Автобиография (Блок)

Автобиография
автор Александр Александрович Блок
Опубл.: 1915. Источник: az.lib.ru

Александр Блок. Автобиография

---------------------------------------------------------------------------- 
Оригинал находится здесь: Серебряного века силуэт...

---------------------------------------------------------------------------- 

Семья моей матери причастна к литературе и к науке. Дед мой, Андрей
Николаевич Бекетов, ботаник, был ректором Петербургского университета в его
лучшие годы (я и родился в "ректорском доме"). Петербургские Высшие женские
курсы, называемые "Бестужевскими" (по имени К. Н. Бестужева-Рюмина),
обязаны существованием своим главным образом моему деду. 
Он принадлежал к тем идеалистам чистой воды, которых наше время уже
почти не знает. Собственно, нам уже непонятны своеобразные и часто
анекдотические рассказы о таких дворянах-шестидесятниках, как
Салтыков-Щедрин или мой дед, об их отношении к императору Александру II, о
собраниях Литературного фонда, о борелевских обедах, о хорошем французском
и русском языке, об учащейся молодежи конца семидесятых годов. Вся эта
эпоха русской истории отошла безвозвратно, пафос ее утрачен, и самый ритм
показался бы нам чрезвычайно неторопливым. 
В своем сельце Шахматове (Клинского уезда, Московской губернии) дед
мой выходил к мужикам на крыльцо, потряхивая носовым платком; совершенно по
той же причине, по которой И. С. Тургенев, разговаривая со своими
крепостными, смущенно отколупывал кусочки краски с подъезда, обещая отдать
все, что ни спросят, лишь бы отвязались. 
Встречая знакомого мужика, дед мой брал его за плечо и начинал свою
речь словами: "Eh bien, mon petit..." ["Ну, что, милый..." (франц.).]. 
Иногда на том разговор и кончался. Любимыми собеседниками были
памятные мне отъявленные мошенники и плуты: старый '''Jacob Fidele''' [Яков Верный
(франц.).], который разграбил у нас половину хозяйственной утвари, и
разбойник Федор Куранов (по прозвищу '''Куран'''), у которого было, говорят, на
душе убийство; лицо у него было всегда сине-багровое - от водки, а иногда -
в крови; он погиб в "кулачном бою". Оба были действительно люди умные и
очень симпатичные; я, как и дед мой, любил их, и они оба до самой смерти
своей чувствовали ко мне симпатию. 
Однажды дед мой, видя, что мужик несет из лесу на плече березку,
сказал ему: "Ты устал, дай я тебе помогу". При этом ему и в голову не
пришло то очевидное обстоятельство что березка срублена в нашем лесу. Мои
собственные воспоминания о деде - очень хорошие; мы часами бродили с ним по
лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу;
выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции; при этом он
называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я
помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда
нашли особенный цветок ранней грушовки, вида, не известного московской
флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор
каждый год ищу на той самой горе, но так и не нахожу, - очевидно, он
засеялся случайно и потом выродился. 
Все это относится к глухим временам, которые наступили после событий 1
марта 1881 года. Дед мой продолжал читать курс ботаники в Петербургском
университете до самой болезни своей; летом 1897 года его разбил паралич, он
прожил еще пять лет без языка, его возили в кресле. Он скончался 1 июля
1902 года в Шахматове. Хоронить его привезли в Петербург; среди встречавших
тело на станции был Дмитрий Иванович Менделеев. 
Дмитрий Иванович играл очень большую роль в бекетовской семье. И дед и
бабушка моя были с ним дружны. Менделеев и дед мой, вскоре после
освобождения крестьян, ездили вместе в Московскую губернию и купили в
Клинском уезде два имения - по соседству: менделеевское Боблово лежит в
семи верстах от Шахматова, я был там в детстве, а в юности стал бывать там
часто. Старшая дочь Дмитрия Ивановича Менделеева от второго брака - Любовь
Дмитриевна - стала моей невестой. В 1903 году мы обвенчались с ней в церкви
села Тараканова, которое находится между Шахматовым и Бобловым. 
Жена деда, моя бабушка, Елизавета Григорьевна, - дочь известного
путешественника и исследователя Средней Азии, Григория Силыча Корелина. Она
всю жизнь - работала над компиляциями и переводами научных и художественных
произведений; список ее трудов громаден; последние годы она делала до 200
печатных листов в год; она была очень начитана и владела несколькими
языками; ее мировоззрение было удивительно живое и своеобразное, стиль -
образный, язык - точный и смелый, обличавший казачью породу. Некоторые из
ее многочисленных переводов остаются и до сих пор лучшими. 
Переводные стихи ее печатались в "Современнике", под псевдонимом "Е.
Б.", и в "Английских поэтах" Гербеля, без имени. Ею переведены многие
сочинения Бокля, Брэма, Дарвина, Гексли, Мура (поэма "Лалла-Рук"),
Бичер-Стоу, Гольдсмита, Стэнли, Теккерея, Диккенса, В. Скотта, Брэт Гарта,
Жорж Занд, Бальзака, В. Гюго, Флобера, Мопассана, Руссо, Лесажа. Этот
список авторов - далеко не полный. Оплата труда была всегда ничтожна.
Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый с
антикварными ценами знает, как дороги уже теперь хотя бы так называемые
"144 тома" (изд. Г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г.
Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского
просвещения. 
Отвлеченное и "утонченное" удавалось бабушке моей меньше, ее язык был
слишком лапидарен, в нем было много бытового. Характер на редкость
отчетливый соединялся в ней с мыслью ясной, как летние деревенские утра, в
которые она до свету садилась работать. Долгие годы я помню смутно, как
помнится все детское, ее голос, пяльцы, на которых с необыкновенной
быстротой вырастают яркие шерстяные цветы, пестрые лоскутные одеяла, сшитые
из никому не нужных и тщательно собираемых лоскутков, - и во всем этом -
какое-то невозвратное здоровье и веселье, ушедшее с нею из нашей семьи. Она
умела радоваться просто солнцу, просто хорошей погоде, даже в самые
последние годы, когда ее мучили болезни и доктора, известные и неизвестные,
проделывавшие над ней мучительные и бессмысленные эксперименты. Все это не
убивало ее неукротимой жизненности. 
Эта жизненность и живучесть проникала и в литературные вкусы; при всей
тонкости художественного понимания она говорила, что "тайный советник Гёте
написал вторую часть "Фауста", чтобы удивить глубокомысленных немцев".
Также ненавидела она нравственные проповеди Толстого. Все это вязалось с
пламенной романтикой, переходящей иногда в старинную сентиментальность. Она
любила музыку и поэзию, писала мне полушутливые стихи, в которых звучали,
однако, временами грустные ноты: 

Так, бодрствуя в часы ночные 
И внука юного любя, 
Старуха-бабка не впервые 
Слагала стансы для тебя. 

Она мастерски читала вслух сцены Слепцова и Островского, пестрые
рассказы Чехова. Одною из последних ее работ был перевод двух рассказов
Чехова на французский язык (для"Revue des deux Mondes"). Чехов прислал ей
милую благодарственную записку. 
К сожалению, бабушка моя так и не написала своих воспоминаний. У меня
хранится только короткий план ее записок; она знала лично многих наших
писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым,
Толстым, Полонским, Майковым. Я берегу тот экземпляр английского романа,
который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский. Перевод этот
печатался во "Времени". 
Бабушка моя скончалась ровно через три месяца после деда - 1 октября
1902 года. 
От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее
высоком значении их дочери - моя мать и ее две сестры. Все три переводили с
иностранных языков. Известностью пользовалась старшая - Екатерина Андреевна
(по мужу - Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти (4 мая
1892 года) две самостоятельных книги "Рассказов" и "Стихотворений"
(последняя книга удостоена почетного отзыва Академии наук). Оригинальная
повесть ее "Не судьба" печаталась в "Вестнике Европы". Переводила она с
французского (Монтескье, Бернарден де Сен-Пьер), испанского (Эспронседа,
Бэкер, Перес Гальдос, статья о Пардо Басан), переделывала английские
повести для детей (Стивенсон, Хаггарт; издано у Суворина в "Дешевой
библиотеке"). 
Моя мать, Александра Андреевна (по второму мужу - Кублицкая-Пиоттух),
переводила и переводит с французского - стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго,
Флобер, Зола, Мюссе, Эркман-Шатриан, Додэ, Боделэр, Верлэн, Ришпэн). В
молодости писала стихи, но печатала - только детские. 
Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич
и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей
принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии
(Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.).
"Кармозина" Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее
переводе. 
В семье отца литература играла небольшую роль. Дед мой - лютеранин,
потомок врача царя Алексея Михайловича, выходца из Мекленбурга (прародитель
- лейб-хирург Иван Блок был при Павле I возведен в российское дворянство).
Женат был мой дед на дочери новгородского губернатора - Ариадне
Александровне Черкасовой. 
Отец мой, Александр Львович Блок, был профессором Варшавского
университета по кафедре государственного права; он скончался 1 декабря 1909
года. Специальная ученость далеко не исчерпывает его деятельности, равно
как и его стремлений, может быть менее научных, чем художественных. Судьба
его исполнена сложных противоречий, довольно необычна и мрачна. За всю
жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая
литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением,
посвященным классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной
литературы и тонкий стилист, - отец мой считал себя учеником Флобера.
Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не
завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не
сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм
было что-то судорожное и страшное, как во всем душевном и физическом облике
его. Я встречался с ним мало, но помню его кровно. 
Детство мое прошло в семье матери. Здесь именно любили и понимали
слово; в семье господствовали, в общем, старинные понятия о литературных
ценностях и идеалах. Говоря вульгарно, по-верлэновски, преобладание имела
здесь '''еlоquence''' [красноречие (франц.).]; одной только матери моей
свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления
к musique [музыке - фр.[] находили поддержку у нее. Впрочем, никто в семье
меня никогда не преследовал, все только любили и баловали. Милой же
старинной '''еlоquenсе''' обязан я до гроба тем, что литература началась для меня
не с Верлэна и не с декадентства вообще. 
Первым вдохновителем моим был Жуковский. С раннего детства я помню
постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с
чьим-либо именем. Запомнилось разве имя Полонского и первое впечатление от
его строф: 

Снится мне: я свеж и молод, 
Я влюблен. Мечты кипят. 
От зари роскошный холод 
Проникает в сад. 

Жизненных опытов" не было долго. Смутно помню я большие петербургские
квартиры с массой людей, с няней, игрушками и елками - и благоуханную глушь
нашей маленькой усадьбы. Лишь около 15 лет родились первые определенные
мечтания о любви, и рядом - приступы отчаянья и иронии, которые нашли себе
исход через много лет - в первом моем драматическом опыте "Балаганчик",
лирические сцены). 
"Сочинять" я стал чуть ли не с пяти лет. Гораздо позже мы с
двоюродными и троюродными братьями основали журнал "Вестник", в одном
экземпляре; там я был редактором и деятельным сотрудником три года. 
Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года
три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были -
лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги "Стихов о
Прекрасной Даме" их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них
вошло лишь около 100. После я печатал и до сих пор печатаю кое-что из
старого в журналах и газетах. 
Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни
строки так называемой "новой поэзии" я не знал до первых курсов
университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романическими
переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева. До
сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых
лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел
в природе, но все это я считал "субъективным" и бережно оберегал от всех.
Внешним образом готовился я тогда в актеры, с упоением декламировал
Майкова, Фета, Полонского, Апухтина, играл на любительских спектаклях, в
доме моей будущей невесты, Гамлета, Чацкого, Скупого рыцаря и... водевили.
Трезвые и здоровые люди, которые меня тогда окружали, кажется, уберегли
меня тогда от заразы мистического шарлатанства, которое через несколько лет
после того стало модным в некоторых литературных кругах. К счастию и к
несчастью вместе, "мода" такая пришла, как всегда бывает, именно тогда,
когда все внутренно определилось; когда стихии, бушевавшие под землей,
хлынули наружу, нашлась толпа любителей легкой мистической наживы.
Впоследствии и я отдал дань этому новому кощунственному "веянью"; но все
это уже выходит за пределы "автобиографии". Интересующихся могу отослать к
стихам моим и к статье "О современном состоянии русского символизма"
(журнал "Аполлон" 1910 года). Теперь же возвращусь назад. 
От полного незнания и неумения сообщаться с миром со мною случился
анекдот, о котором я вспоминаю с удовольствием и благодарностью: как-то в
дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со
стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу
Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда "Мир божий". Не
говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких
стихотворения, внушенные Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова.
Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься
этим, когда в университете бог знает что творится!" - и выпроводил меня со
свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом
приятнее, чем обо многих позднейших похвалах. 
После этого случая я долго никуда не совался, пока в 1902 году меня не
направили к В. Никольскому, редактировавшему тогда вместе с Репиным
студенческий сборник. 
Уже через год после этого я стал печататься "серьезно". Первыми, кто
обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич и Ольга
Михайловна Соловьевы (двоюродная сестра моей матери). Первые мои вещи
появились в 1903 году в журнале "Новый путь" и, почти одновременно, в
альманахе "Северные цветы". 
Семнадцать лет моей жизни я прожил в казармах л.-гв. Гренадерского
полка (когда мне было девять лет, мать моя вышла во второй раз замуж, за Ф.
Ф. Кублицкого-Пиоттух, который служил в полку). Окончив курс в СПб.
Введенской (ныне - императора Петра Великого) гимназии, я поступил на
юридический факультет Петербургского университета довольно бессознательно,
и только перейдя на третий курс, понял, что совершенно чужд юридической
науке. В 1901 году, исключительно важном для меня и решившем мою судьбу, я
перешел на филологический факультет, курс которого и прошел, сдав
государственный экзамен весною 1906 года (по славяно-русскому отделению). 
Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее
образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и
известные навыки, которые очень помогают мне и в историко-литературных, и в
собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе
(материалы для драмы "Роза и Крест"). С годами я оцениваю все более то, что
дал мне университет в лице моих уважаемых профессоров - А. И. Соболевского,
И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского и Ф. Ф. Зелинского. Если
мне удастся собрать книгу моих работ и статей, которые разбросаны в немалом
количестве по разным изданиям, но нуждаются в сильной переработке, - долею
научности, которая заключена в них, буду я обязан университету. 
В сущности, только после окончания "университетского" курса началась
моя "самостоятельная" жизнь. Продолжая писать лирические стихотворения,
которые все, с 1897 года, можно рассматривать как дневник, я именно в год
окончания курса в университете написал свои первые пьесы в драматической
форме; главными темами моих статей (кроме чисто литературных) были и
остались темы об "интеллигенции и народе", о театре и о русском символизме
(не в смысле литературной школы только). 
Каждый год моей сознательной жизни резко окрашен для меня своей
особенной краской. Из событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших
на меня так или иначе, я должен упомянуть: встречу с Вл. Соловьевым,
которого я видел только издали; знакомство с М. С. и О. М. Соловьевыми, 3.
Н. и Д. С. Мережковскими и с А. Белым; события 1904 - 1905 года; знакомство
с театральной средой, которое началось в театре покойной В. Ф.
Коммиссаржевской; крайнее падение литературных нравов и начало "фабричной"
литературы, связанное с событиями 1905 года; знакомство с творениями
покойного Августа Стриндберга (первоначально - через поэта Вл. Пяста); три
заграничных путешествия: я был в Италии - северной (Венеция, Равенна,
Милан) и средней (Флоренция, Пиза, Перуджия и много других городов и
местечек Умбрии), во Франции (на севере Бретани, в Пиренеях - в
окрестностях Биаррица; несколько раз жил в Париже), в Бельгии и Голландии;
кроме того, мне приводилось почему-то каждые шесть лет моей жизни
возвращаться в '''Bad Nauheim''' (Hessen-Nassau), с которым у меня связаны
особенные воспоминания. 
Этой весною (1915 года) мне пришлось бы возвращаться туда в четвертый
раз; но в личную и низшую мистику моих поездок в '''Bad Nauheim''' вмешалась
общая и высшая мистика войны. 

'''1911 - Июнь 1915'''