солдат ее императорского величества!

Он сделал знак рукой.

Из рядов вышел цирюльник и поставил посредине четырехугольника стул; за ним шел один солдат с большою медной чашкой, а другой нес ножницы и бритву.

— Садись! — приказал генерал одному из рекрутов.

Тот повиновался, удивленный, не зная, что с ним должно случиться.

Лишь только он уселся, как оба помощника цирюльника схватили его за руки; один солдат подошел к нему и обрезал его густую кучерявую бороду, в то время как другой быстро намылил лицо.

Все произошло мгновенно, так что казак не успел опомниться, только потом ему стало ясно, что с ним случилось: он лишился бороды, этого благородного украшения мужчины, символа силы и достоинства, особого знака милости Божией. Крик бешенства сорвался с его губ, он вскочил и бросился бежать. Но крепко держали его помощники цирюльника, которому на помощь поспешили еще двое других солдат. Руки казака скрутили назад и крепко связали их поясом. Одновременно на рекрутов направились ружья гренадер, щелкнули курки — и каждый казак из направленного на него дула увидел верную смерть.

— Посмейте только двинуться! — с презрительной усмешкой загремел генерал Траубенберг. — Осмельтесь только, мятежные негодяи, произнести хоть одно слово, и я прикажу пристрелить вас как собак, и служба ее императорского величества ничего не потеряет при этом!

Рекруты стояли безмолвно, они понимали, что при всякой попытке к сопротивлению они должны были погибнуть; на их губах выступила пена, глаза налились кровью, и страшные проклятия замерли на устах.

Между тем первый рекрут был уже выбрит; глубокий стон вырвался из его груди, когда его отпустили, с отчаянным плачем, как ребенок, он кинулся наземь, словно хотел скрыть свое посрамленное лицо.

— Неладно вы делаете, ваша милость, — не вытерпел снова Матвей Скребкин. — Такова не может быть воля царицы; ей в войске нужны только мужественные и храбрые солдаты, а не обесчещенные рабы!

— Ах ты невежа! — воскликнул генерал Траубенберг. — Второй раз ты осмеливаешься вмешиваться не в свое дело! Теперь мое терпение лопнуло; твоя грязная борода должна пасть так же, как и у других, а затем пусть цирюльник пощекочет тебя кнутом, пока ты не станешь как шелковый. Живо, взять и обрить его! Это очень хорошо, — усмехнулся он, — что сам сотник будет служить благим примером всем остальным!

Вахмистр нагнулся к генералу и что-то прошептал ему на ухо.

— Верно! — воскликнул Траубенберг. — Я совсем забыл про это, хорошо, что наглец сам напомнил мне. Эй ты, забывший свои обязанности сотник! — вполне грозно продолжал он. — Я знаю, что в твоей станице скрывается дезертир, у тебя в доме он нашел приют; ты ведь знаешь законы, тебе должно быть известно, что такое преступление достойно смерти.

— Мне ничего не известно об этом, — возразил Матвей Скребкин, — невозможно, чтобы могло случиться что-нибудь подобное; никто не появлялся в станице, никто не скрывается в моем доме!

— Ты лжешь! — закричал генерал Траубенберг. — Конечно, надо было этого ждать от тебя. Хорошо же, у меня нет времени разыскивать беглеца в твоей поганой лачуге, зато у тебя будет время все припомнить в гурьевской тюрьме, а кнут освежит твою память.

Вахмистр снова склонился к уху генерала.

Траубенберг кивнул головой и, насмешливо смотря на мрачного сотника, сказал:

— У тебя есть дочь, может быть, она знает лучше, что происходит в твоем доме. Пошли-ка патруль в дом этого мятежника, — приказал генерал вахмистру, — и вели привести сюда девку; отправь ее потом в Гурьев, и пусть она там посидит в тюрьме, пока не сознается, где скрывается дезертир, о котором она, наверное, знает больше, чем этот старый хрыч!

— О, ваша милость! — воскликнул Скребкин. — Не делай этого, побойтесь Бога, защищающего невинных, не грязните имени императрицы таким постыдным делом!..

— Свяжите негодяя, посадите его на стул и обрейте его! — закричал Траубенберг. — А ты, — обратился он к вахмистру, — сейчас же пошли в станицу патруль за девкой!

Пока вахмистр выбирал людей, стоявшие за солдатами пожилые казаки подняли угрожающие крики. Мера их терпения была исчерпана; они бросились к линии гренадер и пытались прорвать ее.

— Гайда, канониры! — закричал Траубенберг. — К орудиям! А вы, подлые разбойники, смотрите на свои дома, как картечь снесет их с лица земли!

Действительно, все взоры обратились на станицу. По дороге оттуда спешно шли два монаха, а в середине между ними шагал человек в казацкой одежде, вокруг талии у него был повязан ярко-красный пояс.

Помощники цирюльника бросились на Матвея Скребкина, изо всех сил отбивавшегося от них.

Каре раскрылось, чтобы выпустить патруль; в то же мгновение Емельян Пугачев, расталкивая солдат, кинулся в сопровождении монахов внутрь каре.

— Стой! — закричал он громким голосом, далеко разнесшимся вокруг. — Стой, проклятый еретик! Довольно насилий! Пришел Господь судить и наказать вас; Он пробудил истинного царя, чтобы поразить обманщицу, завладевшую русским престолом. Мера твоя исполнилась — ты будешь первой жертвой справедливого возмездия!

Мертвая тишина царила кругом; каждый точно прирос к своему месту; сам генерал Траубенберг не нашел сразу слов ответить на эти угрозы.

Но лишь одно мгновение длилось молчание, в следующую минуту могучим прыжком Пугачев бросился на генерала, в его руке сверкнул длинный кинжал, выхваченный им из-за пояса, и он с силой вонзил его ему в грудь.

Кровь горячей струей брызнула из раны, мучительный стон вырвался из груди Траубенберга, и он упал навзничь. Его руки судорожно цеплялись за траву, глаза закрылись, и лишь хриплые звуки вырывались из груди.

Пугачев наступил ногою на его грудь.

— Вот так будет со всеми еретиками, со всеми приспешниками обманщицы и со всеми врагами святой Руси! — громко воскликнул он.

В воздухе разнесся страшный вопль, в котором смешались ужас, дикие угрозы и торжествующая радость.

Солдаты застыли в растерянности; казаки прорвали их линию и столпились вокруг Пугачева.

Отец Юлиан с высоко поднятым крестом подошел к Матвею Скребкину, сзади которого в оцепенения от всего происшедшего стояли подручные цирюльника.

Офицеры также сгруппировались в одну кучку и обнажили шпаги.

— Взять убийцу! — воскликнул адъютант. — Бей мятежников! Стреляйте в них, стреляйте!

Солдаты взяли ружья на прицел, со всех сторон на казаков направились дула, но никто не решался спустить курок, так как при общем залпе солдаты могли попасть в своих же, стоявших на противоположной стороне.

Адъютант вышел вперед и скомандовал раскрыть каре и построить солдат в одну линию, но его команда была заглушена Пугачевым, который, высоко подняв руку, обратился к солдатам:

— Гренадеры, канониры! Ведь вы же — сыновья Святой Церкви, вы — дети святой великой Руси!.. Будьте стойки, не марайте себя незамолимым грехом измены истинному царю, помазаннику Божию!.. Владычество окаянной еретички, называющей себя Екатериной Алексеевной, кончилось; вы не должны больше служить обманщице, вы избраны Господом вместе со мной стать первыми поборниками освобождения православной веры. Благочестивый отче Юлиан, святой служитель Церкви, носящий в руке знамение спасения, скажи этим ослепленным, кто говорит с ними, против чьей груди они направили свое оружие.

Адъютант скомандовал снова, но никто не слушал его, так как отец Юлиан выступил вперед, осенив Крестом Пугачева, он произнес:

— Господь совершил чудо: истинного царя Он изъял из темницы… Солдаты, посмотрите на него!.. Разве среда вас нет никого, кто служил с ним? Разве никто не может узнать его?

— Да, это он, — раздался из рядов чей-то голос. — Это он! Борода изменила его, но я узнал его. Я его видел, это — Петр Федорович, которого мы все считали умершим, которого нам возвратил Господь!

Из строя вышел старый солдат. Он упал перед Пугачевым ниц, положил к его ногам свое ружье и поцеловал край его кафтана.

— Да, да, это он, мы узнаем его! — раздались еще другие голоса.

Ряды солдат смешались, и они столпились вокруг, канониры бросили пушки, и в следующее мгновение все стояли на коленях и раздался мощный крик:

— Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!

Офицеры мрачно смотрели на все происшедшее.

— Взять и заковать их! — велел Пугачев. — Им также простится все, если они будут просить моей милости и вступят в ряды моего войска, если же они будут упорствовать в своем заблуждении, то завтра же их постигнет жестокая кара за их измену. Вас же, дети мои, — продолжал он, простирая к ним руку, — я приветствую как свободных людей: в моем царстве никогда не будет рабства, прикрепляющего людей к земле и подчиняющего их воле господина. С этих пор один лишь царь будет над вами, а над царем — правосудие Вечного Бога. Сегодня радостно начнем первый день вашей воли, а назавтра двинемся в путь и захватим ваших братьев, чтобы в победоносном шествии вырвать престол у еретички!

Все громче раздавались восторженные крики. Все теснились вокруг, стараясь поцеловать руки и платье Пугачева, все с воодушевлением кричали:

— Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!

Матвей Скребкин подошел к Пугачеву, рядом с которым стоял отец Юлиан.

— Не видел ли я тебя здесь года три тому назад, Емельян Иванович Пугачев? — серьезно спросил старый сотник, проницательным взором смотря на него.

— Да, ты видел его, Матвей! — ответил за Пугачева отец Юлиан. — Ибо он давно уже бежал из заточения, но его враги ядовитым питьем отравили его душу и разум, так что он забыл все, что было, и сам думал, что он — Емельян Пугачев. Однако его недруги не могли изменить черты его лица; над помазанной головой царя волшебные чары не могли проявить вполне свою силу, а молитвам благочестивых служителей Церкви удалось прогнать их колдовство и снова возвратить ему память. Ты действительно видел Емельяна Пугачева, но Емельян Иванович Пугачев был царем Петром Федоровичем. Не сомневайся, когда Сам Господь показывает здесь Свое чудо, не сомневайся, когда служитель престола Божия приказывает тебе верить!

Медленно, не отрывая внимательного взора от лица Пугачева, склонил колени и Скребкин, и он поцеловал его руку и также воскликнул:

— Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!

Тем временем офицеры были связаны и к ним был приставлен караул.

— Идем же, идем! — воскликнул Пугачев. — Сегодняшний день — день радости; ступайте за мною в станицу! Гренадеры и канониры будут гостями казаков. А вы отведите пленников в крепость и возвестите там своим братьям, что явился истинный царь, чтобы вести их в бой и добывать волю!

Солдаты повезли связанных офицеров по дороге в Гурьев. Пугачеву подали лошадь, он вскочил на нее и, окруженный ликующими казаками и построившимися по его приказанию солдатами, направился в Сарачовскую.

У станицы столпились женщины, с возрастающим беспокойством и страхом прислушивавшиеся к шуму на лугу. Впереди всех стояла Ксения. Когда шествие приблизилось к станице и она узнала сидящего на коне Пугачева, она с распростертыми объятиями кинулась ему навстречу.

— О, мой возлюбленный, — радостно воскликнула она, — ты здесь, они не убили тебя. Значит, все хорошо!

Пугачев протянул ей с лошади руку и, когда по его знаку все стихло, произнес громким, торжественным голосом:

— Ксения Матвеевна, я сказал тебе, что должно свершиться великое: пришел час откровения Божия. Когда мой разум был еще омрачен волшебными чарами, когда я думал, что я — простой казак Емельян Пугачев, ты отдала мне свое сердце. Я полюбил тебя и обещал жениться на тебе; теперь чары прошли, мой разум свободен, мой взор ясен, но любовь осталась — твоя верность должна быть награждена. Разорваны цепи, некогда приковавшие меня к еретичке, заслужившей смерть своими преступлениями. Вот моя рука! Перед Богом и этими вольными людьми я даю ее тебе!

— Возможно ли? — вскричал Матвей Скребкин. — Может ли такая благодать посетить мой дом?

— Господь наградит Своих слуг, — сказал отец Юлиан, Кладя руку на плечо сотника. — Преклонись перед Божьей волей и яви себя достойным такой высокой милости.

Ксения в изумлении глядела на Пугачева, она ничего не поняла из его слов и, дрожа, едва слышно спросила его:

— Ты думал, что ты — Емельян Пугачев и волшебство околдовало твой разум? Господи, так кто же ты?

— Да здравствует батюшка царь! Да здравствует Петр Федорович! — снова раздались кругом голоса.

— Царь! — воскликнула Ксения. — Петр Федорович?..

— Его же избрал Господь освободить свой народ! — прибавил отец Юлиан.

— А ты, — сказал Пугачев, обращаясь к Ксении, — будешь моей супругой. Как мой дед, Великий Петр, возвысил до себя дочь народа, так и я посажу тебя рядом со мной на престол, и дочь освобожденного народа будет моей царицей! Слава Ксении Матвеевне! Слава царевне!

— Слава царю! Слава царевне! — ликовали казаки.

Пугачев слез с лошади, протянул руку Ксении и в сопровождении всего народа направился к церкви, чтобы поклониться святыне и принять благословение от отца Юлиана.

Горячо и долго помолившись и поднявшись с коленей, Ксения поцеловала руку Пугачева и любовно взглянула на него. Она все еще не могла понять все, что произошло сегодня, но безмерное счастье наполнило ее сердце, а ее милый, любимый, снова явившийся к ней, поднявшийся на головокружительную высоту и с этой высоты спустившийся к ней, чтобы возвысить ее до себя, в эту минуту был ее господином, ее провидением, ее богом.

Восторженные клики не прекращались в станице целый день и весь вечер. На лугу зажгли громадные костры, все запасы были уничтожены; по приказанию Пугачева праздновали первый день освобождения святой Руси.

Когда Пугачев сидел рядом с Ксенией за торжественным обедом, состоявшим из самых простых блюд ежедневного казацкого обихода, к его столу подошел Чумаков. Он низко поклонился Пугачеву, поцеловал полу его кафтана и сказал:

— Великий царь! Я был другом, верным и преданным другом Емельяна Пугачева, дозволь мне быть таким же верным другом царя Петра Федоровича!

Легкий ропот неудовольствия послышался вокруг.

Чумакова не любили в Сарачовской, а его освобождение от рекрутчины, его поспешный уход в тот ужасный, всем памятный миг не могли увеличить симпатии к нему.

Ксения строго посмотрела на него, казалось, она хотела что-то сказать, но Пугачев уже протянул Чумакову руку и дружески проговорил:

— Царь Петр Федорович не забудет друзей Емельяна Пугачева. Как ты был предан тому, так же верен будь и мне. Садись рядом со мною!..

Никто не посмел ничего возразить на это.

Ксения была слишком счастлива, слишком ошеломлена всеми происшедшими чудесами, чтобы сохранить недовольство и гаев. Таким образом, Чумаков, с опущенными взорами, с холодною бледною улыбкою, уселся рядом с Пугачевым на почетном месте, в то время как казаки при свете горящих костров показывали новоявленному царю свое искусство в верховой езде, стараясь перещеголять друг друга смелостью и ловкостью.

На следующий день, рано утром, едва лишь в Сарачовской настала тишина, из крепости явились оставшиеся там солдаты, объявили себя подданными новоявленного царя Петра Федоровича и шумно приветствовали вышедшего к ним Пугачева, едва успевшего немного вздремнуть; они целовали его руки, платье и клялись ему в вечной верности.

Так сильно было во всех этих солдатах благоговение к крови древних царей; они все были искренне убеждены, что Пугачев был действительно Петром III.

Монахи, все враждебно настроенные к правительству Екатерины Второй, с тех пор как Дна отняла некоторые привилегии у монастырей, поддерживали в них эту веру. И, несмотря на то что Петр Великий изменил закон престолонаследия примечанием, что каждый правитель может по собственному желанию назначить себе наследника, весь народ только по крови старых царей признавал справедливыми притязания на престол. Если бы солдаты считали Пугачева обманщиком и, может, некоторые пошли бы за ним, лишь прельстившись призрачными надеждами на легкое возвышение и обогащение, большинство же не только отшатнулись бы от него, но непременно выдали бы его. А так как они почитали его за истинного царя, то, следуя за ним, они не видели в этом никакого нарушения присяги, потому что служить царю они должны были все равно, повиноваться же и хранить верность обманщице-еретичке, свергнувшей своего супруга с престола и заточившей его, они не считали своим долгом.

Связанных офицеров солдаты опять привели с собой из крепости.

Оскорбленные Траубенбергом казаки среди ночи раздели его труп и повесили на наскоро сколоченной виселице. К этой виселице привели офицеров, и в такой обстановке Пугачев задал им вопрос, раскаиваются ли они в своем заблуждении и желают ли служить истинному царю.

Большая часть офицеров, родившихся в провинции и там же вступивших на службу, бросились перед Пугачевым на колени, признали его царем Петром Федоровичем и принесли ему присягу. Может быть, они также верили, что перед ними — развенчанный царь, может быть, на их решение немало повлиял грозный вид казаков, подкрепленный еще к тому же ужасным зрелищем повешенного генерала.

Сдавшихся офицеров немедленно же развязали, казаки и солдаты принялись их качать, а отец Юлиан дал им свое благословение, как верным сынам Церкви и отечества.

Адъютант Траубенберга и некоторые из его товарищей, служившие раньше в гвардии, с мрачным видом отказались от службы среди мятежников.

— Мы ведь не вооружены, — сказал адъютант Пугачеву, — и не можем причинить тебе никакого вреда, дай нам спокойно возвратиться домой. Мы не можем сказать, на самом ли деле ты — император Петр Федорович, которого мы считаем умершим. Если это действительно так, то Господь, совершивший уже для тебя чудо, возвратит тебе снова русский престол, и тогда мы первыми преклонимся перед тобою и прославим тебя.

Такими с мужественною откровенностью произнесенными словами Пугачев был видимо тронут. На его лице можно было прочесть участие. Его губы уже были готовы раскрыться, чтобы произнести слова освобождения, но тут выступил стоявший рядом с ним отец Юлиан.

— Что? — воскликнул он с пылающим взором. — Вы смеете отказываться от службы и не повинуетесь истинному царю, которого Господь чудом вернул своему народу? И еще смеете, кроме того, требовать себе свободу, чтобы вернуться к чужеземной еретичке и вместе с ней обратить свое оружие против своего законного государя? Нет, великий царь Петр Федорович, — продолжал он, обращаясь к Пугачеву тоном, не допускавшим возражений и звучавшим как приказание. — Нет! Милость к ним была бы преступлением! До сих пор им можно было бы простить их ослепление — теперь же они знают истину, и если тем не менее не исполняют своего долга и не хотят отказаться от службы обманщице, то для них нет больше извинений. Еретичка, называющая себя Екатериной Алексеевной и самодержицей всероссийской, виновна в преступлении против своего супруга, в богохульстве и в осквернении храмов, и каждое из этих преступлений достойно смерти! И все те, кто не отрекаются от неё, после того как небесное откровение уже показало всему народу истинный путь к свободе, — все те являются соучастниками преступлений этой Екатерины Алексеевны, и все достойны смерти! Ты, царь богоданный, Петр Федорович, должен произнести над ними смертный приговор, когда Господь Бог освободил твой разум от адских чар и дал тебе силу повести освобожденный народ к победе над врагом.

Последние слова звучали в устах отца Юлиана почти как угроза.

Пугачев гордо взглянул на него, но принужден был потупиться перед пламенным взором монаха, в котором он видел решительную волю, непоколебимую твердость и полное сознание своего значения в эту минуту.

— А разве не долг царя оказывать милость, когда Сам Господь проявил к нему столько милости? — спросил он.

— Милость к заблудшим, но не к упорствующим, — возразил отец Юлиан. — Если бы ты захотел оказать им милость, то твое дело было бы разрушено твоими собственными руками, твои приверженцы потеряли бы веру в тебя и Господь отвернулся бы от тебя; ангел правосудия с мечом ужаса должен предшествовать тебе, раз народ должен узнать, что ты — истинный царь, что твою главу осеняет облако Божественного возмездия. Будь милостив к тем, кто готов преклониться перед тобою, и беспощаден к тем, кто и теперь еще не хочет отпасть от осужденной Небесами еретички, как вот эти изменники. Их мысли, коварные и злобные, известны, и, если бы они от страха вздумали теперь покориться, было бы уже поздно; Божие правосудие вынесет им лишь один приговор, и этот приговор гласит; «Смерть!» Твой долг, великий царь Петр Федорович, возвестить этот приговор Небес и повелеть привести его в исполнение!

Пугачев, видимо, снова хотел было возразить монаху, но опять наклонил голову и потупился пред фанатическим, угрожающим взором упрямого черноризца, быстро сообразившего, что только страх и ужас могли привести к победе начатую здесь невероятную авантюру.

— Смерть изменникам! — воскликнул отец Юлиан. — Смерть мятежникам, не признающим настоящего царя! Вот Божие решение, вот тот приговор, который ты должен произнести, Петр Федорович, если хочешь верить в небесную помощь и чтобы народ мог убедиться в твоем священном праве!

— Смерть изменникам! — в диком исступлении закричали солдаты и казаки, и громче всех их кричал Чумаков, несмотря на то что в самых задних рядах он тщательно избегал взоров осужденных, среди которых находился и вахмистр, участвовавший накануне вместе с Траубенбергом в наборе рекрутов и гордо стоявший рядом с адъютантом.

— Смерть изменникам, смерть, смерть! — все громче и громче раздавались крики.

Одни из сторонников Пугачева поднимали ружья, другие выхватывали сабли, и все ближе и ближе подступала разгоряченная толпа к пленникам. Некоторые из последних пытались разорвать стягивающие их веревки, другие молча молились не о спасении, но чтобы скорее кончились их муки.

Печально взглянул Пугачев на бушующую толпу народа, но ни на одном лице он не мог найти ни следа сожаления, дикая жажда крови горела во всех взорах. Он со вздохом наклонил голову и, повернувшись, направился к станице.

Матвей Скребкин и некоторые пожилые казаки последовали за ним.

Отец Юлиан остался и, подняв крест, резким голосом, покрывавшим остальные голоса, неустанно повторял:

— Смерть!.. Смерть!..

И крест пастыря, символ Божеского милосердия, любви и всепрощения, превратился в ужаснейший символ беспощадной мести.

Не успел Пугачев отойти несколько шагов, как один за другим затрещали выстрелы. Адъютант Траубенберга, стоявший впереди всех, пал первым, пораженный несколькими пулями, вскоре на земле вздымалась целая гора кровавых тел, служившая оставшимся еще в живых вместо вала, за которым они в слепом инстинкте самосохранения пытались спрятаться от наступавшей на них озверелой толпы.

Неимоверным усилием вахмистру удалось разорвать свои оковы, в безумной схватке с одним из нападавших ему удалось вырвать у того шашку, и он, будучи выше пояса окружен мертвыми телами и со страшной силой размахивая вокруг своим смертоносным оружием, готовился дорого продать свою жизнь.

Чумаков пробрался теперь ближе других к пленным; с пистолетом в одной руке и с кинжалом в другой он кинулся на вахмистра, только что поразившего наседавшего на него казака.

Чумаков сбоку изо всех сил ударил его по руке кинжалом, и шашка выпала у того из рук. Быстро обернувшись, вахмистр увидел перед собою Чумакова.

— А, проклятый, ты вдвойне предатель! — воскликнул он. — Слушайте вы! Вы — по крайней мере — люди, а этот — сам черт. Это он выдал Пугачева, это он посоветовал обрить вам бороды, чтобы сломить ваше упорство, он!

Стараясь схватить левой рукой выпавшую у него шашку, вахмистр немного повернулся, Чумаков направил пистолет ему в висок, грянул выстрел, и вахмистр с размозженным черепом упал на груду мертвых тел. Его последние слова потонули среди безумных криков озверевших казаков и жалобных стонов их жертв, никто не слышал этих ужасных обвинений.

Чумаков бросился на вахмистра, как будто он упал вместе с ним в последней схватке, нащупав карман, он быстро скользнул в него рукой и вытащил оттуда красный шелковый кошелек, полный золота, так же быстро и незаметно он спрятал его к себе, затем поднялся, опустил кинжал в ножны, засунул пистолет за кушак и, как ни в чем не бывало, даже не взглянув, с довольной улыбкой на бледных губах отправился по той же дороге, по которой недавно ушел Пугачев.

В доме Скребкина Пугачев стал совещаться с сотником и некоторыми из богатых и уважаемых казаков о том, что предпринять дальше. Ксения сидела рядом с ним и с восхищением глядела на своего возлюбленного, которого она так долго ждала и который явился теперь в блеске земного величия.

Отец Юлиан был также здесь. Он вовсе не намеревался ограничиться только молитвами за новоявленного царя, но решился, по-видимому, утвердить за собою место также в совете и в правлении.

Он разослал своих монахов по ближайшим деревням, чтобы возвестить всем о чуде, которое совершил Господь для освобождения народа, и посоветовал не мешкая двинуться дальше, чтобы как можно скорее собрать вокруг себя все способное носить оружие население с берегов Яика, прежде чем правительство соберет в укреплениях сильные Войска и пошлет против них.

Но уже в первые дни своего величия Пугачев показал, что для задуманного невероятного предприятия он в достаточной степени был подготовлен и стратегически. Он приказал вывезти из Гурьева все запасы и оружие, в самой крепости оставил часть своих приспешников под начальством надежных казаков, остальную часть он организовал в отдельные отряды, и от его строгих приказов быстро исчез хмель разнузданности.

И после этого вся орда двинулась вперед вдоль берегов Яика.

Ксения ехала рядом с Пугачевым; отец Юлиан, по-прежнему с крестом в руках, также верхом на лошади следовал непосредственно за новым царем.

При их приближении ликующее население всех прибрежных деревень высыпало навстречу; мужчины бросались перед Пугачевым на колени, приветствовали его как царя Петра Федоровича и Г вооруженные чем попало, присоединялись к его отрядам. Женщины и девушки устилали путь Пугачева зелеными ветвями и следовали за ним, неся с собою корзины со съестными припасами.

На второй день это своеобразное войско подошло к Яицку, укрепленному главному городу всей округи.

Приблизительно за версту от города был выставлен сильный отряд войск. Их командир, полковник Булов, выслал к наступавшим парламентера, который обещал всем восставшим прощение, если они сейчас же повинятся и выдадут Пугачева; вместо ответа Пугачев выхватил саблю и приказал начать бой.

Впереди всех с громким криком: «Святой Егорий, за веру и за волю!» — вылетел он вперед.

Отец Юлиан держался рядом с ним; с громовым «ура» понеслись за ними конные казаки, в то время как пехота прикрывала их атаку, а артиллерия была наготове уничтожить врага, если бы первый натиск был отбит.

По приказанию Пугачева Ксения должна была остаться в обозе под присмотром Чумакова. Она покорилась, осталась позади пушек и с сильно бьющимся сердцем следила за боем, всей душой молясь о ниспослании победы своему повелителю.

Убийственный огонь встретил нападающих. Как Пугачев, так и монах, казалось, были неуязвимы: ни одна пуля не задела их.

Пугачев первый прорвал ряды, казаки последовали за ним, и вскоре рассеянные войска в смятении бежали к городу.

Полковник Булов, пытавшийся остановить беглецов, был зарублен казаками, и на плечах преследуемых, во главе своих храбрецов, Пугачев достиг крепостных ворот, быстро закрывшихся, прежде даже чем все беглецы попали в них. Несколько орудийных выстрелов раздались с валов; но вскоре внутри крепости, пока Пугачев отдавал приказания своей артиллерии готовиться к бомбардировке, все громче стаж раздаваться громкие беспорядочные голоса. Пушки на валах смолкли, И не успела подойти артиллерия Пугачева, как ворота снова растворились и из них хлынули солдаты. Они тащили с собою связанного коменданта; его платье было разорвано и в крови. Высыпав из крепости, солдаты упали на колени и закричали:

— Слава Петру Федоровичу! Слава царю, посланному Богом освободителю!

— Встаньте, дети мои! — сказал Пугачев. — И вступите в ряды моего храброго войска, которое я веду в бой за землю Русскую и православную веру!

В эту минуту на взмыленном коне примчалась Ксения; за нею следовал бледный и мрачный Чумаков. Она протянула руку Пугачеву и воскликнула:

— Меч Господень сияет перед тобою, мой возлюбленный!

— Склонись перед своим государем и моли его о милости, — обратился отец Юлиан к связанному коменданту.

— Склонитесь передо мною вы, безбожные мятежники! — возразил тот.

Отец Юлиан сделал знак — и комендант, сраженный градом сабельных ударов, повалился наземь и, хрипя, испустил дух, а Пугачев наклонился к Ксении и заключил ее в объятия.

Все жители Яицкого городка вышли из своих домов, и когда Пугачев рядом с Ксенией ехал по улицам города, его всюду встречали радостные клики и благословения толпы; все теснились к нему, ловя и целуя его руки и одежду. Городские власти не решались отставать от народа: они в числе первых и радостнее других спешили приветствовать новоявленного царя, так как излишняя сдержанность и молчание могли навлечь на них смертный приговор.

Пугачев вступил в дом начальника округа, и так как теперь главный город был в его распоряжении, то он и поспешил окружить себя внешним блеском царского достоинства. Многочисленная толпа слуг была предоставлена в его распоряжение; все ремесленники города принялись за работу, чтобы как можно скорее доставить все необходимое для двора нового императора.

Ночь прошла в различных приготовлениях и совещаниях. В ворота города беспрерывно въезжали все новые и новые отряды вооруженных казаков, все желали увидеть новоявленного царя, и Пугачев беспрестанно должен был подходить к окну, чтобы показаться толпе, собравшейся на освещенной факелами площади, причем каждый раз его встречали бурные взрывы народного восторга.

Пугачев, окруженный казацкими старшинами, ехал на богато убранном коне по улицам, запруженным празднично разодетыми толпами народа. На нем не видно было мундира, в котором постоянно появлялся император Петр Федорович. Пугачев объявил окружающим, что, движимый раскаянием, он сознает теперь, что все его былые несчастья были посланы ему в наказание за то, что он вздумал подражать нравам и обычаям чужеземцев и еретиков, но что теперь, желая оказаться достойным милости Божией, он намерен держаться обычаев своей родины. На нем был надет изготовленный по его приказу красный шелковый кафтан, отороченный дорогим мехом и подпоясанный золотым кушаком, у пояса висела сабля, украшенная всеми драгоценными камнями, которые только можно было найти в Яицком городке. На голове была красная шелковая шапка, из-за меховой опушки которой виднелся золотой обруч наподобие короны. Грудь Пугачева украшала голубая лента, но так как в провинциальном городе нельзя было найти ордена Святого Андрея Первозванного, то поверх кафтана были вышиты золотом, серебром и жемчугом крест и звезда, представлявшие подобие этого ордена. Помимо всех этих знаков царской власти Пугачев имел на груди епитрахиль, а на шее золотую цепь с большим, украшенным драгоценными камнями крестом. Он возложил на себя эти знаки священного сана по предписанию отца Юлиана на том основании, что истинный русский царь есть не только светский властитель, но и верховный покровитель Церкви, благодаря чему все его повеления в глазах набожного народа приобретали священный авторитет.

Позади Пугачева ехала Ксения между своим отцом и Чумаковым, остальные казаки следовали за ними.

Ксения была одета в белое платье, вышитое золотом, белая шелковая шапочка, отороченная мехом, украшала ее голову с длинными ниспадающими косами; но она привлекала все взоры не столько богатством своего наряда, сколько своей поразительной красотой: ее лицо было как бы преображено внутренним светом, а глаза сияли неземным блаженством.

При непрерывном ликовании народа Пугачев достиг ворот церкви. Здесь его ожидал отец Юлиан во главе всего яицкого духовенства. Пугачев и его свита сошли с коней, отец Юлиан поднял крест и, обращаясь к духовенству, громким голосом, слышным всему народу, воскликнул:

— Се настоящий и истинный царь Петр Федорович, спасенный чудом всемогущего Бога от коварных козней своих врагов. Приветствуйте избранника Божьего, верные слуги Православной Церкви!

Протоиерей яицкий, в полном облачении, окруженный духовенством, выступил навстречу Пугачеву, протянул ему крест для целования, а затем подал на серебряном блюде хлеб и соль, громко сказав:

— Господь да благословит твое вступление в храм, всемогущий государь Петр Федорович! Да укрепит Он десницу твою и меч твой на защиту Святой Православной Церкви!

Затем Пугачев, в сопровождении всего причта, приблизился к алтарю, где для него было приготовлено обитое пурпуром тронное кресло. Богослужение было совершено с большою торжественностью, и после освящения Святых Даров Пугачев поднялся, вынул саблю из ножен и, опустившись на колени перед алтарем, произнес:

— Прошу тебя, достопочтимый пастырь, освяти мой мет на борьбу с еретиками, которые ведут на гибель святую Русь православную!

Протоиерей окропил святою водой протянутое лезвие сабли, в то время как священники вслух произнесли молитву.

Пугачев снова поднялся, взошел на ступени алтаря, протянул освященное оружие над собравшимся народом и воскликнул:

— С Божией помощью сегодня мы снова вступили во владение нашим царством, отнятым у нас преступным образом. Повелеваем всем верным сынам отечества сплотиться вокруг нас, а кто ослушается этого приказа, тот будет повинен смерти, как изменник царю и отечеству; имущество его будет взято в казну, и каждый имеет право лишить его жизни. Наш первый указ в этот первый день дарованного Богом управления возвещает всему народу, что в нашем царстве на вечные времена отменяется крепостное состояние, отдающее одних людей другим в позорное рабство; отныне власть принадлежит только нам и нашему закону и всякий имеет право обращаться с просьбою или жалобой к нам ига поставленным нами наместникам. Земля принадлежит вольному крестьянину, который до сего времени обрабатывал ее в поте лица для своего господина; такова наша воля, а кто ослушается ее, тот будет считаться изменником и бунтовщиком.

Своды церкви снова огласились кликами тысячеголосой толпы:

— Да здравствует Петр Федорович! Слава царю и освободителю народа!

Пугачев дал время излиться восторженной благодарности, затем повелительно протянул саблю, и тотчас же наступила глубокая, благоговейная тишина.

— Вы все знаете, дети мои, — продолжал он громким голосом, — что я, ваш царь, раньше состоял в супружестве с чужестранкою, которую я возвеличил до себя, после того как она вступила в лоно Святой Православной Церкви. Екатерина Алексеевна оказалась недостойной милости, ниспосланной ей Богом; она запятнала себя изменой и ересью, а также сношением с темными силами ада, она истощила долготерпение Божие, владея престолом своего супруга вопреки Божеским и человеческим правам. Здесь, пред престолом Божиим, я отвергаю ту, которая некогда была моею супругой, и объявляю ее лишенною всех прав, и всякий, кто еще будет покоряться ей, достоин казни. Ответь мне, достопочтенный отец, вправе ли я, как царь, отвергнуть свою преступную супругу и разорвать все связывавшие нас узы, подобно тому, как великий царь Петр удалил от себя свою непокорную супругу Евдокию?

— Это твое право, великий государь, — ответил протоиерей, кланяясь со скрещенными на груди руками. — Господь услышал слова твои, произнесенные здесь, перед Его престолом, и с этой минуты Екатерина Алексеевна, называющая себя императрицей всея России, больше не супруга твоя; отныне она, отвергнутая тобою и Богом, становится ниже последней нищей твоего государства и всякий повинующийся ей будет врагом тебе, великий царь!..

— Вы слышали, сыны отечества и Православной Церкви? — воскликнул Пугачев. — Итак, я объявляю, что, очистив свою руку от нечистого соприкосновения с преступною еретичкою, я протягиваю ее для законного союза с православной благородной девицей Ксенией Матвеевной, дочерью храброго рода казаков яицких. Подойди ко мне, Ксения Матвеевна, и да благословит Господь наш союз!

Он сошел со ступеней, подал руку дрожащей девушке, лицо которой покрылось яркой краской, и подвел ее к протоиерею, перед которым она опустилась на колени, подавленная могучим впечатлением минуты.

Духовенство тотчас же приступило к венчанию.

По окончании церемонии Пугачев приблизил к себе Ксению, которая не в состоянии была вымолвить слово; один из младших священнослужителей надел на нее пурпуровую мантию, а на голову — шапочку с золотым венцом, наподобие той, которая была надета на Пугачеве.

— Вот наша супруга благоверная и ваша царица и государыня! — воскликнул Пугачев.

Матвей Скребкин и казаки, окружавшие ступени алтаря, опустились на колени и верноподданнически склонили головы. Пугачев обнял Ксению, которая, подняв на него свой взор, едва слышно прошептала:

— Мой супруг, мой бог и повелитель!..

Затем она в полубесчувственном состоянии склонилась на колени и поцеловала руку Пугачева, между тем как вся церковь и улица на далекое пространство огласились бурными криками:

— Да здравствует царь Петр Федорович! Да здравствует царица-матушка Ксения Матвеевна!

Чумаков также склонил колени и молитвенно сложил руки, но его взоры были опущены, лицо сохраняло мертвенную бледность, а с дрожащих губ среди тихого, прерывистого дыхания срывались дикие проклятия.

Пугачев тем же торжественным порядком возвратился в занятый им дом. На этот раз Ксения ехала с ним рядом.

В то время как в одном из обширнейших покоев дома собирались старшины казацкие и офицеры перешедших на сторону самозванца отрядов, чтобы вместе с новоявленным царем приступить к блестящему пиршеству, по улицам города, наполненным ликующей толпой, ездили глашатаи и читали манифест нового государя, в котором объявлялось об уничтожении крепостного права и освобождении от податей за один год, а также сообщалось народу о приговоре над Екатериною Алексеевной и новом бракосочетании царя Петра Федоровича.

В Зимнем дворце, в комнате совета, собрались главные советчики императрицы: военный министр граф Чернышев, министр иностранных дел граф Панин, адмирал граф Алексей Григорьевич Орлов и наконец появился также и генерал-фельдцейхмейстер князь Григорий Григорьевич Орлов, по обыкновению в сером, изысканной простоты костюме, с вышитой на груди звездою ордена Андрея Первозванного.

Гордый генерал-фельдцейхмейстер, который столь продолжительное время неотъемлемо занимал первое место среди великих людей империи, постоянно находил особенное удовольствие для своего тщеславия в том, что появлялся чрезвычайно просто одетый среди других сановников, бывших в парадных мундирах и роскошных придворных костюмах: этим он как бы хотел выставить напоказ, что стоит выше всех и наравне с императрицей. При этом его крайне простой костюм был украшен бриллиантовыми пуговицами такой чрезвычайной красоты и ценности, что даже и самый богатый из сановников империи не мог бы подражать подобной простоте.

Князь Григорий Григорьевич был в высшей степени весел и, вопреки своему постоянному заносчивому, высокомерному оскорбительному обращению, для каждого из присутствовавших имел наготове любезное приветствие и дружелюбную фразу; казалось, что он не замечал холодной сдержанности графа Панина и слегка иронической улыбки графа Чернышева и беспечно и весело болтал с ними обоими, так что его брат Алексей Григорьевич не раз кивал головой, чтобы выразить ему свое одобрение.

Комната, в которой императрица Екатерина устраивала свои совещания с сановниками, была та же самая, что служила для той же цели и императрице Елизавете Петровне. Это было средних размеров помещение с темными обоями и тяжелыми темными занавесями на больших окнах; посередине стоял огромный стол, покрытый зеленым бархатом. Над креслом императрицы, украшенным императорским гербом, висел великолепный портрет императора Петра Великого; вокруг стола стояли кресла для министров, приглашаемых императрицею на совещание; на боковых столах были видны книги, документы, карты и письменные принадлежности.

Четверо собравшихся сановников прождали меньше четверти часа, как створки дверей широко распахнулись и в комнату вошла императрица.

На ней был простой утренний туалет из темно-серого шелка, покрой которого представлял собой нечто среднее между французскою модой и национальной русской одеждой, в которой государыня часто показывалась; орденская звезда Андрея Первозванного сверкала на ее груди, и маленькая бриллиантовая диадема в форме византийской императорской короны украшала слегка напудренные волосы, двумя длинными локонами ниспадавшие на плечи.

Все четверо собравшихся глубоко склонились перед императрицею, приветствуя ее; но, когда они выпрямились после поклона, их лица выразили немалое удивление, так как за нею в комнату вошел генерал-адъютант Потемкин и пажи по знаку Екатерины Алексеевны закрыли двери; это было ясным доказательством того, что Потемкин не только в качестве адъютанта императрицы сопровождал свою повелительницу, но что он будет присутствовать и на совещании первых сановников государства.

Однако это неожиданное обстоятельство произвело весьма различное впечатление. Панин и Чернышев явно обнаружили радость по поводу того, что могущество заносчивого и самоуверенного Григория Орлова, видимо, было поколеблено, и именно в том, на чем до сих пор он основывал свое неприступное положение. Алексей Орлов мрачно и грозно взглянул на Потемкина; но князь Григорий Орлов в этот момент следовал осторожному и умному совету своего брата даже лучше его самого. Хотя он и побледнел слегка при виде вошедшего Потемкина, но тем не менее удержал на губах веселую, беззаботную улыбку и ответил на поклон Потемкина с полуснисходительной учтивостью и так спокойно и непринужденно, как будто его появление в совещательной комнате было естественнейшим эпизодом на свете. Столь же непринужденна и спокойна была императрица, несмотря на то что ее взгляд на мгновение с пытливым вопросом остановился на Григории Орлове.

— Господа, я намерена, — сказала она, садясь в свое кресло, — выслушать ваш испытанный совет относительно столь важного для государства обстоятельства, как война с Турцией, и пригласила сюда и генерал-адъютанта Потемкина, так как он в качестве генерала долгое время пребывал там при армии и должен знать положение дел. Садитесь, Григорий Александрович!

Потемкин сел против императрицы.

Панин и Чернышев наклоном головы выразили свое согласие. Алексей Орлов мрачно потупил взор, а князь Григорий Орлов, улыбаясь, сказал:

— Я уверен, что мнение генерала Потемкина будет ценно для нашего решения; ведь он принимал достойное, хотя и подчиненное участие в блестящих военных подвигах фельдмаршала Румянцева и будет иметь возможность точно и подробно ознакомить нас с положением войск на театре военных действий.

— Начнем, — быстро сказала императрица, в то время как Потемкин, краснея, закусил губы. — Вам известно, — продолжала она, — что фельдмаршал Румянцев стоит у Яблоницы, в Валахии, на берегу Дуная, в то время как на другой стороне реки расположился лагерем великий визирь Моссум-оглы.

Граф Чернышев встал, взял карту со стола, находившегося в. стороне, и разложил ее перед императрицей, причем указал места, о которых она только что говорила.

Екатерина Алексеевна дружелюбным кивком поблагодарила его и продолжала:

— Я недавно отправила к фельдмаршалу Румянцеву курьера с приказанием спросить его, почему он не вынуждает неприятеля перейти через Дунай и принять сражение, вместо того чтобы столь продолжительное время пребывать в бездействии.

— А-а, — вспыхнув, протянул князь Григорий Орлов, — я ничего не знал об этом.

— Я считала своим долгом, — гордо возразила Екатерина Алексеевна, — предварительно самой точно осведомиться и составить себе свое собственное суждение, прежде чем пригласить вас сюда на совещание.

— И что же ответил фельдмаршал? — спросил граф Чернышев.

— Мой курьер вчера возвратился, — сказала Екатерина Алексеевна. — Фельдмаршал коротко сообщает, что в распоряжении великого визиря втрое больше солдат, чем в его армии, и что благодаря этому обстоятельству благоприятный исход сражения весьма сомнителен.

— Фельдмаршал прав, — сказал Потемкин, — он вынужден был отдать часть своих войск для Польши, а турки в то же время получили подкрепление; силы неравны, турки обладают значительным превосходством

— Так что же делать? — спросила Екатерина Алексеевна, впервые обращаясь к князю Григорию Орлову.

— Румянцев возможно скорее должен получить подкрепление, — ответил тот, — и в столь достаточном числе, чтобы в его распоряжении были, по крайней мере, равные турецким силы, тогда, я уверен, он победит. Я полагаю, учитывая, что поляки разбились на партии и начали борьбу друг против друга, из Польши можно совершенно спокойно оттянуть несколько корпусов, чтобы отправить их в Турцию. Быстрое окончание этого турецкого похода, стоящего все новых и новых жертв и деньгами, и людьми, очень желательно, и после одного сражения, которое спасет честь нашего оружия, султан решится на мир, который избавит также графа Панина от дипломатического поражения, — с усмешкой добавил он.

— Я вполне присоединяюсь к мнению брата, — сказал Алексей Орлов.

— Если то обстоятельство, что нам не удалось еще до сих пор заключить почетный и выгодный мир с Портою, может быть названо дипломатическим поражением, — сказал граф Панин, — то вина в этом падает никак не на меня, а на вас, князь Григорий Григорьевич.

— На меня? — воскликнул Григорий Орлов, вскакивая с места. — При чем же тут я? Разве я веду внешнюю политику государства?

— Нет, — возразил граф Панин, — но я только министр и не могу быть повсюду, я должен полагаться на уполномоченных, которых наша всемилостивейшая императрица имеет милость выбирать для ведения дипломатических переговоров. Вы помните, ваше императорское величество, что именно князю Григорию Григорьевичу было поручено вами вести мирные переговоры при Фокшанах. Тогда турки еще трепетали под тяжестью поражения, нанесенного им победоносным фельдмаршалом Румянцевым; они были бы принуждены согласиться на все, что требовали от них, но князю Григорию Григорьевичу угодно было покинуть конгресс в Фокшанах и внезапно появиться здесь, в Петербурге.

— Я сделал это потому, что был необходим здесь, — горячо обрушился на него князь Григорий Орлов, — чтобы помешать здесь недомыслию и нерадению испортить те выгоды, которых мы могли бы добиться в Турции.

— Я не сомневаюсь, что у графа Орлова были важные причины для того, чтобы так внезапно покинуть свой пост, — проговорил Панин, причем легкое дрожание губ выдавало его волнение, — но факт тот, что возвращение графа затормозило депо переговоров, бывших уже близкими к окончанию, и дало туркам возможность подкрепить свои военные силы. Среди армии Румянцева свирепствуют повальные болезни; кроме того, значительная часть его войска отозвана в Польшу, так что ему бороться с неприятелем довольно трудно. Прекращение Фокшанского конгресса [21] является главной причиной нынешнего печального положения вещей.

— Оставим прошлое, его поправить нельзя, — возразила Екатерина, — теперь вопрос в настоящем и будущем; нужно придумать, как выйти из затруднительного положения. Каково ваше мнение на этот счет, Никита Иванович?

— Я вполне согласен с графом Григорием Григорьевичем, — с легкой иронией ответил Панин, — что необходимо послать фельдмаршалу Румянцеву подкрепление, чтобы сравнять его армию по количеству войска с турецкой. А затем позвольте мне, ваше императорское величество, высказать еще одно соображение. По моему мнению, следует послать в Константинополь доверенных и ловких людей; мне кажется, что это средство будет самым действенным. Я знаю из достоверных источников, что трон султана Мустафы сильно колеблется. Его брат Абдул Ахмед имеет многочисленных приверженцев среди янычар, желающих низвергнуть Мустафу и посадить на престол Абдула Ахмеда. Со своей стороны султан ежедневно посылает наемных убийц для умерщвления брата, против которого не решается выступить открыто ввиду настроения янычар. Если ловко воспользоваться этой распрей, то мы легче всего достигнем своей цели. Абдулу Ахмеду, несомненно, нужно много денег, Чтобы расположить в свою пользу большую часть войска и нанести решительный удар султану. Если мы таким образом дадим ему возможность овладеть престолом, он согласится мирным путем удовлетворить наши требования, следовательно, цель будет достигнута затратой известной суммы денег, во всяком случае меньшей, чем при ведении продолжительной войны. Кроме того, нам не придется губить людей, а человеческая жизнь дороже всяких денег.

— Ваш совет очень хорош, Никита Иванович, — заметила императрица, — но чересчур сложен. Кто же нам поручится, что Абдулу Ахмеду удастся выполнить свой план? А если нет, то легко себе представить, как озлобится султан, когда узнает, что Россия состояла в заговоре с его братом. Кроме того, нельзя с уверенностью сказать, что Абдул Ахмед, достигнув власти, действительно исполнит свое обещание, данное нам в безвыходную минуту. Это все вопросы, требующие серьезных размышлений. Но, помимо всего только что сказанного, я не могу последовать вашему совету, вот еще почему: недостойно русской императрицы поддерживать мятежника, посягающего на законного монарха. Никогда я на это не соглашусь, хотя бы дело касалось иноверного государя.

Граф Панин побледнел и опустил голову, а Григорий Орлов взглядом поблагодарил императрицу за нотацию, прочитанную министру иностранных дел.

— А вы что посоветуете мне, Григорий Александрович? — мягким, ласковым голосом обратилась Екатерина Алексеевна к Потемкину.

— Я уже имел счастье докладывать вам, ваше императорское величество, что турецкая армия действительно значительно сильнее, чем войско фельдмаршала Румянцева, и потому присоединяюсь к мнению князя Григория Григорьевича, что нужно как можно скорее послать подкрепления фельдмаршалу. Помимо этого я предоставил бы обширное поле деятельности дипломатическому искусству графа Никиты Ивановича, но избрал бы местом действия не Константинополь, а турецкий лагерь, где вам, ваше императорское величество, не пришлось бы принимать участие в деле, недостойном русской императрицы, как совершенно верно вы изволили выразиться, ваше императорское величество. Мне известно, — продолжал Потемкин, обращаясь к Екатерине Алексеевне, внимательно слушавшей его речь, — что дисциплина в турецкой армии сильно подорвана. Все подчиненные великого визиря Моссум-оглы очень недовольны им. Каждый из его генералов с удовольствием изгнал бы визиря и занял бы его место. Все они желают ему неудачи, и потому подкупить генералов очень легко; здесь русские деньги сыграли бы большую роль. Я советую вам, ваше императорское величество, послать ловких агентов в турецкую армию, и тогда, несмотря на большее количество войска, визирь не будет иметь никакого успеха. Пусть сидит на троне в Константинополе Мустафа или Ахмед, для нас безразлично; нам важно обессилить турецкую армию и подписать мир на наших условиях как можно скорее, чтобы не дать туркам времени пополнить свое войско.

Императрица благосклонно смотрела на лицо своего генерал-адъютанта, а когда он окончил говорить, она ласково кивнула ему головой и произнесла:

— Ваш совет, Григорий Александрович, доказывает, что я была права, в точности познакомив вас с положением дел на Востоке. Ваш совет прекрасен, с точки зрения военного генерала, допускающего хитрость во время войны; но императрица не может желать такого успеха, зная, что победа произошла вследствие подкупа неверных слуг врага.

Потемкин покраснел от гнева, хотя Екатерина Алексеевна говорила очень ласково и как бы извиняясь, но он почувствовал в ее словах, насколько она ставит себя выше его.

Орлов взглянул на него с насмешливым торжеством, а Панин сочувственно кивнул ему головой. Он был почти благодарен новому фавориту за то, что и его совет был унизительно отвергнут.

— Я выслушала ваши советы, господа, — произнесла императрица после некоторого молчания, — и приняла решение.

— А что вы изволите приказать, ваше императорское величество? — спросил Орлов торжествующим тоном, так как был убежден, что государыня последует его совету и он снова займет первое место в совещательной комиссии.

Екатерина Алексеевна свысока взглянула на него, и в ее глазах промелькнул своеобразный огонек.

— Фельдмаршал Румянцев должен получить ответ на свой рапорт, — сказала она. — Я сейчас отправлю его.

Императрица сделала знак, что хочет писать. Григорий Григорьевич Орлов поспешил подвинуть ей золотую чернильницу, а граф Панин подал бумагу и перо. Не думая ни минуты, Екатерина Алексеевна быстро набросала несколько строк, и подписала своим именем.

— Вот мой ответ, — проговорила она, обведя всех присутствующих гордым взглядом. — Пошлите его немедленно с гонцом к фельдмаршалу!..

— Что гласит этот приказ, ваше императорское величество? — спросил пораженный Орлов.

Панин и Потемкин тоже с удивлением смотрели на это коротенькое письмецо, так быстро решавшее трудное дело, о котором им пришлось долго совещаться.

— «Фельдмаршал Петр Александрович Румянцев, — прочла императрица, — сообщил мне, что силы турок втрое превышают наши. Напоминаю фельдмаршалу, что римляне никогда не спрашивали, силен ли враг, а лишь спешили узнать, где он находится».

Немая тишина последовала за этим чтением. Все были ошеломлены безмерной, почти дерзкой самоуверенностью государыни, как будто вызывавшей саму судьбу на бой.

Граф Панин неодобрительно покачал головой и наконец осмелился сказать:

— Это очень высокие слова, ваше императорское величество, но…

— Но? — переспросила Екатерина Алексеевна.

— Если Румянцев прочтет эти строки, — продолжал Никита Иванович, — то может совершить неосторожность. Он начнет сражение, и весьма возможно, что ему придется потерять всю свою армию, что было бы небезопасно для могущества государства.

— Нет, Никита Иванович, — гордо ответила императрица. — Румянцев победит. Он снова найдет свою богатырскую силу, которую временно потерял, начав считать неприятельское войско. Таково мое решение, и никакого другого ответа фельдмаршал не получит. Прошу вас тотчас же послать это письмо с курьером.

С этими словами Екатерина Алексеевна подала Панину написанный листок бумаги, а затем, сделав знак Потемкину следовать за ней, слегка поклонилась присутствующим и вышла из зала заседания.

— Она с ума сошла! — не помня себя от гнева, воскликнул Орлов. — Она ведет к погибели всех нас и государство. Нет, это письмо нельзя посылать!

Орлов протянул руку, чтобы взять письмо, но Панин не отдал его.

— Я высказал свое мнение, — холодно ответил он, — на него не обратили внимания; теперь я обязан исполнить волю государыни — пусть на нее падает ответственность за дальнейшее.

Сказав это, он сложил листок бумаги, вложил его в конверт и запечатал императорской печатью.

Алексей Орлов почти насильно увел своего взбешенного брата. Чернышев молча последовал за Паниным. Он знал, что раз Екатерина Алексеевна приняла какое-нибудь решение, переубедить ее невозможно. Он не сомневался, что ответ фельдмаршалу был придуман заранее, а все высказанные мнения заранее отвергнуты.

Потемкин проводил императрицу до ее рабочего кабинета, где она занималась днем государственными делами. Обстановка комнаты была самая простая. Несколько кресел, диван и большой письменный стол, заваленный бумагами, составлял всю ее меблировку.

Когда паж прикрыл за вошедшими дверь кабинета, Екатерина Алексеевна протянула руку Потемкину и нежно взглянула на него.

— Что ты мне скажешь, мой гордый герой! Доволен ли ты своей Екатериной, своей государыней? — спросила она.

— Я восхищаюсь своей обожаемой Екатериной, — ответил Потемкин, — но что касается государыни…

— Государыней недоволен? — перебила императрица, нежно пожимая его руку.

— Государыня поступила возвышенно, благородно, но…

— Но безумно, не правда ли? — смеясь, закончила Екатерина Алексеевна. — Ведь ты это хотел сказать?

— Да, безумно и в высшей степени опасно, — подтвердил Потемкин. — Румянцев стоит на берегу Дуная, имея на противоположной стороне врага втрое сильнее его. Ему невозможно переправиться через широкую реку на виду у неприятеля, не потеряв при этом половины своего войска. Остальное будет перебито на суше.

— Нет, мой друг, этого не будет, — возразила Екатерина Алексеевна, — так как мой гонец теперь уже в Польше с приказом немедленно послать к Дунаю сильное подкрепление. Ты знаком с Румянцевым?

— Он постоянно оказывал мне честь дружеским обращением! — удивленно ответил Потемкин.

— В таком случае напиши ему обыкновенное приятельское письмо, — улыбаясь, проговорила императрица, — скажи ему, что я жду от него победы и не сомневаюсь в ней, так как к нему спешит сильное подкрепление из Польши. Как ты думаешь/он дождется прихода этой армии?

— Он был бы безумным, если бы поступил иначе, — воскликнул Потемкин. — Впрочем, этого нечего опасаться. Румянцев в такой же мере умен и осторожен, как храбр и решителен.

— Вот и прекрасно! — заметила Екатерина Алексеевна. — Как видишь, я была права, рассчитывая на победу. Да, ты говорил о раздоре в армии визиря, — прибавила она, как бы вспомнив что-то. — Ты знаешь каких-нибудь ловких людей, которых можно было бы послать туда?

— Я найду их, — ответил Потемкин, все более и более удивляясь. — Я готовился представить таких агентов, которые взяли бы на себя вести опасные тайные переговоры, но мой совет был отвергнут, — с укором заметил он.

— Так пошли их, пошли скорее, мой друг, — живо проговорила императрица. — Скажи мне, сколько нужно денег для того, чтобы подкупить генералов великого визиря? Моя казна к твоим услугам — бери все, что нужно, только никто — понимаешь, ни один человек? — не должен ни слова знать об этом. Я доверяю только тебе, потому что люблю тебя.

— О, моя обожаемая Екатерина! — воскликнул Потемкин, заключая государыню в свои объятия. — Ты выше всех героев истории, ты одна сильнее всего твоего государства! Ты победишь, и я теперь уверен, что Византия будет лишь первой ступенью твоего всемирного владычества.

— И тогда, — заметила Екатерина Алексеевна, нежно прижимаясь к своему другу, — мой возлюбленный герой, Григорий Александрович, будет меченосцем вновь воздвигнутой Восточно-Римской империи.

Несколько минут голова императрицы покоилась на груди Потемкина, а затем Екатерина Алексеевна ласково отстранила его, проговорив:

— Теперь уходи, мой друг, оставь меня одну, мне нужно работать. Там, в моей уединенной хижине, я живу для любви, а здесь принадлежу государству. Для того чтобы удержать быстрый бег истории, ежедневно совершающей головокружительный путь, необходимо иметь светлый взгляд и твердую руку. Здесь я должна положить основание своему нерукотворному памятнику.

Последние слова императрица произнесла с улыбкой на губах, но тон ее голоса был серьезен, почти торжествен.

Потемкин поцеловал ее руку и невольно поклонился особенно почтительно.

«Екатерина представляет собой какую-то бескрайнюю бездну, — думал он, направляясь в свою квартиру с низко опущенной головой. — Только думаешь, что добрался до дна бездны, как снова проваливаешься в бездонную глубину. Как мало места уделяет императрица женщине! Победит ли когда-нибудь женщина императрицу? Нет, этого, вероятно, никогда не будет. На нее нужно действовать чем-нибудь другим. Главное место в ее жизни занимает честолюбие. Она последует за тем, кто представит ей самую заманчивую цель для удовлетворения ненасытного честолюбия».

Оставшись одна, Екатерина сидела некоторое время неподвижно, как бы погруженная в мечты, затем провела рукой по лбу, покачала головой и позвонила в маленький золотой колокольчик, стоявший на письменном столе.

— Генерал Сергей Семенович Салтыков [22] здесь? — спросила она вошедшего лакея.

— Да, генерал ждет ваших приказаний, ваше императорское величество.

— Попросите его сюда! — приказала императрица.

Через несколько секунд в кабинет государыни вошел Салтыков. Он происходил из древнего дворянского рода, бывшего в свойстве с домом Романовых еще до восшествия на престол Петра Великого. Некоторое время Сергей Семенович состоял при дворе Петра Федоровича, но слухи о его близких отношениях с великой княгиней заставили императрицу Елизавету Петровну воспретить ему пребывание в столице. Сначала он был послан в Стокгольм, чтобы сообщить о рождении великого князя Павла Петровича, там он оставался некоторое время в качестве посланника, а затем, вернувшись в Россию, служил в армии, находившейся вне Петербурга. Ни Петр Федорович, ни Екатерина Алексеевна не позаботились о том, чтобы вернуть Салтыкова ко двору, несмотря на хлопоты его родственников. Единственным доказательством того, что императрица не забыла своего старого друга, служило то, что она взяла сына Сергея Семеновича к себе, так как мальчик рано лишился матери, и тщательно следила за его воспитанием.

Генерал Салтыков казался гораздо старше своих лет, несмотря на то что был когда-то самым блестящим кавалером при дворе Елизаветы Петровны. Его гибкая, стройная фигура как будто одеревенела в прямой военной выправке, благородные черты открытого, славянского лица погрубели и загорели от солнца и ветра. Прекрасные, выразительные глаза хотя и не потеряли молодого блеска, но смотрели холодно и равнодушно. В волосах, причесанных по-военному и слегка напудренных, виднелась седина.

Генерал Салтыков вошел к императрице со спокойной почтительностью, как бы ожидая от нее лишь служебных приказаний.

Екатерина долго молча смотрела на друга своей юности, стараясь воскресить в памяти давно прошедшее. Ее лицо приняло грустное выражение; протянув генералу руку, она проговорила тепло и сердечно:

— Я очень рада, Сергей Семенович, видеть тебя, моего старого друга, напомнившего мне былое время, в котором, несмотря на многие страдания, было нечто такое, что ничто не может заменить на свете: то есть молодость и юные надежды.

— Надежды вашего императорского величества оправдались блистательнее, чем можно было тогда ожидать, — возразил Салтыков, как бы не замечая протянутой руки государыни. — Если моей ничтожной особе не удалось раньше воскресить в вас эти приятные воспоминания, то во всяком случае не моя в том вина. Императрица была мало милостива к своему преданному другу, — с горечью прибавил он, — она позабыла того, кто со всем пылом юношеского сердца делил горести и радости великой княгини.

— Разве я не доказала вам, Сергей Семенович, что я не забыла вас, взяв к себе вашего сына? Верьте мне, что я всеми силами стремилась заменить ему мать, — возразила Екатерина.

Салтыков с улыбкой пожал плечами.

— Признаю высочайшую милость вашего императорского величества, — холодно ответил он, — и приношу вам за это величайшую благодарность.

— Неправда, Сергей Семенович, вы не приносите мне никакой благодарности! — воскликнула Екатерина Алексеевна. — Вы сердитесь на императрицу, которая только благодаря сыну вспомнила об отце, бывшем когда-то ее другом. Однако вы не правы.

— Подданный всегда не прав, когда осмеливается в чем-нибудь упрекнуть своего властелина! — иронически заметил Салтыков.

— Нет, не потому вы не правы, Сергей Семенович, не потому, — уверяла императрица. — То время, которое я никогда не забываю и не хочу забыть, было временем мечты. Начинающееся утро жизни не требует тех обязанностей, которые предъявляются полуденному часу. На заре можно мечтать, глядя на розовые облака наступающего дня, но день принадлежит действительности, работе, борьбе.

— Вы, ваше императорское величество, вероятно, думаете, что я так и остался при одних мечтах? — сказал Сергей Семенович с оживившимся лицом и румянцем на щеках. — Вы сомневаетесь в моей творческой силе и работоспособности? — спросил он.

— Нет, Сергей Семенович, я в этом не сомневаюсь, но я считала своей обязанностью рассеять мечты, рассеять их совершенно, дабы их сладкий туман не затмил предстоящего жизненного пути. Теперь мечты рассеяны!

— Да, — мрачно согласился Салтыков, — мечты рассеялись, и от них остался лишь горький осадок.

— Нет, Сергей Семенович, от них осталось все самое лучшее, самое прекрасное: сила, мужество и возвышенные стремления. Этим стремлениям откроет широкий путь императрица, не имеющая права предаваться тем мечтам, которые волновали великую княгиню, — с подкупающей искренностью возразила Екатерина Алексеевна.

— Я не понимаю вас, ваше императорское величество, — заметил Салтыков. — Впрочем, это и неудивительно после столь долгой разлуки.

— Вы меня поймете, Сергей Семенович, — успокоила генерала государыня, — твердый, гордый мужчина поймет так же императрицу, как когда-то пылкий юноша понимал мечтательную великую княгиню. Выслушайте меня! Судьба моего государства, того самого государства, о будущем которого мы когда-то думали с великой надеждой, находится в крайне серьезном положении. Если мне не удастся решительным ударом сразить турок, то слава русского оружия и то выгодное положение, которое заняла Россия по отношению к другим европейским державам, будут надолго утеряны.

— Я это знаю, ваше императорское величество, — воскликнул с гневной горечью Салтыков. — Хотя я был далеко, но все время следил за тем, что касалось чести и славы русской императрицы. Мое сердце сжимается от боли, когда я представляю себе, что турецкие варвары будут оскорблять Россию под злобный хохот Европы или что они могут беспрепятственно ворваться в наши пределы: Румянцев слишком слаб, чтобы одержать победу над ними.

— Мне это известно, — живо проговорила Екатерина Алексеевна, — но решительный, уничтожающий удар должен быть нанесен Турции во что бы то ни стало. Я за тем и пригласила вас, чтобы вручить в ваши руки честь, славу и величие Российской империи. Мною послан приказ в Польшу выделить из стоящих там войск значительную военную силу и двинуть ее ускоренным маршем к берегам Дуная. Вы поведете эту армию, Сергей Семенович. Составляйте полки, выбирайте офицеров и идите на помощь Румянцеву. Передайте ему мой приказ: дать врагам решительное сражение и победить во что бы то ни стало.

— О, ваше императорское величество, — с юношеским жаром воскликнул Салтыков, — если дело обстоит так, то нам нечего тревожиться. Я знаю войска, стоящие в Польше, я долго просидел там в бездействии, и если мне представляется право по своему усмотрению выбрать для Румянцева армию, то я убежден в успехе.

— И я в нем не сомневаюсь, — заметила Екатерина Алексеевна, — я потому и остановилась на вас. Вы спасете честь русского оружия, и громкая слава имени вашей императрицы и друга заглушит насмешливые голоса недоброжелателей Европы. Я знаю, что вы первый нанесете смертельную рану в самое сердце неприятеля.

— Клянусь вам, ваше императорское величество, что я так именно и сделаю, — воскликнул Салтыков. — Я прошу позволения отдохнуть армии лишь один день по приходе к берегам Дуная, а затем мы переправимся — уничтожим турок и заставим склониться перед знаменем святого Георгия Победоносца.

— В таком случае отправляйтесь немедленно, — сказала Екатерина Алексеевна, — молитвы императрицы будут сопровождать вас: вы убедитесь, что я права, говоря, что светлый блеск дня гораздо лучше бледной утренней зари. Идите с Богом, Сергей Семенович!.. Хотя вы будете под начальством Румянцева, но обладаете большими полномочиями императрицы, которая одобрит все, что вы сделаете.

— Каждый военный с удовольствием подчинится великому Румянцеву, — заметил Салтыков. — Мне не придется подталкивать его на активную деятельность, и, затем, он — не такой человек, чтобы завидовать чужой славе и ограничивать деятельность своих подчиненных. Благодарю вас, ваше императорское величество, за милость, которую вы оказываете мне. Да, — прибавил он, подавляя тихий вздох, — вы правы, эта минута искупляет годы страданий.

— Надеюсь, Сергей Семенович, вы теперь не откажетесь протянуть руку своему другу юности, — проговорила Екатерина Алексеевна, — ведь этот друг помнит о том, что императрица не имеет права так мечтать, как мечтала, будучи великой княгиней.

С этими словами она снова протянула руку генералу. Салтыков опустился на колени и прижал пылающие губы к руке государыни.

— Все темное исчезло, — горячо проговорил он, — тихий свет прошлого соединяется с блеском настоящего дня.

Государыня медленно отстранила руку от губ Салтыкова и, как бы забывшись, провела ею по его лбу.

— Счастье прошлого было слишком хорошо для того, чтобы долго длиться, — прошептала она, — но также слишком хорошо для того, чтобы его можно было позабыть. Встаньте, Сергей Семенович, и, прежде чем пойдете добывать славу для отечества и государыни, убедитесь, что я исполнила свой долг по отношению к сыну своего старого друга.

Екатерина позвонила и приказала попросить к ней пажа Николая Сергеевича Салтыкова.

Молодой человек вошел и крайне смутился, увидев генерала, ласково протягивающего к нему руки и заметно дрожавшего от волнения.

— Это твой отец, Коля, — нежно произнесла императрица, — да, твой отец и мой друг; это тот человек, за которого я заставляла тебя ежедневно молиться, когда ты был маленьким.

— Мой отец? — не помня себя от радости, воскликнул Николай Сергеевич и бросился в объятия.

Некоторое время отец и сын не отрывались друг от друга, а государыня стояла рядом с ними и ласково улыбалась.

Долго еще просидели Салтыковы в кабинете императрицы. Екатерина Алексеевна сумела повести разговор так, чтобы все больше и больше соединить между собой не встречавшихся так давно отца и сына. Она дружески-сердечно относилась к генералу и с такой материнской нежностью смотрела на пажа, что ее присутствие не только не стесняло Салтыковых, а, напротив, способствовало их сближению.

— Простите меня, ваше императорское величество, — воскликнул Сергей Семенович, — что я осмелился сомневаться в вас, в чем теперь каюсь. Вы, ваше императорское величество, подобны Провидению: мы никогда не знаем, что оно вам готовит, мы часто ропщем тогда, когда должны были бы благодарить его. Теперь только я узнал, какое великое счастье иметь сына, такого сына, которому я смело могу вручить честь своего имени и имени наших предков. Никогда при своей кочевой жизни я не мог бы воспитать его так, как это сделали вы, наша всемилостивейшая государыня. Вы, ваше императорское величество, заменили ему настоящую мать.

— Я ему такая же мать, как была и буду другом его отца! — сказала императрица, ласково проводя рукой по волосам пажа.

Николай Сергеевич преклонил колени и поцеловал руку государыни; его лицо побледнело от внутреннего волнения; казалось, что он хочет что-то сказать, открыть какую-то тайну, покоящуюся в самой глубине души, но Екатерина не дала ему времени на это.

— А теперь, Сергей Семенович, — обратилась она к генералу, — идите и принимайтесь за великое дело. Минуты счастья коротки и мимолетны, но они освещают длинный жизненный путь; надеюсь, что это мгновение ничем не омрачится для вас.

— Яркий блеск этого солнечного луча будет всю жизнь светить мне, — воскликнул генерал Салтыков. — Вы скоро услышите обо мне, ваше императорское величество.

Он обнял сына, еще раз поцеловал руку Екатерины Алексеевны и с высоко поднятой головой вышел из кабинета, чтобы немедленно отправиться в Польшу и составить войско против турок.

— Что с тобой? — спросила императрица юного пажа, который с бледным лицом и сжатыми руками смотрел вслед отцу, как бы желая удержать его и высказать то, что тяжелым камнем лежало у него на сердце.

Николай Сергеевич поднял полные слез глаза на Екатерину Алексеевну.

— Я понимаю тебя, дитя мое, — ласково проговорила императрица, — тебе тяжела разлука с отцом после такого короткого свидания. Будь покоен: придет время, твои силы окрепнут, и тогда будешь ты рядом с отцом и покроешь новой славой имя своего рода. Теперь иди к своим занятиям, у каждого возраста имеются обязанности, а я буду следить за тем, чтобы развить в тебе те благородные черты характера, которые делают человека сильным и помогают ему достичь успеха в жизни. Дай Бог, чтобы действительность в изобилии наградила тебя тем, в чем я должна была отказать твоему отцу! — тихо прибавила она.

Николай Салтыков вышел из кабинета с поникшей головой.

Императрица села за свой письменный стол. Черты ее лица приняли холодное, сосредоточенное выражение; она внимательно прочитывала полученные бумаги. Все волнения сердца смирились перед железной волей этой женщины, которая в своей нежной руке держала бразды правления обширного государства крепче, чем это могла сделать дикая, гигантская сила Петра Великого.

Григорий Орлов, весь дрожа от гнева, торопливо шел по галерее Зимнего дворца. Не стесняясь присутствием лакеев, он громко бранил императрицу и посылал проклятия по ее адресу. Его брат Алексей, стараясь успокоить его, не отходил от него и сел рядом с ним в карету.

— Не мог же ты ожидать, Григорий, — сказал он, — что тебя вечно будет любить эта женщина, которой стоит лишь двинуть пальцем, чтобы каждое ее желание исполнилось… Удивительно, что эта любовь продолжалась так долго! Сознайся, что ты и сам охладел к Екатерине, она потеряла для тебя привлекательность.

— Да, это верно! — с циническим смехом согласился Григорий Григорьевич. — Красоты в ней осталось мало. Она быстро стареет, а между тем требует, чтобы никто не замечал следов времени.

— В таком случае оставь ее в покое, — посоветовал Алексей. — Какое нам дело до ее женских чувств? Важно, чтобы императрица была в наших руках, а этого мы достигли. Вся армия подчинена тебе, а мне — весь флот. Тот, кто осмелился бы пойти против нас, был бы разбит моментально. Наша сила построена на крепком фундаменте; мы стоим на твердой скале.

Григорий Григорьевич мрачно покачал головой.

— Я, к сожалению, слишком хорошо знаю, как легко разрушить этот фундамент, — возразил он, — достаточно бывает одного плохого камня, чтобы рухнуло все величественное здание. Кроме того, я не достиг еще вершины, что наметил и к чему стремился в течение долгих лет труда и терпения. Ты знаешь, что терпение так же противно моему характеру, как узда для дикой степной лошади; однако я вооружился им. И вдруг сразу наглый выскочка разрушает то, что создано годами неустанного труда.

— Ты говоришь, что не достиг еще вершины? — с удивлением спросил Алексей Григорьевич, — Чего же ты еще желаешь? Разве не склоняется перед нами все в нашем необъятном государстве? Разве кто-нибудь стоит выше нас у подножья трона? Даже сам наследник престола отодвигается на задний план, когда стоит рядом с нами.

— А кто он такой, этот наследник, так называемый великий князь? — насмешливо воскликнул Григорий Орлов. — Сын своей матери, в жилах которой нет и капли русской крови; сын своего отца — этого тупоумного Петра Федоровича. Я считаю себя вполне равным Екатерине, отец которой был не выше меня по положению и рад был служить королю прусскому хоть в качестве лакея. Я нахожу для себя недостойным быть слугой принцессы Ангальтской, нахожу унизительным подчиняться капризам женщины, которой сам же способствовал взойти на трон. Светлейшему князю Орлову не место у подножья трона; он имеет право занять высшее, недосягаемое для других положение.

— Ты бредишь, Григорий, ты бредишь, — испуганно проговорил Алексей Григорьевич. — Мания величия, ослеплявшая великих римлян, охватила и тебя. Оглянись назад: нам нечего себе втирать очки, мы знаем, какого мы происхождения. Правда, Елизавета Петровна тайно обвенчалась с Разумовским, но ей так и не удалось открыто объявить об этом браке.

— Не забудь, что Елизавета Петровна была дочь Петра Великого! — напомнил Григорий Григорьевич.

— Тем легче ей было возвысить до себя своего мужа и заставить народ открыто признать ее брак, — возразил Алексей Григорьевич. — Что касается Екатерины, то она царствует лишь как мать законного наследника престола. Если бы она решилась на смелый шаг — обвенчаться с тобой, народ не простил бы ей этого. Он мог бы вспомнить, что Иоанн Антонович еще жив.

— Да, еще жив! — мрачно пробормотал Григорий Григорьевич.

— А что было бы с Павлом Петровичем? — продолжал Алексей Григорьевич. — Ведь он законный отпрыск Петра Великого.

— А что было с Петром Федоровичем? — напомнил Григорий Григорьевич.

— То, что никогда больше не повторится, — с ужасом возразил Алексей Григорьевич, — по крайней мере, до тех пор, пока я живу на свете. В истории не должно быть двух таких страниц; дай Бог, чтобы кровавый след и одной исчез навсегда! — прибавил он дрожащим голосом. — Брось свои безумные мечты, милый брат! Вспомни о тех титанах, которые стремились на небо, а очутились в глубине пропасти.

— Я предпочитаю свалиться в пропасть, чем остановиться на полпути! — ответил Григорий Григорьевич. — Оставь меня, Алексей! Ты знаешь, что если я что-нибудь задумал, то переубедить меня невозможно. Все препятствия только увеличивают силу моего желания.

— В таком случае действуй один, — заметил Алексей Григорьевич, — я не могу быть с тобой заодно, так как уверен, что твоя затея поведет к гибели.

— И прекрасно! — ответил Григорий Григорьевич. — Чем выше подходить к вершине, тем дорога становится теснее. Мне нужна не императрица, а женщина, чтобы воздвигнуть свой трон рядом с нею. Женщину могут подчинить мужчине два состояния: любовь и страх. Так как любовь ко мне у Екатерины исчезла, то подействуем на нее страхом, — закончил он.

Экипаж остановился перед Мраморным дворцом.

— Следовательно, ты идешь туда, куда влечет тебя твоя безумная фантазия? — сказал Алексей Григорьевич, прощаясь с братом. — Мне остается лишь молиться всем святым угодникам, чтобы они излечили тебя от мании величия, которая погубит меня, а может быть, и всех нас.

Григорий Григорьевич молча кивнул и поднялся по широкой лестнице, а Алексей Григорьевич приказал своему кучеру везти его домой.

Когда светлейший князь вошел в свой кабинет, лакей доложил ему, что поручик Смоленского полка Ушаков просит принять его. Орлов приказал позвать поручика, и вскоре показался Ушаков, покрытый пылью, так как он стремглав мчался верхом от самого Шлиссельбурга. Лицо молодого человека было бледно и встревожено.

— Что скажешь новенького, Павел Захарович? — спросил Орлов при входе офицера. — Ты так бледен и, кажется, дрожишь! Вот выпей вина, — предложил он, наливая из графина золотистой мадеры, — это подкрепит тебя. Ты, наверно, устал от долгой езды, так как приехал из Шлиссельбурга, не правда ли?

Поручик Ушаков с поклоном принял стакан вина и залпом осушил его.

— Хотя я очень быстро ехал из Шлиссельбурга, ваша светлость, — ответил он, — но не усталость заставила меня побледнеть. Вы, ваша светлость, приказали мне расспросить хорошенько Василия Мировича и сообщить вам все то, что я узнаю от него. Открылись такие вещи, что я не могу прийти в себя от страха и ужаса.

— Говори скорее! — приказал Орлов, сбросив с себя мундир и ложась на диван. — Ты знаешь, что я очень щедр, когда хочу вознаградить верного слугу. Что же задумал этот Маленький упрямый подпоручик Мирович, в жилах которого течет казацкая кровь?

— Эта кровь придает ему дьявольскую силу, — заметил Ушаков, — то, что он задумал, ужасно, чудовищно!

Довольная улыбка заиграла на губах Орлова.

— Так рассказывай, — проговорил он, выражая лицом скорее удовлетворение достигнутой целью, чем напряженное любопытство.

Ушаков боязливо и застенчиво рассказал свою беседу с Мировичем; слушая его, Орлов несколько раз кивал головою, как будто сообщение Ушакова полностью совпадало с его желаниями и ожиданиями.

— А теперь, — так закончил офицер, — как прикажете, ваша светлость, поступать мне в таком серьезном и роковом вопросе? Осмелюсь просить вашу светлость отправить бедного Мировича, у которого его несчастная любовь и разбитые надежды помутили рассудок, еще сегодня же в какой-нибудь отдаленный гарнизон, тогда будет устранена всякая опасность и несчастный будет спасен от последствий своих ужасных мечтаний. Отправьте его в армию фельдмаршала Румянцева; для него будет лучше пасть в бою с турками, чем попасть на эшафот, благодаря своим преступным планам.

Орлов молча и задумчиво лежал на диване.

— Так ты думаешь, — проговорил он спустя некоторое время, — что опасность существует действительно? Что этому безумцу действительно удастся вызвать восстание среди шлиссельбургского гарнизона и освободить узника?

— Василий Мирович пользуется огромным влиянием, — ответил Ушаков, — он сострадателен и щедр и не обращает внимания на мелкие проступки солдат; те обожают его и слепо верят ему. Им не известно, кто заключен в каземате крепости; и если Мирович скажет им, что они стерегут потомка Петра Великого, который уже в колыбели был императором, то ему будет нетрудно разжечь их и заставить пойти на самое отчаянное предприятие. Он обещает наградить всех щедро, если предприятие удастся, и я считаю этот план выполнимым. И опасность, по моему мнению, будет велика, если Иоанн Антонович будет выпущен на свободу и покажется народу. Поэтому я прошу вас, ваша светлость, как можно скорее удалить Мировича; до сих пор он еще ничего преступного не сделал, за мысли же судить нельзя; для него будет высшей милостью, если воспрепятствовать ему при их осуществлении или хотя бы даже при попытке к этому.

— Нет, — сказал Орлов, — это было бы глупо; в другом месте он может быть опаснее, чем там, где его знают и где за ним, наблюдают.

— Ваша светлость, — снова начал Ушаков, — если вы довольны моею службою, то дайте приказ об аресте Мировича, чтобы я мог остановить этого несчастного при его первой попытке привести в исполнение задуманный план.

— Нет, нет, — проговорил Орлов, по-видимому приводивший в порядок свои мысли, — нет, нет! Я тобою доволен, Павел Захарович, но столь важное дело я не могу поручить твоему усмотрению.

— Как будет угодно вам, ваша светлость! — произнес Ушаков, несколько уколотый отказом фельдцейхмейстера. — Но как должен я поступать? Осмелюсь просить вас, ваша светлость, дать мне определенные приказания и точные инструкции.

— Верно, верно, Павел Захарович, слушай же, — проговорил Орлов. — Пока тебе ничего не надо делать, наблюдай лишь за каждым шагом Мировича; постарайся снискать его доверие, чтобы он делился с тобою каждою своею мыслью.

— А я в свою очередь буду стремиться отговорить его от своего плана, — воскликнул Ушаков, — и доказывать ему всю несбыточность его мечтаний.

— Постой, Павел Захарович, это было бы неразумно, так как в таком случае он не стал бы больше доверять тебе. Наоборот, тебе следует соглашаться с ним, предоставить себя в его полное распоряжение — понимаешь? Он должен считать тебя своим единомышленником, своим товарищем, чтобы сообщать тебе все, что он собирается делать, ты будешь повиноваться и слепо исполнять все его поручения.

— О, ваша светлость, вы знаете, насколько я всегда готов служить вам и нашей всемилостивейшей государыне, но мне тяжело будет повиноваться Мировичу и его преступным замыслам; к тому же он всегда был моим другом и никогда ничего дурного не причинил мне. И потом, — прибавил офицер, бледнея, — если я на самом деле стану исполнять его поручения, не окажусь ли я его соучастником и не попаду ли тогда на эшафот?

— Как можешь попасть ты на эшафот, — возразил Орлов, — раз ты исполняешь мои поручения?

— А если вы, ваша светлость, забудете обо мне?

— Ты глуп, Павел Захарович, — проговорил Орлов, с насмешливой улыбкой взглядывая на возбужденное лицо Ушакова. — Да, ты глуп, потому что тебе приходят подобные мысли. Если бы я не хотел защищать тебя, то что мешает мне сейчас арестовать тебя, как соучастника Мировича, который, по твоему собственному признанию, разговаривал с тобою о своих преступных намерениях? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь потребует отчета от Григория Орлова, если он отчислит поручика Ушакова от Смоленского полка и пошлет в Сибирь?

Ушаков содрогнулся; он всем существом понял ужасающую истину слов Орлова и покорно склонил голову.

— Теперь ты видишь, — продолжал Орлов, — что тебе нужно буквально исполнять мои приказания, так как только я могу защитить тебя и вознести к почестям и богатству.

— Я буду исполнять все, что прикажете вы, ваша светлость, — глухим и дрожащим голосом проговорил Ушаков.

— Ты же в свою очередь будешь сообщать мне все, что замышляет Мирович. Понимаешь? Все! — Ни одна мелочь не должна ускользнуть от меня. Я позабочусь, чтобы ты регулярно доставлял сюда рапорты коменданта Шлиссельбургской крепости.

— Я забыл доложить вам, ваша светлость, — сказал Ушаков, — что Мирович помышляет приобрести здесь, в столице, в гвардейских казармах товарищей, чтобы, когда освобождение царственного узника совершится, немедленно же провозгласить его среди здешних солдат императором.

— Ей-Богу, этот маленький Мирович не так глуп, — воскликнул Орлов. — И есть у него надежда найти здесь поддержку?

— Он дал мне поручение, — проговорил Ушаков, — потолковать об этом с одним поручиком… артиллеристом Семеном Шевардевым.

— Сделай это, сделай! — воскликнул Орлов. — И скажи мне затем, чего ты достиг!

— Кроме того, Мирович дал мне еще письмо к актрисе Аделине Леметр, но оно чисто любовного содержания и не имеет никакого отношения к его замыслу.

— Как плохо знаешь ты свет! — возразил Орлов. — Дай сюда записку, мы посмотрим, о чем идет там речь; нити всех политических заговоров всегда находятся в руках женщин.

Ушаков передал графу письмо. Орлов при своей пылкой, дикой натуре вскрыл его без особых предосторожностей и медленно прочел.

— Он говорит о блестящей будущности и заклинает Аделину оставаться верной ему. Ты отдашь это письмо артисточке. Заставь ее написать ответ, но принеси его мне. Ты выкажешь готовность доставлять их корреспонденцию, но ни одно ее письмо не должно быть передано Мировичу: понимаешь?

— Точно так, ваша светлость! — ответил Ушаков.

Орлов снова запечатал письмо и затем отпустил Ушакова, подтвердив еще раз, что он должен выказать в этом деле всю свою ловкость.

— Все идет великолепно, — воскликнул он, когда офицер вышел из комнаты. — Этот Мирович — драгоценная находка, и счастье еще не оставило меня. Екатерина содрогается перед опасностью, которая появится столь близко от нее и которая могла бы угрожать ее престолу, если бы ее не спасла бдительность Григория Орлова; вместе с тем вскоре на далекой степной окраине вспыхнет бунт; с двух сторон поднимется на нее кровь Романовых, которую она лишила престола, и только один Григорий Орлов окажется в состоянии, благодаря своей отваге и сильной руке, защитить ее. Тогда Екатерина почувствует, поймет, что я необходим ей, чтобы ей остаться на троне!

Ушаков отправился к Аделине Леметр. Он застал красавицу в слезах, так как, несмотря на надежду, поданную императрицей, ей пришлось выслушать немало упреков от матери за самостоятельные действия. Старуха опасалась придворных интриг, а миллионы Фирулькина манили ее больше, чем все надежды, которые подавала императрица ее дочери. Тем не менее она не осмелилась не принять Ушакова, который передал дамам поклон от своего приятеля.

Ушаков, воспользовавшись минутной отлучкой старухи из комнаты, передал Аделине письмо Мировича и просил ее приготовить ответ, который он придет взять при ее возвращении с репетиции.

Слезы молодой актрисы быстро высохли, и ей пришлось сдерживать себя, чтобы не выказывать радости при матери.

Вскоре Ушаков распростился и под впечатлением дружелюбного приема отправился в артиллерийские казармы, где имел продолжительную беседу с поручиком Семеном Шевардевым, молодым офицером из старомосковской партии, которая с глухой ненавистью сносила царствование чужеземки-императрицы.

Уже первые намеки о задуманном плане Мировича были приняты Шевардевым с воодушевлением; он заявил, что может рассчитывать среди своих солдат на достаточное число приверженцев, которые увлекут за собой остальных; если же артиллерия признает Иоанна Антоновича императором, то никто не будет в состоянии оказать сопротивление, так как пред жерлами пушек отступят даже преданные императрице полки.

Печально и мрачно слушал Ушаков планы и надежды Шевардева. То была новая жертва, готовая погибнуть, благодаря его предательству. Он сам ужаснулся себе. Как ни Хладнокровно преследовал он до сих пор заманчивую цель, все же еще ни разу в жизни он не ставил на карту судьбы своих друзей. Но делать было нечего, он выдал себя Орлову, и ему пришлось бы погибнуть, если бы он вздумал оказать сопротивление могущественному царедворцу. Поэтому он заглушил голос совести и все более укреплялся в циническом мировоззрении, что жизнь есть борьба всех против всех за власть и наслаждение, что с каждой ступени, на которую хочешь подняться, сперва нужно свергнуть других и что завоеванное место приходится защищать от сотни других, столь же беспощадных конкурентов.

Он покинул Шевардева, узнав от него имена других артиллерийских офицеров, наиболее готовых оказать поддержку Мировичу. Затем, видя, что наступает время окончания репетиций в императорском театре, он отправился на площадь Зимнего дворца встречать Аделину Леметр.

Пока он медленно прохаживался по площади, не сводя в то же время глаз с бокового выхода, ведшего в театральный зал, он, несмотря на довольно оживленное движение на улице, заметил обращавшую на себя внимание фигуру пожилого человека, одетого с излишней элегантностью и прохаживавшегося взад и вперед также невдалеке от театрального подъезда. Занятый своими мыслями, Ушаков и не обратил бы внимания на этого господина, если бы тот не бросал на него угрожающих взглядов, которые становились все ядовитее, так как пути обоих прогуливавшихся часто перекрещивались.

Наконец дверь, за которою оба наблюдали, открылась. Актеры и актрисы, смеясь и болтая, вышли на улицу.

Ушаков, увидев Аделину, поспешил к ней, без стеснения пробивая себе путь.

Молодая девушка с краскою в лице поклонилась ему, протянула руку, и он в тот же момент почувствовал, что ему в руку сунули сложенное письмо, которое он незаметно спрятал в карман. В то время как он обменивался с Аделиной ничего не значащими словами, к ней приблизилась обратившая на себя внимание Ушакова фигура и тотчас же подъехала элегантная коляска, запряженная тремя великолепными лошадьми.

— Разрешите мне, — проговорил старик, повертываясь спиной к Ушакову, — довезти вас, мадемуазель, под моей защитой, мне кажется, вам неудобно идти домой одной, так как всегда найдутся люди, которые осмеливаются быть навязчивыми по отношению к даме, идущей по улице без охраны мужчины.

Ушаков взглянул на старика скорей удивленно, чем гневно. Но, прежде чем он успел обратиться с вопросом к девушке, та, бросая гневные взгляды на старика, заговорила сама:

— Благодарю вас, господин Фирулькин, я часто хожу одна домой и ни разу не имела случая жаловаться на навязчивость посторонних: сегодня же я вполне спокойна, так как нахожусь под защитой этого господина, которого считаю достойнее многих других.

Она подала руку Ушакову и пошла прочь, не удостоив больше ни одним словом разъяренного Фирулькина.

Актеры, находившиеся вблизи и видевшие все происшедшее, рассмеялись; одна же из молоденьких актрис подошла к старику и проговорила:

— Видите, господин Фирулькин, как мало ценит Аделина оказываемое ей вами предпочтение!.. За этот афронт вы лучше всего отомстите ей, если предложите место в вашей коляске кому-нибудь из нас.

Взгляд и улыбка молодой дамы говорили определенно, что она с готовностью займет место в коляске и в сердце Фирулькина. Но старик не обратил на нее внимания и, тяжело дыша от ярости; бросился в свою коляску и приказал кучеру ехать во дворец князя Орлова.

Тройка быстро помчалась по улице, сопровождаемая смехом и шутками актеров.

Фирулькин был хорошо известен в Мраморном дворце и потому немедленно был принят князем.

Орлов лежал, вытянувшись, на диване и, когда старик вошел, высокомерно обратился к нему:

— Тебе что надо, Петр Севастьянович? Если ты что-нибудь принес, то показывай! Только берегись, если это будет что-нибудь обыкновенное!

— О, ваша светлость, — воскликнул Фирулькин дрожащим голосом, — я пришел просить защиты от одного бесстыдника, осмелившегося оскорбить и осмеять вашего всепреданнейшего слугу!.. Случилось нечто неслыханное!

— Ты жалуешься? — воскликнул Орлов. — Это скучно! Если бы я знал это, то приказал бы не пускать тебя.

— О, ваша светлость!.. — возразил Фирулькин. — Дерзость, на которую я приношу жалобу, направлена не против меня, а против вас. Не вы ли, ваша светлость, обещали мне, что актриса Аделина Леметр должна быть моею, несмотря на притязания этого бесстыдного Василия Мировича?

— Ну, так что же? — спросил Орлов.

— Так вот, ваша светлость, — продолжал Фирулькин, все более приходя в ярость, — когда я хотел отвезти из театра Аделину, она на моих глазах разговаривала с офицером, одетым в ту же самую форму, как и Мирович; она оставила меня, а сама ушла с ним под руку. Это, ваша светлость, — беспримерное бесстыдство. Ее мать отказала Мировичу от дома, и вот теперь Аделина сносится с ним через посредство его товарища, а может быть, находится в легкомысленной связи с обоими сразу.

— Разве я тебе не говорил, Петр Севастьянович, что смешно, когда такой старый дурак, как ты, увлекается молоденькой актрисой? — заметил, зевая, Орлов. — Она настроит тебе такие рога, каких ты никаким искусным париком не прикроешь.

— Но вы, ваша светлость, обещали мне свою защиту, — воскликнул вне себя Фирулькин, — а Я знаю, что вы всегда держите свое слово. Это предательство — обманывать человека, которому князь Орлов обещал свою защиту!

Слова старика звучали почти угрозою. Его бескровные губы дрожали, а маленькие глаза сверкали гневом

Орлов медленно вытянулся и оперся на локти.

— Послушай, Петр Севастьянович, — сказал он, — ты дерзаешь принимать со мной в разговоре странный тон. Что ты сказал, если бы я позвал моих холопов и велел им легонько постегать тебя?

— Ваша светлость, ваша светлость! — трепеща, воскликнул Фирулькин. — Заслуживаю ли я наказания, если верю вашему слову, если я напоминаю вам о нем?

— Моего слова для такого негодяя, как ты, должно быть довольно, — проговорил Орлов, снова опуская голову в подушки, — и тот, кто напоминает мне о моем обещании, значит, настолько нахален, что сомневается в нем. А теперь убирайся вон, или, ей-Богу, я доставлю своим холопам особое удовольствие запечатлеть на оборотной стороне твоей смешной фигуры правила благоприличия!

Фирулькин поджал губы и повернулся к двери.

Несмотря на всю свою ярость, он не осмелился произнести ни одного слова, зная, что Орлов при малейшей его попытке к дальнейшему противоречию приведет свою угрозу в исполнение.

Когда он находился уже у двери, Орлов позвал его обратно.

— О, — воскликнул осчастливленный Фирулькин, — вам, ваша светлость, угодно было только пошутить и вы хотите внять моей просьбе и наказать дерзкого?

— Послушай, Петр Севастьянович, — сказал Орлов, не обращая внимания на слова Фирулькина, — ты раньше заслужил мое расположение, и потому я даю тебе возможность заслужить свое прощение. Императрица несколько дней тому назад получила с Украины тройку лошадей, ты можешь осмотреть их в придворной конюшне; эти кони замечательной красоты, а быстротой они превосходят лучших моих рысаков. Я не хочу, чтобы кто-нибудь в Петербурге, будь даже это сама императрица, имел лучших лошадей, чем я. Ты мне достанешь таких же коней, — понимаешь? — по крайней мере, таких же. У тебя есть агенты повсюду, обыщи всю Украину и, когда найдешь, что мне нужно, приди ко мне.

— И вы, ваша светлость, накажете дерзкого офицера? — спросил Фирулькин.

— Об этом мы поговорим, когда я сделаю пробную поездку на твоих лошадях, — ответил Орлов. — А теперь убирайся! Тебе известно, как можешь ты вновь добиться моего расположения.

Фирулькин хотел что-то сказать, но громовое «вон!» заставило его исчезнуть в мгновение ока из комнаты.

Сходя с лестницы, на нижних ступенях он встретил поручика Ушакова.

Старик как вкопанный остановился на месте, увидев офицера, на которого он только что тщетно жаловался и который теперь спокойно и уверенно поднимался по лестнице, как будто был дома, во дворце всемогущего Орлова.

— Вы можете быть спокойны, господин Фирулькин, — насмешливо сказал Ушаков, — мадемуазель Аделина дошла благополучно домой и никто не осмелился оскорбить ее своею навязчивостью.

Он дружелюбно кивнул и исчез в коридоре.

Фирулькин, не говоря ни слова, поглядел ему вслед и нетвердым шагом спустился с последних ступеней. Его губы дрожали, но он боялся высказать словами чувства, кипевшие в его груди, и, только усевшись в коляску, сжал кулаки и, бросив гневный взгляд на дворец, простонал:

— Я обманут, низко обманут!.. О, мои бриллианты, мои лошади! Где же справедливость на земле?

Как подкошенный он лежал на сиденье, в то время как тройка стрелой мчала его к дому.

Маленький дом, занимаемый госпожой Леметр с дочерью Аделиной в одном из переулков, выходящих на Фонтанку, стал центром своеобразного таинственного движения, которое хотя и не замечалось обывателями квартала, но тем не менее не могло ускользнуть от внимания наблюдательного взора.

Напротив дома госпожи Леметр проживал купец, торговавший английскими товарами и пользовавшийся особым значением в высших чиновных кругах, вследствие чего соседи нередко обращались к нему, когда им приходилось иметь дело с властями, причем, конечно, купец почти всегда исполнял желания своих добрых друзей, не отказываясь при этом принимать подарки и приношения.

В доме этого купца, как и в большинстве домов той местности, отдавались внаем меблированные комнаты, и их занимали частью иностранцы, приезжавшие подивиться столицею Северной Семирамиды, частью холостые офицеры, не имевшие помещения в казармах, а также художники и приказчики.

Однажды в дом купца явился человек военной выправки, но в простом штатском платье и после продолжительной беседы в кабинете хозяина дома занял лучшее из свободных помещений, окна которого находились как раз против окон госпожи Леметр и на той же высоте.

Незнакомец переехал в тот же самый день; в полиции он был прописан под французским именем, предъявив находившийся в полном порядке паспорт. С прислугой дома, на которую он не обращал внимания, разговаривал только о самом необходимом, произнося слова с резким иностранным акцентом, а в околотке слыл за одного из тех французских путешественников, которые в те времена особенно часто посещали Петербург, чтобы познакомиться со столицей русской самодержицы, которая при каждом удобном случае оказывала лестный прием французским гостям.

Однако незнакомец выказывал мало внимания к достопримечательностям столицы, созданной в сто лет на непроходимых болотах, он редко выходил из дома и почти целыми днями сидел у своего окна, где его можно было видеть погруженным в чтение, с большими очками на носу. В то же время он, по-видимому, имел большой круг знакомств в городе, так как с самого раннего утра он принимал многочисленных посетителей различного возраста и состояния, причем, однако, он не оставлял своего места у окна, продолжая чтение, и только иногда отворачивался, говоря несколько слов внутрь комнаты.

Домохозяин в свою очередь при удобном случае сообщал тому или другому соседу, что иностранец — известный французский ученый, который пользуется благосклонностью русского правительства и занимается научными изысканиями, причем различные ученые друзья помогают ему в его работе.

Все это мало интересовало обывателей улицы; иностранный ученый, проводивший целые дни за чтением, живущий тихо и уединенно, ни для кого не мог служить особой приманкой; будь это молодой, красивый и блестящий кавалер, так он, быть может, привлек бы внимание женщин и девушек, а также интерес местных купцов. Он же оставался незамеченным, и за несколько дней все привыкли к иностранцу с книгой и очками и смотрели на него почти как на неодушевленную часть дома, у окна которого он проводил все время.

Аделина Леметр и ее мать, сначала тяготившиеся этим постоянным визави, тоже вскоре привыкли к нему, и так как иностранец никогда не кидал взглядов в их комнаты и, по-видимому, нисколько не интересовался противоположным домом, то вскоре закрытые окна квартиры Леметр вновь растворились и Аделина ходила по комнатам совершенно свободно. И тем не менее между домом актрисы и помещением ученого существовала все-таки какая-то таинственная связь.

После своего первого посещения Ушаков стал чаще заходить к Аделине, что доставляло большую радость девушке и приносило огорчение ее матери, которая, несмотря на милостивые слова императрицы, не особенно благоволила романтическому увлечению дочери Мировичем и склонялась больше в пользу миллионов Фирулькина, но она все же не смела отказать от дома Ушакову и утешалась только тем, что сам Мирович более не показывался. Каждый раз Ушаков незаметно передавал Аделине письмо от ее возлюбленного, наполнявшее ее счастьем, так как Мирович, хотя и в неясных выражениях, обнадеживал ее светлым будущим, которое должно превзойти все ее ожидания.

Уже в первом своем письме Аделина сообщила ему, что лично просила государыню и была удостоена милостивого ответа; но Мирович ничего не ответил ей на это и только в каждом письме писал: «Не доверяй тем, на кого ты уповаешь».

Девушка, конечно, не знала, что все ее письма передаются Орлову и что ни одно из них не доходит по адресу.

Ушаков же каждый раз говорил своему приятелю, что Аделине невозможно обмануть бдительность окружающих и выбрать свободное время для писания.

Мировичу было известно, в каких условиях живет Аделина, и потому объяснения Ушакова он находил вполне естественными, тем более что ему даже и в голову не приходило заподозрить своего друга и приятеля, который вместе с ним рисковал своею головою в затеянной им опасной игре.

Но, желая привести хоть в какую-нибудь связь эту одностороннюю корреспонденцию, Ушаков заявил Мировичу, что Аделина снова собирается обратиться с просьбою к императрице и рассчитывает на успех, так как государыня всегда милостиво разговаривает с нею.

На это со стороны Мировича последовали предостережения, которыми он старался убедить возлюбленную не особенно полагаться на императрицу, и Аделина в этом усмотрела ответ на свои письма.

Свои ответы она писала всегда в уборной во время репетиции и передавала Ушакову, когда тот встречал ее при выходе.

Ушаков пользовался своими регулярными посещениями Петербурга для передачи рапорта коменданту крепости, чтобы зайти к Аделине и вручить ей письмо Мировича.

По странной случайности всегда происходило так, что, как только Ушаков выходил от актрисы, в тот же момент один из многочисленных посетителей иностранного ученого тоже выходил на улицу и шел тою же дорогою вслед за Ушаковым. Он незаметно следовал за офицером до самого дворца Орлова и ждал его на улице, пока офицер не выходил снова и, сев на лошадь, отправлялся по дороге в Шлиссельбург.

Каждый раз за Ушаковым следило новое лицо, и потому офицер никак не мог заподозрить, что за ним кто-нибудь наблюдает.

Кроме того, была еще и другая связь между обоими домами.

В доме, в верхнем этаже которого проживала госпожа Леметр с дочерью и который принадлежал состоятельному ремесленнику, нижний этаж отдавался под меблированные комнаты. На другое утро после того, как иностранец переехал в дом купца, в противоположном доме две комнаты были сняты двумя молодыми людьми, предъявившими паспорта московских обывателей, прибывших для изучения наук в академии, основанной при Елизавете Петровне графом Шуваловым и поддерживаемой Екатериной Алексеевной. Эти молодые люди в свою очередь принимали многочисленных посетителей и, по-видимому, не столько занимались науками, сколько наблюдениями за иностранцем. Они тоже проводили большую часть дня у окна, но не с книгою; при этом их окна всегда были открыты, и они высовывались далеко наружу, чтобы удобнее смотреть во все стороны, и когда к ним приходили другие молодые люди, то смех и шутки разносились по всей улице. Они делали в лавках многочисленные покупки, платили за все не торгуясь и, являясь полной противоположностью своему визави, вызывали к себе интерес соседей; женщины и девушки хихикали за занавесками, когда мимо их окон победоносно проходили веселые студенты; купцы и ремесленники почтительно приветствовали их, когда те приходили в лавки за покупками. Но почему-то и для этих беспечных студентов личность Ушакова представляла непонятный, таинственный интерес, так как каждый раз, как на улице появлялся Ушаков, сопровождаемый незнакомцем из противоположного дома, один из студентов выходил из нижнего этажа дома госпожи Леметр и следовал за ним по пятам. Так как и здесь каждый раз являлось новое лицо, то понятно, что и это оставалось никем не замеченным.

Таким образом, поручик Ушаков во время своего пребывания в Петербурге подвергался всюду преследованию и наблюдению двух личностей, совершенно чуждых и незнакомых между собою. Различие между обоими внимательными наблюдателями состояло в том, что один или даже несколько человек из студенческого жилища следили также за Аделиной, между тем как к молодой артистке друзья французского ученого относились вполне равнодушно.

Если бы заинтересованный наблюдатель решился принять участие в выслеживанье Ушакова, то мог бы заметить, что, когда он вечером садился на свою лошадь и выезжал в Шлиссельбург, первый из двух преследователей тотчас же отправлялся в Мраморный дворец, в то время как студент спешил в Зимний дворец и там исчезал в боковом проходе, после того как по таинственному слову караул немедленно пропускал его.

Аделина так же мало, как и Ушаков, догадывалась об этом странном наблюдении за своим домом и своей особой. Однако вскоре инстинктивно она заметила, что ее всегда сопровождает один или несколько человек из тех молодых людей, чьи веселые голоса часто доносились снизу; но так как эти молодые люди всегда оставались в почтительном отдалении, то она считала это за школярское обожание, против которого она ничего не имела и на которое ничуть не сердилась; напротив, она всегда дружески отвечала, когда студенты при ее проходе кланялись ей из своих окон.

Петр Севастьянович Фирулькин возвратился домой взбешенной и в гневе решил порвать всякие сношения с артисткой, которая обошлась с ним так язвительно и поставила его в такое неловкое положение. Назло ей он решил предложить свою руку какой-нибудь хорошенькой, молоденькой петербургской барышне; он был уверен, что очень многие с готовностью примут его предложение, но скоро он отменил это решение, так как был не в силах отказаться от обладания хорошенькой француженкой, которую уже считал почти своею; к тому же он на опыте убедился, что в преклонном возрасте гораздо труднее погасить пламя страсти, подобно тому как трудно погасить сухое, старое дерево, охваченное огнем. Когда же он начал раздумывать об этом, сидя в своем широком меховом халате за стаканом старого токайского, положение вещей показалось ему совсем уже не так плохо, как он представил себе в первом порыве гнева. Было вполне естественно, что Мирович, которому так решительно отказала мадам Леметр, пытался через одного из своих товарищей поддерживать отношения с Аделиной; также было естественно, что офицер Смоленского полка, прибывший из Шлиссельбурга, явился во дворец фельдцейхмейстера. К насмешливому обращению Аделины Фирулькин достаточно привык, и чтобы переломить ее упорство, нужно было, чтобы она принадлежала ему; заносчивость молодого офицера была также естественным делом.

Итак, Фирулькин решил, что, собственно, положение вещей совсем не изменилось к худшему и что только от него зависит твердостью и ловкостью добиться своей цели. Самое главное при этом было то, что он вошел в милость князя Орлова, под покровительством которого он приобрел свои миллионы и который один был в состоянии побороть все препятствия, мешавшие его страстному желанию обладать прекрасной Аделиной.

Из принципа, которому он всегда следовал в своих торговых предприятиях, Фирулькин решил сосредоточить всю силу своей воли и деятельности на одном решающем пункте, то есть на милостивом отношении к нему князя Орлова. Если он будет обладать Аделиной, то потом он найдет средства побороть ее упрямство, и такая победа возбуждала его страсть еще больше, чем если бы Аделина добровольно или равнодушно согласилась на его предложение. Поэтому он решил прекратить на время свои посещения дома Леметр, так как был не в состоянии приблизиться к своей цели, а мог только навлечь на себя новые оскорбления и унижения; он хотел опять появиться перед Аделиной только тогда, когда, опираясь на могучую защиту Орлова, выступит господином и повелителем, чтобы тогда вполне насладиться победой и сделать своей рабой упрямую девушку.

Фирулькин разослал своих самых усердных и способных агентов, чтобы разыскать лошадей, которые превзошли бы по красоте и быстроте украинскую упряжку императрицы, а сам поехал к самому лучшему коннозаводчику в ближайших окрестностях Петербурга, чтобы осмотреть товар.

Между тем жизнь при дворе протекала обычным путем; напряженное состояние, в котором некоторое время находилось все знатное общество, ожидая приближающейся катастрофы, постепенно исчезло. Появление нового адъютанта императрицы, которого она отличила особенными милостями, не внесло никакого существенного изменения в придворную жизнь.

Князь Орлов и Потемкин ежедневно встречались как на больших придворных праздниках, так и в маленьких кружках императрицы, относились друг к другу с изысканной вежливостью и любезной учтивостью. Правда, в своем обращении к новому фавориту Григорий Григорьевич Орлов проявлял некоторую снисходительность, но Потемкин, казалось, не замечал этого или находил это естественным и был готов признать превосходство князя. При каждом удобном случае он проявлял покорную почтительность и не вмешивался в дела политики; а так как власть и авторитет фельдцейхмейстера оставались в прежней силе и он управлял всеми государственными делами с прежней самоуверенностью, то все свыклись с той мыслью, что новый адъютант удовольствуется личным расположением своей покровительницы и не будет делать никаких попыток вторжения в сферу Орлова. Большинство было очень довольно таким поворотом дел; это избавляло всех от затруднительного и опасного положения быть между двух огней и создало определенные отношения: к Орлову — почтительное раболепство, а к Потемкину — известное сердечное расположение.

Государыня благополучно оправилась после кратковременной болезни, явившейся следствием прививки оспы; после этого доктору Димсдалю было поручено произвести ту же операцию над великим князем, и она протекла также вполне благополучно.

Во всем Петербурге только и говорили о государыне, которая, рискуя собственной жизнью, испробовала на себе вновь открытую предохранительную прививку, а затем уже применила ее к сыну и ввела в своем государстве. Далеко за пределы России распространился слух о великой самоотверженности матери и государыни. Известие о гордом послании, отправленном Екатериной Алексеевной фельдмаршалу Румянцеву, разнеслось не только по Петербургу, но и по всем европейским дворам, и как всякое великое, победоносное самосознание внушает доверие, так и это известие вселило в подданных императрицы еще большую уверенность в ее всемогуществе и увеличило страх Европы пред русской правительницей.

На горизонте русской придворной жизни ярко сияло солнце- Екатерина везде проявляла свою милость и благосклонность; каждый, кто приближался к ней, был уверен, что услышит ласковое и милостивое слово, и даже великий князь Павел Петрович утратил свою обычную отталкивающую и суровую сдержанность; с каждым днем росло его расположение к невесте, принцессе Вильгельмине. Все видели, что он влюблен в свою будущую супругу, как обыкновенный человек, и что он бесконечно благодарен своей матери за то счастье, которое она ему предуготовила.

Согласие и дружба водворились наконец и в семейной жизни русского царствующего дома, заря будущего казалась не менее ясной, чем настоящий сияющий день; никто не боялся скомпрометировать себя расположением к той или другой стороне.

Екатерина Алексеевна, по-видимому, совсем забыла об Аделине. Прошло несколько представлений в театре Эрмитажа, но государыня ни разу не говорила с актерами и не замечала страстной мольбы во взорах молодой актрисы, обращенных со сцены к высокой покровительнице.

В один из вечеров после окончания представления Екатерина Алексеевна выразила свое одобрение спектаклю; заметив это, Потемкин сказал простодушным тоном:

— Я уверен, что эти бедные актеры были бы бесконечно счастливы, если бы могли услышать похвалу из собственных уст ее императорского величества; артисты и солдаты одинаково нуждаются в поощрении и почестях.

— Вы правы, Григорий Александрович, — согласилась Екатерина, — этим людям пришлось выучить наизусть столько слов, чтобы говорить их ради нашей забавы, что было бы вполне справедливо обрадовать актеров несколькими словами нашей благодарности.

Она тотчас же встала и взошла на сцену. Актеры окружили ее в радостном волнении; пока она говорила с режиссером и делала ему некоторые лестные замечания, Потемкин, находившийся по долгу своей адъютантской службы всегда вблизи императрицы, любезно беседовал с остальными и как бы случайно подошел к Аделине и шепнул ей:

— Напомните государыне о ее обещании, мадемуазель, чтобы она не забыла его.

Затем он быстро отвернулся, как будто сказал молодой артистке лишь мимолетный комплимент.

Испуганно вздохнув, Аделина посмотрела ему вслед; она не могла объяснить себе такое благосклонное участие со стороны совершенно незнакомого ей генерала; ей казалось, что он прочел на ее лице самые сокровенные мысли, так как действительно ее беспокойство росло с каждым днем, а любезная участливость государыни на самом деле ни в чем не проявлялась; к тому же ее пугали настойчивые предостережения возлюбленного. Когда государыня так неожиданно появилась на сцене и представилась возможность обратиться к ней с просьбой, Аделина колебалась в нерешительности, как ей заговорить, чтобы не рассердить императрицу; а тут вдруг послышались ободряющие слова императорского адъютанта! Несмотря на смятение, эти слова привели Аделину к решению во что бы то ни стало воспользоваться случаем, какой, быть может, не скоро снова представится; она мысленно поспешно подбирала слова, с которыми можно было бы обратиться к государыне, не вызывая напоминанием ее гнева. Однако чем больше раздумывала взволнованная артистка, тем труднее было найти подходящие слова.

Между тем государыня подходила все ближе; еще момент — и она должна была очутиться перед Аделиной; молчание или неудачное слово могло бы погубить все счастье ее жизни; все ее надежды возлагались на государыню, и, несмотря на недоверие возлюбленного, она все же была убеждена, что достаточно одного взгляда государыни, чтобы невозможное стало возможным.

Наконец Екатерина Алексеевна подошла к Аделине. Потемкин как бы случайно приблизился в этот же момент и стал совсем близко позади своей повелительницы.

— Благодарю вас, мадемуазель Аделина, — сказала государыня, ласково кивнув головой, — вы исполнили свою роль превосходно и доставили мне большое удовольствие.

Тщетно Аделина искала слов, ее ум как бы помрачился. Она видела, что Потемкин делал ей знаки ободриться, но она ничего больше не могла сказать, как:

— Ваше императорское величество, ради Бога!..

Она сложила руки на груди, слезы хлынули из глаз, и ее лицо болезненно передернулось.

— Что с вами, мадемуазель, что это значит? — спросила государыня, видимо пораженная.

Она, казалось, вспоминала что-то, между тем как сдержанные рыдания вырывались из груди Аделины.

Потемкин быстро нашелся.

— Это чувство благодарности и воспоминания о милостях императрицы так сильно взволновали молодую девушку, — заметил он. — Вы, ваше императорское величество, изволили милостиво обещать ей принять участие в ее сердечном деле, оно касалось офицера, который ее любит и который…

— Ах, я вспоминаю! — живо воскликнула государыня. — Дело касалось подпоручика Смоленского полка Василия Мировича, у предка которого конфисковали имущество за государственную измену. Спасибо вам, Григорий Александрович, что вы напомнили мне об этом; я всегда чрезвычайно радуюсь, когда могу кого-нибудь осчастливить… А как много еще в моем государстве несчастных, которым не в состоянии помочь никакое утешение!.. Ну, мадемуазель, — сказала она, ласково положив руку на плечо Аделины, — успокойтесь, расскажите, как обстоит ваше дело и скоро ли я буду иметь удовольствие поздравить вас со вступлением в брак.

— О, ваше императорское величество, — рыдая, сказала Аделина, — вы могущественны и добры, как само Небо, но… — прибавила она в нерешительности.

— Но что? — спросила Екатерина Алексеевна, прислушиваясь. — Разве может быть какое-нибудь «но», когда государыня желает осчастливить два любящих сердца?

— Нет, ваше императорское величество, — сказала Аделина, поднимая на государыню глаза, полные слез, — этого нет, этого не может быть, но надежда колеблется, дух падает, когда день проходит за днем, а все еще ничего не сделано, чтобы выполнить волю всемилостивейшей императрицы.

— Ничего не сделано? — строгим тоном спросила Екатерина Алексеевна. — Что значит, как это возможно? Князь Григорий Григорьевич! — громко позвала она, повернувшись к зрительному залу.

Орлов стоял, окруженный группой царедворцев; услышав зов императрицы, он поспешил к ней.

— Я поручила вам, — сказала она, — расследовать дело подпоручика Василия Мировича и разузнать, возможно ли строгую справедливость заменить в этом случае моею милостью, как я того желаю; как же обстоит дело? Мадемуазель Аделина говорит мне сейчас, что еще ничего не слыхала об этом; а между тем я желала бы вернуть радость и счастье той, которая так много содействует тому, чтобы развлечь меня после государственных забот и трудов.

— Я занимаюсь расследованием дела, — возразил Орлов, — но, чтобы доставить вам, ваше императорское величество, точные и вполне удовлетворительные сведения, необходимо просмотреть старинные документы, которые нелегко разыскать в архивах.

Он посмотрел на молодую девушку мрачным, грозным взглядом, но Аделина была так чудно хороша в своем волнении и с проблеском оживающей надежды в заплаканных глазах, что мрачный взор князя снова просветлел и на мгновение с восхищением остановился на ней.

— Быть может, с моей стороны было нелюбезно, — прибавил он, — что я так долго оставлял мадемуазель Леметр в неизвестности относительно своих расследований, которые, как я надеюсь, приведут к желательным для нее результатам.

Потемкин посмотрел на князя чрезвычайно внимательно, как бы желая проникнуть в глубину его мыслей.

Государыня кивнула, вполне удовлетворенная, и ласково улыбнулась.

— Вы слышите, мадемуазель, мое обещание не забыто, положитесь на князя и, когда дело будет окончено, надейтесь и будьте уверены, что моей милости хватит, чтобы восполнить то, что отнял строгий закон.

При этом она протянула Аделине руку для поцелуя.

Девушка опустилась на колени и пролепетала невнятные слова благодарности; а государыня в сопровождении Потемкина проследовала к другим артистам, наблюдавшим эту сцену отчасти с участием, отчасти с завистью.

Орлов задержался на несколько минут перед Аделиной, сказал ей несколько любезностей и смотрел при этом на нее разгоревшимися глазами.

Государыня сошла со сцены, Орлов последовал за нею; перед тем как занавес опустился, он еще раз оглянулся на сцену и прошептал про себя:

— Я раньше никогда не замечал, как она хороша! Она, ей-Богу, слишком хороша для этого дурака Фирулькина!

На следующее утро к дому госпожи Леметр подъехала карета: на первый взгляд она была похожа на выезд богатого горожанина, но необычайная красота лошадей и уверенность, с какою правил ими просто одетый кучер, не совсем подходили к мещанскому выезду и тем возбудили особенное любопытство соседей.

Из кареты вышел высокий мужчина, закутанный в черный шелковый плащ с высоко поднятым воротником и шляпой, нахлобученной на лоб так, что при всем старанье любопытные взоры не могли бы разглядеть его лицо. Он быстро исчез в подъезде, а карета осталась ждать его.

Любопытные скоро успокоились: у иностранки-актрисы часто бывали посетители, а только что вошедший мог быть чиновником придворного театра, приехавшим для переговоров о каком-нибудь спектакле.

Появление простой кареты, запряженной прекраснейшими лошадьми, и закутанный человек, вышедший из нее, не укрылись от взора французского ученого, по обыкновению читавшего сидя у окна. Он тотчас захлопнул книгу и исчез из окна.

Карета привлекла также живейшее внимание студентов и собравшихся у них друзей; но они, наоборот, не прятались, а подошли все к открытому окну и стали рассматривать лошадей. Полюбовавшись прекрасным выездом, студенты, не отходя от окна, стали смеяться и шутить между собою так, что их веселые голоса раздавались по улице и кое-где в окнах появлялась хорошенькая головка, выглядывавшая из-за занавески. Между тем мужчина в плаще поднялся в верхний этаж и позвонил в квартиру мадам Леметр.

Последняя, уже заметившая из окна подъехавшую карету, с любопытством поспешила открыть двери, стараясь разглядеть лицо закутанного посетителя. Но он быстро прошел мимо нее и из темной передней прошел в комнату, где Аделина была занята составлением костюма для роли, в которой ей предстояло выступать. При появлении таинственной фигуры в сопровождении матери она испуганно вскочила.

Посетитель сбросил плащ и шляпу.

Увидев его лицо, Аделина испугалась еще более; она побледнела, затем покраснела, почтительно раскланялась и сказала дрожащим голосом:

— Вы здесь, ваша светлость? Какая честь! Боже мой, что случилось? — прибавила она, со страхом взглядывая на него.

Мадам Леметр, увидев, что это — князь Орлов, выскочила вперед, сделала глубокий реверанс чуть ли не до земли и целым потоком высыпала выражения радости по поводу высокой чести, выпавшей на долю их дома.

Орлов не обращал внимания на старуху, он стоял и любовался девушкой, которая в своем легком утреннем костюме с ненапудренными, полураспущенными волосами казалась изящнее и привлекательнее, чем обыкновенно. Вся дрожа, она потупилась под его обжигающим взором.

— Почему вы так испугались, мадемуазель Аделина? — заговорил он. — К вам пришел друг, который хочет исправить то, что упустил. Государыня права; я заслуживаю упрека за то, что так долго оставлял в неизвестности и беспокойстве ее любимицу; бесспорно, преступление допустить, чтобы эти чудные глаза затуманились слезами, хотя даже слезы не в состоянии скрыть их чудный блеск. Я явился сюда, чтобы загладить свою вину и сказать вам, что усердно занимаюсь вашим делом и постараюсь ускорить исполнение милостивых намерений императрицы, если то окажется возможным!

— О, тогда все будет хорошо! — воскликнула Аделина, взглянув на князя с выражением благодарности. — Как могу я отблагодарить вашу светлость за столько милостей!

В порыве благодарности Аделина схватила руку князя и хотела поднести к своим губам, но Орлов быстро предупредил ее, поднял ее дрожащую руку и целовал так долго и горячо, что Аделина, вспыхнув, отступила.

Госпожа Леметр вышла на минуту и возвратилась, неся на подносе, который второпях покрыла пестрым шелковым платком, стакан испанского вина и несколько бисквитов. С глубоким реверансом подошла она к князю, прося принять скромное угощение.

— Это добрый старый обычай, — сказал Орлов, — принимать гостей хлебом-солью, пусть это принесет счастье вашему дому и мне. — Он усадил Аделину на ее прежнее место, пододвинув себе стул и сев рядом с нею, разломил бисквит, одну половину дал ей, а другую сам съел и, поднося ей стакан, сказал: — Ну, теперь вы должны выпить со мною за счастливое будущее.

Аделина нерешительно сделала глоток; потом князь приложил губы к тому месту, где касались ее губы, и осушил стакан, не сводя пламенного взора с ее смущенного личика.

— Теперь ваше гостеприимство закреплено, — воскликнул он, — и я более не чужой в вашем доме!

— Я буду всю жизнь молить небо за высокого гостя, который принес нам счастье, — улыбнувшись, сказала Аделина и спросила дрожащим голосом: — Итак, значит, я могу надеяться, что бедному Василию возвратят то, на что он считает себя вправе претендовать?

Темное облако пробежало по лицу Орлова.

— Вправе? — сказал он. — Я расследую, имеет ли он право на то, в противном случае нужно рассчитывать лишь на милость императрицы; власть миловать находится в ее руках, а не в моих.

— О, она будет милостива, я в этом уверена! — воскликнула Аделина.

— Но это дело так скоро не делается, — заметил Орлов. — Моя обязанность расследовать дело и доложить государыне об истинном положении вещей, а она будет решать согласно своему великодушию.

— Что за беда? — воскликнула Аделина. — Разве нельзя терпеливо подождать, когда мы молоды и впереди целая жизнь? У меня уже была потеряна всякая надежда, и я с грустной покорностью смотрела в одинокое будущее; теперь надежды снова ожили — счастье моей жизни находится в руках вашей светлости и в руках моей всемилостивейшей государыни.

Ее глаза засветились, лицо радостно преобразилось, и она в порыве даже протянула руки, как бы желая привлечь к своему сердцу кого-то.

Орлов смотрел на нее страстным, жадным взглядом.

— Значит, вы так сильно любите этого офицера, мадемуазель? — спросил он озадаченно.

— Люблю ли я его? — воскликнула Аделина. — Его любовь — это солнце, озаряющее и согревающее мою жизнь, если бы я потеряла его, мое бы сердце застыло.

Орлов нахмурился. Но все же она была так хороша в своем волнении, что он принужден был потупиться, чтобы скрыть бушевавшее в нем пламя страсти.

Он принужденно улыбнулся и сказал:

— Можно позавидовать счастливцу, которому эти глаза и эти уста делают такое признание. Но все же молодое доверчивое сердце легко может ошибаться. А что, если он не достоин такой любви?

— Не достоин? — воскликнула Аделина горячо. — Он?! Достоин! Достоин! Уверяю вас! О Боже, если о Василии сказали что-нибудь дурное, то, значит, его оклеветали, ей-Богу, жестоко оклеветали! О, прошу вас, скажите мне, когда его будут обвинять, чтобы я могла защитить его.

— Нет, нет, мадемуазель, — отнекивался Орлов, — это было только замечание, свидетельствующее об участии к вам; он молод, он — офицер; ветреность и легкомыслие вполне простительны ему.

Аделина улыбнулась и пожала плечами.

— Ваша светлость! — заметила госпожа Леметр, почтительно стоявшая за стулом князя. — Вы правы в своих предостережениях; девичье сердце крайне легко доверяется и очень часто ошибается; осторожность и предупреждение старших должны были бы лучше оцениваться детьми.

— А вы разве умудрены опытом, сударыня? — спросил Орлов, смеясь и насмешливо глядя на старуху.

— Кто может уберечься от разочарований, ваша светлость? — возразила госпожа Леметр. — Я пережила многое, и поэтому мне хотелось бы для своей дочери создать прочное благополучие и отвлечь ее от склонности к тому молодому, легкомысленному человеку, которого она по своей молодости и неопытности так высоко ценит. Господин Фирулькин, почтенный человек, сделал ей предложение, и под его надежным покровительством она была бы обеспечена от всех превратностей судьбы; все было уже решено, как вдруг Аделина обратилась к государыне со своей дерзкой просьбой, и я почти сожалею, что ее императорское величество отнеслась так великодушно к ее глупой просьбе.

— Не порицай государыни, мама! — воскликнула Аделина. — И без ее милостивого обещания я никогда не отдала бы своей руки Фирулькину, ты это хорошо знаешь; я никогда не унизилась бы до того, чтобы продаться за его жалкие деньги!

— Мадемуазель Аделина права, — воскликнул Орлов, восхищенный, — свою любовь она может подарить только тому, кого свободно изберет ее сердце, или же тому, кто добьется ее в отважной борьбе страсти, но она никогда не продаст себя этому плуту Петру Севастьяновичу за его деньги, накопленные воровским способом.

Он говорил горячо и грозно; его слова звучали искренностью и убежденностью.

Мадам Леметр побледнела, ничего не возразила, а только ответила низким реверансом.

Аделина в порыве восторга схватила руку Орлова и воскликнула:

— Ваша светлость, тысячу раз благодарю вас от всего сердца! А этот Фирулькин осмеливается еще хвастаться вашим покровительством!

— Он лжет, — сказал Орлов, — такой цветок, как вы, не по нему. — Он взял протянутую руку Аделины и, перебирая ее тонкие розовые пальчики, заметил: — Как прекрасна эта ручка, какая она нежная, душистая! Что делал бы с нею такой глупец, как Фирулькин? Но на ней нет достойных ее украшений; вы позволите гостю, которого назвали своим покровителем, предложить украшение, которое только на этой очаровательной ручке приобретет свою настоящую ценность? — Он снял бриллиантовое кольцо, подаренное ему Фирулькиным, и надел на руку Аделины, после чего, смеясь, сказал: — Кольцо слишком велико, но это легко исправить, когда ювелир снимет мерку с пальчика очаровательной феи. Посмотрите, как играет камень! Он стал вдвое лучистее от радости, что попал на подобающее ему место.

Мадам Леметр подошла и стала рассматривать камень с жадным любопытством, Аделина же испуганно воскликнула:

— Слишком много милости, ваша светлость, дарить мне такую драгоценность, достойную украшать руку царицы! Это невозможно!.. Прошу вас, ваша светлость, возьмите кольцо обратно!

— Я не имею обыкновения брать подарки обратно, — воскликнул Орлов, мрачно сдвинув брови.

— Как ты невежлива, Аделина! — поспешно вмешалась мадам Леметр. — Простите ей, ваша светлость, такой ответ, она поражена неожиданностью. Могла ли она надеяться получить когда-либо такой камень? О, какая чудная игра! Такой подарок может сделать только князь Орлов, и кому он делает его, тот должен только смиренно благодарить!

Аделина сидела молча и в раздумье смотрела на камень, сверкавший на ее пальце.

Лицо Орлова снова просветлело; он некоторое время весело и непринужденно продолжал беседу, а затем поднялся и, обращаясь к Аделине, сказал:

— Я надеюсь, вы убеждены, что я не забуду позаботиться о вашей будущности; я воспользовался правом гостеприимства в вашем доме и теперь постараюсь скоротать моему другу время ожидания, которое, к сожалению, неизбежно.

Он поцеловал руку Аделины, снисходительно ответил на низкий поклон госпожи Леметр, затем, нахлобучив шляпу, закутался в плащ и спустился по лестнице.

Когда он поспешно вышел из дома и, сев в карету, быстро помчался, оба студента и их друзья стали шепотом делиться впечатлениями и внимательно всматривались в таинственного незнакомца. Такое любопытство казалось вполне естественной ревностью молодых людей к красивой актрисе, которой они ежедневно посылали свои скромные приветствия.

Долго еще оставались все у окна, и только двое из них вышли из дома и медленно поплелись по направлению к Фонтанке.

После отъезда кареты француз также появился снова у окна со своей книгой, и небольшая улица приняла свой обычный спокойный вид.

— Ах, какой чудный камень! — воскликнула мадам Леметр, оставшись с дочерью наедине и в восхищении рассматривая кольцо, которое Аделина сейчас же сняла с руки. — Вот это совсем другое дело! Такого драгоценного камня ты никогда не получишь от своего подпоручика Мировича, даже и тогда, если государыня, в виде подачки, вернет ему все его владения. Что все это в сравнении с блеском и богатством князя Орлова, для которого такой подарок — пустяк? Какие подарки стал бы он делать, если бы…

— Разве я добиваюсь блеска и богатства? — возразила Аделина, с недоверием и страхом бросая взгляд на сверкающий камень. — Ты знаешь, что я ни минуты не колебалась разделить с моим Василием бедность и нужду; это ты хотела разлучить меня с ним «для моей пользы», — прибавила она с горечью, — это ты хотела продать меня Фирулькину за его миллионы!..

— Ради твоего же счастья, дитя! — сказала госпожа Леметр, все еще вертя камень и любуясь им. — Ради прочности твоего счастья, о котором юность не имеет никакого понятия. Юношеские мечта — это мыльные пузыри, которые блестят алмазами, но разлетаются при первом дуновении жизни, оставив по себе лишь мутную пену. А предложил ли тебе хоть раз этот Фирулькин такой подарок, несмотря на то что он постоянно хвастается своим богатством? О, князь Орлов был совершенно прав: этот Фирулькин — скупой дурак, который умеет загребать богатства, но не умеет их с щедростью раздавать. Правда, мое дитя, правда, ты слишком хороша, слишком красива для этого жалкого Фирулькина, ты достойна большего счастья. Кто знает? Быть может, тебе суждено высшее, никогда не снившееся счастье, быть может, этот камень станет талисманом, откроющим тебе еще более ценные сокровища!

— Я тебя не понимаю, мама, — смущенно заметила Аделина.

— Разве ты не заметила, как сверкали глаза у князя, когда он смотрел на тебя, и как долго он целовал твою руку? — спросила ее госпожа Леметр.

— Мама, мама, — в ужасе воскликнула Аделина, — не говори об этом!

— Конечно, конечно, не следует говорить о таком великом счастье, чтобы не спугнуть его, но избегать своего счастья также не следует, если бы князь полюбил тебя, если бы… О Боже, я даже не смею подумать об этом!

— Молчи, мама! — воскликнула Аделина, бледная как смерть. — Не говори того ужасного слова, которое приводит меня в трепет! Если бы я могла только допустить, что в твоих словах есть доля правды, я бежала бы отсюда на родину, скрылась бы там в самую глухую дыру, я упросила бы Василия последовать за мною и трудами своих рук содержала бы нас там обоих. Как могут тебе приходить такие мысли? Фирулькин предлагал мне вместе со всеми своими богатствами и свою руку, свое имя, а князь… О, Боже мой, какую пропасть разверзаешь ты предо мною, мама! Но это не так, — сказала она, прижимая руки к своей груди, — это не так, не так!

— Ты глупа, тысячу раз глупа! — сказала мадам Леметр. — А если бы это было правдой, то разве это — не счастье, неоценимое, огромное счастье? Разве не достоин любви князь, перед которым все склоняется, все повинуется, который является самым сильным человеком во всем этом необъятном государстве? И я была молода и красива, дитя мое, и мое сердце жаждало радостей любви, но, если бы я встретила такого человека, как князь Орлов, мое сердце устремилось бы к нему и я в восхищении и преданности склонилась бы к его ногам. Его любовь окружила бы тебя ослепительным счастьем, а когда любовь отцвела бы, как все отцветает на земле рано или поздно, ты в достатке ожидала бы старости и жила бы дивными воспоминаниями. Князь наверное осыпал бы тебя сокровищами, которые и не снились никогда этому узколобому скряге Фирулькину…

Аделина вскочила: ее бледное лицо подергивалось, глаза горели так зловеще, что мать в испуге отшатнулась.

— Молчи, — вскрикнула девушка, — я приказываю тебе молчать, чтобы Бог не услышал твоих слов!

Она повернулась и поспешно скрылась в своей комнате, заперев за собою двери на ключ.

Госпожа Леметр посмотрела ей вслед, качая головой, и спросила самое себя:

— Неужели свет изменился? Я не понимаю Аделины, а я ведь также была молода. Каждый человек делает глупости в молодости: сама молодость — это какой-то безумный бред, на который потом, когда постигнешь истинный смысл жизни, оглядываешься с улыбкой или с сожалением. И она проснется. Каким чудным сном могла бы быть для нее действительность! Счастье блеснуло искоркой, и не моя вина будет, если оно не разгорится ярким пламенем.

Григорий Григорьевич Орлов возвратился в свой дворец. Его ожидал курьер, весь запыленный с дороги. Он привез от губернатора из Москвы срочные, важные депеши. С возрастающим беспокойством прочитал князь эти известия.

— Какой-то обманщик выдает себя за царя Петра Третьего? — спросил он офицера. — Он находит приверженцев и занял уже город Яицк?

— Точно так, ваша светлость, — возбужденно ответил офицер. — Емельян Пугачев, но народ стекается к нему и присягает ему как царю Петру Третьему, который будто бы был до сих пор где-то заточен. Настроение войска опасно, многие солдаты дезертировали; Пугачев принимает всех очень приветливо, даже беглых, если они идут к нему на службу, остальных же всех велит расстреливать. Священники благоволят к нему; он объявил отмену крепостного права, и народ тысячными толпами стекается к нему из степей. Губернатор просит немедленно прислать ему войска, так как сомневается в надежности местного гарнизона. Прокламация, выпущенная этим обманщиком, переслана мною губернатору эстафетой; но, несмотря на все предосторожности, невозможно было воспрепятствовать ее распространению среди народа даже в Москве.

— Прежде всего нужно приказать попам, чтобы они наставляли народ, если же они не станут делать это, то вешать их! — сказал Орлов спокойным, равнодушным тоном, изумившим офицера. — Губернатор требует войска, он получит его: у нас, правда, немного лишнего, но при энергичном ведении дела едва ли потребуются большие силы, чтобы разбить дерзкого бунтовщика.

— Будем надеяться, ваша светлость, — произнес офицер, — но число сочувствующих растет с каждым днем, и необходимы неотложные меры.

— Ну, а теперь подождите в передней, — сказал Орлов. — Велите подать себе закуски и хорошего вина; подкрепитесь после быстрой езды, делающей честь вашему служебному рвению, которое будет вознаграждено по достоинству. Затем вы поедете со мной к государыне.

Когда офицер вышел, Орлов еще раз прочитал сообщение из Москвы.

— Ей-Богу, этот Пугачев, кажется, знает свое дело и чрезвычайно искусно и отважно играет свою роль. А что, если это — дело серьезное? Бывали случаи, когда от одной искры целые леса сгорали. Нет, нет, — ответил он сам себе, — это не опасно, не трудно будет справиться с этим сбежавшимся отовсюду сбродом, а этот первый успех был необходим, чтобы достичь цели игры. Но как содрогнется эта высокомерная Екатерина, когда призрак ее покойного мужа поднимет бунт на окраинах, а здесь, непосредственно у ее трона будет готова взлететь на воздух мина, которую благополучно предотвратит моя рука! Как она склонится перед моей рукой, которая одна только способна защитить ее! Пусть она тогда забавляется с Потемкиным или с кем хочет — власть будет тогда в моих руках тем прочнее. И тут же взамен увядающей розы, аромат которой не стоит ее шипов, у меня будет свежий, прекрасный цветок. Но она пусть помнит, что не кто иной, как Григорий Орлов, помог ей добиться трона и только он один может охранить и защитить ее!

Князь позвонил камердинеру и приказал подать себе мундир с андреевской звездой и лентой.

— Петр Севастьянович Фирулькин ждет и настойчиво требует, чтобы его допустили до вас, ваша светлость! — доложил камердинер.

— Пусть войдет этот остолоп! — смеясь, сказал Орлов. — Шуты также необходимы в трагедии, чтобы заполнить паузы.

Вошел Фирулькин.

— Чего тебе нужно, Петр Севастьянович? — спросил Орлов, поправляя голубую ленту у себя на груди и огладывая ироническим взором смешную фигуру низко кланявшегося купца.

— Я пришел к вашей светлости с хорошей вестью, — сказал Фирулькин. — Мне удалось, согласно вашему приказанию, отыскать такую тройку лошадей, какой другой не найдется во всей России, даже в придворной конюшне нашей всемилостивейшей императрицы, да хранит ее Бог. Лошади стоят во дворе вашего дворца, если вы, ваша светлость, милостиво удостоите их своим взглядом, я уверен, что вы останетесь довольны мною.

— Ах, я почти уже забыл об этом, — небрежно ответил Орлов, — но если ты говоришь правду, то похвально твое усердие. У меня нет времени, служебные дела призывают меня к императрице, но на одну минуту я все же выйду взглянуть на твою тройку.

Он вышел, Фирулькин последовал за ним, смиренно склонившись.

В передней Орлов сделал знак офицеру, привезшему депешу из Москвы, и вместе с ним спустился во двор, где застал своего шталмейстера и украинскую тройку.

Фирулькин не преувеличил, лошади были действительно необычайно красивы и конюшие единогласно признали, что они превосходят красотой всех лошадей царской конюшни.

Орлов потрепал их лебединые шеи и приказал отвести в конюшню к своим любимым лошадям, которые кормились из мраморных яслей и пили из серебряных бадей.

— Я доволен тобой, Петр Севастьянович, — сказал он Фирулькину, — ты можешь рассчитывать на мою милость!

Однако Фирулькин не довольствовался такой благодарностью. Он поспешил за удалявшимся князем и решился даже схватить его за полу.

— Ваша светлость, — сказал он дрожащим голосом, когда Орлов повернулся к нему удивленный и негодующий, — вы изволили милостиво обещать мне свое покровительство, если я удачно выполню ваше поручение. Вы обещали мне свою помощь и покровительство в деле моего сватовства к этой упрямице Аделине Леметр.

Орлов смерил старика презрительным, насмешливым взглядом и спросил:

— Разве я могу принудить эту девушку полюбить тебя?

— О, ваша светлость, — воскликнул Фирулькин с холодной, коварной улыбкой, — любовь придет со временем, когда Аделина будет моей; теперь я прошу у вашей светлости лишь одного, — чтобы вы удалили дерзкого подпоручика Мировича, который кружит ей голову.

Орлов смерил его взглядом и сказал:

— Будь покоен, Петр Севастьянович! Будет удален, даю тебе слово!

Он подал знак офицеру, они сели в карету и отправились в Зимний дворец.

Фирулькин смотрел, низко склонившись, ему вслед, затем еще раз бросил взгляд на лошадей, которых отводили в конюшню, и со вздохом сказал:

— Тридцать тысяч рублей должен был я пожертвовать за эту тройку, — а здесь мог бы я выручить за нее вдвое больше; но нет цены, слишком высокой для Аделины, которую я люблю или ненавижу, я сам не знаю, но которая должна быть моею назло всему свету.

Он смиренно ответил на снисходительные поклоны конюших и, выйдя из дворца, сел на улице в ждавший его экипаж и приказал кучеру везти себя в дом госпожи Леметр.

Пронзительный ветер вздымал волны Ладожского озера и гнал вспять воды Невы. Пенистые волны становились все выше и с шумом набегали на берег; выше и выше поднималась вода у стен Шлиссельбургской крепости, и только чайки нарушали однообразную картину угрюмой местности.

Птицы кружились то над тростником, то над водою; их белое оперение то блестело в лучах солнца, то становилось серым от тени набегавших туч; они опускались на гребни волн и ловко схватывали маленькую рыбешку, которая не в силах была сладить с разъяренной стихией.

Василий Яковлевич Мирович сидел у окна своей комнаты и задумчиво следил за игрою волн и летающими птицами.

«Разве это не символическая картина? — думал он. — Ведь тут все так же однообразно и в то же время так же непрочно и изменчиво, как и судьбы нашей империи. Все беспорядочно мечется то сюда, то туда, гонимое дуновением случая и каприза. А я, — продолжал он со вздохом, — хочу поднять из глубины этого непостоянства сокровище любви. Не безумие ли это с моей стороны? Разве не погибли титаны, желавшие завоевать небеса? А ведь у них под ногами была твердь!»

Он мрачно поглядел на пенистые волны.

В этот миг с одного из бастионов поднялся на воздух сокол; смело и могуче двигался он против ветра, кружась над стаей чаек. Испуганно кричали птицы, стараясь скрыться под защиту берега, но сокол упал стрелою и, схватив одну из них, спокойно полетел к своему гнезду, тогда как другие чайки с жалобными криками метались на берегу.

Мирович вскочил и прислонился лбом к окну.

«Древние видели Божественное указание в полете птиц, — думал он, — и почему Небеса не могли бы дать ответ на мое сомнение при помощи того же знака? Да, я принимаю этот знак! Как соколу удалось напасть на испуганную стаю чаек, так и мне удастся освободить из этой темницы закованную справедливость и прогнать кичливых авантюристов, которые, подобно чайкам, гордо снуют взад и вперед только потому, что их боится мелкая рыбешка. Я выведу на солнечный свет истинного царя и буду первым на ступенях его трона. Порхайте, защитники преступной власти, — погрозил он кулаком в пространство, — ваш день клонится к закату, сокол наготове, он расправляет свои крылья для победоносного полета!»

Горящим взором смотрел Мирович на водное пространство. Тучи рассеялись, солнце играло на пенистых волнах.

Он не заметил, что сзади него остановился Ушаков и наблюдал за ним мрачным взглядом. Наконец он подошел к Мировичу и положил на плечо руку.

— Ах, это — ты, Павел, — оборачиваясь, сказал Мирович. — Сейчас только видел я знак, который древние авгуры сочли бы за счастливое предзнаменование: вот оттуда взвился сокол и, ударив на стаю чаек, унес в своих когтях одну из птиц. Скажи, разве это не пророчит счастья? Отважный сокол разбивает чаек, как то сделаем и мы!

— Отважный сокол разбивает чаек, — возразил Ушаков, потупляясь перед светлым взором Мировича, — я не суеверен, но суеверие, если оно поддерживает мужество, не может быть вредно. Цезарь тоже верил в предзнаменования, и его счастье не раз оправдывало эту веру.

— Как идут дела? — спросил Мирович. — Нашел ли сержант Писков новых приверженцев? Я сгораю от нетерпения — мы уж очень медленно подвигаемся вперед.

— Писков уверен в своих людях, — ответил Ушаков. — Но он требует, чтобы ему показали сенатский указ, которым Екатерина Вторая низводится с престола и на ее место призывается Иоанн Антонович.

— Сенатский указ? — воскликнул Мирович. — Как же это возможно? Тогда все потеряно!

— Почему же? Нисколько! — проговорил Ушаков. — Если других затруднений не будет, тогда все уладится; в русском народе живет вера в верховное право Сената; солдаты, по-видимому, сомневаются, что такое серьезное и большое дело вручено двум молодым людям; они хотят видеть указ, чтобы быть уверенными, что действительно дадут своему отечеству настоящего императора.

— Но тогда все погибло! — снова воскликнул Мирович. — Ведь мы не можем показать им этот указ.

— Нет, мы должны, — возразил Ушаков. — Никто из солдат не умеет читать, только Писков немного разбирает буквы, но разве он видел когда-нибудь такой документ? Он будет удовлетворен, если показать ему лист бумаги с разными подписями. Такой документ ничего не стоит сделать, приложив к нему печать двуглавого орла при помощи монеты. У тебя есть пергаментная бумага для рисования — возьми лист и пиши, через полчаса все будет готово.

— И ты думаешь, что обман удастся? — спросил Мирович, доставая из ящика стола лист толстой бумаги и приготовляясь писать.

— Несомненно, — ответил Ушаков, — пиши только! Я знаю форму таких документов и продиктую тебе слова.

Мирович стал писать крупными буквами диктуемые ему Ушаковым высокопарные фразы, которыми торжественно объявлялось, что Екатерина Алексеевна низводится с престола российского и приговаривается к смертной казни. Именем русского народа императорская корона возвращалась Иоанну и каждому солдату русской армии, а также каждому верноподданному государства повелевалось оказывать во всем повиновение подпоручику Василию Мировичу, исполнявшему волю Сената.

— А как же подписи? — спросил Мирович.

— Напиши крупными буквами имена, — сказал Ушаков, — достаточно, если Писков или кто-нибудь другой разберет их; сперва имя Кирилла Разумовского, затем Захара Чернышева и Нарышкина.

Мирович написал имена.

— Этого достаточно, — сказал Ушаков, — поставь еще несколько каракуль, которые никто не мог бы прочесть; это придаст таинственное значение и даст нам возможность прочесть любое имя, которое могут потребовать солдаты. Есть у тебя воск и серебряный рубль?

Мирович достал большой кусок воска, а также требуемую монету.

В одну минуту была изготовлена большая печать с ясным изображением двуглавого орла, а из серебряных ниток старого шарфа был скручен шнур и прикреплен при помощи печати к документу.

— Теперь все готово, — сказал Ушаков, — никому и в голову не придет сомневаться в этом документе; подписи и печать возымеют магическое действие талисмана, и эти люди слепо и доверчиво отдадут нам в руки свою жизнь.

— Их доверие не будет обмануто, — воскликнул Мирович. — Клянусь, если наше предприятие удастся, они будут первыми среди солдат, подобно лейб-кампанцам императрицы Елизаветы Петровны. Разве не странно, — продолжал он, смотря на документы, — что двое таких молодых людей, как ты и я, столь низко стоявших на ступенях общественной лестницы, составляют смертный приговор императрице, которую еще сегодня почитают миллионы и взор которой с ее фантастической высоты едва снисходит до нас?

— Да, смертный приговор ей или нам, — ответил Ушаков, пристально глядя на Мировича. — Час развязки близится, и тебе еще раз следует со всей серьезностью обдумать рискованный шаг.

— Крупная игра требует и крупного риска, — сказал Мирович. — Без выигрыша, к которому мы стремимся, наши головы стоят немного; если мы проиграем, так и они пропадут. Но, — сказал он, хватая за руку Ушакова, — если ты боишься и если тебе дорога жизнь, ты можешь уйти, мой друг; ни одного упрека не сорвется с моих уст, и тайна нашего сообщничества будет погребена в моем сердце; при такой игре дрожащая рука не годится для выбрасывания костей.

— Я не боюсь и не отступлю! — воскликнул Ушаков, отнимая свою руку. — Я хотел только предостеречь тебя еще раз; если ты пойдешь вперед по избранному пути, то и я последую за тобою.

— Итак, вперед! — воскликнул Мирович. — Сокол расправляет крылья и острым взором высматривает свою добычу! Возьми эту бумагу и покажи ее солдатам, которые еще сегодня соберутся у Пискова; я приду побеседовать с ними, чтобы убедиться, что все готово для дела. В Петербурге, говорил ты, все обстоит хорошо?

— Как нельзя быть лучше, — ответил Ушаков. — Шевардев — наш, а также все канониры его казармы; он ручается, что если мы приведем к нему Иоанна Антоновича, то при помощи пушек на нашу сторону быстро перейдут народ и гвардия.

— Отлично! — сказал Мирович. — Вскоре можно будет назначить день. О, Аделина, возлюбленная моя!.. Скоро твое прекрасное чело украсится княжеской короной!

Вдруг в крепости загремели барабаны и раздались возгласы команды.

— Что это значит? — воскликнул Мирович, быстро надевая мундир и заботливо прицепляя шпагу.

Ушаков открыл дверь, собираясь уйти в свою комнату.

— Скорей, скорей, — воскликнул пробежавший мимо офицер, — фельдцейхмейстер приехал делать смотр; уже отправлены лодки, чтобы доставить его сюда с берега.

Когда Мирович спустился на двор, роты уже выстраивались под командой генерала Бередникова.

Мирович занял свое место во фронте; вскоре после него появился Ушаков, когда генерал в последний раз окидывал взглядом фронт, ворота открылись — и Григорий Григорьевич Орлов в сопровождении нескольких адъютантов своего штаба вошел во двор.

Подобный смотр происходил несколько раз в году и потому не вызвал особого удивления; тем не менее комендант и офицеры гарнизона всегда чувствовали себя неспокойно, так как Орлов, смотря по состоянию духа, нередко делал резкие выговоры за малейшие упущения.

Князь был в военной форме с андреевской звездой. Слегка прикоснувшись к шляпе, он ответил на салют генерала и приблизился к фронту. Ружья были взяты «на караул» точно и отчетливо в каждом движении.

Орлов удовлетворенно кивнул головой, и Бередников облегченно вздохнул.

После нескольких вопросов о крепости и гарнизоне Орлов медленно зашагал вдоль фронта, окидывая острым взглядом каждого солдата. Но и здесь не к чему было придраться; ласковее, чем всегда, он кланялся офицерам и прошел мимо Ушакова, не обратив на него особого внимания. Перед Мировичем он на секунду приостановился и пронизывающим взором посмотрел на него. Мирович враждебно взглянул на Орлова, не дрогнув ни мускулом лица.

Перед князем в этот момент пронесся образ Аделины, и ему перехватило горло при мысли о том, что любовь красавицы принадлежит этому подпоручику. Мирович же думал, что скоро он будет судить того, перед кем сейчас стоял с опущенной шпагой, и еще горделивей и отважней сверкнули его глаза. Никто, кроме Ушакова, не заметил ничего особенного. Орлов зашагал дальше вдоль фронта, затем он поднялся с комендантом на стены, осмотрел состояние некоторых орудий и вернулся обратно во двор, где все еще продолжали стоять под ружьем солдаты.

— Я доволен, — сказал он, — все в порядке; благодарю офицеров за рвение, солдатам же приказываю выдать по лишней чарке водки.

При громких криках «ура» солдаты разошлись по казармам.

Орлов, по обыкновению, отправился к коменданту, который просил оказать ему честь посещением его дома.

— Мне нужно поговорить с вами, генерал, — сказал Григорий Григорьевич, шагая по коридору, ведшему в помещение Бередникова. — Оставьте адъютантов в прихожей.

Генерал попросил офицеров остаться в первой комнате и провел Орлова в свой кабинет, куда слуги принесли небольшой столик, на котором, по распоряжению Орлова, были поставлены икра и два графина — один с шампанским, другой — с ромом, из которых граф составлял свой любимейший напиток.

— Я доволен вами, генерал, весьма доволен, — сказал Григорий Григорьевич. — Ваши солдаты и крепость находятся в образцовом порядке, и это радует меня, так как в настоящее, серьезное время все верные слуги императрицы должны соблюдать особую бдительность на своих постах.

— Я счастлив угодить вам, ваша светлость, — ответил Бередников, — и буду продолжать столь же ревностно исполнять свои обязанности и на службе нашей всемилостивейшей государыни.

— Времена настали плохие, — продолжал Орлов, — смута поднимает свою голову. Слышали ли вы о дерзком смутьяне, который грабит и жжет яицкие степи, осмеливаясь выдавать себя за царя Петра Федоровича?

— Мой мир заключается в этих стенах, — возразил Бередников, — я слышу впервые от вашей светлости об атом бунтовщике; к тому же меня мало беспокоит, что происходит на свете; государство в безопасности, если каждый добросовестно исполняет свои обязанности.

— Клянусь, вы правы, — воскликнул Орлов. — За ваше здоровье! Слуги, подобные вам, нужны императрице. Но в то же время кто может поручиться, что и сюда не проникло известие о бунте безбожного обманщика? Дух восстания заразителен, а вы храните здесь опасную тайну, которая в ловких руках может также вызвать восстание и смуту.

— Ваша светлость! Вы можете быть спокойны, — возразил Бередников. — Прежде чем эта тайна проникнет в мир, ей придется перешагнуть через мой труп.

— Если бы это и случилось, — сказал Орлов, — то погиб бы только храбрый солдат, и больше ничего. Времена требуют осмотрительности. Выслушайте меня! Нужно быть готовым ко всяким случайностям, и я пришел к вам ради охраны престола императрицы. С сегодняшнего дня вы будете ставить на караул к узнику, содержащемуся в этой крепости, только тех офицеров, в которых вы вполне уверены, — понимаете? — вполне. Но эту меру приведите в исполнение так, чтобы она не бросилась в глаза.

— Это очень просто, — ответил Бередников, — стража у узника, которого вы имеете в виду, назначается мною без соблюдения какой-либо очереди, и каждый раз я сам отдаю распоряжения офицеру.

— Отлично, — воскликнул Орлов, — это является доказательством вашего ума и осторожности и не останется без вознаграждения со стороны государыни. Отныне, — продолжал он далее, понижая голос почти до шепота, — вы будете назначать на стражу сразу двух офицеров и дадите им приказ при мятеже с целью освобождения узника немедленно умертвить его — понимаете? — немедленно умертвить. Так чтобы заговорщики нашли только его труп. Далее, офицерам, которым вы объявите этот приказ, посоветуйте хранить строжайшую тайну, если они не хотят поплатиться своей головой!

— О, ваша светлость, — воскликнул Бередников, бледнея, — но ведь это ужасно! Смею ли я пролить кровь этого узника? Ведь это — кровь наших царей, потомка Романовых! И разве возможен мятеж в стенах нашей крепости?

— Ведь Петр Великий, — строго сказал Орлов, — не пощадил собственной крови, когда дело касалось безопасности государства. И если, как вы говорите, мятеж невозможен, тем лучше; моя обязанность предвидеть всякую случайность. Помните, генерал, что и вы отвечаете головой за то, чтобы мой приказ был буквально приведен в исполнение!

— Тогда, ваша светлость, — сказал Бередников, — я прошу вас выразить его буквально и письменно!

— Ваша совесть может быть спокойна, — сказал Орлов. — Вам известно распоряжение, в силу которого императрица поручила мне заботу о крепости и ее пленниках?

— Да, я знаю, — ответил Бередников.

— Тогда достаточно моего распоряжения, — сказал Орлов, садясь к письменному столу генерала, — императрице же все равно, какая кровь течет в жилах того или другого из ее подданных.

Он взял лист бумаги и крупным почерком стал писать, в то время как Бередников, взволнованный до глубины души, стоял возле него.

— Вот, — сказал Орлов, протягивая генералу бумагу, — удовлетворяет вас это?

— Да, — ответил Бередников, прочитав написанное. — Буквальный приказ, и будет исполнен буквально, если понадобится. Только, — сказал он, облегченно вздыхая, — такой случай невозможен: Бог этого никогда не попустит!

— Тем лучше, — ответил Орлов, — моя же обязанность предусматривать случайности. Еще одно, — прибавил он, допивая свой стакан, — у вас в гарнизоне находится подпоручик Василий Мирович…

— Это прекрасный, исполнительный офицер, — ответил Бередников.

— Может быть, — сказал Орлов, — что он хорошо служит, но он принадлежит к числу недовольных, которые осаждают просьбами императрицу.

— Он не виноват, ваша светлость, в преступлении своего предка.

— Все равно, — сказал Орлов, — он беспокойный человек и здесь не на месте; я позабочусь, чтобы его перевели в другой полк или послали драться с турками. Пока же это будет устроено, вы не будете назначать его в караул к узнику, и я не хочу также, чтобы вы разрешали ему отпуск; это необходимо, чтобы он не мог беспокоить новыми просьбами императрицу.

— Слушаю, ваша светлость, — ответил Бередников, — я буду рад, если Мировичу доставят случай отличиться в деле с неприятелем, чего жажду я сам.

— Лучшее отличие — это исполнение своих обязанностей на месте, на которое поставила нас императрица, — сказал Орлов, хлопая по плечу генерала, — и это отличие вы заслужили в полной мере. Я уже давно хотел предложить императрице наградить вас орденом Александра Невского и, верьте, не забуду.

— О, ваша светлость, — покраснев от радости, воскликнул Бередников, — это слишком большая честь для меня.

— Императрица рассмотрит это, — сказал Орлов, — я же уверен, что вы на полном основании украсите свою грудь этим орденом.

Он крепко пожал дрожавшую от радости руку генерала и прошел в комнату, где сидели за завтраком его адъютанты.

Оживленно болтая, он выпил еще стакан, а затем встал.

Снова загремели барабаны караула, солдаты взялись за весла, и Бередников лично проводил князя Орлова на другой берег, где его ждали лошади.

Григорий Григорьевич и его свита исчезли, вздымая облака пыли по дороге в Петербург. Бередников же, погруженный в свои мысли, возвращался к мрачной крепости, роковые тайны которой были вверены его бдительности.

Петр Севастьянович Фирулькин, передав князю Орлову добытых с таким трудом и за бешеные деньги коней и получив от него за это обещание своей милости и защиты, отправился из Мраморного дворца на Фонтанку, где, оставив карету, пошел, держась около стен домов, по направлению к жилищу госпожи Леметр и быстро и незаметно юркнул туда, стараясь, чтобы его приход не был замечен из верхних окон.

Он отчасти ожидал, что, может быть, встретит там ненавистного ему офицера Смоленского полка, который увел у него из-под носа Аделину. Он почти желал этой встречи, так как, снова завоевав расположение Орлова, надеялся при его помощи положить конец этим посещениям.

Французский ученый сидел, как всегда, у своего окна. Приход Фирулькина в дом госпожи Леметр не мог укрыться от него, но он, по-видимому, не обратил на это внимания. Никто из его посетителей также не выказал никакого волнения, и если он или его друзья действительно интересовались домом актрисы, то, наверное, смешная фигура старого влюбленного миллионера не казалась никому из них достойной внимания! Зато тем ревностнее, тем внимательнее наблюдали за стариком молодые студенты, которые, шутя и смеясь, стояли у открытых окон нижнего этажа. Впрочем, внимание, которое оказывали они старику, казалось естественным: его странная, разряженная фигура как нельзя более была способна обращать на себя взгляды веселых людей, и они не преминули отпустить несколько насмешливых замечаний, произнесенных весело и настолько громко, что Фирулькин должен был слышать их и понять, что эта не особенно благосклонная критика относилась именно к нему. Бросив ядовитый взгляд в сторону открытых окон, он тем быстрее исчез в доме, шумно захлопнув за собой дверь.

Молодые люди еще некоторое время продолжали смеяться, затем один из них распрощался и отправился по направлению к центру города.

Фирулькин поднялся по лестнице и вошел в гостиную. Он не заметил в темноте, что госпожа Леметр на его церемонный и высокомерный поклон ответила сдержанно и холодно, и с миной влюбленного, придававшей его лицу что-то отталкивающее и вместе с тем комичное, приблизился к Аделине, которая, занятая своею работой, сидела у окна.

Целуя руку Аделины, которая, удивившись его неожиданному приходу, не успела ее отнять, он сказал:

— К несчастью, моя очаровательная невеста, мне пришлось на долгие дни лишиться созерцания вашей красоты; надеюсь, — продолжал он, бросая на девушку сладострастные взгляды, — что вы тем не менее не усомнились в моей любви; меня всецело поглотили дела, и я был принужден отказаться от влечения своего сердца прийти сюда. Дело вроде моего — это маленький мир, и я не могу спешить, так как должен дать созреть золотым плодам, прежде чем сорвать, дабы впоследствии ни в чем не было отказа моей очаровательной супруге, если бы даже у нее появились княжеские капризы. Теперь же у меня опять есть время. Быть может, даже хорошо, что мои дела держали меня в отдалении, и таким образом моя дорогая Аделина имела время забыть свой мимолетный каприз, заблуждения своего сердца и убедить себя, что Петр Севастьянович лучше, чем какой-либо молодой фат, не обладающий ничем, кроме гладкой розовой мордочки, имеет возможность украсить жизнь такой молодой, прелестной дамы, как вы, всем земным блеском и заключить драгоценную жемчужину в достойную оправу. Теперь все мои мысли будут направлены на то, чтобы устроить и убрать дом моей будущей хозяйки.

Он снова потянул руку Аделины к своим губам, но та резко вырвала ее и проговорила:

— Я ни на миг не оставляла вас в сомнении относительно своих чувств, господин Фирулькин; вы отлично знаете, что любовь, наполняющая мое сердце, восстает против намерений, которые вы питаете по отношению ко мне, и, кроме того, я могу определенно сказать вам, что, если бы даже мое сердце было совершенно свободно, я никогда не подарила бы вас своей благосклонностью. Надеюсь, что после этого объяснения вы прекратите свои посещения, которые все равно не в состоянии изменить мой образ мыслей.

Она отвернулась, не стараясь даже скрыть отвращения, и принялась за свою работу, так как была вполне уверена, что Фирулькин после этого объяснения, не допускавшего никакого ложного толкования, сейчас же удалится.

Однако он продолжал стоять перед нею; его маленькие глаза коварно блестели, и он, хихикая, заговорил:

— Так вот как, прекрасная барышня? Время, которое я дал вам на размышление, только усилило ваше непонимание! Ну, так как вы недостойны моей доброты, то и я буду с вами говорить другим языком. Быть может, вы и заслужили, чтобы я оставил вас в покое, так как вы оказались недостойны чести, которую я вам оказываю. Но Петр Севастьянович Фирулькин не привык отказываться от того, к чему однажды протянул руку. Я решил, что вы будете принадлежать мне — и вы будете мне принадлежать; но я не стану больше просить, вам не придется больше высмеивать льстивого возлюбленного; я буду приказывать — вы будете бояться меня и научитесь повиноваться. Ровно через месяц будет наша свадьба, понимаете! И вы, госпожа Леметр, — продолжал он, поворачиваясь к ней, — позаботитесь о том, чтобы ваша дочь оставила все, что недостойно ее в ее новом положении. Прежде всего вы позаботитесь, чтобы она не сообщалась с молодым офицером, что, как это ни странно, имело место с вашего разрешения.

— Сударь, — воскликнула Аделина, гневно поднимаясь с своего места, — так как вы, несмотря ни на что, не уходите, я же, в силу физической слабости, не могу выгнать вас вон, то мне ничего не остается, как уйти самой, чтобы избавиться от вашего общества.

Она хотела выйти в прихожую, но Фирулькин, весь дрожа от ярости, быстро преградил ей дорогу и, схватив за руку, закричал:

— Вы останетесь здесь, бесстыдница, и выслушаете мои приказания — понимаете? — мои приказания, так как с вами говорит ваш господин… Понимаете! И вы, сударыня, — продолжал он, в то время как Аделина тщетно старалась вырваться, — будете отвечать мне за невоспитанность своей дочери, которую я считаю следствием вашего небрежного воспитания; заприте ее под замок, или я прикажу запереть вас обеих, чтобы вы научились понимать, чем вы мне обязаны.

— Прошу вас, сударь, — строго возразила госпожа Леметр, — не забывать прежде всего, чем вы обязаны двум дамам, находясь у них в комнате, которые к тому же чужестранки и потому могут требовать по отношению к себе вдвойне вежливого и почтительного обращения.

— Что за тон! — воскликнул Фирулькин, не ожидавший со стороны матери Аделины отпора. — Да, вы иностранки, и потому я покажу вам, как обращаются с пришлыми комедиантками. С моей стороны было много чести желать поднять до звания своей супруги простую девку, теперь она испробует кнута за свое непослушание.

— Замолчите, сударь, — перебила его госпожа Леметр, в то время как Аделина, которой наконец удалось вырваться, открыла дверь и выскочила, чтобы привести кого-нибудь на помощь. — Замолчите, сударь, мера исчерпана; вы должны моментально оставить мой дом, или я позову полицию, которая научит вас вежливому обращению с дамами, состоящими на службе в театре ее величества императрицы!.. Всякая связь между нами прервана, теперь я вполне понимаю, почему моя дочь питала отвращение к вам, старому, смешному франту!

— А, тварь несчастная! — воскликнул Фирулькин. — Так ты тоже смеешь перечить мне? Я заставлю вас почувствовать, что значит здесь, в Петербурге, оскорбить такого человека, как я!

С поднятыми кулаками он направился к госпоже Леметр, которая торопливо встала по другую сторону стола, в то время как Аделина с громким криком о помощи открыла наружную дверь и поспешила к матери. Фирулькин хотел отодвинуть в сторону стол, как вдруг его взгляд упал на бриллиантовое кольцо Орлова, лежавшее на столе. Точно окаменев, остановился он на месте, устремив взор на драгоценность.

— Это что такое? — воскликнул он, дрожащею рукою указывая на кольцо. — Откуда это? Кто дал вам это кольцо?

— Друг, — гордо ответила госпожа Леметр, — друг, который имеет власть защитить двух одиноких дам от нахальства грубияна и который не оставит безнаказанной вашей дерзости.

Фирулькин замер, нагнувшись над столом, смотря в упор на кольцо, игравшее разноцветными лучами. Ярость и страдание пробегали по его лицу, глухие стоны вырывались из его груди; госпожа Леметр и Аделина боязливо глядели на него, опасаясь внезапного паралича.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся он наконец. — Так вот почему приходил сюда тот офицер, которого я считал за посланца его товарища! Так вот почему он так смело и надменно поднимался по лестнице дворца! О, как я обманут, ужасно, низко обманут!

Он схватил кольцо и бросил его на пол.

Госпожа Леметр испустила крик и бросилась, чтобы поднять драгоценность, в то время как Фирулькин рычал вне себя:

— Мое кольцо, мои лошади! О, это вопиет к Небу!

Он рвал на себе волосы, не заботясь о том, что сыплет пудру и расстраивает искусную прическу.

В этот момент из нижнего этажа появились студенты и осторожно вошли в комнату.

— Нам показалось, что здесь кричали о помощи, — сказал один из них. — Чем можем мы служить дамам?

Аделина указала на Фирулькина, продолжавшего рычать, и, волнуясь и насмешливо улыбаясь, сказала:

— Этот господин, по-видимому, находится в нервном припадке; боязнь за его состояние здоровья заставила меня кричать о помощи; его нужно будет проводить домой.

— Мы готовы помочь вам и позаботиться о больном, — сказал смазливый студент, тоже насмешливо улыбаясь.

Он сделал своим товарищам знак, и они приблизились к разъяренному Фирулькину.

Последний начал приходить в себя при виде студентов.

— Да, — закричал он, — да, я болен, и каждый честный человек непременно заболеет, раз становится жертвою низкого обмана и коварства. Но, клянусь Богом, для моей болезни есть врач.

Он бросился на студентов, окруживших его, с силой оттолкнул их и кинулся из дома. Слышно было, как он хлопнул дверями, и соседи видели, как дрожавший от ярости человек со спутанными волосами выбежал на Фонтанку, бросился в ожидавшую его карету и быстро, как только могли бежать его лошади, понесся домой, все еще продолжая сжимать кулаки и изрыгать проклятия, так что кучер творил про себя молитву, думая, что в его барина вселился злой дух.

Студентам, по-видимому, было желательно знакомство с молодой актрисой, они не спрашивали о том, что произошло у них в доме, но попытались успокоить обеих дам, заверив их, что всегда готовы прийти к ним на помощь.

Однако Аделина вскоре прекратила эту беседу, и молодые люди, почувствовав, что время для знакомства выбрано не совсем удачно, ушли; после этого один из них вышел из квартиры и, медленно направившись на набережную Невы, исчез в одном из боковых выходов Зимнего дворца.

— Негодяй, нахал! — восклицала госпожа Леметр, оставшись наедине с дочерью. — Как он смел так разговаривать с нами!.. И чуть было не испортил кольцо, подарок его светлости! — добавила она, еще раз старательно обтирая кольцо и любовно рассматривая блестящий камень.

— И этому человеку ты хотела продать меня? — сказала Аделина с мягким упреком. — Ты видишь, как права я была, восставая против подобного брака?

— Ну, да, — сказала мать, запирая в шкаф кольцо, — ведь я тогда не знала его, а его миллионы казались мне достаточной ценой за твою руку. Теперь, конечно, — сказала она с довольной улыбкой, — что значит богатство этого дурака, когда… — Она не окончила, но невысказанная мысль была, должно быть, приятна, так как складки ее рта растянулись в счастливую улыбку. — Должно быть, ему известно кольцо, — сказала она, — потому что ты, вероятно, видела, как он испугался своей угрозы? Мысль о князе сразу лишила его силы. Еще бы!.. Что значит этот разбогатевший мужик рядом с таким Вельможей, как князь Орлов? Да, да, — добавила она почти шепотом, — счастье улыбается нам, и нужно только удержать его!

Аделина с испугом посмотрела на свою мать и тихо прошептала:

— О, Василий, Василий, ты один можешь спасти нас! Я должна найти тебя и, если нет другого исхода, бежать, бежать от всех ужасов, грозящих мне с разных сторон!

Она снова принялась за прерванную работу. Пестрый театральный костюм, у которого Аделина скрепляла складки, по временам выпадал из ее дрожащих рук на колени, и слеза скатывалась из глаз на златотканую материю, предназначенную сверкать при свете ламп перед жизнерадостным двором императрицы.

Потемкин быстро отвык от простого обихода походной жизни, и его роскошное помещение в Зимнем дворце, соединенное потайным ходом с покоями императрицы, ключ от которого всегда находился у него, поражало еще больше, чем прежде, своей пышностью, показывавшей как его богатый вкус, так и неистощимость средств, предоставленных в его распоряжение державным другом. Повсюду можно было видеть редкие драгоценные изделия из бронзы, мраморные статуи, картины лучших мастеров всех школ, которые он покупал, никогда не торгуясь; случалось даже, что он находил сумму, потребованную за какую-нибудь картину или античную вещь, не соответствующей ее действительной стоимости, и платил гораздо дороже, так как считал ниже своего достоинства пользоваться непониманием продавца и покупать вещь дешевле, чем она стоила.

Понятно, что все торговцы стремились к нему; из всего, что было у них или что они могли найти на стороне, они несли ему самое красивое и лучшее, и в короткое время Потемкину удалось обратить свои пышные палаты в настоящий музей, заключавший в себе неоценимые сокровища и вызывавший восторг и удивление всего двора. Казалось, он вообще употреблял все очевиднее лившиеся на него милости императрицы только на то, чтобы пользоваться благами жизни, и, несмотря на то что государыня постоянно приглашала его на свои совещания с министрами и очень ценила его свободно выражаемые мнения, он, казалось, вовсе не стремился приобрести какое-нибудь политическое влияние, а, наоборот, старался не вмешиваться в дела правления и держался от них вдали. Благодаря этому недовольство и недоверие вельмож к новому фавориту постепенно исчезли и он состоял в прекрасных отношениях со всем двором, будучи постоянно готов то поддержать искательство одних, то помочь исполнению желаний других. Таким образом он приобретал себе друзей, насколько вообще может идти речь о дружбе среди охваченного честолюбием, в большей своей части эгоистического общества.

Казалось, Григорий Александрович был совершенно удовлетворен, вполне наслаждаясь жизнью, своим вкусом и изяществом задавая всем тон и заставляя всех подражать себе.

Вместе с богатым убранством своего жилища он вызывал удивление и зависть всего двора красотою своих лошадей, а также роскошью своих экипажей. Императрица предоставила в его распоряжение часть своих конюшен, и Потемкин в короткое время составил себе из них такую чудную коллекцию благородных коней, что его упряжки даже при пышном русском дворе затмевали всех и с ними могли сравниться разве только выезды Орлова.

Для этой цели он держал целый штат конюших, причем выбирал для него всегда совсем молодых людей красивой наружности и большого роста. Конюшие носили пышную и тем не менее элегантную светло-зеленую ливрею с золотым шитьем. Сопровождая его в поездках верхом или в карете, они могли поспорить изяществом с пажами императрицы, несмотря на то что последние выбирались из самых знатных родов государства, в то время как среди служителей Потемкина было очень много крепостных, которых он брал к себе на службу из имений, пожалованных ему императрицей, и с поразительной быстротой выучивал их уверенной осанке и благородным манерам.

Таким образом, казалось, Потемкин только тем и был занят, что полными глотками пил из пенящегося кубка бытия, не заботясь о том, долго ли еще благоволение императрицы будет наполнять его. Его улыбающиеся губы произносили только приветливые, благодушные слова и безобидные остроты, а в его глазах светилась счастливая беззаботность.

Григорий Александрович только что вернулся к себе после ранней утренней поездки, в которой сопровождал императрицу, в то время имевшую еще обыкновение кататься каждое утро, несмотря ни на какую погоду. Когда он остался в тиши своего кабинета, улыбка сошла с его уст и радостная беззаботность исчезла. Закутавшись в широкий шелковый халат, лежал он на диване, под сенью пальмовых листьев, среди которых выделялась на черном пьедестале античная фигура царицы Клеопатры; черты лица последней, как уверял Потемкин, а за ним и другие придворные, поражали своим сходством с лицом императрицы.

Рядом с диваном, на мольберте, стояла обращенная к свету картина, написанная масляными красками; на ней был изображен спящий Самсон в тот момент, когда Далила обрезала его вьющиеся волосы, между тем как из-за занавеса виднелось злобное улыбающееся лицо филистимлянина.

Потемкин только недавно купил эту картину. Ей не нашлось еще определенного места, и продавец поместил ее покамест на мольберте, в очень выгодном свете. Потемкин мрачно устремил взоры на картину.

«Эта картина с первого раза произвела на меня сильное впечатление, и я решил купить ее, чтобы никто ее не видал и не мог поразмышлять над ней. Не есть ли этот Самсон мой образ? Черты его лица напоминают меня; никто не должен видеть ее, прежде всего Екатерина, потому что если бы она, как я, нашла сходство спящего Самсона со мной, то это могло бы пробудить в ней целый рой мыслей, которые не должны пробудиться. Разве у меня нет силы, как у этого могучего победителя львов, чтобы разрушить все вокруг меня и уничтожить каждого, кто захотел бы подняться против меня? Но, — продолжал он свою мысль, и еще мрачнее стали его глаза, — разве у нее нет в руках ножниц, чтобы обрезать мои власа и сделать меня беспомощным, как последнего нищего? И разве не гнездится в ее сердце, несмотря на все его великодушие, коварство Далилы? Разве мало филистимлян, завистливых и злых, ждущих только удобного момента, как эта хитрая рожа, чтобы кинуться на павшего и беззащитного? А я между тем далеко еще не равен Самсону, я еще не господин над всеми. Правда, я устоял против Орлова, правда, у него не хватило сил оттолкнуть меня, но и я не смог совсем его оттеснить. Смеясь, полушутя, как отклоняют глупое желание неразумного ребенка, Екатерина отказалась удалить его. Правда, льстивыми ласками она хотела заставить меня позабыть свой отказ, но под ее мягкой, как шелк, ласковой ручкой я чувствовал острые когти тигра, и тот же Орлов будет каждую минуту готов вложить в эту руку предательские ножницы. Я поставил здесь Клеопатру, и все говорят, что статуя похожа на Екатерину. Ну, это сравнение не опасно, так как Клеопатра любила Цезаря, а Цезарь был ее господином. Необходимо заботливо охранять мысли женщин, потому что у всех них является горячее желание воплотить мысль в дело; но это желание у Екатерины опаснее, чем у кого-либо другого, и ее слова и знаки, претворявшиеся в дела, своей силою потрясают мир. Так не должно быть; я один должен властвовать над нею — или мне когда-нибудь придется испытать судьбу этого Самсона. Но все-таки есть разница между мною и этой картиной, — поднимаясь, усмехнулся он. — Самсон спит и беспечно подложил свою голову под коварные ножницы; я же не сплю; мой взор проницателен и ясен, и даже в темноте я могу узнать подкрадывающегося врага; на всех путях я слежу за ним, и скоро-скоро я подведу его под последний удар, который должен будет уничтожить его; тогда поле брани будет принадлежать мне, и я заставлю все корни могущества, власти и царства Екатерины так тесно переплестись с моей силой и волей, со всем моим существом, что она никогда не сможет разлучиться со мной без того, чтобы не погибнуть самой. Но, ей-Богу, это будет трудно, труднее, чем я полагал. Любовь не имеет силы над Екатериной; как бы горячо ни вспыхивало в ней пламя страсти, ее сердце остается холодным, одним только страхом можно властвовать над нею, и я часто начинаю сомневаться, можно ли заставить ее познать страх. Екатерина умеет склониться там, где не может ударить, и в состоянии смертельно поразить тогда, когда она бьет. Но я хочу! — ударил он кулаком в ладонь. — Это слово покоряет мир, когда оно громко и ясно выходит из глубины души. Самсон же позабыл волшебную силу этого слова, когда в беспечной дремоте положил свою голову на колени Далилы. Но все равно, картина слишком опасна; никто не должен видеть ее, главным образом Екатерина».

Потемкин встал, снял с мольберта картину, написанную с неподражаемым мастерством, выхватил из ножен лежавшую на столе шпагу и вырезал картину из рамы; после этого он свернул картину, сломал раму и спрятал все под медвежьего шкурой, лежавшей перед его диваном. Наконец он позвал камердинера и сказал ему:

— Сегодня что-то свежо; затопи камин!

Через несколько минут в камине запылал огонь, наполняя комнату приятным теплом.

Когда камердинер удалился, Потемкин вытащил свернутую картину и куски сломанной рамы и бросил все в огонь. На некоторое время камин заволокло дымом, с трудом нашедшим себе выход в трубу, но вскоре пропитанное маслом полотно сделалось жертвой пламени и огонь снова запылал весело и ярко.

В то время как Потемкин приносил в жертву своему будущему произведение искусства, купленное им за такую цену, которой ужаснулся бы иной монарх в Европе, юный студент, после отъезда Фирулькина покинувший дом госпожи Леметр, произнес страже у одного из боковых входов в Зимний дворец пароль и был беспрепятственно пропущен внутрь дворца, доступ куда был строжайше запрещен всем посторонним. С уверенностью, указывавшей на хорошее знакомство с дворцом, молодой человек через двор прошел к конюшням Потемкина и вошел в большое, длинное здание, в котором помещались квартиры конюших генерал-адъютанта императрицы.

Немногочисленные конюхи, занятые на дворе своим делом, не обратили внимания на молодого человека. К служащим Потемкина часто приходили гости из города, так как их хозяин необыкновенно милостиво обращался с ними и, раз они аккуратно исполняли свои обязанности, предоставлял им полную свободу. Благодаря этому они не только могли принимать у себя своих знакомых, которым они сообщали для этой цели впускной пароль, но и со своей стороны в свободное от службы время могли неузнанными, в обыкновенном платье выходить из дворца.

Через какое-то время из дома вышел стройный и элегантный шталмейстер в ливрее Потемкина.

Конюхи почтительно поклонились ему, и если бы они до этого обратили внимание на молодого студента, от них едва ли укрылось бы поразительное