Вильгельм Кюхельбекер
А Г А С В Е Р
Поэма в отрывках
Оригинал здесь: «Друзья и Партнеры».
ПРЕДИСЛОВИЕ
Напечатанные здесь вместе отрывки поэмы «Агасвер», собственно,
не иное что, как разрозненные звенья бесконечной цепи, которую
можно протянуть через всю область истории Римской империи,
средних веков и новых до наших дней. Это, собственно, не
поэма, а план, а рама и вместе образчик для поэмы всемирной;
автор представленных здесь отрывков счел бы себя счастливым,
если бы мог быть просто редактором, по крайней мере между своими
соотечественниками, хоть малой части столь огромного создания.
Агасвер путешествует из века в век, как Байронов Чайльд
Гарольд из одного государства в другое; перед ним рисуются
события, и неумирающий странник на них смотрит, не беспристрастно,
не с упованием на радостную развязку чудесной драмы, которую видит,
но как близорукий сын земли, ибо он с того начал свое поприще, что
предпочел земное — небесному. Небо, разумеется, всегда и везде
право; промыслу нечего перед нами оправдываться; но не забудем же и
мы, что, если не прострем взора об он пол гроба в область света,
истины, духа, — мы никогда лучше Агасвера не постигнем святую правду
божию, и жребий наш при последнем часе нашей жизни непременно
отчаяние, как скорбный жребий последнего человека, умирающего в
окончательном отрывке нашей поэмы в объятиях нетленного, страшного
странника.
ВЕЛЬТМАНУ
Милостивый государь!
Лично ни вы меня, ни я вас не знаем и, вероятно, никогда не
узнаем. Но столько вы мне известны, как человек и оригинальный
писатель, что я счел бы просто глупостью, если бы перед словами:
Милостивый Государь (за которыми даже нет вашего святого имени
и отчества, потому что я их никогда не слыхал) я написал Господину
Вельтману. Вы так же мало Господин, как Апулей или Лукиан, как
Сервантес или Гофман, как между нашими земляками, хотя и в другом
совершенно роде, Державин, Жуковский, Пушкин. Вы этого, может быть,
по своей скромности еще не хотите знать: так позвольте же, чтоб
человек, который вам ни друг, ни брат, ни сват, вам об этом объявил.
Вместе примите, милостивый государь, мои отрывки: я вам их посвящаю,
потому что не знаю, чем иным отблагодарить вас за удовольствие
высокое и живое, какое доставили мне ваши сочинения. В них мысли,
а мысли…* нашей многословной литературы — дело [не посл]еднее.
Ваш покорный слуга
Неизвестный
________
* Угол листа оборван. — Ред.
I
Видал ли ты, как ветер пред собою
По небу гонит стадо легких туч?
Одна несется быстро за другою
И солнечный перенимает луч,
И кроет поле мимолетной тенью;
За тенью тень найдет на горы вдруг, —
Вдруг нет ее, вновь ясно все вокруг,
Светило дня, послушное веленью
Создателя, над облачной грядой
Парит, на землю жар свой благодатный
Льет с высоты лазури необъятной
И, блеща, продолжает подвиг свой.
За племенем так точно мчится племя
И жизнь за жизнью и за веком век:
Не тень ли та же гордый человек?
Людей с лица земли стирает время,
Вот как ладонь бы стерла со стекла
Пар от дыханья; годы их дела
Уносят, как струя тот след уносит,
Который рябит воду, если бросит
Дитя, резвясь, с размаху всей руки
Скользящий, гладкий камень в ток реки.
Взгляни: стоит хозяйка молодая
И вот, любимцев с кровель созывая,
Им сыплет щедрой горстью корм она;
На зов ее, на шумный дождь пшена,
Подъемлются, друг друга упреждая,
Спешат, и в миг к владычице своей
Зеленых, белых, сизых голубей
Слетается воркующая стая…
Подобно им мечты слетают в ум,
Подобно им толпятся в нем картины,
Когда склоню пугливый слух на шум
Огромных крыльев Ангела Кончины.
В душе моей всплывает образ тех,
Которых я любил, к которым ныне
Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех:
Они сокрылись, — я один в пустыне.
И вдруг мою печаль сменяет страх,
Вступает в мозг костей студеный трепет,
Дрожащих уст невнятный, слабый лепет
Едва промолвить может: «Тот же прах,
Такой же гость ничтожный и мгновенный
За трапезой земного бытия,
Такой же червь, как все окрест, и я.
Часы несутся: вскоре во вселенной
Не обретут и следа моего;
И я исчезну в лоне Ничего,
Из коего для бед и на истленье
Я вызван роком на одно мгновенье».
Увы, единой вере власть дана
В виду глухого, гробового сна
Спокоить, укрепить, утешить душу:
Блажен, чей вождь в селенье звезд она!
«Нет! Своего подобья не разрушу, —
Так страху наших трепетных сердец
Ее устами говорит творец.-
Потухнут солнца, сонмы рати звездной,
Как листья с древа, так падут с небес,
И бег прервется мировых колес,
Земля поглотится, как капля, бездной,
И, будто риза, обветшает твердь.
Но мысль мой образ: мысли ли нетленной
Млеть и дрожать? Ей что такое смерть?
Над пеплом догорающей вселенной,
Над прахом всех распавшихся миров,
Она полет направит дерзновенный
В мой дом, в страну родимых ей духов».
Бессмертья светлого наследник, я ли
Пребуду сердцем прилеплен к земле?
К ее обманам, призракам и мгле,
К утехам лживым, к суетной печали
И к той ничтожной, горестной мечте,
Напитанной убийственной отравой,
Которую в безумной слепоте
Мы называем счастьем или славой?
Смежу ли очи я, когда прозрел?
Надежд моих, желаний всех предел
Ужель и ныне только то, что может
Мне дать юдоль страданья и сует?
Или души плененной не тревожит
Тоска по том, чего под солнцем нет?
_______
Не пышен, но пространен и спокоен,
Дом Агасвера при пути построен,
Который вьется, будто длинный змей,
Из стен сионских на тот Холм Костей,1
Куда, толпою зверской окруженный,
В последний день своих несчастных дней,
Идет, бывало, казни обреченный.
С писаний Маккавеев Агасвер
Подъемлет взоры: вечер; дня светило
Свой рдяный лик на миг опять явило;
Но черный облак быстрый ход простер
И преждевременною тьмою нощи
Грозит задернуть холм, и дол, и рощи,
И град, то погасающий, то вдруг
Златимый беглым блеском. Мрачен юг,
Восток и север мраком покровенны,
И нити мрака, ветром окрыленны,
По тверди тянутся; вот и закат,
Мгновенье каждое затканный боле,
Темнеет, тускнет; потемнело поле;
Весь мир бесцветной ризой мглы объят.
Вдруг молния, — протяжный гром грохочет,
Отзывом повторился перекат;
Иной сказал бы: это бес хохочет
Над ужасом трепещущей земли.
Не умирает гул в глухой дали:
Им, возрожденным беспрестанно снова,
Трясется беспрестанно гор основа.
Склонил чело на жилистую длань
И молча смотрит иудей на брань
И внемлет крику бешенства мятежных
Стихий, бойцов в полях небес безбрежных.
С какой-то томной радостию слух
Печального впивает речи грома:
Из персей рвется жизнь его, влекома
Призывом их; ненасытимый дух
Дрожит и алчет сочетаться с ними
И вдаль стремится, в беспредельный путь,
И крыльями разверстыми своими
Теснит его стенающую грудь.
Но он не понял, чадо ослепленья,
Души своей святого вожделенья, —
На все вопросы сердца там ответ,
Единственный, отрадный, непреложный;
Его зовет и манит вечный свет,
А взоры он вперяет в прах ничтожный.
К земле уныние гнетет его;
Он так вещает: "Солнце дня сего!
Подобье ты минувшей нашей славы:
Как ночь простерлась над лицом твоим,
Так на лицо Давидовой державы
Всепожирающий, ужасный Рим
Набросил ночь орлов своих крылами!
Взойдешь и заблестишь заутра ты,
Сразишь победоносными лучами,
Разгонишь светом рати темноты…
Но мы, мы позабыты небесами!
Нам дня не будет… Строгий Иоанн
Лишь обличал неправды жизни нашей,
Лишь гром метал на злобу, на обман,
Нам лишь грозил господня гнева чашей;
Вотще мы вопрошали: «Или ты
Обетованный царствия наследник?»
От имени пророка проповедник
Отрекся даже. Тут из темноты,
Из Галилеи, области презренной,
Смешением с кровью чуждой помраченной,2
Великий гром за молнией своей,
За Иоанном он, непостижимый,
Превознесенный, славимый, гонимый,
Исшел — и поразил сердца людей!
И ныне третий год, — и вот немые
Приемлют речь, приемлют свет слепые,
Глухие паки обретают слух,
И удержать заклепы гробовые
Не могут мертвых, и нечистый дух
Неодолимым Словом изгоняем…
Сомнением я долго был смущаем,
Но наконец, благоговея, рек:
«Нет! Он не нам подобный человек;
Он тот, кого от бога ожидаем! —
Почто же медлит? Скоро ль, скоро ль он
Венец Давида на себя возложит,
Шагнет — и власть языков уничтожит
И свободит поруганный Сион?»
И встал и пред усиленной грозою
Отходит в храмину, но не к покою,
А да питает в лоне тишины
Обманчивые, дерзостные сны.
Кто там, путем потопленным и поздным,
Точа с развитых кудрей и брады,
Напитанной дождем, ручьи воды,
Идет, спешит под завываньем грозным
Свистящих ветров, яростных громов?
Под Агасверов неприютный кров
До возрожденья сладостной лазури
Кто уклониться пожелал от бури?
Его увидел с прага Агасвер,
Стоит и смотрит; руку тот простер,
Рукою машет, и, сдается, крылья
Ногам хотят придать его усилья.
В туман ненастья мещет иудей
Пришельца испытующие очи,
Я вот, среди взволнованных зыбей
Борьбой стихий усугубленной ночи,
Нечуждые одежду, поступь, стан
Распознает: так точно! то Нафан,
Всех тайн его участник, всех советов,
Клеврет, ему дражайший всех клевретов, —
И к страннику навстречу иудей
Бросается, заботою подвинут,
И нудит с лаской под навес дверей;
Из ризы влагу, от которой стынут
Трепещущие члены пришлеца,
Желает выжать; но, не отраженный
Защитой дома, льяся без конца,
Ему смеется дождь.
За праг священный
Шагнули; с гостя плащ тяжелый снят,
И вот они за трапезой сидят.
Уж чашу трижды, не прервав молчанья,
Друг другу передали; наконец,
Вперив на брата быстрый взор, пришлец
Простер к нему крылатые вещанья:
«Ужели не речешь мне ничего?
Ты что безмолвствуешь в немой кручине
И как не вопрошаешь о причине
Прихода в дом твой друга своего?»
От губ отъемля кубок позлащенный,
Тот молвить хочет, но узрел в очах
Наперсника восторг неизреченный, —
Слова в отверстых замерли устах.
«Да смолкнут, — гость воскликнул, — наши
пени!
Друг, брат мой! склоним перед Святым колени!
Я зрел его в Вифании: всех нас,
Свидетелей неслыханному чуду,
Объял священный трепет… Длить не буду
Повествованья — знай: мессиин глас
Воззвал от мертвых Лазарево тело;
Оно четвертый день в гробнице тлело,
Оно уже распространяло смрад;
Но душу выдал побежденный ад:
Жив Лазарь! — Господом благословенный,
Грядет, народа тьмами окруженный,
Грядет Давидов сын в Давидов град!
О, Агасвер! ты жаждал дня избавы —
Настал! настал! — раздайтесь, песни славы!»
Когда до матери дойдет молва
Такая: «Мать, твой сын погиб во брани!» —
Как цвет подкошенный, ее глава
Падет на перси; длань, прильнув ко длани,
Оледенеет; скорбью сражена,
Лежит без чувства на одре она,
А лишь откроет свету солнца вежды,
Снедается воскресшею тоской, —
Но вдруг от брата слышит: «Луч надежды!
Неверны вести!» — жадною душой,
Несытым сердцем сладость упованья
В себя вбирает горестная мать;
Меж тем ее колеблют содроганья:
Недужная не в силах не рыдать.
Подобно в бурных персях Агасвера
Сражаются сомнение и вера.
Но напоследок победил Нафан,
И вот их ум мечтами обуян!
Одна другую в беге упреждая,
При легком, свежем, быстром ветерке,
Струи бегут и мчатся по реке,
Так точно и слова, не иссякая,
Спешат без отдыха из уст друзей,
И их надежда дерзкая, слепая
Несется по потоку их речей.
С мечтами их сравнятся лишь созданья
Главы, жегомой яростным огнем,
Неистовством свирепого страданья:
Больной, бессильный утопает в нем;
А между тем пред ним поет и пляшет
Фантазия, сестра немого cнa,
Порхает и жезлом волшебным машет
И, вымыслов бесчисленных полна,
За миг один, быть может, до кончины
Чертит пред ним грядущего картины!
Но вот зажглась веселая заря
На искупавшейся дождем лазури;
Минула ночь и вместе с ночью бури…
Встают и, да приветствуют царя,
Нетерпеливым рвеньем пламенея,
Из дома вышли оба иудея;
Идут — и стали вдруг: стоустный гул
Летящих к небу кликов ликованья
По быстрым хлябям ветрова дыханья
Их алчущего слуха досягнул.
Взошли на холм, — и сонм необозримый
Явился взорам их с того холма:
Волнуется народу тьма и тьма;
И се-грядет он сам, превозносимый,
Благословляемый восторгом тех,
Которым будет он в соблазн и смех,
Которых ныне радостные лики
Поют: «Осанна!», но настанут дни,
И близки, — их же яростные крики
Возопиют: «Распни его! распни!»
Уже они вступили в стены града,
И Агасвер мечтает: «Ныне чада
Израиля провозгласят его;
Он снимет плен с народа своего!»
Но, уз иного плена разрешитель,
Христос остался тем же, чем и был;
Не грозный вождь, не дерзостный воитель,
Пред коим в страхе обращают тыл
Полки врагов, — нет, скорбных утешитель,
Бессмертных истин кроткий возвеститель,
Недужных друг и врач больных сердец.
И что же? соблазняется слепец;
Еврей тупой, строптивый и безумный
Едва удерживает ропот шумный;
Но ждет еще и молвил: «Он в ночи
Велит избранникам и приближенным
На сопостатов обнажить мечи,
Или друзьям, быть может, отдаленным
Дарует время к подвигу поспеть
И с ними на противников беспечных
Нечаянно и вдруг накинет сеть».
В надежде, в страхе, в мятежах сердечных
Проходит для него другая ночь:
«Он скоро ли решится нам помочь?»
Нет, и не мыслит возвратить свободу
Спаситель всех Адамовых сынов
Не терпящему временных оков,
Но к вечным равнодушному народу!
Тут сыну праха божий сын постыл:
И вот, угрюм и гневен и уныл,
Лишась надежды суетной и лживой,
Христа покинул Агасвер кичливым.
В самом Христе одну свою мечту
Он обожал; он плакал от утраты,
Его восторг был только блеск крылатый,
Который, разрывая темноту,
Средь черных туч ненастной, грозной ночи
Мелькнет, сверкнет в испуганные очи —
Вдруг нет его, исчез пустой призрак,
И вслед над потрясенными горами
Ревут, грохочут громы за громами,
И стал еще мрачнее прежний мрак.
И вот, смущаем адскими духами,
Отступник в сердце обращает грех,
И на устах его бесчеловечный,
В самом безмолвии ужасный, смех,
Изобличитель ярости сердечной.
_______
Пришел Нафан на третий день к нему
И молвил: «В Каиафином дому
Сбираются и умышляют ковы
Жрецы и книжники, враги Христовы».
А он ни слова, мрачный и суровый;
Его уста язвительно молчат;
Он, мнится, мразом мертвенным объят.
Не удивлен наперсник: ведь к печали
Тяжелой Агасверовой привык
И ведает — страданья налагали
Всегда оковы на его язык.
Но что бы было, ежели бы ясно
И вдруг разоблачилося пред ним,
Что давит так безгласно, так ужасно
Того, кто сердцем породнился с ним?
В четвертый день, весь искажен испугом,
Ногами слабыми едва несом,
Как человек, пред коим с неба гром
Ударил в землю, друг предстал пред другом,
Упал на ложе и, лишенный сил,
В слезах, трепеща, с воплем возопил:
«Сбылось! сбылось! — увы! на смерть, на муки
Влекут его злодеи: предан! взят!
Его Иуда предал! Лицемеры
В безбожной радости не знают меры:
Ему за срам свой ныне отомстят,
Ему за слово каждое отплатят!
И времени свирепые не тратят:
Я видел, он уж ими приведен
К наместнику на суд; а, наущен
Коварными, злохитрыми жрецами,
Народ ревет, стекаяся толпами:
„Смерть, смерть ему! Он смерти обречен!“»
Как столп огня, который, рдян и страшен,
Средь темноты, средь тишины ночной,
Когда над градом гибельный покой,
Поднимется и взыдет выше башен, —
Так грешник вспрянул, бледен, мрачен, дик,
И вот издал, трясяся, зверский крик
(В том крике хохот, визг, и стон, и скрежет,
И, словно вопль казнимых, душу режет).
Потом подходит к другу своему
И смотрит на него, как житель ада,
И с смехом повторяет: «Смерть ему,
И да не явится ему пощада!»
Дрожа, отпрянул от него Нафан,
И мыслит: «Сон ли безобразный вижу?»
Но, лютым беснованьем обуян,
«Безумца, — тот лепечет, — ненавижу!
Он мог — но разгадать он не умел
Сердец народа… Смерть и поношенье
Да будет вечно всякому удел,
Кто нас введет в бесплодное прельщенье!»
И бешеный не кончил буйных слов,
Как вдруг от стука, топота и гула
От грохота бряцающих щитов
Потрясся воздух и земля дрогнула:
Идет, поникнув божеским челом,
Поруганный народом легковерным,
Растерзанный, согбенный под крестом,
Под бременем страданий непомерным,
К приятью чистой, невечерней славы,
Туда, где гордым, буйственным очам
Единый видится конец кровавый,
Где им понятны только смерть и срам.
«Увы! ведут!» — воскликнул посетитель,
И замер на устах дрожащий глас.
Но сердце Агасвера дух-губитель
Окаменил в ужасный оный час:
Он к двери дома своего исходит
И шепчет: «Покиваю же главой,
Увижу, посрамлю его хулой!»
И стал, и взор неистовый возводит,
И, жадный, ищет жертвы средь толпы.
В пути коснеют тяжкие стопы
Спасителя; под кровом Агасвера
Остановился он. Тогда грехов
Отступника исполнилася мера:
Хотел вещать — не может; но без слов
От прага оттолкнул, немилосердый,
Того, кто бы смягчил и камень твердый,
Кто шел на муку за своих врагов!3
__________
1 Холм или Гора Костей, черепов, в Славянском тексте:
Краниево место, у Лютера — место казни, несколько стадий,
или поприщ, от Иерусалима.
2 Галилея была населена евреями, но между ними жило
множество и самаритян, и язычников, между прочим и галлатов,
или азиатских галлов, — остаток от нашествия галлов при втором
Бренне.
3 Если поэт не довольно ясно высказал то, что хотел сказать
этим отрывком, так пусть это замечание в прозе доскажет его мысль!
В таком пусть, может быть, более самоотвержения, чем бы то иной
думал. Замечание в прозе, разъясняющее целую поэму или по
крайней мере довольно пространный отрывок, в котором есть же
нечто целое, почти не что иное, как явное признание, что мысль в
поэме, в отрывке, развернута неудовлетворительно; а легко ли для
самолюбия стихотворца признаться в подобном промахе? Конечно,
тут можно бы было и сказать кое-что в защиту этой неясности, этой
неудовлетворительности, но — оставим: автор, по крайней мере в
настоящем случае, более дорожит своею мыслию, чем стихотворением,
в котором она — хорошо ли, худо ли — изложена. «Воздадите Кесаре —
Кесареви, а божие богови». От святыни, от человеков божиих не
требуйте никогда и ничего, что не до них касается: пусть религия
не будет для вас никогда средством для достижения мирских целей,
как бы, впрочем, эти цели ни были благородны и высоки. Даже те,
которые, напр<имер>, как испанское духовенство в войну с Наполеоном,
употребляли веру для воспламенения любви к отечеству и ненависти к
чужеземному владычеству, все-таки унижали ее чистую святость — и в
своих понятиях не слишком разнствовали от утилитарного богохульства
некоторых философов XVIII века, говоривших, что религия — очень
недурная выдумка для обуздания глупой черни.
II
Сион лежал в осаде; оскверненный
Убийством и нечестьем, град священный
Под пыткою кровавой умирал,
Евреев буйных дикий глад снедал
И вызвал в жизнь чудовищное дело
(Злодеи даже вздрогли от него):
Зарезала младенца своего,
Сожрать решилась трепетное тело
Родного сына мерзостная мать.1
Был третий год в исходе. Ночь немая
Едва могла расторгнуть с ратью рать:
Ногами груды трупов попирая,
Вторгаясь в стены, пламени предать
Святыню порывалися трикраты
Когорты римские; едва сам Тит
Их удержал.2 Заутра запретит,
Но глухи будут: шлемы их и латы
Не красная денница озлатит —
Ужасная неслыханная кара
Их в кровь оденет светочем пожара.
И было уж за полночь: освещал
Зловещий луч кометы темя скал,
Дремавших полукругом в темной дали;
Катил унылые струи Кедрон,
И, мнилось, был в струях тех слышен стон,
Они, казалось, в пасмурной печали
О гибели Израиля рыдали.
В последний раз пред смертью тяжкий сон
Смежил народу страждущие вежды,
Лишенному и силы и надежды.
Близ храма, на развалинах забрал
Твердыни рухнувшей, которой дал
Антоний имя,3- в думы погруженный,
На страже юный иудей стоял,
Сухой, как остов, бледный, изнуренный
И бденьем, и неистовой нуждой,
И битвой; а когда-то красотой,
И мощью, и породою высокой
Был знаменит Иосиф черноокий.
И с ним беседовал другой еврей —
Не воин, жрец ли, или фарисей,
А только без меча и сбруи бранной, —
Средь тьмы всеобщей, в грозной тишине,
В кидаре,4 в ризе белой и пространной,
Пришел он по изъязвленной стене,
Мелькая, словно призрак полуночи.
И вдруг из мрака огненные очи,
Угрюм, таинствен, в юношу вперил
И, став: «О чем мечтаешь?» — вопросил.
«Увы! — воскликнул витязь черноокий,
Тебя не знаю; мне твои черты
Неведомы; однако молвлю: ты
Быть должен муж безжалостно жестокий.
Скажи мне: бедные мои мечты
Что сделали тебе? Зачем их чары
Разрушить было? — Я так счастлив был!
Забыты были ужасы и кары:
Грустя без боли, сладостно уныл,
Был ими унесен я в глубь былого!
Я был в Сароне: чуждый битв и гроз,
В наследьи моего отца седого
Бродил я тихо вдоль ручья живого,
Под сенью наших пальм и наших лоз;
Не видя трупов и не слыша стона,
Внимал я трелям соловья Сарона
И душу обонял саронских роз,
Родных мне, славных в песнях Соломона.5
Любовь забудешь там, где стынет кровь,
Где брань и глад, мятеж и мор пируют;
Но пусть меня безумцем именуют
(Поверишь ли?), я вспомнил и любовь!
Сдавалось, будто меч приняв впервые,
Готовлюсь стены защищать святые
И расстаюсь, сдавалось, с милой я…
Клянусь, пришелец! предо мной стояла
Моя Деввора, свет мой, жизнь моя,
Так точно, как когда, замлев, упала
На грудь мою и простонала: „Друг,
Прости навеки: нет тебе возврата!“
Ах! знать, была предведеньем объята
Душа любезной: в мой родимый круг,
В ее объятья мне из бойни ратной
Навеки отнят, заперт путь обратный;
Заутра черви ждут нас, мрак и тлен,
Все мы умрем заутра».- «Тот блажен,
Кто умирает, — рек пришелец, — все вы
Умрете, счастливые дети Евы;
А тот, кто не умрет, — увы ему!» —
И замолчал.
Тогда немую тьму
Разрезал вопль протяжный: «Глас совсюду,
Отколе ветры дышат, глас греха
На град сей и на храм, на жениха
И на невесту, на всего Иуду!»
Был ужасом напитан томный вой,
Весь болию проникнут, дик и странен;
Но, некой мощной думой отуманен,
Внял без движенья, хладною душой
Его рыданью муж в одежде белой.
Не так Иосиф; хоть и воин смелый
И среди сеч, и глада, и зараз
Взирал в лицо погибели не раз,
Но весь затрясся, — бледный, охладелый.
Или впервые бедственный привет
В ту роковую ночь услышал? — Нет!
Вот даже и вопроса от пришельца
Не выждал же, а молвил: «Странник, знай:
Не пес то плачет, позабывший лай,
Без пищи, без приюта и владельца;
Не стонет то и буря нараспев:
К Иуде то исходит божий гнев
Из темных уст простого земледельца.
Его все знают: дом его стоял
На южном склоне Элеонских скал…
Четыре года до разгара брани
(В то время мы еще платили дани,
А только тайно на ночной совет
Клеврета начал зазывать клеврет)
Однажды он сказал: „Пойду я в поле“ —
И уж в свой дом не возвращался боле,
Исчез без следа. Вот потом настал
Веселый первый день Седьмицы кущей,6
И на равнине, радостью цветущей,
Народ вне града шумно пировал,
Беспечный, под роскошными древами.
Вдруг, — с чудно искривленными чертами,
Явился он средь смехов и забав,
В очах с огнем зловещим исступленья,
Безгласный, страшный, — мнилось, обуяв
От несказанно тяжкого виденья.
Престали пляски: трепета полны,
Вдруг побледнели все средь тишины,
Упавшей будто с неба — столь мгновенной;
Все взоры на него устремлены:
А он стоит, движения лишенный,
Стоит и смотрит, словно лик луны,
Живой мертвец, бесчувственный и хладный;
В сердца всех льется ужас безотрадный.
Но вот уже усталый день погас,
По мановению десницы ночи
Безмолвных звезд бесчисленные очи
Проглянули; тогда, в священный час,
Когда земля под сенью покрывала,
Сотканного из сна и темноты,
Усталая, протяжней задышала
И смолкли шум и рокот суеты, —
В тот час он ожил и на стены града
Взошел, посланник бога или ада,
И стал ходить и „Вас Владыка сил
Отринул! горе, горе!“ — возопил.
Был взят ночною стражей исступленный,
С зарей его к префекту привели;
Но, вопрошен правителем земли,
Он, как кумир, из древа сотворенный,
Как труп, в котором жизни луч потух,
Как камень, оставался нем и глух.
Предать его свирепым истязаньям
Велел наместник.- Что же? Мертв к страданьям,
Он их и не приметил; утомил
Мучителей провидец. „Ты безумный“, —
Решил префект и ведца отпустил.
И снова день и суетный и шумный
Пред матерью таинственных светил,
Пред влажной ночью скрылся за горами,
И снова над Израиля сынами
Глашатай бед и горя возопил;
И с той поры, чудесно постоянный,
Не уступая ни тревоге бранной,
Ни ужасу неистовых крамол,
На стены еженочно он восходит,
И еженочно бедственный глагол
И на бесстрашных страх и дрожь наводит.
Когда же день займется, — немота
Смыкает бледные его уста,
И он уж не живет, а только дышит:
Клянут его — стоит, молчит, не слышит;
Ударят — даже взором не сверкнет;
Предложат брашно, скажут: „Ешь во здравье!“ —
Он жрет, как зверь, и, не взглянув, уйдет.
Ему равны и слава, и бесславье,
И жизнь, и смерть, и злоба, и любовь, —
И, мнится, в жилах у него не кровь».7
Тут воин смолк, а тихими шагами
Тот приближался. Серыми волнами
Трепещущей, неверной темноты
Смывались мутные его черты.
Вдруг замахал засохшими руками,
Стал прядать и, дрожа, завопил он:
«Увы народу, граду и святыне!»
И в тот же миг расторгся чуткий сон
По всем холмам окрестным и в равнине,
Покрытой тяготою римских сил.
И снова он и громче возгласил:
«Увы народу, граду и святыне!» —
И, дня не выждав, грозный легион
На новый приступ ринулся к твердыне;
Вот и другой, вот третий грозный стон,
Рев оглушительный со всех сторон,
Глагол войны, как гром небесный, грянул
И с скрежетом слился. Весь стан воспрянул.
Настал Израилев последний бой;
Последний час Сиона тьму немую
Вдруг превратил в денницу роковую,
В единый, общий, нераздельный вой.
Стрелам навстречу стрелы, камню камень
Несутся с визгом; щит разбит о щит,
Меч ломится о меч; смола кипит;
Клокоча, лижет домы жадный пламень…
И уж в стенах Сиона смерть и Тит!
Иосиф доблестный примкнул к дружине
Сынов Исава8; бьются; он глядит —
И что же? Книжник тот или левит,
С кем он беседовал, утес в пучине —
Без брони, без щита, пред ним стоит.
«Прочь! ты не воин: удались, пришелец!
Без пользы гибнешь!» — юноша вскричал;
Но тот главою молча покачал.
А между тем зловещий земледелец
На них и битву с высоты забрал
Смотрел, и не бесчувствен, как бывало:
Уж ныне истребленье не в зерцало,
Не в мутный призрак свой кровавый лик
Пред ним из-за дрожащей мглы бросало;
Он видит, явно сам господь приник
С десницей гневной, грозно вознесенной,
На град свой, запустенью обреченный!
Под стон и гром, средь дыму и огня,
Под дождь багровых искр, при криках зверских,
Слила в один ужасный ком резня
Отважных римлян и евреев дерзких.
Борьба стрельбу сменила, — нож, кинжал
Сменили лук и дротик. Тот, кто пал,
Еще пяту врага грызет зубами;
Другой пронзен и на копье подъят,
Но гибнет вместе с ним и сопостат:
Вверх меч вознес обеими руками,
Напряг страдалец весь остаток сил,
Скрежеща, бьется, вьется, леденея,
И… свистнул в темя своего злодея
И шлем его череп раздвоил.
Вотще! — Сияние твоих светил
Погасло: издыхаешь, Иудея!
В твоей крови купает ноги враг
И все вперед, вперед за шагом шаг:
И вот твой храм вспылал, и вот в твердыне
Орел, — и сорван твой последний стяг.
«Увы народу, граду и святыне!» —
Тут в третий раз загадочный левит
Услышал; смотрит: там пред ним лежит
Растоптанный Иосиф черноокий;
Вдруг, весь в огне, с зубца стены высокой
«Увы и мне!» — глашатай бед завыл
И в бездну рухнул с рухнувшей стеною.
Но цел левит: не сень ли дивных крыл
Простер бесплотный над его главою?
Он жаждал смерти. Что ж? где пали тьмы,
Где с матерями издыхали чада,
Где взгромоздились мертвых тел холмы,
Там только одному ему пощада —
Жестокая пощада! — «Спите вы,
Вы все, потопшие в кровавом море! —
Так он промолвил: — Горе! горе, горе
Мне одному! ах! жив я! мне увы!»
________
1 Об этом ужасном деле рассказывает подробно в своей истории
Флавии Иосиф (которого, скажем мимоходом, несправедливо на-
зывают Иосифом Флавием).
2 Тит, по свидетельству того же историка, не желал, чтобы взя-
ли его воины Иерусалим приступом, потому что хотел сохранить
храм, как примечательный памятник зодчества.
3 Цитадель, построенная по приказанию Антония и носившая
его имя.
4 Кидар — род чалмы.
5 См. книгу: Песнь песней, гл. 2, стих 1-й и следующие.
6 Седьмица кущей — известный летний праздник у иудеев.
7 Лицо, которое здесь выводится на сцену, не вымышленное.
О нем упоминает Иосиф, а Евсевий подробно рассказывает его ис-
торию: был он сын земледельца, по имени Анания, а сам звался
Иисусом. В последние 50 лет он приобрел некоторую знаменитость
по известному пророчеству Казотта.
9 Сыны Исава, т. е. едомляне, или идумец, составили дружину
и прислали на помощь осажденному Иерусалиму. Эта дружина от-
личалась не только храбростью, но и благоразумием и повинове-
нием своим вождям и первосвященникам иерусалимским: на нее
одну почти только и могла положиться, среди всеобщих смут, раз-
доров и буйств, партия еврейских умеренных, доктринеров, к кото-
рой принадлежал и сам Иосиф.
III
Н е к т о
Все это только значит, что солгали
Пророки ваши; или подожди:
Еще, быть может, слава впереди,
Которую они вам обещали!
А что по-моему: к земному сын земли
Стремиться должен. Призраки, туманы,
Поэтов и софистов бред, обманы
И ложь жрецов в надоблачной дали.
Взгляни на римлян: властелины мира.
Друг, отчего? без грез пустых они
Для мира, не для синих стран эфира,
Не сложа рук, проводят в мире дни.
Ты скажешь: «Не было у них Гомера,
Платона не было».- Что нужды в том? —
Звучнее лиры броненосный гром;
Платон же… Бог с ним! Без его примера,
Без книг, в которых много слов и снов,
А толку мало, темных болтунов
И между греков было бы помене.
Все песни, все искусства, все дары
Харит и муз — подобны пене,
Похожи на шары
Из воздуха и мыла: пышны, блещут,
Но дунь — мгновенно затрепещут
И — лопнут. То ли дело власть
И страх, который навожу на ближних,
Готовых в прах передо мною пасть?
Богатство, сила, блеск почище вздоров книжных.
А г а с в е р
Не веруешь ты в чудеса;
Тебя послушать: пусты небеса,
Нет никого, кто бы оттоле,
Господь и Судия, радел о нашей доле
И возвещал бы о себе
В виденьях прозорливцев вдохновенных
И грозных знаменьях. Но о судьбе
Моих сограждан, тьмами побиенных,
В убогих же остатках расточенных
По всей поверхности земной,
О страшной гибели страны моей родной,
О запустении святого града
От мятежа, врагов, огня, зараз и глада
Что скажешь? На людей, на град и храм
Сошел же рок и — по его словам:
За смерть его нам, нечестивым, в кару
Бог повелел мечу, и язве, и пожару,
И что ж? пожрала нас неслыханная казнь!
Не спорить мне с тобой: не хитрый я вития;
Но… исповедую души моей боязнь:
Он, может быть, и впрямь мессия,
И согрешили мы,
Что от сошедшего с небес в юдоль печали —
Да будет светом среди тьмы,
Владычества земного ожидали.
Н е к т о
Приятель, это все мечты
Больного вображенья:
На страхи произвольной слепоты
Ответ — улыбка сожаленья.
А г а с в е р
Он рек мне: «Будешь жить», — что ж? скорбную
главу
Под град я подставлял каменьев раскаленных,
Бросался на врагов, победой разъяренных,
Грудь открывал мечам и копьям… Но живу!
Н е к т о
И поздравляю, потому что в гробе
Едва ли веселее, чем у нас;
Хотя порою, под сердитый час,
О глупости, о злобе,
О мерзости людской
И много говорит иной,
Но даже Персии злоречивый
И гневный Ювенал
Не поспешат запрятаться в подвал,
Где умный и дурак, ханжа и нечестивый
Средь непробудной тишины,
Средь мрака вечного — равны.
Что жив ты — случай, и притом счастливый.
А г а с в е р
Я не старею; измененью лет,
Так мне сдается, не подвержен,
Не чувствую упадка силы…
Н е к т о
Нет? —
Ты, верно, в молодости был воздержан… —
Так Некто, издеваясь, возражал
Казнимому бессмертьем Агасверу,
Когда уже был путь его не мал,
Но не шагнул еще за роковую меру,
За грань последнюю, какую указал
Отец времен и веков
Тревожной жизни человеков;
В те дни венчанный славою Траян
Сидел над той громадой царств и стран,
Которую, тщеславьем ослепленный,
То гнусный раб, то мерзостный тиран,
Потомок Брута называл вселенной.1
Но с кем же скорбный иудей
Вел разговор средь плачущей пустыни,
На пепле Соломоновой святыни,
В глухую ночь, под вой зверей,
Которые, ногами землю роя,
Искали трупов, жертв отчаянного боя?2
Что отвечать мне вам,
Питомцы мудрости высокомерной?
Ваш род строптивый — род неверный:
На посмеянье ли вам свой рассказ я дам?
Вы, праха легкомысленные чада,
За чашей искрометного вина
Поете: «Смертным жизнь на миг подарена,
А там нет ничего, нет рая, нет и ада!»
Вы на воде, на прозе взращены:
Для вас поэзия и мир без глубины…
Для вас учения Садокова наследник3
Такой же, как и тот, еврей,
Или, пожалуй, грек-эпикурей,
Скитальца просвещенный собеседник,
Великий Мильтон… «Мильтон здесь к чему?
Тебе ль равняться с ним?» — С титаном мне, пигмею?
Не оскорбленье ли тому,
Пред кем благоговею,
И отвечать-то вам? — Но выпал век ему,
Который не чета же моему:
Пылал еще в то время веры пламень,
И, как в напитанный огнем священным камень,
Так ударял в сердца певец —
И вылетали искры из сердец!
Он бога возвещал: что ж? и дышать не смея,
Ему внимали; славил красоту —
Влюблялся мир в его волшебную мечту;
Перуном поражал злодея —
Злодей дрожал; или, проникнут сам
Испугом вещим, духа отрицанья
Являл испуганным очам —
И в души проливал потоки содроганья.
Да! не в метафору в те дни и смерть и грех,
А в зримое лицо, в чудовищное тело
Поэта вдохновение одело.
Что ж? об заклад: теперь и он бы встретил смех!
Как, например, пред вами молвить смело.
Блестящих ангелов в златых полях небес
Привык я видеть, да и бес
Не мертвенное зло, без бытия живого,
Не отвлечение, а точно падший дух
И враг свирепый племени людского?4
Не так ли? хохот ваш тут поразит мой слух:
«Ступай и бреднями пугай старух;
Кажи не нам, а ребятишкам буку!»
Уж так и быть! Навесть и страшно скуку,
Но кончу исповедь свою.
За Фауста я себя не выдаю,
А попадался мне, и видимо, лукавый;
Не окружен, конечно, адской славой,
Не гадкая та харя, с коей нас
Знакомят сказки, Дант и Тасс,5-
В пристойном виде, для стихов негодном,
То в рясе, то во фраке модном,
То в эполетах (в наш любезный век
И он премилый человек!).
Я узнавал не по наряду,
Не по улыбке, не по взгляду, —
По языку я узнавал его;
Его холодный, благозвучный лепет
Рвал струны сердца моего;
Я ужас ощущал, и обморок, и трепет,
А он учтиво продолжал:
«Итак, я, кажется, вам доказал:
Бог, красота, добро, бессмертье — предрассудок,
И глупость, стало быть, единственный порок,
Вселенной правит случай или рок,
Людьми же — похоть и желудок»;
Довольно! — Напоследок, не тая
И не робея, объявлю же я:
На пепле и костях Давидовой столицы
Так к Агасверу некто приступил,
Известный некогда под именем Денницы,
И Сатаны, и Князя темных сил,
Но эти прозвища он в старину носил.
В то время властвовал, — я вам сказал, — Траян:
При нем народные злодеи,
Наушники, не растравляли ран
Республики; патрициев со львами
Он в цирк не выводил;6 не думал созывать
Сената, чтоб с почтенными отцами
О соусе к осетрине рассуждать;7
А не без слабостей был царственный воитель.
Остатка стран свободных притеснитель,
Он превратил свои народы в рать
И метил в Бахусы и Сезострисы.
Да, к слову: в Бахусы! Не потрясались тисы
Пред ним толпою бешеных менад
(Не слишком это было бы впопад
В столетье Тацита и Ювенала),
Однако летопись не умолчала:
Герой бывал хмелен от вакховых отрад.
Он, правда, знал себя; спасибо! раз, не пьяный,
Указ похвальный, хоть немножечко и странный,
Послал в сенат: «Обязываю вас
Не исполнять, что под веселый час
Траяну приказать случится…» Дело!
А лучше было бы не пить…
Все выскажу ли смело?
Диона Кассия вы можете купить…
Я исчисленья прерываю нить.
Траяном, может быть за панегирик звучный,8
В наместники назначен Плиний был
Страны азийской, римлянам подручной,
Какой же именно — я позабыл.9
Вельможа Плиний во всей силе слова:
Любезность, величавость, ум и вкус —
Поступков и речей его основа;
Он вместе и питомец муз,
Философ и оратор,
Однако и в святилище наук
Все барин: царедворец и сенатор.
Кто волею судеб без рук,
Язык того всегда бывал проворен:
В Траянов век
Без рук был, и давно, вертлявый грек,
И потому не так, как прежде, вздорен,
Строптив и вспыльчив, нет! смирен и терпелив,
Искателен и вкрадчив, а болтлив,
И тот же вестовщик, каким бывал и прежде;
Тайком он варваром и дикарем честил
Потомка Ромула, но грозному невежде
Бесстыдно изо всех способностей и сил,
Как пес ручной, похлебствовал и льстил.
В дворцы Лукуллов, Неронов и Силл,
На пир беспутных нег и грубого разврата,
Кривляясь, скаля зубы, приходил
Бесславный внук Алкида и Сократа,
И судорожный смех (увы! какая плата!)
Ему за срам его платил.
Гречатами их в Риме называли10;
Зевая, слушали их песни, их скрижали,
Под их рассказы забывали
Свои державные печали,
Кормили их и — презирали.
Таких-то дорогих приятелей кружок
К себе и Плиний вызвал из столицы,
И вот однажды в зимний вечерок
И ложь и правду, быль и небылицу
Гречата лепетали перед ним.
Внимая купленным друзьям своим,
Лежал на торе11 пресыщенный Плиний
И взором мерил воздух синий,
И был хандрою одержим.
Не их вина: их языки не праздны;
Но, сплетни Рима истощив,
Пересказав все скверны, все соблазны,
Они с прискорбьем видят: все ленив,
Угрюм и холоден философ-воевода.
Вот кто-то наконец же вспомнил, что природа
И чудеса ее — конек
Семейства Плиниев… Для светских разговоров
Легок скачок
От Антиноев, Мессалин и Споров,12
От преторьянцев и шутов
До изверженья гор и странных свойств слонов,
Затмений солнца и подобных вздоров;
О долгоденстве речь: примеров привели
Сомнительных не мене полдесятка
Счастливцев, вышедших из общего порядка,
Таких, что за столетье перешли.
И молвил Плиниев отпущенник: «Властитель,
Мне пишет брат, домоправитель
Сирийского проконсула, и что ж?
Есть жид у них, зовется Агасвером:
Ему за двести лет».
П л и н и й
Твой братец пишет ложь,
И, кстати: ведь поэт! Приказчиком-Гомером
Сирийский мой сосед зовет его давно.
О т п у щ е н н и к
Ты едок, Плиний! — Правда, что смешно!
Я рад божиться: брата жид морочит;
Тем боле что с лица ему
Под пятьдесят. Вдобавок плут пророчит
(Ну, сообразно ли уму?),
Что вовсе не умрет.
П л и н и й
Я Плиний: это счастье.
А то совет соседу своему,
Быть может, дал бы я — принять участье
В решении задачи.
Г о с т ь — р и м л я н и н
Да!
Чтоб, например, хоть утопил жида
Или повесил.
Это предложенье
Не принято — спасибо! — в уваженье,
Но Плиний шлет в Дамаск гонца с письмом:
«Здоров я, — пишет, — будь здоров и ты»; потом
Пеняет за молчанье; тут известья
Из Рима, из Афин, из своего наместья;
А мимоходом пред концом
И просьба: «Если нет, Сервилий, затрудненья,
Для польз наук и просвещенья
Такого-то жидка пришли с моим гонцом».
И вот, по прихоти вельможной,
Без дальных справок (ведь он жид ничтожный),
Необычайный тот старик
Был взят и в Плиниев отправлен пашалик.
Приехал он и был наместнику представлен.
С улыбкой Плиний стал расспрашивать его
И не добился ничего;
Однако жид при нем оставлен.
И нагляделся Агасвер всего:
Всего величья мировой державы,
Всей суеты земной, ничтожной славы;
Ее когда-то он небесной предпочел,
И вот вблизи ее увидел и нашел,
Что мед ее смертельной полн отравы;
А тут же мог бы он узнать
И оную божественную славу,
Которую дарует благодать…
Но гордым ли святую постигать?
Она земле в потеху и забаву.
Известно всем, что отвечал Траян,
Когда, поверив клеветам безумья,
Пугаясь хлопот лишнего раздумья,
Чернить и Плиний вздумал христиан:
«Ты их не трогай, — пишет повелитель, —
А разве сами явятся они;
Но наглых исповедников казни!!»13
И был Траян не Нерон, не мучитель!
Был в граде Плиния великий храм
Астарты, полуварварской Юноны.14
Служенье в нем преданья и законы
Присвоили издавна двум родам:
Придет чреда — и выбирают жрицу
В одном из них, в другом берут жреца.
Им право то бесценно: багряницу
Отвергли бы, не взяли б и венца
Ему в замену. Вот настало время,
И Каллиадов радостное племя
Готовится кумиру деву дать:
И жребий пал на Зою, дочь Перикла.
Но в душу Зои свыше благодать
Живая пролилася и проникла:
Не хочет дева идолу предстать.
Сначала, подавляя пламень гнева,
Отец ей молвил: «Нас покинешь, дева;
Обещана ты юному жрецу,
Аминту, сыну Клита Гермиада».
Она же отвечала так отцу:
«Аминт несчастный! Жрец и жертва ада!
Увы! скорбит о нем душа моя…
Родитель, не ему невеста я:
Христос жених мой». И красой чудесной,
Святым смиреньем, кротостью небесной
Не умягчила диких душ она;
Кровава пред отцом ее вина:
Не враг-завистник право вековое,
Наследие колена их, подрыл;
Нет, дочь его, дитя его родное, —
И вот старик пред Плинием завыл,
Весь обезумлен бешенством Эрева:
«Достойна казни дерзостная дева;
Уж мне не дочь, злодейка мне она.
Презрев преданья предков и законы,
Рекла: „Не буду жрицею Юноны;
Бред ваши боги; в мраке вся страна,
И свет, и правду вижу я одна“».
Но Плиний сам считал мечтою тщетной
И уж отцветшей баснею певцов
Эллады, Рима, Азии богов;
Вот почему с улыбкою приветной
С курульских кресел15 он взглянул на ту,
Которая в таких летах незрелых
Народную постигла слепоту,
Быть может из его ж писаний смелых.
«Тебя, — сказал, — не укоряю я;
Прекрасна смелость юная твоя,
Но увлеклась ты ревностию ложной:
Друг, назову тебя — неосторожной.
Безумец только бросит головню
В солому дома своего сухую,
Чтоб уподобить золотому дню
До времени, до срока ночь седую.
Пример Сократа мудрому закон;
Что ж? — предрассудкам потакал и он:
Да! петуха на жертву богу здравья
Он завещал же. — Цицерон
Не видел ни малейшего бесславья,
Что правил должностью авгура сам,
А между тем авгурам и жрецам
В кругу своих смеялся тихомолком,16-
С волками жить, кто ж не завоет волком».
Все это он вполголоса шепнул,
Затем осклабился, на чернь взглянул
И громко молвил; «Вот мои доводы!
Теперь, надеюсь, дороги тебе
Священные права твоей породы:
Рассудку ты покорна и судьбе.
А впрочем, область дум и слов и мнений, —
(Тут он понизил голос), — дочь моя,
Свободна, и тебе против гонений
Тупых глупцов покровом буду я».
— «Благодарю; меня по крайней мере
Не нудишь к лицемерству, властелин;
А знаешь ли, что рек о лицемере
Тот, кто с создания земли один
И прав и чист и без греха пред богом?» —
Так отвечала дева.- Грозный мрак
Простерся на лице незапно строгом
Про консула; он ясно понял: так
Не говорят питомцы мудрований,
Которые секирой отрицаний
Все разрушают, но в которых нет
Ни пламени, ни жизни для созданий,
Которых тусклый и неверный свет,
Лишенный теплоты лучей и силы,
Дрожит над зевом мировой могилы.
«О ком вещаешь?» — Плиний возразил.
Она же: «Вопрошаешь, повелитель?
Он Сын Жены, но и Владыко Сил,
Был узником, но уз же разрешитель;
Он умерщвлен, а мертвым жизнь дает».
П л и н и й
(пожимая плечами, с усмешкой)
Нет, Зоя! — Слишком дерзок твой полет:
Я антитез твоих не понимаю.
З о я
Он Свет и Слово, Бог и человек;
Он мой наставник, — я иных не знаю;
И ведай, он о лицемере рек:
«Кто, раб тщеславья или мзды и страха,
Здесь отречется пред сынами праха,
Пред смертными отвергнется меня,
Того и я за вашим миром тесным
В том мире пред отцом моим небесным
Отвергнусь».- Пред лицом меча, огня
И срама не содрогнусь; все внемлите:
И скорбь и слава ваша — суета;
Пред вами исповедую Христа!
Терзайте тело, — дух в его защите!
Не ожидал наместник: деве он
Дивится; но уже со всех сторон
Раздался зверский вопль остервененья,
И, если бы не ликторы, каменья
В нее бы полетели.- Плиний был
Философ светский: благородный пыл
Смешил его, смешило вдохновенье,
Он бредом называл восторг; но тут
Свое взяла природа: изумленье
Его объяло, душу — сожаленье,
Стыд, скорбь, досада борят и мятут;
И вот он начал: «Мне ученье ваше
Не по нутру… Ты выбрать бы могла
Иное, поприветливей и краше
И боле ясное. Довольно зла
И гнусностей злоречье вашим братьям
Приписывает; враг я их понятьям,
Их суеверью. Но, вождей губя,
От них умею отличить тебя.
Мне тягостно предать тебя на муки.
Но я подвластен — связаны мне руки…
Как хочешь думай: я твоим мечтам
Пределов никаких не полагаю,
Но лютой черни буйственную стаю,
Хотя бы и притворством, должно нам
Смирить, спокоить… Верить ли богам,
Не веришь ли, — без алтаря, без храма
Не обойдется; горстку фимиама
Им бросить, кажется, не тяжело».
— «Тяжеле гор вселенной грех и зло,
В них боле весу, чем земли основа, —
Так отвечает ратница Христова.-
Души моей я не продам врагу,
Святому Духу Правды не солгу!»
Настаивал проконсул — труд бесплодный!
Уж и отца давно был залит гнев
Опасностью кровавой и холодной:
Он молит, плача, руки к ней воздев;
Но, токам слез слезами отвечая,
Бессильная, страшливая, младая,
И тут не пошатнулась ни на миг.
И час ужасный, роковой настиг:
Завопила, как тигр, толпа слепая;
Бледнеет Плиний, — уступил мудрец
И… деву предал. Тут верховный жрец
Астартина кумира первый камень,
Скрежеща, бросил в божию рабу.
Но деву преисполнил дивный пламень:
«Благословляю я свою судьбу! —
Она провозгласила.- Торжествую!
Свидетельствовать истину святую
Меня сподобил ты, Владыко Сил!
И се! горе над воинством светил,
Средь херувимов (вы его не зрите ль?)
Стоит и машет пальмой мой спаситель.
Туда, туда! там радость без конца,
За мной, Аминт! за мною в дом отца!
Я жду, не медли! — презри прах и тленье,
За мной, за мной!» — А он? — его мученье
В тот страшный час чей выскажет язык?
Считать ее своею он привык.
Он смеет мыслить, что не равнодушна
К его исканьям чистым и она.
И что же? богу своему послушна,
Могилы смрадной, гробового сна,
Всех ужасов свирепой, грозной казни
Питомица девической боязни
Не убоялась, только бы его
Не ставить высше бога своего!
И бог ее Аминту не противен:
Из уст любезной знает он Христа;
В ее устах сколь благ, велик и дивен
Спаситель мира! «Но ее уста
Чего же не украсят? — Так поныне
Говаривал Аминт.- Мечта! мечта!
О замогильной сумрачной пустыне,
О мире том не знаем ничего».
И вот же час настал: с очей его,
Как чешуя, упало ослепленье;
Грудь и его объяло исступленье,
И, жреческий сорвав с себя венец,
«Я, — он воскликнул, — идолам не жрец!
Умру за бога Зои, с нею вместе!»
Тогда взревел неистовый народ:
«Смерть жениху-злодею, смерть невесте!» —
И, как бурун неукротимых вод,
На них нахлынул. Из страны изгнанья,
Из мрака и скорбей и скверн земли,
Туда, в отечество, в страну сиянья,
Их души серафимы унесли.
Стоял же у подножья трибунала
Во все то время мрачный иудей,
И, будто в темной глубине зерцала,
Пред взорами души его всплывала
Картина прежних дней.
Ему знакомый образ отражала,
Священный, дивный, юная чета:
Пред ним воскрес Христос в них, избранных Христа;
Так с тверди солнце сходит в грудь кристалла,
Так в лучезарные, златые небеса
Им превращается смиренная роса.
Но где гордыня, там не созревает вера;
Надменных чуждо божество;
Сразило то святое торжество,
Но не восторгом, сердце Агасвера.
________
1 Римляне свою империю называли Orbis Romanus, т. е. Рим-
ским миром: этот Orbis они противуставляли городу (urbi), мир —
Риму. И по сию пору папа, преемник не только апостола, как на-
зывают его католики, но и древнего первосвященника (Pontifex
Maximus) языческого Рима, в первый день пасхи с балкона собора
св. Петра произносит сначала благословение urbi — Риму, потом
оrbi — миру.
2 Критики очень справедливо заметят, что в царствование Тра-
яна зверям уж несколько поздно было искать в земле трупов тех,
которых убили при взятии Иерусалима Титом.
3 Саддукеи отвергали, как видно из Евангелия, бессмертие ду-
ши — они между жидами были вольнодумцами, философами, esprits
torts (вольнодумцами — франц.).
4 Эта исполинская просопопея в Мильтоновом «Потерянном
Раю» пришла очень не по нутру Аддисону и чопорным Аристархам
XVIII столетия. Между тем в ней все так живо и ужасно, что, пра-
во, кажется, читаешь не просто продолжительное олицетворение
двух отвлеченных понятий, а изображение двух настоящих чудо-
вищных лиц: Грех и Смерть Мильтона вовсе не сродни скучным и
вялым аллегориям, которыми Вольтер вздумал, было, в своей «Нen-
riade» заменить мифологические лица Гомера и Вергилия.
5 Данте и Тассо, первый — Эсхил, другой — Еврипид между
романтиками, оба в том сходны между собою, что диаволу вполне
сохранили ту страшную маску безобразия, которую надели на него
средние века и народное верование. Мильтона, протестанта и поэ-
та-метафизика, почти невозможно считать романтиком: но, без
сомнения, он между новыми, величайший, точно так как, земляк
его и почти современник, Шекспир — последний и величайший ме-
жду романтиками. Как несчастный Спинелло Аретинский первый
между живописцами, так Мильтон прежде всех поэтов дерзнул
отступить от всеми принятого предания и представить князя тем-
ных сил не отвратительным чудовищем, но, по наружности, все же
ангелом, хотя и падшим, сохранившим и в самом падении красоту
и величавость. Но у Мильтона, как и у Спинелло, сатана ужасен
самою красотою: он ею не может обмануть духов света, с которы-
ми встречается. Только философскому безвкусию первой половины
XVIII века была предоставлена честь выдумать сантиментального
диавола-плаксу — Аббадону, равно отвергаемого и небом и адом.
Пери персидской мифологии совсем другое дело: раз, существа
средние, падшие, но не отверженные, чающие примирения, они, во-
вторых, духи-девы, обитательницы не ада, но мира вещественного;
наконец, в них сильно преобладает начало добра: после своего
первого и единственного падения они только и думают, как бы
благотворить человеку, утешать страждущих, лелеять сирот и пр.
Им не только красота, но и скорбь о минувшем и тоска по пре-
красной утраченной отчизне — в высокой степени приличны.
6 Хотя не патрициев, однако же все же джентльменов, кавале-
ров, всадников (equites), выводил в цирк не Нерон, не Калигула,
а лучший, может быть, изо всех цесарей — Юлий.
7 Об этом соусе заставил рассуждать отцов римского народа
император Домициан.
8 Панегирик Траяну известен всем — несколько знакомым с
классическою литературою.
9 В стихах позволено забыть, какая это была страна; в прозе
скажем, что Плиний был проконсулом в Вифянии.
10 Graeculi — уже Горации их так величает.
11 Top (torus) — возвышенное ложе вроде наших канапеев, но
не низменных турецких диванов: «Ac toro pater Aeneas sic orsus ab
alto» (Verg. Aen. Lib. II. Ver. 2). (Родитель Эней так начал с
высокого ложа (Верг., Эн., кн. 2, стих 2) (лат.). — Ред.)
12 Антиной и Мессалина слишком известны. Спор (Sporus) —
гнусный любимец императора Нерона.
13 О запросе Плиния касательно христиан и об ответе ему Тра-
яна смотри Диона Кассия. Довольно любопытно, что в XVIII веке
(и не в школе энциклопедистов) сыскался писатель Cuvier, ученик
Ролена, который находит, что — vu les circonstances (Ввиду
обстоятельств (франц.). — Ред.) — Optimus Maximus (Всемогущий
(лат.) — Ред.) Траян не мог дать лучшего ответа.
14 Астарот (Astaroth) и Астартэ, идолы ханаанитского, фини-
кийского происхождения, вероятно олицетворение сил природы
оплодотворяющей и рождающей. Римляне охотно принимали в свой
пандемониум богов племен, которых покоряли; но с новыми име-
нами обыкновенно сопрягали свои понятия: Бел или Ваал стано-
вился у них Аполлоном, Астарот — Юпитером, Астартэ — Юноною.
15 С курульских кресел преторы разбирали дела своей курии.
Потом подобные кресла были присвоены всем мужам консулар-
ским и наконец и остальным сенаторам.
16 Петух Сократа довольно известен; положим, что тут скры-
валась какая-то аллегория. Но Цицерон, без всякого сомнения, был
авгуром, а между тем в одном из своих писем (не помню — к сы-
ну ли, к Аттику ли) говорит, что невозможно, чтоб авгур глаз на
глаз встретился с авгуром, не захохотав во все горло.
IV
Блестят надменные палаты
С чела присолнечной скалы:
Бароны, рыцари, прелаты
Текут в Каноссу,1 как валы…
И что же их в Каноссу манит?
Или спешат на светлый пир,
И арфа трубадура грянет,
И бурный закипит турнир?
Нет, в честь Марии, в честь Амура
С дрожащих, сладкозвучных струн,
При чистой песни трубадура,
Не побежит живой перун;2
Девизы3 не сорвут улыбки
С румяных губок нежных дев,
И треска дерзновенной сшибки
Не сопроводит трубный рев.
Прелестных жен, мужей суровых
Иной туда позор влечет:
Там пред рабом рабов христовых4
Властитель мира в прах падет,
Падет, смиренный и покорный,
Пред дряхлым старцем грозный царь:
По битве страшной и упорной
Порфиру победил алтарь.
И вот стоит с свечой в деснице,
Немым отчаяньем объят,
Бос, полунаг, в одной срачице,
У запертых дворцовых врат
Злосчастный Гейнрих; жрец угрюмый
Глядит с балкона на него;
С чела жреца тяжелой думы
Не снимет даже торжество.
А кругом дворца толпа,
И жестока и тупа,
Зверь свирепый, зрелищ жадный,
Смотрит, будто камень хладный,
На безмерный срам того,
Чьих бы взоров трепетали,
Чей бы след они лобзали
В день величия его.
И чуждый толпы и в толпе одинок,
На кесаря, папу и волны народа,
Как белый кумир, недвижим и высок
(В нем точно ли бренная наша природа?),
Стремит кто-то с башни таинственный взор,
Пылающий, словно ночной метеор…
Он, по одежде странной и бесславной,
Однако и богатой, — иудей:5
Их в оный век слепой и своенравный
Едва ли и считали за людей,
Жгли, резали; а между тем в их руки
Попали и отцветшие науки,
И золото. Во всех землях пришлец,
Всем ненавистный, нужный всем делец,
Растерзанный, а все несокрушимый,
Израиль странствовал.- Бывал врачом
И пап и кесарей еврей гонимый,
Бывал заимодавцем, толмачом
Арабских книг не раз служил монаху,6
Монах же выводил потом на плаху
Учителя или в огонь ввергал.
Еврей и папский врач тот муж, который
Вниз на народ бросает с башни взоры, —
И вот он прошептал:
«И царство твое не есть сего мира?
А ряса наместника господа Сил
Ответствуй, — ужели не та же порфира?
А инок на выю царям наступил?»
______
Как некогда из клева врана,
Ведомый богом на восток,
В горах питаем был пророк,
Так в царстве Роберта Нормана,7
В стране разительных судеб,
Смягченный бременем изгнанья,
Ест горестный и черствый хлеб
Из рук суровых подаянья
Бессильный и больной старик,
А был он паче всех велик:
Пред ним народы трепетали,
Дрожали властели пред ним;
И что ж? настали дни печали,
Восстал неблагодарный Рим8 —
И он, из уз освобожденный
Пришельцев хищною толпой,
На одр скорбей в земле чужой
Пал, славы и венца лишенный.9
Десницей господа разбит,
Свинцовой бледностью покрытый,
Полуразрушенный, забытый,
В Салерне Гильдебранд лежит,
И, мрачный, у его возглавья
Его суровый врач стоит.
Искусен Агасвер, но здравья
Отдать и он тому не мог,
Кого на суд зовет сам бог.
Какое зрелище — кончина,
Исход в могилу исполина,
Вещавшего: «Я на земле
Наместник Вечного Владыки;
Мне покоряйтеся, языки,
Цари, — смиряйтесь!» — На челе,
С которого перуны власти
Когда-то падали, — все страсти
Потухли в передсмертной мгле;
И только некий луч чудесный
Дробится из-за тяжких туч
Изнеможенья, — веры луч
Святый, таинственный, небесный.
И врач увидел, как старик
Подъял к распятью взор смиренный.
Тут обвинитель раздраженный
Сначала головой поник
И, мнилось, собирает мысли;
Потом сказал: «Монах, исчисли,
Раздумай все, что повелел
Тот, чьим зовешься ты слугою,
Что нарушал ты, горд и смел,
Что перед чернию слепою
Неправдой наглой искажал…
„Да будешь кроток, тих и мал!
Благословеньем за проклятья,
Любовью за вражду плати,
Господь — отец ваш, все вы братья.
От Бога власти, — власти чти;
И, если даже кто в ланиту
Тебя ударит, — ты в защиту
И тут руки не поднимай,
Ему другую подставляй…“
Ты — презрел ты его глаголы:
Шатал ты и громил престолы,
Смущал вселенну, на отца
Злодея, жадного венца,
Родного сына ты воздвигнул;10
Ты наконец меты достигнул:
С челом, израненным от стрел
Ужасных клятв, тяжелых слуху,
У ног своих царя узрел…
Ужель Христу служил ты? — духу,
Владыке мрака ты служил.
И что ж? — ужель и ты возмнил:
„Причислен буду к чадам света“?
Молчишь, Григорий? — жду ответа!»
Григорий на него взглянул:
«Меня твой голос досягнул,
Как будто мук нездешних гул,
К которым кличет преисподня!
Так! спал с очей моих покров…
Посол ли ты суда господня?
Увы мне! к ближнему суров,
К себе еще жесточе, строже,
Я и на троне был монах,
Был сух мой хлеб и жестко ложе,
И что ж? — соцарствовал мне страх:
Поправ закон любви смиренной,
Я гордых попирал во прах,
Я, судия царей надменный!
Кругом меня лежала мгла,
И слеп я был… Пусть не была
Та слепота моим созданьем,
Но — спал покров с моих очей,
Увы! ты прав: я был злодей!
Не торжествуй еще, еврей!
Все ж я проникнут упованьем:
Христос отвергнет ли меня?
Не пал же в алчный зев огня,
Живым раскаяньем объятый,
И тот разбойник, с ним распятый,
Которого в последний час
Христос, мой бог, простил и спас!»
Он умер — и что же? уста Агасвера
Пятнать не дерзнули клеймом лицемера11
Седого чела
Огромного старца, его же была
Начертана в мире десницею бога
На пользу веков роковая дорога!
________
1 Каносса — замок знаменитой маркграфини Матильды, в ко-
тором, подвергшись самой унизительной эпитимье, император Гейн-
рих наконец вымолил себе прощение папы Григория VII. О Матиль-
де скажем, что она была постоянным в счастии и несчастии другом
Гильдебранда; напрасно протестантские писатели силились очернить
их отношения; по недавно напечатанным письмам к ней Гильде-
бранда видно, что эти отношения были чистые и высокие. Она была
ему предана искренно, как отцу — по понятиям католиков — христи-
анского мира и как человеку истинно необыкновенному.
2 Языческий мир в песнях трубадуров и в рассказах троверов
долго еще жил как народное, темное предание, хотя церковь и от-
вергла его верования; вдобавок, жил не просто как реторическая
фигура, а с некоторою склонностью — в душе певцов и рассказчи-
ков, с одной стороны, а слушателей, с другой, — предполагать, что
боги прекрасной Греции не одна выдумка, а, может быть, существа
настоящие, живые, средние между человеком и жителями духовного
мира, нечто вроде арабских фей или иранских пери. Вот почему так
часто встречаешь в романсах и канцонах средних веков возле имен
Пречистой Девы и святых имена Амура, Венеры, Юпитера (Jupiro)
Последние следы этого очень примечательного явления находим в
Камоэнсе и в немецкой прелестной народной сказке: «Der Schwa-
nenschleier» («Лебяжье покрывало»), переделанной Музеусом.-
Греческая мифология перестала быть преданием и стала пустою ре-
торическою фигурою без жизни и таинственности уже по так назы-
ваемом возрождении наук в XVI столетии.
3 Девизы и эмблемы, это чисто восточное обыкновение, как из-
вестно, играли большую роль в живописном языке и нравах рыцар-
ских веков.
4 Папы назвали себя рабами рабов Христовых (Servi servorum
Christi), желая пощеголять своим смирением перед цареградскими
патриархами, которым вздумалось было принять титло: «патриархи
патриархови и епископы епископови».
5 Жиды в средних веках, сколь бы богаты ни были, везде долж-
ны были носить на одежде своей какую-нибудь отлику, например
желтый лоскут на правом плече, чтоб их тотчас можно было узнать.
См. «Ивангоэ» Вальтера Скотта.
6 Посредниками между учеными арабами и варварами-фран-
ками (и почти единственными) были жиды. И сами они, несмотря
на оковы, налагаемые на их ум вместе и гонениями, и талмудом,
превосходили тогдашних христиан и просвещением, и успехами в
науках. Имена, каковы: Веньямин Тудельский, Авиценна, Аверроэс,
останутся незабвенными: все трое были испанские жиды.
7 Роберт, по прозванию Гвискард, т. е. мудрый, вещий, полу-
земляк нашему вещему Олегу, выходец из Нормандии, где его ро-
довичи в то время едва ли еще успели стать французами, с своими
братьями отнял Неаполь и Сицилию у арабов и греков и основал
Королевство Обеих Сицилий. Он был другом папы Григория VII
и противником Гейнриха IV.
8 Бунт римлян противу папы, им облагодетельствованных и воз-
величенных, во время осады города их Гейнрихом может назвать-
ся истинною неблагодарностию, да — вдобавок — изменою отече-
ству, потому что тедеск Энрико, хотя бы он был и прав в своем
споре с первосвященником, во всяком случае был врагом и утес-
нителем Италии.
9 Папа принужден был заключиться в замок San Angelo и, ве-
роятно, не миновал бы плена, если бы его врасплох не освободили
сицилийские норманны.
10 Известно, что наконец, вследствие раздоров кесаря Гейнриха
и папы, отложился от императора собственный сын его, который
потом царствовал под именем Гейнриха V.
11 Называйте, как угодно, Гильдебранда: честолюбцем, жесто-
ким, пронырливым, — но лицемером он едва ли был: жизнь он вел
самую строгую, истинно постническую; сверх того, по месту, кото-
рое занимал, и по духу времени, сам глубоко убежден был в свя-
тости своих прав.
V
ЛЮТЕР
Идет, идет вперед без отдыха гонимый,
Таинственный ходок, ничем не сокрушимый,
Идет на север он: за Альпы путь простер
Из Рима вечного бессмертный Агасвер.
Он день и ночь шагал, как будто крылья бури
Унесть его хотят за крайний край лазури;
Он несся мимо гор, и деревень, и скал,
И будто призрак он пред встречными мелькал…
И вот пред ним стоит громада башен острых
И шестиярусных подоблачных домов:
Из самых старших то тевтонских городов,
Богатый, вольный Вормс; и в Вормсе сейм
имперский,
И должен быть судим на сейме инок дерзкий,
Который там в углу, в Саксонии, восстал
На страшного жреца семи латинских скал.
Сам кесарь судия; с ним вместе кардинал
И семь электоров: не убоится ль инок?
Он даст ли им ответ без страха, без запинок?
И в Думе городской сошелся весь собор:
Князья, епископы; шляп, шлемов, перьев бор,
Все рыцарство; сидят. Дон Карлос мрачный взор
С престола на вождей племен германских мещет;
Надежда гордая в груди его трепещет,
Он шепчет: «Этих всех сломлю полуцарей,
Им рухнуть под рукой железною моей!
Я им товарищ, им! Ведь и на них порфира!
Я им товарищ, я, властитель полумира,
Аббату Фульдскому товарищ, да князькам,
Которым нет числа, Саксонским! нет, не дам
Им дольше чваниться! Слугой или вельможей
Пускай любой из них торчит в моей прихожей,
Но от державства вас, друзья и сватовья,
Примусь я отучать, и отучу же я!»
Но в Думе, вне ее, на стогнах ждут монаха;
Его же самого костер ждет или плаха,
Когда бы вздумал Карл, смеясь, нарушить лист,
Где сказано: «Хотя б и не был прав и чист
Ты, инок ордена святого Августина,
А слово ты прими царя и дворянина,
Что возворотишься и невредим и цел».
Не точно ли таким и Гус листом владел?
И что же? на костре отважный чех истлел!
Вдруг раздалось: «Идет!» Безмолвье вместо шума
Настало. Смотрит чернь. Засуетилась Дума.
Тут дивного Жида, как древле Аввакума,
Схватило за вихорь, бросает за толпу
И ставит на ноги к стрельчатому столпу,
У самого крыльца, за сотником отважным
Трабантов кесаря, седым, суровым, важным,
Угрюмым воином, изрубленным в боях…
И должен проходить пред сотником монах,
Взбираясь вверх, туда, где, темный и презренный,
Он станет отвечать пред сильными вселенной.
Вот он! Не скор, но чужд боязни твердый шаг,
С него не сводит глаз тот самый строгий враг,
Который, потому что благодать порочил,
Великому из пап при смерти ад пророчил,
Который лишь кивал надменной головой,
Когда толпа, подняв свирепый, зверский вой,
Скрежеща, тешилась над Зоею святой.
Бесстрашен Агасвер. Но силы непонятной
Вдруг что-то вздрогнуло под чешуей булатной
Седого рыцаря: ударив по плечу
Героя инока, он молвил: «В бой лечу —
И бой мне нипочем; но твой поход тяжеле:
Поп, ныне я в твоем быть не желал бы теле!»
Но очи Лютера заискрились, зажглись
И устремились вверх в лазуревую высь
С той дивной верою, всесильно-чудотворной,
Которая без дум речет горе покорной —
И ввергнется гора в пучину волн морских;
Потом, на сотника понизив с неба их,
Ответил: «В божьей я защите, в божьей воле!
Их не боюся я, хотя б их было боле,
Сплошь дьяволов, чем вот на крыше черепиц!
Без бога не падет малейшая из птиц,
Без бога (с нами бог!) не сгинет мой и волос!
Зовет меня мой бог, я божий слышу голос!»
_____
И в зале очутился Жид,
Никем не видим, словно в том тумане,
Который защищал в сухом Аравистане
От зноя некогда евреев. Пышный вид
Собрания его не озадачил:
Он видел кесарей восточных светлый двор;
Он что-то при дворе Бабера-шаха значил, —
Но на монахе он остановил свой взор.
Насмешник пагубный и едкий,
Философ, филолог и диалектик редкий,
Сам кардинал вступил с суровым немцем в спор,
А кроме вечного божественного Слова
Не знает Лютер ровно ничего;
Всех знаний и всех чувств и мыслей всех основа —
Единое оно наука для него.
Бой начался. И кардинал лукавый
Сначала, будто тигр, жестокий и кровавый
В самом медлении, свирепо-терпелив,
Прилег и дремлет, когти притаив;
Стремит на жертву масляные взгляды
И льет реками мед обильной звучной свады;
Потом без принужденья перешел
К иронии; вот легкие угрозы;
Вот снова на глазах явились чуть не слезы…
Но наконец его зарокотал глагол.
И засверкал сарказм, и громы Ватикана
В персть, кажется, сотрут германца-великана.
Спокоен Лютер; изворотлив враг,
Блестящ, язвителен, красноречив и тонок;
Полудикарь тедеск все тот же: без уклонок
За речию его идет за шагом шаг,
Не опирается на разум ломкий,
Но произносит текст решительный и громкий —
И разлетелись врозь, как стаи диких птах,
Софизмы мудреца. И смотрит вверх монах,
И самого себя смиряет он и малит,
И молча молится, и молча бога хвалит.
Неистовый доминиканец Эк
Сменяет кардинала-дипломата;
Но этого невежу-супостата
Уничтожает вмиг великий человек.
И за учителем подъемлется учитель,
И много доблестных; но всех их правота
Сражает именем и помощью Христа;
Отважный Лютер всех их победитель.
Тогда в сердитых их рядах возник
Глухой, опасный шепот,
Он вскоре превратился в громкий ропот,
И вскоре — в бешеный, неукротимый крик:
«Пусть отречется еретик
Без дальнего, пустого объясненья
От своего проклятого ученья;
Или в него перун анафемы метнем,
И в ад он ринется в нечестии своем!»
Так немцы голосят и топают ногами
И сжатыми грозят противнику руками;
А итальянец обнажил кинжал
Или прицелился тишком из пистолета.
Эк, грязный симонист, вскочил и вопиял:
«Костер, костер ему, он хульник параклета!»
Кто мог бы тут узнать святителей синклит,
Честь церкви божией, цвет лучший христианства?
Со смехом Жид шепнул: «Безумная от пьянства,
Пред блудным домом чернь, беснуяся, кричит!»
Нахмурил брови Карлос величавый
И скипетром махнул и бросил гневный взор:
Затрепетал и смолк их яростный собор.
Властитель Лютеру сказал: «Они не правы,
Но слишком дерзок ты, свой голос ты понизь;
Ступай, от своего ученья отрекись».
И Лютер тут к готовому налою
Бестрепетно идет
И руку на Евангелье кладет,
И, воспарив горе восторженной душою,
Воскликнул: «Духу правды не солгу!
Отречься, видит бог, никак я не могу!»
Да, он погибнет: слаб отпор баронский, —
Анафема и дерзких леденит.
Да! он погибнет, если божий щит
Его незримо не прикроет. Князь Саксонский,
Что медлишь, благородный Иоанн?
Ты ль, Гессенский Вильгельм, всегда доселе смелый,
Испугом бледным обуян?
И что же? сыну Изабеллы,
Властителю столь многих царств и стран,
Которых и ему неведомы пределы,
Так молвил темный инок: «Государь!
Ты защитишь меня от кровопийц свирепых:
К числу ли сказок отнести нелепых
И честь и честность царскую? Есть царь
И над царями: лист твой у меня, —
И лист твой вынесу я из того огня,
Которым мне грозят, и к господу представлю!»
— «Молчи! тебя избавлю», —
Дон Карлос отвечал, с досады побледнев,
Но не на Лютера он излиял свой гнев:
«Мятежники, садитесь! не забудьте,
Что здесь верховный судия
Германский император, я!
В моем присутствии смиреннее вы будьте!
Я вам не Сигизмунд», — сказал
Могущим голосом прелатам император.
Красноречивый, вкрадчивый оратор,
Хотел промолвить что-то кардинал,
Но Карлос головой кудрявой покачал
И подозвал саксонца Иоанна:
«Электор, проводи из города, из стана
Схизматика: он твой вассал…
Ему дан лист охранный;
Но пусть не попадется мне:
На колесе склюют его орлы и враны,
Или истлеет он в огне!»
И вывел ратника за истину и бога
Саксонец из опасного чертога,
И император сейм мятежный распустил.
Что ж Жид пред мужем веры, мужем сил,
Почувствовал? «Фанатик! много их, —
Он молвил, — в стаде Иисуса!
Жаль, не сожгли его, как Иоанна Гуса!»
Но нечестивец вдруг притих:
Ему явился ряд таких воспоминаний,
Которые излили ток страданий
В окаменелую от долгой муки грудь, —
И Агасвер был принужден вздохнуть.
VII
Безверье, легкомыслие, разврат
Избрали Францию любимицей своею.
Маркиз и откупщик, философ и аббат
Равно готовили для гильотины шею,
Затем, что, позабыв, что есть господь и бог,
Там всякий делал то, что только смел и мог,
И что глупцы слепые, без печали,
Резвясь, переворот ужасный вызывали,
Который пролил кровь, как водопад с горы,
Который, как и все, что шлет нам провиденье,
Ниспослан был земле во благо и спасенье;
Но звать, выкликивать без мысли, до поры,
Без веры, с хохотом, столь страшные дары —
Не богоборное ли дерзновенье?
И как же было в эти дни
Все так изящно, гладко, мило,
И вместе все так страшно перегнило!
Играли, прыгали, резвилися они,
Как будто обезумев от дурмана,
Над яростным жерлом разверстого волкана.
Разврата грубого регентовских времен,
Времен Людовика, Людовикова деда,
Конечно, не было в Версале даже следа,
И следу не было и средь парижских стен,
Где богачи порой без вкуса подражали
Всем выдумкам и прихотям Версали.
На троне юноша задумчивый сидел,
С душой, исполненной любви и состраданья
К народу своему и чистого желанья
Помочь его бедам. За всякий же предел
Беды те перешли: придавлен тяжкой дланью
Откупщика к земле, обремененный данью
Правительству, дворянству, алтарю,
Крестьянин раннюю в трудах встречал зарю
И отдыха не знал до самой поздней ночи,
А дома — дети, голод, плач и стон!
Когда ему терпеть не станет мочи,
Не в тигра ли переродится он?
А между тем, беспечная как птичка,
Порхала средь цветов державная Австрийчка
И за мильоном тратила мильон,
Чтоб в Пафос превратить Марли и Трианон.
А между тем Дора, Бернар и Сенламбер
Без мысли и печали
Свои стишки водяные кропали…
Им всем в провинции жестоко подражали:
В Лане, например,
Любезник деревянный Робеспьер;
Он… но тогда точил он мадригалы,
Которым удивлялись залы
Руанские. А между тем ужасно,
Нося погибель, долг народный рос;
Министры и системы ежечасно
Переменялись. Но колосс
Весь трясся, перегнив до сердцевины.
Священство? Высшее? Предчувствуя погром,
Казалось, только думало о том,
Как бы спасти свои доходы, десятины,
Поместья и помещичьи права.
Аббаты лучше их: пуста их голова,
Святые их обеты позабыты,
Сплошь будуарные шуты и волокиты;
Но кое в ком из них душа еще жива,
Но кое-кто из них перо брал для защиты
Народа скорбного, сравненного с скотом.
Все это замечалося Жидом,
И радовался он глубокому упадку
В религии, и был уверен в том,
Что эти лже-жрецы все первому нападку
Уступят и отступят от Христа.
Но гордого ума догадки суета;
Но насылает бог неистовые бури
Для очищения померкнувшей лазури;
И чудным образом, средь гроз, и зол, и бед,
Дух просыпается, и вот находит след,
Находит верную, надежную дорогу
Обратно к своему отцу и богу.
_____
Все рушилось; все пало; церкви нет;
Престол вдруг рухнул в зев бездонный;
Глухая ночь, померк последний свет;
Король казнен. Народ кровавый, полусонный,
Жертв требует еще, но жертв почти уж нет.
В то время палачу тяжка была работа:
Он чистил Францию, как чистит рощу пал.
Сначала с эшафота
Он буйной черни головы казал
Ей ненавистных монархистов,
Различных видов и цветов,
Когда-то яростных между собой врагов:
Народ их не терпел; но, молчалив, суров,
Встречал и их без хохота и свистов.
Но вот Жиронды час настал:
Стал чистить кум палач и их, как тот же пал.
Тогда великие таланты пали:
Вернье и Барбару, Роланова жена
И дева дивная, чудесная, она,
Пронзившая огнем холодной стали
Урода гадкого, который вопил: «Кровь!»
И крови жаждал, как воды студеной;
Он, вечно бешеный, всегда остервененный,
Печатал и кричал: «К отечеству любовь,
К свободе, человечеству и благу
Должна в нас укреплять свирепую отвагу
Срывать с тех головы, сажать их на копье,
По улицам рубить, кто мнение свое
В Конвенте выскажет, не справясь с нашим
мненьем!»
И дале, дале, очередь дошла
До мужа грозного: он черным преступленьем
Себя ославил, много сделал зла,
Но Францию он спас, когда уж погибала.
Он создал войско, создал генерала,
Он храбрость создал: ребятишек он,
Босых мерзавцев, превратил в героев.
И что ж! пред ними дрогнул легион,
Который целой сотней боев
Стяжал в Европе первенство. Дантон
Рукой гиганта, гением титана
Попятил пруссаков: свободен край родной,
Но кровь темничных жертв подъемлет к небу вой!
Готова кара великана.
Как лев, погиб он: судьи трепетали,
Как уличенные преступники, пред ним.
Он шел на казнь неустрашим,
Но не без тягостной печали:
Жалел жены смиренной он своей,
Жалел птенцов — своих детей.
С ним пал и Демулен, вития превосходный,
Да с милой легкостью, уж чересчур свободной,
Менявший мнения, знамена и вождей.
Но, чтоб набросить тень на яркий блеск Дантона,
С ним вместе гильотине роковой
Предали взяточников рой,
Воров публичных, продавцов закона.
«Кто ж эти чудеса творил?
Не муж ли, недоступный страху
И полный демонских неколебимых сил?
Потомка ста царей возвел на плаху,
Талант, науку, ум, честь, красоту казнил,
Казнил порок и добродетель…
И наконец,
Презрев порфиру и венец,
Стал страшной Франции безжалостный владетель.
Злодей-то он, ужаснейший злодей,
Но вместе самый мощный из людей!»
Не беспокойтесь: это трус тщедушный,
Перед грозой всегда дрожащий, малодушный,
Оратор слабый, но чудесный лицемер,
Гиена-плакса, честный Робеспьер,
Когда-то сладеньких стишков плохой слагатель,
Теперь земли родной кровавый обладатель.
Все это замечалося Жидом,
Но вместе видел он, как двадцать, тридцать верных,
Свой дом покинув ночию, тайком,
Сбирались в глубинах пещерных
И как принос бескровный иерей
Без страха приносил за божиих друзей.
1-Й. НАНТ
Свирепствует Карье. Несчастный Нант трепещет.
Палач от казни изнемог;
Тут изверг гильотиной пренебрег:
Картечь в священников, в аристократов мещет.
Республиканские вдобавок свадьбы шут
Изволил выдумать: аббата с дамой вместе
Велит связать; приданое невесте —
На шею камень в пуд,
В два пуда жениху, — и их в Луару бросят, —
И это все без всякого суда!
Нет, пусть властей парижских не поносят,
А в захолустия заглянут, да сюда,
В провинцию: здесь во сто крат страшнее!
Здесь всякий комиссар-проконсул, и сильнее
Любого римского.- С Карье сошелся Жид
И был тираном приглашен на ужин.
Карье был Агасверу нужен:
Он согласился. Звание и вид
Пришлец менял как вздумает, но чтобы
Везде ему был доступ, он врачом
Слыл часто, твердо убежденный в том,
Что людям их бесценные утробы
Всего любезнее под мировым шатром.
2-Й. УЖИН У КАРЬЕ
К а р ь е
Пей, доктор: это мне вино с курьером
Прислал гостинец из Бордо Тальэн.
Ж и д
Одобрится ли только Робеспьером
Такая дружба?
«Не без ушей у стен, —
Вскочив, пролепетал Карье с испугом.-
Откроюсь пред тобой, как другом:
Я чист; шпионы не найдут следа,
Чтоб брал я взятки… никогда!
Тальэн мне друг; но он иное дело:
Хватает, грабит слишком смело;
В Бордо составился ископ,
Чтоб на него донесть. — А что мой гороскоп?»
Ж и д
Тальэн переживет тебя.
К а р ь е
Ужели!
А сколько мне прожить?
Ж и д
Не знаю; только мне
Пророческие звезды ныне пели,
И ты заметь вдобавок, не во сне:
«В страшной длани Робеспьера
Дни могущего Карье…
Не было еще примера:
Но Вереса пощадит,
Злой, благою тьмой покрыт,
Бессеребреник Катон,
И сойдет со сцены он».
К а р ь е
Со сцены кто сойдет: Катон или Верес?
Ж и д
Не знаю. Вещий дух исчез
И не расслушал всех моих вопросов.
К а р ь е
Я чист. Я не боюсь доносов:
Су ни с кого я не брал. Был я строг,
Но твердо убежден: быть мягче я не мог.
Ж и д
А завтра ты попов предашь картечи?
К а р ь е
Да! завтра: решено… Не хочешь ли ты речи
Исподтишка со мною завести,
Чтоб их помиловать?
Ж и д
Почти.
К а р ь е
Э, доктор, берегись! тебе я благодарен,
По милости твоей здоров я, словно барин;
Пропал мой ревматизм. Но за такую речь
Попасть и сам ты можешь под картечь.
Ж и д
Я под нее прошусь.
К а р ь е
Ах, доктор ты мой бедный!
Недаром стал такой ты бледный:
Ты охмелел, ты совершенно пьян!
Ж и д
Я выпил во всю ночь один стакан.
Я не боюсь твоей картечи.
Я гость твой: неужели гостя речи
Не хочешь выслушать? Позволь мне им
На самом месте именем твоим
Пощаду объявить, но только б отступили
От своего Христа.
К а р ь е
Изволь, изволь! Но ты не трать пустых усилий:
Их знаю; не отступят никогда.
3-Й. МУЧЕНИКИ
Сияет светлый луг пред городом прекрасным;
Как утро хорошо под этим небом ясным!
Как воздух чист и свеж! Как сладок ветерок!
Приветлив и пригож каштановый лесок;
Повсюду пышные сады, усадьбы, нивы…
И как же ль люди не счастливы!
Взгляните: из темниц и башен городских
Не граждане ль влекут сто сограждан своих,
В оковах, но свободных от боязни,
Священников, Христовых верных слуг,
На этот самый светлый луг,
Чтоб мученической предать их казни.
Свободен, без оков, шагает Жид средь них;
Он некоторых знал в Париже прежде, —
Вот почему он в суетной надежде,
Что увлечет хоть этих. Например,
Он руку подал бледному аббату,
Лет тридцати.
«Лизету мне и хату!»
Я ваши песенки, Лельер, не позабыл.
Тогда — вы как же были милы,
В сарказме вашем сколько было силы,
Как бредни поднимали вы на смех!
И что таить? да и таить-то грех:
Вы поклонялись шалуну Вольтеру
И славили везде естественную веру.
И вас ли вижу здесь, любезный мой аббе,
Клянусь, к живой моей печали?
Как в сонм фанатиков безумных вы попали?
И с ними вы ль одной обречены судьбе?
Ей-богу, это странно, это ново!
Но полномочье от Карье
Есть у меня; скажите только слово:
«Я не христьанин!» — буду сам без головы,
Когда не тотчас же свободны вы".
И вот закованные руки
С усильем на небо Лельер
С молитвой тихою, безмолвною простер.
«Я христианин, — он сказал.- Мне муки
За бога своего и спаса и Христа
Принять такая честь, которой, окаянный,
Я бы не стоил никогда.
Но он, мой пестун постоянный,
Он, верный пастырь мой, бежавшую овцу,
Уж погибавшую, нашел в степи ужасной,
На рамо возложил и, в день святый и ясный,
Принес обратно к своему отцу.
Молюся, доктор, чтоб и вас нашел спаситель».
«Sancta simplicitas,1-подумал соблазнитель.-
Вот молится, чтоб Вечный Жид
Покаялся!» Но вместе тайный стыд
Почувствовал и отошел смущенный.
Достигли места. Тыл к реке прижат
Глубокой и заране раздраженной,
Что вновь ее телами отягчат.
И, собственную жизнь от выстрелов спасая,
Тут расступилась стража городская
И, глаз с страдальцев не спуская,
Построилась поодаль по бокам:
А там, а там —
Противу них, по манию злодея,
Готова адом грянуть батарея…
В руках солдат дымятся фитили;
Но грохотом еще не дрогла грудь земли,
И молнии смертей еще не засверкали,
И медлит пасть на осужденных рок:
Не миновал еще тираном данный срок
И могут все еще, без горя, без печали,
Свободные, назад идти в свой дом,
А только бы рассталися с Христом
И увещаниям Жида усердным вняли.
К тому, к другому он с рассудком и с умом,
С доводами и просьбами подходит,
Но только ужас он на всех наводит,
И все бегут его, огородясь крестом;
Иной же говорит: «Отыди, муж жестокой!
Что так моей души ты ищешь одинокой?»
Тут бледный Агасвер, отчаянный игрок,
Не испытав такого срама сроду,
Стал тасовать свою последнюю колоду.
Он смотрит: молится дрожащий старичок;
Взглянул: епископ, в фиолетовой одежде;
Припомнил: он знаком и с ним был прежде;
К нему подходит в суетной надежде:
«Как? Вас ли, monseigneur,2 я вижу? Вы ли то?
В нотаблях были вы: встречались мы в Версали…
Однажды мне с улыбкой вы сказали:
„Здесь о религии не думает никто;
Но галликанской церкви быт
Быть должен сохранен: при нем епископ сыт,
Да есть и лишек на собак сердитых,
По всей окрестности проворством знаменитых,
На английского доброго коня,
И — кое-что на что…“ Оставивши меня,
Вы в бойкий разговор за Фигаро вступили…
И после легоньких усилий
Зоилов автора вы в пух, вы в прах разбили…
И ныне — извините — ха! ха! ха!
Не побоясь ни срама, ни греха,
Нас уверяете, что гибнете за веру!
Оставьте пошлому все это лицемеру:
Вы гибнете за ваших псов,
За вашего коня породы чистой
И кое-что за что; вы человек речистый,
Но то оставили без дальних слов.
Я к вашей кстати подоспел защите:
„Философ я, — скажите, —
Я не ханжа“ — и вам свободен путь — идите».
И старец покачал седою головой:
«Тяжелый, страшный груз лег над моей душой,
Но видит, знает он, мой послух и свидетель,
Что, скверн и мерзостей бесчисленных содетель,
От бога моего и спаса и Христа
Не отступлюсь я никогда!»
И старец замолчал, и тверд его был голос,
И солнцем озлащен кудрявый белый волос,
И озлащенна борода,
Лучами облит весь. Раздался конский топот,
И вершник закричал: «В народе слышен ропот,
Немедленно к себе
Вас, доктор, просит гражданин Карье,
А для преступников настало время казни!»
— «Я посрамлен попами: без боязни
Все на смерть просятся: я, брат, останусь здесь
И выжду я, чем кончится их спесь…»
В е р ш н и к
Здесь?
Здесь вас убьют, застрелят.
Ж и д
Как эти люди мелют,
А если я хочу застрелен быть, убит?
«У всякого свой вкус», — тот молвил и летит.
«Что ж — доктор?» — вершнику Карье кричит.
В е р ш н и к
Ваш доктор — доктор ваш сердит!
Или с ума сошел, или он англичанин…
Твердит: «Я, брат, останусь здесь
И посмотрю, чем кончится их спесь».
К а р ь е
Он англичанин! Ах, я в сердце ранен,
Адепт он Йорка, Питтов он шпион!
А был почти моим домашним он!
Так бормотал Карье: и гадок и смешон
Был изверга трусливый, жалкий стон;
Но вот пришел тиран в остервененье:
«Пошлю я Робеспьеру донесенье,
А пусть теперь с попами сгинет он,
Пали!» И вот, по манию злодея,
Вдруг смертью плюнула и адом батарея,
И с болью дрогла грудь трепещущей земли,
И — половины нет. «Пали!»
И молнии смертей змиями засверкали, —
Все, кроме двух, в кровавый гроб упали:
Епископ молится, и Жид еще стоит.
«Твой англичанин не убит», —
Проконсулу сказали; канонеру
Подъехать ближе он велит
И выстрел прямо в грудь направить Агасверу.
Раздался выстрел: выстрел — хоть куда!
Но только не попал в Жида;
Епископа с земли он поднял, как пророка
Илью великого, и ринул в глубь потока;
А на полете, свысока,
Казалось, длани старика,
Врозь распростертые, всех тех благословляли,
Которые сегодня за Христа
С ним вместе пострадали…
Но взоры всех стремятся на Жида, —
Прямешенько к Карье идет он, невредимый,
Но видимой тоской тягчимый.
Сошлись.
К а р ь е
Ты англичанин?
Ж и д
Ты…дурак:
Ты разве не взглянул в мои бумаги?
К а р ь е
Куда же ты идешь так смел и полн отваги?
Ж и д
Куда хочу.
К а р ь е
Тебя я задержу, чудак.
Ж и д
Нет, не задержишь.
К а р ь е
Это как?
Ж и д
Нет власти.
К а р ь е
Власти нет!
Ж и д
Да, так.
Уж в Нант тот въехал, кто сегодня ж, муж
кровавый,
Тебя в Париж отправит для расправы.
Сказал; но вдруг поник тяжелой головой
И, будто призрак, он сокрылся за горой.
__________
1 Святая простота (лат.).-Ред.
2 Ваше преосвященство (франц.).-Ред.
ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТРЫВОК
Вот так-то Агасвер
Переплывал моря и реки;
Прошел все земли, все страны и веки
И видел колыбель и гроб племен и вер,
Рожденье и кончину мнений.
Он длинную прошел аллею поколений
И был свидетелем холодным много раз,
Как человечества упадший с неба гений
От смрадного дыхания зараз,
От жадного ножа крамолы и смятений,
От труса и войны, грехов и заблуждений
В смертельных корчах издыхал,
Как пал ходил всемирных превращений
И все его созданья поедал,
Или ж, как он, победоносный гений,
Торжествовал могуществом ума,
И быстро таяла пред блеском света тьма.
Но наступала снова перемена,
И повторялся роковой закон:
Как некогда слова: Мемфис и Вавилон,
Так звуки: Лиссабон, Неаполь, Вена,
Москва, Афины, Рим —
С народной памятной скрижали
Один стирались за другим
И темной притчею столетий дальных стали.
Британец гордый уступил волкам
Свой белый остров, торжище вселенной;
Развалин грудой стал Париж надменный;
Вновь океан шумит и воет там,
Где полуночная Пальмира
Влекла к себе и страх, и взоры мира.
Иные стали слышны имена:
В замену старых, новые державы
Блеснули под луной одним мгновеньем славы;
Но след и их исчез, как след пустого сна,
И вот последняя настала перемена…
И вдруг среди померкнувших небес
Уж не было ни солнца, ни чудес,
И стала грязью радужная пена;
И пролетела жизнь земли, как миг:
Конца всех странствий Агасвер достиг.
Люди все почти легли
В лоно матери-земли;
Даже человека голос
Раздается редко где…
Как в забытой борозде
Иногда и в зиму колос
Уцелеет, одинок, —
Так, пойдет ли на восток,
Путь прострет ли к полуночи,
Мог не часто в оный век
Человека встретить очи
Одинокий человек.
И брани умолкли, и слышанья браней,1
Мечи еще целы, но нет уже дланей;
Нейдет ниоткуда кровавая рать:
Уж не за что брату на брата восстать.
Последняя вскоре зажжется денница:
Наш шар совершил свою жизнь и судьбу;
Простерлась архангела с неба десница,
И взять он готов роковую трубу…
Затрубит, — и мрачного, хладного гроба
Отверзнется с треском немая утроба;
На грозный его, повелительный зов
Застонет земля — и родит мертвецов.
И тот, кто был распят, и проклят, и поруган,
Тогда появится средь светлых облаков,
Средь сонма ангелов, своих святых рабов, —
И затрясется ад — его судом испуган.
И приближался час, когда приидет он;
Без остановки, без препон,
На шумных крыльях к неминучей цели
Земля летела; люди все редели…
И оставался наконец
Единственный из миллионов;
Не сын, не брат он, не отец:
Он пережил паденье тронов,
Наук, искусств и городов,
И видел он возобновленье
Болот и дебрей, и лесов,
Где блеск, и лоск, и развращенье
Когда-то пировали пир…
С чего? — не все ль равно? а мир
Одряхший пред своей кончиной
Весь стал пустынею единой, —
И в той пустыне заползли,
Взвились и забродили снова,
Воскреснув, первенцы земли…2
Их кости крыла гор основа,
И омывал безмолвный ход
Таинственных бездонных вод,
Которых глуби лот не знает,
Которых сна не возмущает
Дыханье бурь и непогод…
Но потряслись и глубь и горы,
И выступает во все поры
Пред смертию планеты пот —
И с ним чудовища,3 — и вот
Их видят человека взоры.
Оживший мамут зашагал;
Летяг уродливое племя
Вдруг зашныряло; в то же время
Сто щуп до облаков подъял
Полип, подобье Бриарея;
Под тяжестью морского змея
Кипит и стонет гневный вал.
Здесь птеродактиль, ящер-птаха,
В тяжелом воздухе кружит;
Там движется огромный щит —
То в десять сажень черепаха.
И без клеврета человек
Меж них, меж тварей разрушенья,
И жаждет он успокоенья,
И вопит: «Без конца мой век!»
Но между тем уже притек
Тот вечер, за которым дня светилу
Над мертвым миром не всходить:
Допрядена подлунной жизни нить,
И канет труп земли в бездонную могилу.
Жалок тот, кого сразил
Рок суровый смертью брата;
Тяжела того утрата,
Кто подругу схоронил;
Слез достоин тот и беден,
Кто стоит, один и бледен,
Средь чужих ему людей
Над доскою гробовою —
Всех родимых, всех друзей,
Всех, с кем связан был душою.
Но мучительнее часть
Пережившего отчизну;
Тот же, кто свершает тризну
Над вселенной, должен пасть
Под судьбой невыносимой,
Хоть бы был титанский дух
Для движенья сердца глух,
Каменный, несокрушимый.
Последний человек был муж булатных сил:
Холодный, дерзостный, бесчувственный, надменный;
Жены, детей, друзей, страны родной лишенный,
Он зубы стиснул и — слезы не уронил;
Но предпоследнему закрыл слепые очи,
И что же? — средь пустой и беспредельной ночи,
Как волк неистовый в немой степи, завыл;
А тот его врагом заклятым, горьким был.
И сидит, один и страшен,
Он, единый властелин
Мира трупов и личин:
Были там остатки башен,
Камни, след каких-то стен,
Медь, железо, даже злато;
Город там стоял когда-то,
Но теперь все прах и тлен, —
Нет ему нигде ответа;
С мужем горя нет и пса;
Звезды без лучей и света…
Нет луны, одна комета
Опаляет небеса.
«Ад одиночества, ад однозвучный!
Страшно мне: вырвуся, выбегу вон!» —
Так простонал и дрожит злополучный;
Гул повторил его бешеный стон;
Вдруг замолчал, посмотрел и хохочет;
Белая бездна, слияние рек,
В пропасти черной ревет и клокочет;
Вспрянул последний живой человек,
В зев ее радостно ринуться хочет…
Но кто же за руку его остановил?
Какое вышло вдруг из дебри привиденье?
Мечта ли, или есть в груди его биенье?
Еще ли есть один не мертвый средь могил?
Походка тяжела, как будто истукана,
Который, отделясь от медного коня,
Вдруг стал шагать на зов безумца Дон-Жуана,4
В лице нет жизни, нет в очах огня;
Но мышцы, рост и кости великана:
Не горестный, не воющий призрак
В конечный день земли покинул гроба мрак,
Нет, Агасвер бессмертный ждет возврата
Из-за пучины солнцев и светил
Христа, распятого велением Пилата;
Он в этот страшный час к страдальцу приступил, —
И смертный узнает, кого перед собою
Увидел, — и смирился перед тем,
Кто боле всех людей испытан был судьбою:
«Утешься! я тысячелетья ем,
Как свой насущный хлеб ты ел, бывало,
Тот яд, который в миг тебя добил…
Утешься! Нет в тебе моих проклятых сил;
Тебе отдохновение настало».
Так сыну тления нетленный странник рек:
Без жизни пал в его объятья человек;
Тот молча на землю слагает труп недвижный;
На груду камней сел и взор подъял горе,
Навстречу дивной и таинственной заре,
Предвестнице, что сходит Непостижный.
_________
1 «Услышати же имати брани и слышания бранем; зрите, не
ужасайтеся: подобает бо всем сим быти, но не тогда есть кончина»
и пр. Гл. 24, ст. 6 и далее. Ев. от св. Матфея.
2 Здесь дело идет о допотопных животных и некоторых дру-
гих, о которых еще не решено, баснословные ли они или нет.
3 В простом народе полагают, что от поту некоторых больных
зарождаются вши.
4 См. трагикомедию Мольера, оперу, переделанную из этой ко-
медии, и гениальный отрывок нашего Пушкина: «Каменный Гость».
1832-1846