Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том третий (Статьи, рецензии, заметки 1935—1939 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
АГЛАЯ ДАВЫДОВА И ЕЕ ДОЧЕРИ
правитьПобывав с Раевскими на Кавказе и в Крыму, ссыльный Пушкин расстался с ними в середине сентября 1820 г. и отправился к месту службы своей — в Кишинев. Тотчас по прибытии туда он писал брату: «друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевских». Первой половине этого желания не было суждено исполниться: в Крыму Пушкин более не бывал. Но с Раевскими удалось ему вскоре свидеться. Уже в середине ноября получил он от своего благодушного начальника отпуск и отправился в Киевскую губернию, в село Каменку. То было обширное и богатое поместие, принадлежавшее внучатной племяннице Потемкина Екатерине Николаевне Давыдовой, по первому браку Раевской, — матери генерала Н. Н. Раевского. Жизнь в Каменке текла оживленно. Родственники и знакомые Давыдовых и Раевских то съезжались туда, размещаясь в большом барском доме и флигелях его, то разъезжались, чтобы со временем возвратиться.
24 ноября справлялись именины старой хозяйки дома, и к этому дню в Каменке собралось довольно большое общество. Семья Раевских была представлена самим генералом, его женой, старшим сыном и четырьмя дочерьми, из которых старшая тоже была именинница. Тут же находились и дети Екатерины Николаевны Давыдовой от ее второго брака: отставной генерал-майор Александр Львович Давыдов с семейством и его младший брат Василий Львович, впоследствии декабрист.
Почти в одно время с Пушкиным явились еще три гостя: тридцатидвухлетний генерал Михаил Федорович Орлов, влюбленный в дочь Раевского Екатерину Николаевну, на которой он и женился полгода спустя, и двое знакомых его: Константин Алексеевич Охотников и Иван Дмитриевич Якушкин. Орлов, Охотников и Якушкин съехались для переговоров по делам Тайного общества, к которому принадлежал и Василий Львович Давыдов. Эти переговоры, конечно, происходили тайно, в особенности от Александра Раевского и от Пушкина, которого при всем восхищении его поэтическим талантом не считали человеком серьезным и заслуживающим доверия в важных делах. Тем не менее каждый вечер все общество собиралось на половине Василия Львовича, и тут закипали беседы на темы политические и философские, причем порой раздавались речи самые крайние.
4 декабря Пушкин писал Гнедичу в Петербург: «Был я на Кавказе, в Крыму, в Молдавии и теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами — общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная и веселая смесь умов оригинальных, людей известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. — Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов…» Действительно, к тому моменту, когда писалось это письмо, Охотников и Якушкин уже покинули Каменку, направляясь в Москву, а вскоре за ними следом поехал туда и Орлов. «Демагогические споры» поутихли, «аристократические обеды» и шампанское остались: о том и о другом в особенности заботился Александр Львович Давыдов. Жизнь в Каменке потекла несколько по-другому, но не менее приятно для Пушкина. Недаром, ссылаясь на болезнь (действительную или дипломатическую), сумел он продлить свой отпуск до конца февраля или до начала марта. В общем он пробыл в Каменке (включая сюда и поездку в Киев на несколько дней) три месяца с лишним. Все это время он много писал.
«Женщин мало», — говорит Пушкин, разумея, конечно, таких, за которыми можно было ухаживать или которые способны были тревожить сердце. Однако и на том сравнительно небольшом поле, которое ему открывалось в Каменке, он, как всегда, не остался бездеятелен. Ему была дана способность одновременно носить в сердце не одну любовь, а две или даже более, причем, совмещаясь, его любви ничего не утрачивали в силе и напряженности, различаясь только окраскою и оттенками. Так было и на сей раз. В Каменку он приехал, уже привезя с собой романтическую любовь к старшей из дочерей Раевского. Эта любовь и не могла быть иною. Екатерина Николаевна ни с какой стороны не годилась для легкой интриги. То была «гордая дева», вовсе не разделявшая его любви, быть может — даже не знавшая о ней. Пушкин любил молча, поверяя чувства свои лишь перу. Но в то же время вовсе не безразлична оказалась для него жена Александра Львовича Давыдова — Аглая Антоновна.
Француженка родом, со стороны матери она была внучкою графини де Полиньяк, фаворитки Марии-Антуанетты. Отец ее, герцог Antoine de Gramont, принадлежал к той части французской эмиграции, которая некогда гнездилась в Митаве, вокруг Людовика XVIII. В Митаве, в конце 1804 года, Александр Львович и женился. Быть может, Аглая Антоновна вышла замуж по любви. Но любовь постепенно испарилась, — отчасти, вероятно, потому, что Аглая Антоновна была постоянным предметом любовных домогательств: она была очень хороша собой. Сын Дениса Давыдова рассказывает, что в двенадцатом году «от главнокомандующего до корнетов все жило и ликовало в Каменке, но главное — умирало у ног прелестной Аглаи». Когда Пушкин появился в Каменке, Александру Львовичу было уже пятьдесят три года, Аглае Антоновне — тридцать четыре (она родилась в 1786 г.). Он был толст, ленив, заботился всего более о еде, которая всегда была его страстью (отсюда и «аристократические обеды»); она же сохранила красоту, легкомыслие и кокетство; Александр Львович величаво носил рога, которые молва ему приписывала, — Аглая Антоновна спешила воспользоваться возможностями, которые жизнь еще ей предоставляла. Таким образом, уже само положение было соблазнительно. Конечно, Пушкин подпал соблазну.
И. П. Липранди, посетивший Давыдовых в 1822 г. в Петербурге, рассказывает, что «жена Давыдова в это время не очень благоволила к Александру Сергеевичу, и ей, видимо, было неприятно, когда муж ее с большим участием о нем расспрашивал». Чем было вызвано это неблаговоление и что вообще произошло между Аглаей Антоновной и Пушкиным? Свидетельских показаний у нас нет, весь материал для суждения заключается в четырех стихотворениях Пушкина, которые принято с той или иной степенью достоверности относить к Аглае Давыдовой. Однако два из них («Оставя честь судьбе на произвол» и французская пьеска «A son amant Eglé sans résistance») должны быть решительно отброшены: первое — потому, что эта до крайности грубая и циническая эпиграмма содержит в себе такие данные, которые никак нельзя применить к Аглае Антоновне, а второе — потому, что самая принадлежность его Пушкину весьма сомнительна, да и коллизия, в нем изображенная, не согласуется с той, которая намечается в стихах, несомненно относящихся к Аглае. Остаются, следовательно, две пьесы: послание, о котором речь будет ниже, и общеизвестная эпиграмма:
Иной имел мою Аглаю
За свой мундир и черный ус,
Другой за деньги — понимаю,
Другой за то, что был француз.
Клеон — умом ее стращая,
Дамис — за то, что нежно пел.
Скажи теперь, [мой друг] моя Аглая,
За что твой муж тебя имел?
Эту эпиграмму Пушкин под величайшим секретом сообщил своему брату, а потом Вяземскому, причем брату писал: «в ней каждый стих — правда». Из этих слов и из того, что под именем Дамиса легко было усмотреть самого автора, биографы Пушкина вывели заключение, что Пушкин принадлежал к числу счастливцев, «имевших» Аглаю. В таком мнении подкрепляло их и содержание послания, в котором с первого взгляда дело идет как будто о разрыве весьма близких отношений. Но — так ли все это?
Повторим за Пушкиным, что в его эпиграмме «каждый стих — правда». Но есть ли основания отождествлять Дамиса с самим Пушкиным? Если сказано, что Дамис «нежно пел», то значит ли это, что он был поэт? Прежде всего, если Пушкин даже в самом деле «имел Аглаю», то как раз не стихами он мог приманить ее: в ее кругу все говорили по-французски; русского языка она, вероятно, не знала вовсе, а если и научилась нескольким фразам, то их было недостаточно для того, чтобы понять и оценить пушкинскую поэзию. Следовательно, под «нежным пением» должно понимать не стихи, а просто те сладкие и соблазнительные речи, которыми «Дамис» сумел прельстить Аглаю. Но в таком случае Дамис утрачивает тот специфический признак, который позволил бы отождествить его непременно с Пушкиным, а не с кем-нибудь иным. Другими словами: Дамис — может быть Пушкин, а может быть и не он. И по всей видимости — именно не он.
Вот пушкинское послание к Аглае (приводим его в той редакции, которая дает наибольшее количество фактического материала):
И вы поверить мне могли,
Как семилетняя Агнеса?
В каком романе вы нашли,
Чтоб умер от любви повеса?
5 Послушайте. Вам тридцать лет:
Да, тридцать лет — не многим боле;
Мне за двадцать. Я видел свет,
Кружился долго в нем на воле:
Уж клятвы, слезы мне смешны,
10 Проказы утомить успели;
Вам также с вашей стороны
Тревоги сердца надоели;
Умы давно в нас охладели,
Некстати нам учиться вновь!
15 Мы знаем: вечная любовь
Живет едва ли три недели!
Я вами точно был пленен,
К тому же скука… муж ревнивый…
Я притворился, что влюблен,
20 Вы притворились, что стыдливы…
Мы поклялись… потом… увы!
Потом забыли клятву нашу:
Себе гусара взяли вы,
А я наперсницу Наташу.
25 Мы разошлись. До этих пор
Все хорошо, благопристойно,
Могли бы мы без глупых ссор
Жить мирно, дружно и спокойно;
Но нет! в трагическом жару
30 Вы мне сегодня поутру
Седую воскресили древность:
Вы проповедуете вновь
Покойных рыцарей любовь,
Учтивый жар, и грусть, и ревность…
35 Помилуйте, нет, право нет,
Я не дитя, хоть и поэт.
Оставим юный пыл страстей,
Когда мы клонимся к закату,
Вы — старшей дочери своей,
40 Я — своему меньшому брату.
Им можно с жизнию шалить
И слезы впредь себе готовить;
Еще пристало им любить,
44 А нам уже пора злословить.
В этом стихотворении, помимо язвительных намеков на доступность Аглаи и на ее возраст, уже неранний по понятиям той эпохи, Пушкин попутно дает и историю размолвки или ссоры, вызвавшей его очевидную досаду. Перечтем же послание не спеша, без предвзятой мысли, а главное — стараясь прочитать только то, что в нем есть, и не вычитывать того, чего в нем нет.
Признавшись, что первоначально он был «пленен» Аглаей, Пушкин тотчас, однако, снижает свое признание, мотивируя увлечение скукой и желанием посмеяться над ревностью мужа (стихи 17-18). В следующем стихе свое увлечение он зовет лишь притворством, но не отрицает, что увлечение было им выказано. Каков же был ответ Аглаи? «Вы притворились, что стыдливы», — говорит Пушкин, тем самым указывая, что, не будучи стыдлива (т. е. добродетельна) на самом деле, на сей раз Аглая такой притворилась. Это — указание чрезвычайной важности. Его одного было бы достаточно, чтобы отвергнуть предположение о любовной связи. Но и все остальное говорит о том же.
Что произошло после основного объяснения, в котором Пушкин притворился влюбленным, а Аглая — стыдливой? «Мы поклялись…» — довольно туманно сообщает Пушкин, но смысл этого сообщения устанавливается всем содержанием пьесы. Вполне очевидно, что, притворяясь влюбленным, Пушкин говорил о вечной своей любви, чуть ли не о готовности умереть от нее (ст. 1—4). Так же очевидно, что Аглая заявила ему о своей взаимности, но, притворяясь стыдливой, сослалась на препятствие в виде супружеской верности. При этом обе стороны «поклялись» сохранить свою любовь, не преступая, однако, заповедей и законов. Но так как обе стороны уже «видели свет» и так как их умы уже «охладели», и так как «вечная любовь живет едва ли три недели» (ст. 15-16), то случилось то, чего следовало ожидать: клятва была забыта (ст. 22). Забвение клятвы выразилось в том, что у Аглаи Антоновны завелся какой-то гусар, а у Пушкина — «наперсница Наташа», взятая, вероятно, из давыдовской девичьей (ст. 23-24).
Подводя итог происшедшему, Пушкин не без иронической грусти констатирует:
Мы разошлись. До этих пор
Все хорошо, благопристойно:
Могли бы мы без лишних ссор
Жить мирно, дружно и спокойно;
Но нет!..
И тут приступает он к изложению того, что именно его возмутило. «Измену» Аглаи, ее гусара, он ей легко простил (или в том притворился). Но он не мог ей простить того, что, уже «взяв гусара», вздумала она «в трагическом жару» упрекать в неверности его, Пушкина, требовать от него грусти, ревности — вообще романтических чувств (ст. 29-36). Однако ж неверно было бы думать, что бешенство Пушкина было вызвано простою несправедливостью Аглаи или ее непоследовательностью. Зная Пушкина, можем мы утверждать, что в поведении Аглаи он усмотрел то, чего терпеть не мог и что всегда возмущало его в женщинах. Ему показалось (и, быть может, он в этом был прав), что Аглая его упрекает с целью воскресить в нем любовные чувства, с целью играть этими чувствами, — хотя бы даже намереваясь впоследствии, помучив его вдосталь, ему отдаться. Именно эту тактику называл он кокетством, и весьма неслучайно, что в одной из рукописей послание к Аглае носит заглавие: «Кокетке».
Таков был роман Пушкина с Аглаей Давыдовой. Только таким его можно реконструировать на основании единственного материала, который у нас имеется, — на основании собственных пушкинских стихов. Читатель, однако же, может задать два вопроса. Первый: самый факт «послания» не противоречит ли нашему предположению, что Аглая не знала по-русски? На это смело можно ответить: нет. Свои чувства и мысли Пушкин мог выразить ей французской прозой, а в стихах изложил их не для нее, а для себя и для поэзии, как вообще многое, если не все, писал он для себя и для поэзии, не думая ни о каких читателях, порою даже тщательно пряча написанное. Так, до самой смерти он прятал замечательный болдинский цикл, состоящий из «Расставания», «Заклинания» и «Для берегов отчизны дальной». Если же нужен ближайший, более сходный пример — достаточно назвать стихи, написанные в альбом «Иностранке»:
На языке, тебе невнятном,
Стихи прощальные пишу…
Второй вопрос: если Пушкин не «имел» Аглаю, то благородно ли было с его стороны писать вышеприведенную эпиграмму, т. е. мстить женщине может быть именно за то, что он ее не «имел»? На этот вопрос приходится ответить другим: а не было ли бы с его стороны еще менее благородно написать эту эпиграмму, если бы Аглая действительно была его возлюбленной.[1]
В ту пору, о которой идет речь, Пушкин был мальчишески обидчив и нередко придавал значение вещам совершенно незначительным. Принимая это во внимание, можно отчасти понять еще одно обстоятельство, в котором, однако же, все равно остается много весьма неясного.
История с Аглаей Антоновной разыгралась, когда Пушкин уже обжился в Каменке. Якушкин же видел его там лишь в самом начале его пребывания. И вот, оказывается, за эти несколько дней он успел завязать какие-то очень странные отношения с существом, как будто наименее для этого подходящим. Упомянув об Аглае Антоновне, Якушкин в записках своих рассказывает: «У нее была премиленькая дочь, лет двенадцати. Пушкин вообразил себе, что он в нее влюблен, беспрестанно на нее заглядывался и, подходя к ней, шутил с нею очень неловко. Однажды за обедом он сидел возле меня и, раскрасневшись, смотрел так ужасно на хорошенькую девочку, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать; мне стало ее жалко, и я сказал Пушкину вполголоса: „посмотрите, что вы делаете; вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя“. — „Я хочу наказать кокетку, — отвечал он, — прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня“. С большим трудом удалось мне обратить все это в шутку и заставить его улыбнуться».
У Давыдовых было две дочери, а не одна. Но, по-видимому, старшая из них, Екатерина, родившаяся в 1806 г., в это время была в Петербурге, в Екатерининском институте, и Якушкин не знал об ее существовании. Таким образом, нужно думать, что в его рассказе речь идет о младшей дочери, Аделаиде, или Адели, как обычно звали ее в семье. Лет же ей было не двенадцать, как на взгляд определил Якушкин, а всего десять и во всяком случае меньше одиннадцати, потому что она родилась в 1810 году. Что именно происходило у Пушкина с этим ребенком, мы объяснить отказываемся, потому что, кроме приведенного свидетельства Якушкина, никаких данных у нас нет, а рассказ Якушкина очень неясен. Возможно, что он невольно сгустил краски, потому что Пушкин вообще неприятно удивлял его всем своим поведением. Это предположение тем более допустимо, что замеченное Якушкиным вряд ли могло бы укрыться от огромной семьи Давыдовых и Раевских, и если бы все было совсем так, как описывает Якушкин, то Пушкину не постеснялись бы дать надлежащие указания, как ему следует себя вести с девочкой. Комментаторы Пушкина все же были как бы загипнотизированы якушкинским рассказом. Стихи, написанные Пушкиным два года спустя и, должно быть, поднесенные Адели при вторичном посещении Каменки, комментаторы единогласно признают «неподходящими» для посвящения столь юному существу. Эти двустопные ямбы, для которых Пушкин отчасти воспользовался кое-чем из лицейских своих стихов, общеизвестны. Приведем их все-таки для наглядности:
Играй, Адель,
Не знай печали,
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали.
Твоя весна
Тиха, ясна:
Для наслажденья
Ты рождена.
Час упоенья
Лови, лови!
Младые лета
Отдай любви,
И в шуме света
Люби, Адель,
Мою свирель.
Эти стихи — не более как дружеское, ласковое напутствие девушке, которой вскоре (года через три) предстоит появиться «в шуме света», а там и «младые лета отдать любви» — т. е. попросту выйти замуж. Рылеев, в руках которого очутились стихи к Адели, напечатал их в Полярной звезде на 1824 г. под произвольным заглавием «В альбом малютке». Тут он, конечно, хватил через край, но им придуманное заглавие все же показывает, до какой степени невинными представлялись эти стихи современникам, еще не завороженным записками Якушкина.
Очень возможно, что Пушкин посвятил Адели стихи в связи с важным событием в ее жизни — с предстоящим переселением из Каменки в Петербург. Точной даты этого события у нас нет, но вполне правдоподобно, что оно произошло именно в 1822 или 1823 году. Как бы то ни было, в 1824 г. мы уже несомненно застаем обеих дочерей Аглаи Антоновны в Екатерининском институте — товарками А. О. Россет (впоследствии Смирновой), которая тогда же отметила в дневнике своем, что при посещении института государем «все восхищались голосами Давыдовых-Грамон». В ту же пору произошло знакомство Давыдовых с двадцатидвухлетним подпоручиком Михаилом Петровичем Бестужевым-Рюминым. События развивались быстро. К концу 1824 г. Екатерина Александровна была уже невестой Бестужева. Однако этому браку не суждено было состояться: ему решительно воспротивились родители жениха, считавшие, что по своему служебному и имущественному положению он вообще не вправе жениться.[2] Судьба, таким образом, избавила Екатерину Александровну от горькой участи быть вдовой одного из казненных по делу 14 декабря. Ее дальнейшая жизнь протекала в общем счастливо. Нельзя того же сказать о ее младшей сестре. Пожелания Пушкина не сбылись.
«Аглая Антоновна после смерти мужа переехала в Париж: ревностная католичка, она обратила двух своих дочерей в католичество, и Адели, вместо наслаждений большого света, выпало на долю уединение монастыря». Так рассказывает А. М. Лобода, автор известной статьи «А. С. Пушкин в Каменке».[3] Этими строками, неоднократно цитированными, одной страницей в записках Смирновой, к которым мы еще вернемся, да краткими указаниями на второй брак Аглаи Антоновны до сих пор исчерпывались все сведения о судьбе ее самой и ее дочерей. Эти сведения, крайне скудные и столь же неточные, мы имеем возможность дополнить и исправить на основании документов из находящегося в Париже семейного архива маркизов де Габриак.
Александр Львович Давыдов умер в 1833 г. Однако переход в католичество по крайней мере одной из его дочерей произошел гораздо раньше. Дело в том, что Екатерина Александровна не долго помнила Бестужева. Через пять месяцев после его казни она вышла замуж за француза, маркиза Эрнеста де Габриак. Он родился в эмиграции, в Гейдельберге, в 1792 г., шестнадцати лет был назначен первым пажом при Наполеоне, а затем посвятил себя дипломатической службе. Последовательно состоял он при посольствах в Турине, в Петербурге (где, вероятно, и познакомился со своей будущею женой), в Мадриде, в Стокгольме. Его свадьба с Екатериной Александровной состоялась в Париже, 12 декабря 1826 г. Незадолго перед тем он был назначен на дипломатический пост в Бразилию, куда молодые и отправились. Там, в Рио-де-Жанейро, через год родился у них первый сын, названный Александром.
Тем временем во Франции назревали политические события, отразившиеся на карьере де Габриака. 8 августа 1829 г. король Карл X назначил новый кабинет министров во главе с графом Полиньяком, который приходился родным дядей Аглае Антоновне. Радея о судьбе внучатной своей племянницы, Полиньяк вскоре назначил ее мужа посланником в Берн. В конце 1829 года Габриаки вернулись в Европу, но их пребывание в Берне оказалось непродолжительно. Настала июльская революция 1830 года. В своем падении Полиньяк увлек за собой своего ставленника, и в середине августа, вслед за восшествием на престол Луи Филиппа, де Габриаку пришлось подать в отставку. На время карьера его пресеклась.[4]
Выдающейся красоты, свойственной ее матери, Адель не унаследовала. Однако, насколько можно судить по портретам, она была миловидна. Для суждений о ее характере, о наклонностях и о том, как складывались ее воззрения, у нас нет никаких данных. Лобода, вероятно, прав, приписывая ее обращение в католичество влиянию Аглаи Антоновны. Но в датировке событий он ошибается. В книге, которую много лет спустя Адель издала в Париже (Quelques conversions au catholicisme racontées par Mme Adèle Davidoff, Paris, 1876), она приводит письмо, написанное ей католическим священником о. де Равиньяном в 1833 г., т. е. как раз в год смерти Александра Львовича Давыдова. Из этого письма и из рассказа, с ним связанного, совершенно ясно, что к 1833 г. Адель давно уже находилась в Париже и не только сама была католичкой, но и вела католическую пропаганду среди протестантов. Таким образом устанавливается, что она с матерью переселилась в Париж и переменила религию еще при жизни отца. Тут подходим мы к обстоятельству, которое до сих пор не было известно никому из писавших о семье Давыдовых. По всей видимости, Аглая Антоновна покинула «величавого рогоносца» еще за несколько лет до его смерти, увезя с собою Адель, но оставив в России сына Владимира, который был на шесть лет моложе Адели. Наша уверенность подкрепляется письмом Александра Львовича в Берн, к старшей дочери, от 16/28 марта 1830 г. Не стоит приводить полностью это пространное послание, наполненное преимущественно сообщениями о родственниках и знакомых. Характерно в нем то, что в нем нет ни единого упоминания об Аглае Антоновне. О себе самом Александр Львович пишет: «Si tu pouvais te figurer combien je souffre d'être séparé de toi et des miens! Mon cœur saigne toutes les fois que je pense à vous. C’est un vrai martyr. Il est évident que nous sommes nés pour souffrir». («Если бы ты могла себе представить, как я страдаю от того, что разлучен с тобой и со своими! Сердце мое обливается кровью всякий раз, как я о вас думаю. Это настоящая пытка. Видно, мы созданы для страданий».) Под «своими» Александр Львович здесь разумел, конечно, Адель и Владимира, который в это время находился в Петербурге.
Последние годы жизни Александр Львович коротал в своем имении Грушовке, Киевской губернии, от нечего делать сочиняя романсы. Один из них был приложен и к упомянутому письму: «Tu m’as demandé de t’envoyer quelquefois de mes romances; en voilà une sur des paroles que j’ai fait aussi et que je t’ai écris dans une de mes lettres. Si tu la trouvera présentable, copie la et envoyé à Adèle». («Ты меня просила иногда присылать мои романсы; вот один из них, для которого я написал и слова, посланные тебе в одном из писем. Если ты найдешь его чего-нибудь стоящим, перепиши и пошли Адели».) Романс, к сожалению, не сохранился.
Александр Львович умер в один из первых дней 1833 г., а может быть и в один из последних дней 1832-го. Об этом событии известил Аглаю Антоновну Петр Львович Давыдов, брат покойного. Вслед за тем вдова очень скоро вышла замуж за французского генерала (с 1840 г. — маршала) Ораса Себастиани де ла Порта, который впоследствии был министром иностранных дел при Луи Филиппе. Можно догадываться, что новый избранник ее сердца уже и раньше был с нею близок. К моменту свадьбы ему было уже под шестьдесят лет (он родился в 1775 г.), а Аглае Антоновне сорок восемь. Она, следовательно, как бы поменялась ролями с младшею дочерью: сама вышла замуж, когда, быть может, пора было ей пойти в монастырь, а дочь постригла в монахини, когда той пора было выйти замуж. Адель Александровна стала монахиней в Sacré-Cœur, новициат которого находился на rue de Varenne, в д. № 77.[5] Это произошло летом 1834 года.
Аглая Антоновна, как и ее старшая дочь, занимала очень видное положение в высшем парижском свете. Однако же, как это ни странно, о замужестве Екатерины Александровны и о монашестве Адели в России, по-видимому, знали только ближайшие родственники. По крайней мере Смирнова, которую нельзя упрекнуть в отсутствии интереса к чужим биографиям, в течение целых тридцати лет ничего не знала о судьбе бывших своих подруг по институту. Только в 1862—1863 г., в одном парижском салоне, случайно встретилась она с Екатериной Александровной. Об этой встрече она рассказывает: «Кити после многих лет встретила меня: „Сашенька“, а я отвечала: „Кити, à qui êtes vous mariée? Où est Adèle?“ — „Adèle est à Rome à Trinita del Monte, religieuse“. — „Sic transit gloria mundi“, — подумала я <…> Хороши же были лучшие годы цветущей Адели за решеткой в монастыре. Голые стены, messe basse, на завтрак minestra итальянская, т. е. соленая вода с вермишелью, a pour distraction упрямые и капризные дети, которых посвящали в тайны грамматики и римской bigoterie, т. е. русского ханжества».[6]
О монастырской жизни Адели мы можем судить лишь по отрывочным сведениям и намекам, содержащимся в ее книге, а также по нескольким документам семейного архива, в котором, к сожалению, отсутствуют письма самой Адели и ее старшей сестры. Однако, хоть и с большими пробелами, эту жизнь в основных чертах можно восстановить. Прежде всего приходится сказать, что Смирнова представляла ее себе неверно.
Обучение детей никогда не входило в круг монашеской деятельности Адели Александровны. С самого начала она посвятила себя делу католической пропаганды, которую вела под руководством уже упомянутого о. де Равиньяна, известного проповедника-иезуита (под его влиянием вступил в орден и русский иезуит кн. Иван Сергеевич Гагарин). Этой работе Адель отдалась с исключительным рвением, которое с течением времени не только не ослабевало, но еще усиливалось и в конце концов стало причиной самых драматических событий в ее жизни.
Среди объектов ее миссионерской деятельности русских, повидимому, не было. Работала она среди англичанок, американок и отчасти немок. Судя по ее книге, она хорошо знала свой предмет, обладала ораторскими способностями, порой позволявшими ей выдерживать прения даже со священниками других исповеданий, а главное — умела завладеть умом и волею тех, кого хотела обратить. Недаром одна американка, совсем уже было обращенная, но буквально сбежавшая в последнюю минуту, перед самою исповедью у о. Равиньяна, писала ей: «Ma bonne mère, lorsque je suis auprès de vous, tous mes doutes disparaissent; si vous vous éloignez, je redeviens protestante; vous êtes une vraie sirène dont la voix m’enchante…» <(«Дорогая матушка, когда я возле вас, все мои сомнения исчезают; стоит вам отойти, я вновь становлюсь протестанткой; вы — настоящая сирена, голос которой меня зачаровывает…») Такие случаи были, однако, исключением; почти всегда усилия Адели увенчивались успехом, и в некоторые годы ей удавалось обращать в католичество по двадцати и более человек. На свою работу Адель смотрела как на призвание, данное ей свыше: «c’est Dieu qui m’a conduite», — говорит она. Неофитов она доводила до очень высоких ступеней экстаза: им являлись видения.
Шли годы. 21 февраля 1842 г. умерла мать Адели, в 1851 г. — ее отчим. Де Габриак, муж Екатерины Александровны, в 1841 г. стал пэром Франции, а в 1853 г. сенатором. Адель по-прежнему жила в монастыре и занималась пропагандой. Однако в ее отношениях с монастырским начальством постепенно образовалась трещина, причины которой в точности невозможно выяснить. Как ни странно, осложнения возникли в связи с проповеднической деятельностью Адели. Адель считала, что чем больше рвения вложит она в свою работу, тем лучше. Монахини находили, что ее горячность выводит ее за пределы скромности и смирения, налагаемых обетом; ее уверенность в том, что она особливо избрана самим Богом для прославления Веры и Церкви, казалась им недозволенною гордыней. Эти принципиальные разногласия осложнялись тем прискорбным обстоятельством, что Адель, кажется, имела основания подозревать некоторых монахинь в зависти и личных интригах. Не следует упускать из виду и то, что русское происхождение Адели, как и ее былая принадлежность к православию, делали ее до некоторой степени чужеродным явлением в общем составе монастыря.
В Sacré-Cœur был (и до сих пор сохранился) обычай посылать монахинь в Рим, в главный монастырь ордена — Тринита дель Монте, на Пинчо. В 1857 году очутилась там и Адель, отправленная, по-видимому, для перемены окружающей обстановки. Но и в Риме она занялась пропагандой среди тамошних протестантов. От пребывания в столице католического мира горячность ее, конечно, не ослабела, а возросла. Дело дошло до того, что какой-то протестантский священник объявил ее «существом сверхъестественным», произнес против нее целую проповедь и запретил своей пастве общаться с нею. «Так как запретный плод всегда сладок, — рассказывает Адель, — то никто не последовал этому запрету; одни приходили из любопытства, другие обращались действительно; на Монте Пинчо стекалась неслыханная толпа».
Рассказы об этом дошли до Парижа, как водится, искаженные до нелепости: говорили, что какой-то английский священник склоняет Адель ехать в Англию для пропаганды католицизма! Поняв, однако, что отправкой Адели в Рим они только подлили масла в огонь, монахини стали звать ее обратно в Париж, но она не хотела ехать. Можно себе представить, каково было ее душевное состояние. Она ясно видела, что ее хотят оторвать от того, что она считала главным подвигом своей жизни, — и, чтобы это не случилось, ей, после двадцати с лишком лет пребывания в монашестве, ничего не оставалось, как под всякими предлогами уклоняться от подчинения монастырским властям. Упорство, неожиданно ею проявленное, породило новый слух — о том, что она намерена покинуть конгрегацию. Монахини всполошились и всполошили ее сестру. Перспектива скандала, неминуемого в этом случае, с этих пор отравила жизнь Екатерины Александровны.
Герцог Аженор де Грамон, племянник Аглаи Антоновны и двоюродный брат сестер Давыдовых, был в это время французским посланником в Риме. Екатерина Александровна обратилась к нему с просьбою навести справки об Адели. 12 декабря 1857 г. он ответил нижеследующим письмом:
Ma chère Catinka, j’ai reèu votre lettre du 4 de ce mois et remis à Adèle celle qui y était jointe. Je suis heureux de pouvoir vous tranquilliser complètement sur l'état de son esprit, et d'être en mesure de vous affirmer, que rien n’est plus élogné de sa pensée que l’idée de se soustraire à l’obéissance envers ses chefs spirituels.
Adèle a ressenti jusqu’au fond de son cœur les traitements qu’elle a essayé. Elle en a cruellement souffert et s’en est affectée au-delà de ce que je puis dire, mais dans sa douleur amère il est impossible d'être restée plus constamment religieuse et soumise. Le malheur est que souvent ses paroles ou ses lettres ne rendent pas très bien sa pensée. Je m’en suis apperèu et j’ai cherché à la comprendre. A mon avis c’est une sainte, et je crois que vous penseriez comme moi si vous voyez ce qu’il y a de foi et d’abnégation dans son caractère. Loin d'être orgueilleuse elle a l’humilité du cœur et celle de l’esprit et il faut que ces vertus soient bien fortes chez elle pour triompher comme elles le font de la vivacité naturelle de son caractère. Le talent et le succès avec lequel elle convertit tous les protestants qui l’approchent tient du miracle et pour ma part je craindrais, je l’avoue, de contrarier les desseins de la Providence si je lui disais un mot pour l’en détourner. Aucun prêtre Anglais ne cherche ainsi que vous paraissez le croire à l’exciter à se rendre en Angleterre pour y faire des catholiques. Personne ne l’engage à quitter sa Société. Elle aime le Sacré-Cœur et veut y rester tout en suppliant ses Supérieurs de la laisser suivre la voie que le Ciel semble lui tracer. Elle se sent calme et heureuse ici, non pas qu’elle préfère ce séjour à celui de la maison de Paris, mais parce qu’elle ne sent pas ici s’agiter autour d’elle toutes les intrigues vulgaires dont elle a été la victime.
N’est-il pas vraiment bien regrettable, que des commères de bas étages comme cette Mme Ram puissent ainsi influer sur les destinées d’une personne qui leur est tellement supérieure.
Adèle me témoigne de la confiance, elle me demande des conseils. De vous à moi, j’en éprouve parfois de la honte, tant je la trouve au-dessus de nous tous. La religion inspire chacune de ses pensées, comment oserai-je placer à côté mes propres conseils? Cependant je lui ai parlé comme vous le diseriez, je l’ai trouvée très décidée à ne jamais rien faire sans l’avis et le consentement de ses Mères Spirituelles. Je crois qu’il est temps de la laisser tranquille et de ne plus la sermoner, car ce serait perdre son temps que de chercher à calmer une agitation qui n’existe pas. Je vais la voir toutes les semaines et vous pouvez être sûre que jamais il ne lui viendra dans l’idée de s’appuyer sur le crédit que peut me donner ma position pour s'écarter de la ligne de ses devoirs…
Перевод:
Дорогая Катенька, я получил ваше письмо от 4 числа и передал Адели то, которое было к нему приложено. Я рад, что могу совершенно успокоить вас касательно состояния ее мыслей и подтвердить вам, что она как нельзя более далека от намерения не подчиняться своему духовному начальству.
Адель до глубины сердца восчувствовала те воздействия, которые на нее были оказаны. Она от них очень страдала и несказанно ими взволновалась, но в своей горести осталась как нельзя более верующей и смиренной. Беда в том, что часто ее слова и письма не очень хорошо выражают ее мысль. Я это заметил и постарался ее понять. По-моему, это святая, и я уверен, что вы подумали бы то же самое, если бы видели, сколько веры и самоотречения в ней заключено. Она ничуть не горда, сердце ее смиренно, как и ее мысль, и эти добродетели, должно быть, очень сильны в ней, если они так пересиливают природную живость ее характера. Талант и успех, с которыми она обращает всех встречающихся ей протестантов, похожи на чудо, и, признаюсь, я лично боялся бы препятствовать предначертаниям Провидения, если бы сказал хоть одно слово, чтобы ее отклонить с этого пути. Никакой английский священник не пытается, как вы, видимо, думаете, подбить ее на поездку в Англию, чтобы там обращать людей в католичество. Никто ей не предлагает покинуть конгрегацию. Она любит свой SacréCœur и хочет в нем оставаться, умоляя свое начальство дать ей следовать по пути, который как бы само Небо ей предуказывает. Она чувствует себя здесь спокойной и счастливой не потому, что предпочитает здешнее пребывание парижской обители, а потому, что не чувствует здесь вокруг себя тех низких интриг, жертвой которых она была. Не прискорбно ли, в самом деле, что низкопробные сплетницы вроде м-м Рам могут так влиять на судьбу человека, который настолько их выше.
Адель мне оказывает доверие, спрашивает моих советов. Говоря между нами, я иногда чувствую стыд от этого — настолько я считаю ее стоящей выше нас всех. Каждая мысль ее вдохновлена верой — как я смею с этим сопоставлять свои советы? Однако я говорил с нею так, как вы хотели; я нашел, что она твердо решила никогда ничего не делать без ведома и согласия ее Духовных Матерей. Я полагаю, что пора оставить ее в покое и больше ее не отчитывать, потому что стараться унять несуществующее волнение — значит терять время. Я бываю у нее каждую неделю, и вы можете быть уверены, что ей никогда не придет в голову опереться на преимущество, которое мне дается моим положением, чтобы уклониться с пути ее долга…
Последняя фраза этого письма нуждается в пояснении: она показывает, что в монастыре боялись, как бы Адель, пользуясь протекцией своего кузена, не апеллировала к самому Папе в своем споре с монахинями. Такие опасения были, как видим, напрасны, но все-таки Грамон испросил для Адели частную аудиенцию у Пия IX. Адель привела с собою целую группу протестанток, над обращением которых она в то время трудилась. При виде Папы она упала ничком, залилась слезами и не могла выговорить ни слова. Папа сам ее поднял, благословил и сказал: «Бедное дитя, представьте мне вашу паству».
За первой аудиенцией последовала вторая, во время которой Адель, имея в виду препятствия, чинимые ей, просила Папу дать ей особое благословение на то дело, которому она себя посвятила. «Тогда святой отец, — рассказывает она, — вознес отеческие руки свои над моей головой и взволнованным голосом, которого я никогда не забуду, произнес: Да, дочь моя, во имя Иисуса Христа говорю вам — обращайте протестантов; но только делайте это с усердием спокойным, благоразумным и покорным (avec un zèle calme, prudent et dévoué)». — Эти слова показывают, что Папа почел нужным несколько умерить ее экзальтацию, которую то ли приметил сам, то ли <о которой> был осведомлен другими лицами.
Слова Папы Адель затвердила наизусть, но призыва к смирению в них не расслышала или не захотела расслышать. Через несколько времени она вернулась в Париж, но ее отношения с монастырем были уже в корне испорчены. Дальнейшие события развивались медленно, что вполне естественно в условиях монастырской жизни, — но неуклонно. Подробных и конкретных данных об этих событиях мы не имеем, но их общие очертания можно восстановить.
Судя по рассказам, заключенным в ее книге, Адель прожила в Париже по крайней мере до начала 1861 г. После этого мы вновь находим ее в Риме. Ее раздражение к этому моменту, очевидно, достигло очень высокой степени. Родные были встревожены и недовольны ее поведением. Весьма показательно в этом смысле письмо к ее сестре, написанное 2 апреля 1861 г. тем же Аженором, который три года тому назад называл Адель святою и не считал себя достойным судить о ее поступках. Теперь он пишет:
…Joseph m’a entretenu de ce que notre pauvre Adèle vous avait écrit; j’en ai été fort attristé parce que de tels écarts deviennent sérieux et ne permettent guère malheureusement de fermer les yeux à l'évidence. Il est impossible de ne pas y reconnaître les traces inquiétantes d’un certain désordre dans les idées et d’une faiblesse de pensée dont l’effet est de prendre pour des faits accomplis les fantaisies d’une imagination ardente et un peu déréglée. Il me reste encore l’espoir que ces extravagances sont le résultat momentané d’une crise de santé et que plus tard la nature en reprenant son assiette normale, calmera cette effervescence. Cependant, il est nécessaire de la surveiller sans qu’elle s’en doute autant dans son intérêt que pour celui des personnes qu’elle peut compromettre…"
Перевод:
…Жозеф[7] мне сообщил о том, что написала вам наша бедная Адель; я был этим весьма огорчен, потому что такие уклонения от истины становятся серьезны и, к несчастию, никак не позволяют закрывать глаза на то, что уже очевидно. Нельзя в них не распознать тревожные черты некоторого беспорядка в представлениях и ослабления в мыслях, вследствие чего порождения пылкого и немного расстроенного воображения принимаются за действительные события. Я еще надеюсь, что эти странности суть временное следствие нездоровья и что впоследствии природа естественным образом уймет это возбуждение. Однако необходимо за ней незаметно следить — столько же в ее интересах, сколько в интересах лиц, которых она может поставить в неловкое положение…
В словах де Грамона чувствуются тревога и досада, отчасти вызванные тем, что Адель сообщила сестре неверное сведение о предстоящей будто бы его отставке. Отсюда — предложение следить за ее поведением и забота о «лицах, которых она может поставить в неловкое положение». Однако в «расстроенное воображение» Адели и чуть ли не в ее душевную болезнь, на которую он намекает, он, видимо, сам не верит и пишет об этом лишь для того, чтобы навести Екатерину Александровну на очень выгодную идею: пользуясь экзальтацией и несомненной нервической возбужденностью Адели, выставить ее больною в глазах монахинь. Если бы это удалось, то была бы отстранена опасность, более всего пугавшая родственников: опасность разрыва Адели с монастырем. Душевнобольную монахиню нельзя было бы ни под каким предлогом удалить из монастыря; напротив, на монастырь легла бы прямая обязанность опекать ее до конца жизни, — что и требовалось, ибо таким образом родственники наверняка избавлялись и от пугавшего их скандала, и от обузы, которая могла лечь им на плечи.
В монастыре, однако, всего менее были склонны смотреть на Адель как на сумасшедшую. Она таковой и не была. Это видно хотя бы из того важного обстоятельства, что, когда в 1858 г. умер о. де Равиньян, под руководством которого она вела свою пропаганду, его не поколебался заместить другой, не менее выдающийся проповедник и духовный писатель — о. де Понлевуа, настоятель иезуитского монастыря в д. 35, на rue de Sèvres, того самого, при котором была основана о. Иваном Гагариным Славянская библиотека, находящаяся и ныне в том же доме. О. Понлевуа оставался духовным руководителем Адели вплоть до 1865 г., когда произошел открытый разрыв между Sacré-Cœur и пятидесятипятилетней монахиней, уже тридцать лет состоявшей в конгрегации.
Монастырское начальство не могло прямо препятствовать Адели в ее миссионерской работе, в особенности после полученного ею благословения самого Папы. Но пассивное сопротивление оказывалось. Между тем прежние рамки работы уже не удовлетворяли Адель. Она видела упадок религиозного чувства среди французов-католиков, у нее возникали обширные планы, для осуществления требовавшие денег. Она задумала устроить воскресную школу для бедных, детей и рабочих. Монастырь ей отказал в необходимых средствах, и она, через посредство леди Марии Гамильтон, бывшей принцессы Баденской, которая была дочерью Стефании Богарнэ, обратилась к Наполеону III с просьбой разрешить устройство лотереи, доход с которой пошел бы на организацию и содержание школы. Император отнесся к замыслу сочувственно, но поставил условием, чтобы монастырь поддержал ходатайство Адели. Монахини от этого уклонились, и лотерея не состоялась. Довольно любопытно, однако, что впоследствии при Sacré-Cœur была устроена именно такая школа, какую проектировала Адель; существует она и до сих пор, только никто уж не помнит или не хочет помнить, что этот замысел некогда принадлежал непокорной русской монахине.
Монастырские власти отказались поддержать проект Адели не только потому, что хотели ей досадить. Была у них и причина более уважительная. Ее проповедническая деятельность была вообще сопряжена с расходами. С тех пор как монастырь по тем или иным соображениям стал отрицательно относиться к этой деятельности, он прекратил и финансовую ее поддержку. Тогда Адель, как это ни странно, на свой страх и риск пустилась в какие-то денежные спекуляции, весьма смущавшие монахинь, которые ей вполне справедливо указывали, что, дав обет бедности, она не должна «смешивать финансовые проекты со служением Богу». Но этого мало. Спекуляции требовали оборотных средств, за которыми Адель не раз обращалась к Габриакам, суля им большие прибыли от участия в деле. Габриаки ей отвечали отказами, вполне решительными, порой даже резкими. Тогда Адель, видимо, вовлекла в свои замыслы других лиц, в результате чего у нее образовались долги. Возможно, что случилось и обратное, т. е., наделав долгов, Адель пускалась в спекуляции, чтобы таким образом рассчитаться с кредиторами. Во всяком случае, эти соблазнительные поступки еще более осложнили ее отношения с монастырем, который был по-своему прав, не желая разделять с нею ни моральную, ни денежную ответственность за поступки, совершаемые против его воли. Положение делалось все более нестерпимо для обеих сторон.
11 июня 1865 г. умер старый маркиз де Габриак, муж Екатерины Александровны. Вдова поехала гостить к своему сыну Жозефу, который в это время состоял секретарем при французском посольстве в Баварии, но временно находился со своей семьей в Зальцбурге. Благодаря отсутствию Екатерины Александровны из Парижа мы имеем несколько писем, относящихся как раз к тому моменту, когда между Аделью и монастырем назрел окончательный разрыв. Устрашенные предстоящим скандалом и встревоженные, как бы им не пришлось платить сделанные Аделью долги, родственники приступили к оживленному обмену мнений. Аженор де Грамон, теперь стоявший во главе посольства в Вене, прислал Жозефу де Габриак обширнейшее послание, в котором на этот раз прямо заявлял, что «cette pauvre Adèle… s’avance à pas comptés sur le chemin de la folie» («бедная Адель быстро идет к сумасшествию») и что Sacré-Cœur не имеет права бросить ее в таких обстоятельствах. На этом он особенно советовал настаивать перед монастырским начальством. «Il faut faire appel à l’indulgence des Dames du Sacré-Cœur; c’est un cas de maladie», — прибавлял он. («Надо взывать к снисходительности монахинь; дело идет о болезни».) Тут же, противореча себе, рекомендовал он обратиться к старшему сыну Екатерины Александровны, Александру де Габриак, чтобы тот воздействовал на Адель: Александр де Габриак был священником-иезуитом и другом о. Понлевуа. «Quant à la question d’argent, — прибавляет он, --je ne m’en mêlerai pas et vous n’avez pas à vous en mêler non plus. Nous n’avons tous qu’un rôle à remplir dans ce triste épisode; c’est d’unir nos efforts pour empêcher le scandale». («Что касается денежного вопроса, то я в него не вмешиваюсь, и вам не к чему вмешиваться. Наше дело в этом прискорбном событии одно: соединить усилия для того, чтобы помешать скандалу».)
Одновременно с этим письмом де Грамон написал другое — к самой Адели, с увещаниями смириться пред Богом и начальством. Оно до нас не дошло, но его содержание явствует из других документов. Однако было уже поздно. Письмо де Грамона помечено 15 октября. В тот же день о. Понлевуа извещал маркизу де Габриак, что настоятельница монастыря поставила Адели ультиматум: или отправиться в Бордо, в одну из обителей Sacré-Cœur, или послать в Рим прошение о разрешении от монашеского обета. После многих перипетий Адель склонилась к последнему.
Через день после этого настоятельница монастыря мать де Гётц со своей стороны отправила Екатерине Александровне весьма сухое письмо, в котором, конечно, нет ни намека на болезнь Адели — и много скрытого к ней недоброжелательства:
Madame,
J’aurais voulu répondre sans retard à votre lettre, et vous dire que non seulement je comprends votre douleur, mais encore que je la partage sincèrement; aujourd’hui permettez-moi de vous donner quelques explications sur un acte que nous déplorons, mais que nous n’avons nullement provoqué, et dont Madame Davidoff prend sur elle toute la responsabilité.
J’ai dû exiger seulement qu’elle renonèât à l'œuvre des protestants. Cette mesure était arrêtée depuis longtemps et devenait impérieusement nécessaire à prendre, à cause du manque de prudence de Madame Adèle, qui compromettait très souvent non seulement les convenances, mais la Société, d’une manière extrêmement grave. Voilà, Madame, ce qu’elle n’a pas voulu accepter à aucune condition, et malgré toutes les mesures que j’avais prises pour lui en adoucir la peine; car je n’ignorais pas à quel point elle serait sensible à l’abandon d’une œuvre, complètment en dehors cependant de notre Vocation. Ainsi, je lui ai proposé plusieurs positions; entr’autres un séjour, au moins momentané à Bordeaux, où la Supérieure la connaît depuis de longues années… Je savais que les attentions et les soins les plus délicats seraient prodigués à Madame Davidoff… Mais rien n’a pu la dissuader de demander à Rome le relevé de ses vœux. Que pouvais-je faire Madame? Je ne pouvais m’y opposer, malgré ma peine profonde, et la conviction où je suis, que l’avenir sera fort triste pour cette pauvre Mère. La société lui rendra ce qu’elle en a reèu; quant à ses affaires d’intérêts avec vous, Madame, permettez que nous vous les laisions traiter ensemble; votre affection de sœur, saura, je n’en doute pas, allier vos obligations avec le désir d’alléger la position de Madame Adèle.
Dans ce moment elle est à Conflans, où elle m’a demandé d’aller faire une retraite, ce que je lui ai accordé bien volontiers; elle y restera, je pense, jusqu'à ce qu’elle ait reèu son relevé de vœux…
Перевод:
Милостивая Государыня,
мне бы хотелось незамедлительно ответить на ваше письмо и высказать вам, что я не только понимаю ваше горе, но и искренно его разделяю; затем позвольте мне дать вам несколько разъяснений касательно события, которое мы оплакиваем, но которое нами отнюдь не вызвано и ответственность за которое всецело падает на мать Давыдову.
Я была вынуждена потребовать только того, чтобы она отказалась от обращения протестантов. Эта мера была решена давно, и принять ее сделалось настоятельною необходимостью вследствие неблагоразумия матери Адели, которая весьма часто самым тяжелым образом нарушала не только приличия, но и интересы Конгрегации. На это она не пожелала согласиться ни под каким условием и несмотря на все меры, которые я приняла, чтобы облегчить ее огорчение; ибо я не упускала из виду, до какой степени было бы для нее чувствительно бросить дело, совершенно, однако же, выходящее за пределы нашего Устава. Так, я ей предложила несколько выходов, между прочим — пребывание, хотя бы временное, в Бордо, где Настоятельница знает ее много лет… Я знала, что матери Давыдовой были бы оказаны внимание и заботы самые нежные… Но ничто не могло отклонить ее от решения ходатайствовать в Риме о разрешении от обета. Что я могла сделать? Я не могла воспротивиться, несмотря на глубокую мою скорбь и твердое убеждение, что этой бедной Матери предстоит весьма печальное будущее. Конгрегация возвратит ей то, что от нее получила; что же касается ее денежных отношений с вами, Милостивая Государыня, то позвольте нам предоставить их улажению между вами самими; я не сомневаюсь, что ваша любовь к сестре поможет соединить ваши обязанности с желанием облегчить положение матери Адели.
В настоящее время она находится в Конфлане,[8] куда удалиться она испросила у меня разрешение, на что я и согласилась весьма охотно; она там пробудет, я думаю, до тех пор, когда будет получено ее разрешение от обета…
В этом письме имеется существенное и характерное расхождение с письмом о. де Понлевуа. Настоятельница не только не упоминает об ультиматуме, предъявленном ею Адели (или отказ от пропаганды, или выход из монастыря), но даже представляет дело так, будто сама Адель, отказавшись ехать в Бордо, заявила о своем желании покинуть монашество, она же, настоятельница, ее старалась от этого удержать. Нужно думать, однако, что незаинтересованный, но хорошо осведомленный о. Понлевуа изложил дело более правильно.
Мы не беремся с полной уверенностью объяснить, что значит фраза настоятельницы относительно денежных счетов между Аделью и ее сестрой, но, разумеется, эта фраза вставлена неспроста. Дело в том, что при вступлении в монастырь Адель внесла в его казну 25 000 франков. Эти деньги Конгрегация соглашалась вернуть при выходе ее из монастыря, но ясно, что их не могло хватить на покрытие долгов Адели и на все ее дальнейшее существование. Меж тем, когда умер Александр Львович Давыдов, после него осталось наследство. Оно было невелико — дела Давыдовых были запущены. Однако Петр Львович, занявшийся ими после смерти брата, писал Аглае Антоновне в июле 1833 г., что если лет пять не трогать доходов с имений, то будут покрыты лежащие на них долги и можно будет получать от 16 до 18 тысяч рублей ежегодной ренты. Таким образом, с 1833 по 1861 г. (роковой для помещиков год «эмансипации») наследники Александра Львовича (сын и две дочери) должны были получить по крайней мере 350 тысяч рублей. Из них на долю Адели приходилось 115 тысяч. Если вычесть отсюда 25 000 франков, внесенных за нее в монастырь, то останется на худой конец сто тысяч рублей, от которых она, как монахиня, разумеется, должна была отказаться и которые остались в руках ее брата и сестры. Теперь, когда она возвращалась в мир, на ее родных падала если не юридическая, то моральная обязанность выделить ей ее часть. На это и намекает мать де Гётц, тем самым косвенно мотивируя отказ монастыря заботиться о долгах Адели и об ее материальной обеспеченности. Меж тем дела Габриаков были не блестящи, и некогда полученные деньги Адели успели, конечно, растаять. Если мы примем все это во внимание, то нам легче будет понять тревогу ее родственников и их стремление к тому, чтобы Адель не покидала монастыря.
В то время, когда происходила вся эта переписка, Матильда, жена Жозефа де Габриака, находилась в Париже. По-видимому, она видалась с монастырскими властями; вернувшись через несколько дней в Зальцбург, она привезла более успокоительные известия, которыми Жозеф де Габриак 24 октября спешил поделиться с Аженором де Грамон. Сохранился черновик его письма, в котором сказано, что Sacré-Cœur все-таки соглашается заплатить долги Адели (эта фраза даже подчеркнута), а главное — что посланное в Рим прошение еще может быть взято Аделью обратно: в этом случае монастырь ее примет вновь «с распростертыми объятиями» (à bras ouverts), при условии, конечно, что она откажется «от своих мечтаний» (ses rêveries), т. е. от пропаганды.
Надежды родных не оправдались. Адель не смирилась, и Рим освободил ее от монашеского обета. Точная дата этого события неизвестна, но так как подобная процедура занимает месяца два или три, то надо думать, что Адель перестала быть монахиней в самом конце 1865 или в начале 1866 г. А. О. Смирнова, узнав об этом, писала в своих записках, что Адель «вздумала сделаться игуменьей и наконец, к великому скандалу благородного Faubourg St-Germain, бросила le froc aux horties».[9] Относительно намерения сделаться игуменьей Смирнова, конечно, путает, ибо рассказывает по непроверенным слухам. Но несомненно, что выходу Адели из монастыря предшествовали какие-то личные осложнения в ее монастырской жизни. На это указывают и упоминания об интригах и сплетнях в переписке Грамонов и Габриаков, и то обстоятельство, что Sacré-Cœur тридцать лет терпел пропаганду Адели, прежде чем спохватился, что эта пропаганда не соответствует уставу.
Как бы то ни было, скандал, вызванный ее возвращением в мир, был действительно грандиозен. Он попал даже на страницы печати. Какая-то газета (сохранилась лишь вырезка из нее) в отделе светской хроники поместила специальную заметку, в которой, как водится — переврав русскую фамилию, писала:
Et cette darne du grand monde, Mlle Demidoff, la propre sœur de Mme la marquise de Gabriac, qui était en religion depuis vingt-cinq ans, et qui, relevée de ses vœux par le Pape, accomplit en ce moment sa rentrée dans le monde? Quel émoi dans le personnel féminin du noble faubourg, et quelle curiosité sur toute la ligne, à l’apparition de ce revenant d’un nouveau genre! Je ne sais pas si dans Balzac il y a une situation semblable; mais quel parti en aurait tiré le grand romancier!
Mlle Demidoff n’est point la seule femme dont la chronique a jugé à propos de s’occuper cette semaine".
Перевод:
A великосветская особа, мадемуазель Демидова, родная сестра маркизы де Габриак, которая пробыла в монашестве 25 лет и которая, будучи освобождена Папою от обета, в настоящее время возвращается в мир? Какой переполох в женском составе благородного предместия и какое любопытство со всех сторон по случаю появления этого выходца новейшего образца! Не знаю, имеется ли у Бальзака подобная ситуация; но что бы извлек из нее этот великий романист! Мадемуазель Демидова — отнюдь не единственная женщина, которую хроника сочла нужным заняться на этой неделе.
Маркиза де Габриак не выдержала — она прекратила с Аделью всякие сношения. Как были улажены денежные дела, мы не знаем, но несомненно, что Адель очутилась в бедности. В первое время, судя по намеку Смирновой, в ней приняла участие дальняя родственница — княжна Екатерина Сергеевна Кудашева.
В 1869 г. сестры помирились. Екатерина Александровна согласилась оказывать некоторую помощь Адели, к этому времени, вероятно, прожившей свои двадцать пять тысяч, а может быть — истратившей их на покрытие долгов. Но не прошло и двух месяцев со дня примирения, как Адель написала письмо в Петербург, своему кузену гр. Владимиру Петровичу Орлову-Давыдову, жалуясь на Екатерину Александровну. Этой жалобой она поставила в довольно неприятное положение Жозефа де Габриака, который в это время состоял в Петербурге французским уполномоченным в делах. Орлов-Давыдов имел с ним две беседы по поводу Адели, но легко удовлетворился ответом, что Екатерина Александровна помогает сестре сколько может, вообще же нет смысла вручать ей большие деньги, так как она их истратит на свои «фантазии». Тем дело и кончилось. «Фантазии» Адели заключались в том, что она, под тяжестью долгов, снова пустилась в какие-то денежные дела. Поль де Габриак, третий сын Екатерины Александровны, женатый на богатой американке, в том же 1869 г. посетил свою тетку и нашел ее «dans un misérable réduit où son lit peut à peine tenir et situé derrière la cuisine» («в жалком убежище, в котором едва помещается ее кровать и которое расположено позади кухни»), Адель ему, однако, сказала, что вскоре станет обладательницей целого состояния. В это время она задумала купить обширное имение кн. Любенской в Галиции. Покупка должна была состояться без денег, с тем, что Адель будет эксплуатировать имение и из доходов выплачивать долг прежней владелице. По словам де Габриака, была уже заключена купчая. Адель находилась в радостном возбуждении и даже сумела заинтересовать племянника своим проектом. Вслед за тем предприятие рухнуло: надо полагать, что Адель не могла выполнить своих обязательств, и поместие вернулось к кн. Любенской.
Это — предпоследнее точное известие об Адели, до нас сохранившееся. После него имеется лишь указание в отчете поверенного ее сестры о том, что в июле 1880 г. были посланы какие-то деньги «pour Mme Davidoff à Londres». На старости лет Адель нашла приют в Англии — вероятно, у вышеупомянутой леди Гамильтон.
Маркиза Екатерина Александровна де Габриак умерла в Ницце 15 февраля 1882 г. В пятницу, 24 февраля, в 12 час. дня, состоялось отпевание тела в парижской церкви св. Клотильды, а затем погребение на Монмартрском кладбище, в фамильном склепе де Габриаков. Сохранился экземпляр обычного приглашения присутствовать на похоронах. Оно составлено от имени всех родственников, кроме Адели, которую не сочли приличным упомянуть. Ее внучатная племянница, мать Мария де Габриак, монахиня в Антверпенском монастыре Sacré-Cœur, была добра сообщить нам, что она помнит, как однажды о. Александр де Габриак, иезуит, сказал ей: «Завтра я еду в Англию на похороны тетки Адели». Это было после 1882 г. Более точных известий о времени ее кончины не имеется. Такая скудость сведений объясняется тем, что в глубоко католической семье Габриаков помнили об Адели как о существе исключительно обаятельном и безгранично добром, но не могли ей простить уход из монастыря и не любили о ней говорить.
Из детей Екатерины Александровны уже никого нет в живых, но несколько внуков, детей Жозефа, и ныне здравствуют. Мы приносим глубокую благодарность за сообщенные сведения и материалы только что упомянутой матери Марии и маркизу Жозефу де Габриак, а также графине Фанни де Габриак, супруге графа Артура.
1935
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьВпервые — Современные записки, LVIII (1935), сс. 226—257, с двумя неизданными портретами (вероятно, из семейного архива маркизов де Габриак): Маркиза Екатерина Александровна де Габриак; Адель Александровна Давыдова.
«<…> по прибытии туда он писал брату…» — в письме от 24 сентября 1820 г.
«Сын Дениса Давыдова рассказывает, что в двенадцатом году „от главнокомандующего до корнетов все жило и ликовало в Каменке, но главное — умирало у ног прелестной Аглаи“» — здесь, вероятно, цит. по статье С. Я. Гессена «Пушкин в Каменке», Литературный современник, 1935, 1 (январь), с. 192 (впервые: Русская старина, 1872, т. V, с. 632); также цит. в кн. Гофмана, Пушкин Дон-Жуан, с. 39. Та же цитата приводится в статье: А. М. Лобода, «Пушкин и Раевские», Пушкин, под ред. С. А. Венгерова, том II (С.-Петербург, 1908), с. 114. О статье Гессена см. в Приложении I, заметку 2, в наст. томе.
«Он был толст, ленив, заботился всего более о еде…» — ср. отзывы Пушкина о нем в стих. «Давыдову» («Нельзя, мой толстый Аристип», 1824) и заметке в «Table talk» XVIII (1830-е гг.), где он изображен как «второй Фальстаф…»
«<…> Александр Львович величаво носил рога…» — фраза отсылает к главе первой Евгения Онегина (XII, 12-14):
И рогоносец величавый,
Всегда довольный сам собой,
Своим обедом и женой.
«И. П. Липранди, посетивший Давыдовых в 1822 г. в Петербурге, рассказывает…» — см. замечания Липранди на статью П. Бартенева «Пушкин в южной России», Русский архив, 1866 (стб. 1231—1283): «Обедали мы вчетвером, и я заметил, что жена Давыдова в это время не очень благоволила к Александру Сергеевичу, и ей видимо было неприятно, когда муж ее с большим участием о нем расспрашивал. Я слышал уже неоднократно прежде о ласках Пушкину, оказанных в Каменке и слышал от него восторженные похвалы о находившемся там семейном обществе, упоминалось и об Аглае. Потом уже узнал я, что между ней и Пушкиным вышла какая-то размолвка, и последний наградил ее стишками!» («Из дневника и воспоминаний И. П. Липранди», там же, стб. 1485).
«Однако два из них <…> должны быть решительно отброшены…» — вопреки утверждению Ходасевича стих. «Оставя честь судьбе на произвол» (1821) в академическое собрание входит как эпиграмма на А. А. Давыдову, а стих. «A son amant Eglé sans résistance» печатается без упоминания А. А. Давыдовой.
«Эту эпиграмму Пушкин <…> сообщил своему брату, а потом Вяземскому…» — в письме к Л. С. Пушкину от 24 января 1922 г. из Кишинева и в письме к П. А. Вяземскому от конца декабря 1822 г. начала января 1923 г. из Кишинева.
«Вот пушкинское послание к Аглае…» — в академическом издании печатается, с многими разночтениями, под названием «Кокетке» (1821).
«<…> он прятал замечательный болдинский цикл, состоящий из „Расставания“…» — вероятно, имеется в виду «Прощание» («В последний раз твой образ милый»), законченное осенью 1830 г. в Болдине, как и «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной».
«<…> стихи, написанные в альбом „Иностранке“» — стих., датированное 1822 г., напечатано Пушкиным впервые в 1826 г.
«<…> Якушкин в записках своих рассказывает…» — по изд. якушкинских Записок 1908 г., цит. у Вересаева, раздел «В Кишиневе».
«А. О. Россети <…> отметила в дневнике своем <…> „все восхищались голосами Давыдовых-Грамон“» — также цит. в статье Б.Модзалевского, «Страница из жизни декабриста М. П. Бестужева-Рюмина», с. 213 (см. ниже сноску 2 в тексте Ходасевича).
«<…> рассказывает А. М. Лобода, автор известной статьи „А. С. Пушкин в Каменке“» — статья в измененном и гораздо расширенном варианте, под названием «Пушкин и Раевские», перепечатана в изд.: Пушкин, под ред. С. А. Венгерова, т. II (С.П., 1908), сс. 106—118 (см. ниже сноску 3).
«С кн. П. А. Вяземским <Пуппсин> держал пари на бутылку шампанского. ..» — см. письмо Пушкина к Вяземскому от 2 января 1831 г.
«В книге <…> (Quelques conversions au catholicisme racontées par Mme Adèle Davidoff, Paris, 1876)…» — информацию об этой публикации установить не удалось.
«<…> Славянская библиотека, находящаяся и ныне в том же доме…» — основанная кн. Иваном Сергеевичем Гагариным (одним из первых русских иезуитов) в 1856 г., сперва как Славянский музей (на основе личной библиотеки Гагарина), впоследствии переименованный в Славянскую библиотеку (Bibliothèque slave), находилась в пригороде Парижа Медон с 1982 г., а в 2002 г. была перевезена на хранение в Лион.
- ↑ Одновременно с нами, но совершенно иным путем, к тому же выводу относительно характера отношений между Аглаей Давыдовой и Пушкиным пришел М Л.Гофман. По его мнению, первая часть так называемого «дон-жуанского списка» содержит имена женщин, которых Пушкин любил, но с которыми не был близок. Исходя из этого общего положения, исследователь заключает, что платоническими остались и отношения поэта с Аглаей, имя которой значится как раз в первой части списка (См. только что вышедшую книгу: М Л.Гофман. Пушкин — Дон-Жуан. Париж, 1935. Сс. 39 и 89.)
- ↑ См. Б. Л. Модзалевский. Страница из жизни декабриста М П.Бестужева-Рюмина. Памяти декабристов. Сборник материалов, III (Ленинград, 1926), сс. 202—227.
- ↑ Университетские известия (Киев), 1899, май, отд. II, сс. 81-99. Там же впервые воспроизведены портреты Аглаи Антоновны и Адели (в монашеском одеянии), затем перепечатанные в Полном собрании сочинений Пушкина под ред. С. А. Венгерова, изд. Брокгауз — Ефрон, т. II, сс. 59 и 142.
- ↑ Как известно, Пушкин весьма интересовался июльскими событиями. С кн. П. А. Вяземским он держал пари на бутылку шампанского, утверждая, что Полиньяк должен быть казнен. Неизвестно, знал ли он о родстве Полиньяка с Давыдовыми.
- ↑ Судьба этого здания превратна. Оно было построено в первой половине XVIII века для некоего Абраама Пейран, разбогатевшего парикмахера. После его смерти дом переходил из рук в руки. Между прочим, перед самой Отечественной войной в нем помещалось русское посольство. Новициат Sacré-Cœur занимал его с 1820 по 1904 г. Теперь в нем музей Родена. (Marquis de Rochegude et Maurice Dumolin. Guide pratique à travers le vieux Paris. Paris, 1923, pp. 486—487.)
- ↑ А. О. Смирнова. Записки, дневник, воспоминания, письма. Изд. «Федерация», Москва, 1929, сс. 184—185 и с. 411 (прим. 63 и 65). Стихи Пушкина к Адели здесь ошибочно отнесены к 1821 г.
- ↑ Граф (впоследствии маркиз) Жозеф де Габриак, второй сын Екатерины Александровны, родившийся в Берне в 1830 г. В 1861 г. он состоял в Риме секретарем при французском посольстве.
- ↑ Городок в департаменте Сены и Уазы. Там находился новициат Sacré-Cœur.
- ↑ Смирнова, op. cit, 185.