Автобиографическое письмо С. А. Венгерову (Иванов)

Автобиографическое письмо С. А. Венгерову
автор Вячеслав Иванович Иванов
Опубл.: 1917. Источник: В. И. Иванов: pro et contra, антология. Т. 1. СПб.: РХГА, 2016. — 996 с. az.lib.ru

ВЯЧ. ИВАНОВ

Автобиографическое письмо С. А. Венгерову

править

Вот Вам, наконец, когда Вы уже изверились в силу моего обещания, досточтимый и долготерпеливый Семен Афанасьевич, не простая отписка, а добросовестная, — и, быть может, даже слишком пространная, — в прозе, которой Вы разрешили болтливость, и в стихах, законодателем не предусмотренных, — автобиографическая запись о том, как жизнь меня слагала; о том же, что мне удалось сложить из жизни, пусть судят другие, если им видна неконченная стройка из-за неснятых лесов.

Отец мой был из нелюдимых,

Из одиноких — и невер.

Стеля по мхам болот родимых

Стальные цепи, землемер

(Ту груду звучную, чьи звенья

Досель из сумерек забвенья

Мерцают мне, чей странный вид

Все память смутную дивит), —

Схватил он семя злой чахотки,

Что в гроб его потом свела.

Мать разрешения ждала, —

И вышла из туманной лодки

На брег земного бытия

Изгнанница — душа моя2.

Но я унаследовал черты душевного склада матери. Она оказала на меня всецело определяющее влияние. Я страстно ее любил и так тесно с нею сдружился, что ее жизнь, не раз пересказанная мне во всех подробностях, стала казаться мне, ребенку, пережитою мною самим.

Ей сельский иерей был дедом,

Отец же в Кремль ходил — в сенат.

Мне на Москве был в детстве ведом

Один, другой священник — брат

Ее двоюродный. По женской

Я линии — Преображенский,

И благолепие люблю,

И православную кутью.

Но сироту за дочь лелеять

Взялась немецкая чета:

К ним чтицей в дом вступила та.

Отрадно было старым сеять

Изящных чувств и мыслей сев

В мечты одной из русских дев.

А девой русскою по праву

Назваться мать моя могла:

Похожа поступью на паву —

Кровь с молоком — она цвела

Так женственно-благоуханно,

Как сердцу русскому желанно;

И косы темные до пят

Ей достигали. Говорят

Пустое все про «долгий волос»:

Разумницей была она

И Несмеяной прозвана.

К тому ж имела дивный голос:

«В театре ждали б вас венки», —

Так сетовали знатоки.

Немало лет прожила моя мать в благочестиво-чопорном, пиетистически-библейском доме престарелой и бездетной четы фон Кеппенов; хозяин дома, брат известного академика, дерптский теолог, знаток еврейского языка и деятельный член Библейского общества, был в то же время главноуправляющим имений светлейшего князя Воронцова3. По-немецки моя мать не научилась, — как не одолела никогда и отечественного правописания, — но стала любить и Библию, и Гете, и Бетховена и взлелеяла в душе идеал умственного трудолюбия и высокой образованности, который желала видеть непременно осуществленным в своем сыне. Хотелось ей также, чтобы ее будущий сын был поэт. Недаром в свои долгие девические годы наполняла она вороха тетрадей списанными стихами; кстати сказать, переписывала она что-то и для молодого Островского и восхищалась «разборами» Белинского, с сестрой которого, по ее словам, водила знакомство4. Она была пламенно религиозна; ежедневно, в течение всей жизни, читала Псалтирь, обливаясь слезами; видывала в знаменательные эпохи вещие сны и даже наяву имела видения; в жизнь вглядывалась с мистическим проникновением, но, при живой фантазии, мечтательствовать себе не позволяла и отличалась, по единогласному свидетельству всех, ее знавших, чрезвычайно трезвым, сильным и проницательным умом. Она боготворила царя-освободителя, была счастлива тем, что родилась в девятнадцатый день месяца февраля (1824)5, ненавидела нигилизм и отчасти славянофильствовала с оттенком либеральным, каковая приверженность идее славянства сказалась и в выборе моего имени6. Помню, что в детстве заезжал к нам раз толстый барин, в голубой шелковой русской рубахе (по фамилии, кажется, Нащокин), и мы ездили с ним куда-то в его карете, а потом мать объясняла мне, что это — «славянофил». По смерти своих стариков мать моя уже не собиралась замуж, — ей было почти сорок лет, — а жила уединенно с нашею Татьянушкой:

Моей старушка стала няней,

И в памяти рассветно-ранней

Мерцает облик восковой.

Кивает няня головой, —

«А возле речки, возле моста —

Там шелкова растет трава…»

Седая никнет голова.

Очки поблескивают просто…

Но с детства я в простом ищу

Разгадки тайной — и грущу…

С Украйны девушкой дворовой

В немецкий дом привезена,

Дни довлачив до воли новой,

Пошла за матерью она.

Считала мать ее святою;

Ее Украйна золотою

Мне снилась: вечереет даль,

Колдует по степи печаль…

Тогда пришел к моей матери с обоими своими малолетними сыновьями отец мой, оставшийся вдовцом по смерти первой жены, незадолго до того покинувшей его и детей. Мать ее давно знала, пользовалась ее доверием, корила ее за легкомыслие и выслушивала ее жалобы на гордость, замкнутость, деспотизм отца, на его неуменье обеспечить семье достаток. Мальчики стали перед матерью на колени и просили ее «быть им мамой». Предложение было неожиданным, но она согласилась. Через год — 16 февраля 1866 года — я родился в собственном домике моих родителей, почти на окраине тогдашней Москвы, в Грузинах, на углу Волкова и Георгиевского переулков, насупротив ограды Зоологического сада. Я с любовью отмечаю эти места, потому что с ними связаны первые впечатления моей жизни, сохраненные памятью в каком-то волшебном озарении, — как будто тот слон, которого я завидел из наших окон в саду, ведомого по зеленой траве важными людьми в парчевых халатах, и тот носорог, на которого я подолгу глазел сквозь щели ветхого забора, волки, что выли в ближайшем нашем соседстве, и олени у канавы с черною водой, высокая береза нашего садика, окрестные пустыри и наш бело пушистый дворник,

…седой, как лунь,

Как одуванчик — только дунь, —

остались навсегда в душе видениями утраченного рая. Бывал я по летам и в деревне, у сестер отца, живших в имениях своих мужей; но и сельские картины не могли затмить в моей душе красот однажды виденного Эдема.

Простудившись в пору моего появления на свет, отец мой бросил свое ремесло землемера и, лишь спустя значительный промежуток времени, поступил на службу в Контрольную палату7. Он был счастлив досугом, затворился в своей комнате —

И груду вольнодумных книг

Меж Богом и собой воздвиг…

И все в дому пошло неладно:

Мать говорлива и жива,

Отец угрюм, рассеян, жадно

Впивает мертвые слова —

И сердце женское их ложью

Умыслил совратить к безбожью.

Напрасно! Бредит Чарльз Дарвин;

И где ж причина всех причин,

Коль не Всевышний создал атом?

Апофеоза «протоплазм»

Внушает матери сарказм:

Назвать орангутанга братом —

Вот вздор! Мрачней осенних туч,

Он запирается на ключ.

Заветный ключ! Он с бранью тычет

Его в замок, когда седой

Стучится батюшка и причет —

Дом окропить святой водой.

Вы — Бюхнер, Молешотт и Штраус8,

Товарищи недельных пауз

Пифагорейской тишины,

Одни затворнику верны, —

Пока безмолвия твердыня,

Веселостью осаждена,

Улыбкам женским не сдана.

Так благость Божья и гордыня

Боролись в ищущем уме:

Отец мой был не sieur Homais9, —

Но века сын! Шестидесятых

Годов земли российской тип,

«Интеллигент», сиречь проклятых

Вопросов жертва — иль Эдип;

Быт может, искренней, народней

Других и про себя свободней:

Он всенощной от юных лет

Любил вечерний, тихий свет…

Но ненавидел суеверье

И всяческий клерикализм;

Здоровый чтил он эмпиризм:

Питай лишь мать к нему доверье,

Закон огня открылся б мне,

Когда б я пальцы сжег в огне…

Победа в этой борьбе осталась все же за матерью. Перед самою смертью, под влиянием особенных внутренних событий, отец мой обратился к вере с полною сознательностью и пламенностью чрезвычайной.

Мне было пять лет, когда он умер; я остался с матерью и няней; мои единокровные братья воспитывались в Межевом институте; мы жили в маленькой квартирке на Патриарших прудах. Мать воспитывала во мне поэта, показывала портреты Пушкина, гадала обо мне по Псалтырю и толковала мне слова о том, что псалмопевец был юнейшим среди братьев, и что руки его настроили псалтирь. Но еще при жизни отца я познал магию лермонтовских стихов («Спор», «Воздушный корабль»): они казались тем волшебнее, чем менее были понятны. На седьмом году глубоко потрясло и восхитило меня Уландово «Проклятие певца»10, стихотворный перевод которого я открыл в старинном журнале с картинками. Позднее над моею постелью оказался случайно приклеенным к обоям, верхом вниз, лоскуток печатной бумаги, на котором я разобрал пушкинскую оду «Пока не требует поэта»: постоянно перечитывать ее и не понимать было мне сладостно. О своем раннем развитии заключаю из отчетливых воспоминаний о взволнованных разговорах по поводу франко-прусской войны11, из влюбленности в Пизанскую башню с ее окружением, из галлюцинаций, связанных с виденным, также на картинке, «Моисеем» Микеланджело12. С семи лет меня начали обучать иностранным языкам и российской словесности. Учительницею моей была хорошенькая барышня, дочь нашего домовладельца; меня как-то опьяняли ее свеженькое личико, ее голос, запах, от нее исходивший, и я мучительно ревновал к морскому офицеру, ее жениху.

Это была уже вторая моя влюбленность; предметом первой, носившей своеобразно-чувственный характер, была, годом раньше, маленькая подруга, с которою мы укрывались по темным комнатам от больших. От моей прекрасной наставницы узнал я не только о Ломоносове, но даже о Кантемире и на уроках прочитывал наизусть и с восторгом, вместе с отрывками из «Кавказского пленника» и с некрасовским «Власом», всю державинскую оду «Бог». По девятому году я посещал частную школу, устроенную не без притязаний на изысканность семьею нашего известного экономиста М. И. Туган-Барановского13; братья Туганы, их двоюродный брат и я, составляли высший класс и соревновали в писании романов. Туда принес я и свое стихотворение «Взятие Иерихона»; законоучитель прочел его всем детям; я познал одновременно и гордость литературного успеха, и обиду критических инсинуаций: глупенькая учительница заявила, что видела где-то нечто подобное.

Мне было семь лет, когда мать велела мне читать по утрам акафисты; ежедневно прочитывали мы вместе по главе из Евангелия. Толковать евангельские слова мать считала безвкусным, но подчас мы спорили о том, какое место красивее. Так, мать особенно любила 12-ю главу от Матфея с приведенным в ней пророчеством Исайи («трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит»), а меня еще властительнее пленял конец 11-й главы, где говорится о «легком иге». С той поры я полюбил Христа на всю жизнь. Эстетическое переплеталось с религиозным и в наших маленьких паломничествах по обету пешком, летними вечерами, к Иверской14 или в Кремль, где мы с полным единодушием настроения предавались сладкому и жуткому очарованию полутемных старинных соборов с их таинственными гробницами. Чистому же художеству, о котором мать моя думала немало, часто вздыхая о том, что я, за недостатком средств, не обучаюсь необходимейшему на ее взгляд искусству — музыке, посвящали мы долгие часы совместных вечерних чтений. Так, медленно и с упоением — мне было тогда семь лет — прочитан был нами полный «Дон-Кихот». Рано познакомила меня мать и со своим любимцем — Диккенсом.

Детскими книгами она учила меня пренебрегать: Андерсен был в ее глазах книгою не детской; Робинзон был мною усвоен, одновременно с «Дон-Кихотом», в подлинной редакции; Жюль-Вернова поэма о капитане Немо была с восторгом мною изучена; десяти лет я увлекался «Разбойниками» Шиллера. Прибавлю, что мать ревниво ограждала меня от частых сношений с детьми соседей, находя их дурно воспитанными, и приучала стыдиться детских игр. Она бессознательно прививала мне утонченную гордость и тот «индивидуализм», с которым я должен был долго бороться в себе в гимназические годы, и тайные яды которого остались во мне действенными и в зрелую пору моей жизни.

Девяти лет я поступил приходящим учеником в приготовительный класс (где мне нечего было делать) московской первой гимназии15; выбор гимназии был также обусловлен соображениями эстетическими: она помещалась в красивом старом здании подле тогда еще не открытого храма Христа Спасителя. Поступление мое совпало с приездом в гимназию императора Александра П. Этот приезд отпечатлелся в моей памяти с такою точностью, что я до сих пор вижу в воображении тень от сабли идущего царя на залитой солнцем коридорной стене, возвестившую за миг его появление; он прошел через классную комнату, сказав: «Здравствуйте, дети», — и так поглотил собою все окружающее, что я не видел никого из провожавшей его свиты. Первый учебный год я провел, по болезни, почти весь дома, а в следующем неожиданно был провозглашен «первым учеником», каковым и оставался до окончания курса. Тогда же круто изменился и мой нрав: из мальчика заносчивого и деспотического я сделался сдержанным и образцовым по корректности воспитанником, а также обособившимся и вначале даже нелюбимым товарищем.

Когда я был во втором классе, шла русско-турецкая война16; мы с матерью были охвачены славянским энтузиазмом. К тому же оба мои брата, артиллерийские офицеры, были на войне, и один из них, ординарец при самом Скобелеве17, приезжал на короткое время, по военному поручению, в Москву. Я посылал братьям в окопы письма, полные воинственно-патриотических стихов, которые признал через год детским лепетом. На открытии памятника Пушкину я стоял, с замиранием сердца, перед закутанною статуей в рядах гимназистов и был взят на торжественное заседание в университет. Эта пора была апогеем моей религиозности: я простаивал долгие часы по ночам перед иконою и засыпал от усталости на коленях. Мать была недовольна этими крайностями, но деятельно мне не препятствовала. Со страстью занимался я греческим языком за год до начала его преподавания. Перейдя в четвертый класс, уже давал уроки; а в пятом, внезапно и безболезненно, сознал себя крайним атеистом и революционером.

Этот переворот во мне произошел перед самою катастрофою первого марта18. Все проклинали цареубийц; среди гимназистов устраивались, по слухам, добровольные союзы для наблюдения за политическою благонадежностью товарищей. Я терзался в душе, а порою и открыто гневался, слыша поносимыми имена людей, которые уже были в моих глазах героями и мучениками. Во внешней жизни эта эпоха определилась для меня как начало долгого и сурового труженичества. Я давал так много платных уроков, что имел свободу читать и думать только ночью. Учебными занятиями я мог пренебрегать: учителя тревожили меня единственно для разбора новых текстов a livre ouvert19 или для общих культурно-исторических характеристик, предоставляли мне погружаться за уроками в исправление товарищеских тетрадок, прощали погрешности в моих латинских и греческих работах за их общий прекрасный стиль и чувство языка и признавали мои русские «сочинения», всегда прочитываемые вслух матери, весьма чуткой к чистоте и красоте речи, образцовыми. Те же ученические сочинения, порой на скользкие для меня темы, возбуждали удивление друзей, посвященных в тайну моего миросозерцания, дипломатическою ловкостью, с которою я умел в них одновременно не выдавать и не предавать себя. Были среди товарищей и такие, которые упрекали меня в лицемерии, а в добрые минуты выражали уверенность, что в будущем я, в качестве политического борца, благородно оправдаю возлагаемые на меня надежды. Мать же была омрачена происшедшею во мне переменою, которой я от нее не таил, и в нашей тесной дружбе стала обоими мучительно ощущаться глубокая трещина. В ночные часы поглощал я груды подпольной литературы, где были и старый «Колокол»20, и трактаты Лассаля21, и многие новейшие издания революционных партий.

Главный вопрос, меня мучивший, был вопрос об оправдании терроризма как средства социальной революции; мое решение созрело лишь к концу гимназического курса и было определенно отрицательным. Что же до «чистого афеизма»22, «уроки» которого преподавал я устно и письменно одному любимому и замечательному товарищу, потом немало пострадавшему за свои политические убеждения, то мое вольнодумство обошлось мне самому не дешево: его последствиями были тяготевшее надо мною в течение нескольких лет пессимистическое уныние, страстное вожделение смерти, воспеваемой мною и в тогдашних стихах, и, наконец, детская попытка отравления доставшимся мне от отца ядовитыми красками в семнадцатилетнем возрасте. Примечательно, что моя любовь ко Христу и мечты о Нем не угасли, а даже разгорелись в пору моего безбожия. Он был и главным героем моих первых поэм («Иисус» — искушаемый в пустыне; «Легенда» — о еврейском мальчике в испанском готическом соборе). Страсть к Достоевскому питала это мистическое влечение, которое я искал примирить с философским отрицанием религии. Благотворным было для меня в эти годы сближение с одним товарищем-поэтом, по имени Калабиным, который чистым ясновидением угадал во мне таящегося от мира поэта: читая мне без устали и нараспев стихи Пушкина и Лермонтова и указывая на «жесткие» строки в моих собственных произведениях, он разбудил и развил во мне мои первоначальные, детские лирические восторги.

Два года моего московского студенчества были временем смелого до чрезмерной самонадеянности подъема душевных сил. Жизнь аудиторий показалась мне на первых порах каким-то священным пиршеством. Университет приветливо улыбнулся мне присуждением премии за работу по древним языкам. Я был историк: последовать добрым советам директора гимназии и поехать стипендиатом в лейпцигский филологический семинарий23 казалось мне предосудительною уступкою реакции; через историю мечтал я самостоятельно овладеть проблемами общественности и найти путь к общественному действию. Ключевский меня пленил; П. Г. Виноградов24 давал мне из своей библиотеки, для подготовки к задуманному сочинению, немецкие книги. Я посещал только избранные лекции и много времени проводил у своего друга, А. М. Дмитревского25, полного тех же стремлений, что я сам. В последнем классе гимназии мы с ним сообща перевели русскими триметрами отрывок из «Эдипа-царя», теперь же вместе прилежно читали французские томы для В. И. Герье26. Он собирался посвятить себя истории русского крестьянства и все знал и усваивал себе основательнее меня. При взгляде на него мне вспоминались строки:

Горел полуночной лампадой

Перед святынею добра27.

В промежутки между нашими занятиями его мать играла нам Бетховена, сестра-консерваторка28 также исполняла на рояле какую-нибудь классическую вещь или пела песни Шуберта и Шумана. Мы усердно посещали с нею концерты. Я страстно в нее влюбился, и через год было между нами решено, что я женюсь на ней, и мы уедем учиться в Германию. На родине мне не сиделось: было душно и жутко. Дальнейшее политическое бездействие — в случае, если бы я остался в России, — представлялось мне нравственною невозможностью. Я должен был броситься в революционную деятельность; но ей я уже не верил. Я писал тогда:

О, мой народ! Чем жертвовать тебе?

Чего молить? Не новых приношений

В отчаяньи возросших поколений!…

Напрасны «жертвы», зло одними нашими усилиями неодолимо:

Не сокрушить его слепой борьбе,

Пока молчат твои святые грозы…

Свое последнее лето в России я проводил в подмосковном имении братьев Головиных, где приготовлял к шестому классу лицея младшего брата Павла, рано умершего юношу-поэта, и немного занимался по-гречески с другим братом, лицеистом старшего класса, Федором Александровичем (впоследствии председателем второй Государственной Думы)29, с которым по сей день связан взаимною сердечною приязнью. Я сгорал в то лето какою-то лихорадкою дерзновения и счастия, писал с каждою почтой своей будущей жене и ее брату и получал от них письма, бродил ночами по лесу и вырезал на деревянной стене своей комнаты строки из «Фауста»:

Vernunft fängt wieder an zu sprechen,

Und Hoffnung wieder an zu bliihn;

Man sehnt sich nach des Lebens Bächen,

Ach! nach des Lebens Quelle hin*.

  • «И снова мысли зароятся, / Надежда снова зацветет — /И вновь туда мечты стремятся, / Где жизни ключ струею бьет» (Гете ИВ. Фауст. Ч. I. Кабинет Фауста. Перевод Н. А. Холодковского). Иванов далее использует буквальный перевод двух последних стихов: «И томимый жаждой человек стремится / Приникнуть к потокам жизни и ее источникам» (нем.).

Этими «источниками жизни» представлялись мне, в нераздельном слиянии, любовь и «страна святых чудес» — Запад. Головины похитили мои рукописи, и во мне был разоблачен не только поэт, но и поэт-символист, хотя слова «символизм», в смысле литературного направления, никто из нас не знал. А именно один молодой человек из нашей компании (дело было лунною ночью, мы лежали на стогу сена), разбирая мои стихи, сделал открытие, что я изображаю природу не так, как другие, и не так, как ему лично нравится, но влагаю в изображаемое какой-то особенный, тайный смысл.

Мои профессора расстались со мною, по окончании второго курса, весьма благожелательно: В. И. Герье нашел мое решение учиться в Германии разумным; проф. Зубков30 (покойный) дал мне в Бонн к Бюхелеру и Узенеру31 рекомендательные письма (увы, я ими не воспользовался, далеко обегая свою суженую и избранницу сердца — античную филологию), П. Г. Виноградов выработал для меня программу последовательных занятий у Гизебрехта, Зома и Моммзена32. С родиною я простился следующим Farewell[1], показывающим, до какой степени еще и тогда я был ребенком:

Куда идти? Кругом лежал туман;

Во мгле стопа неверная скользила.

И вот — бойцы; вот — кровь их свежих ран;

Вот — свежая насыпана могила…

И ты ль пойдешь на темный вражий стан?

В тебе ль живет божественная сила?

Ты ль — сумрачный грядущий великан,

Чье на небе заблещет вдруг светило?…

И я был слаб и беден в этот миг:

Я головой смущенною поник,

Но с верою покинул край родимый.

Я верою пошел руководимый,

Дабы найти в пыли священных книг

Волшебный щит и меч неодолимый.

Германия встретила нас еще на море доносившимся с берега благоуханием цветущих лип. Вскоре я увидел и прирейнские замки, и готические соборы, и Сикстинскую Мадонну, и трирскую Porta Nigra33. Потом мы поселились в берлинской мансарде. Первый семестр (с осени 1886 г.) ушел на усвоение языка. В конце второго я представил Моммзену исследованьице о податном устройстве римского Египта и был им ласково ободрен. Он позвал участников семинария ужинать в свою «тесненькую» виллу и там спросил меня, остаюсь ли я на более долгое время в Берлине; я сказал, что желал бы, но боюсь, что вспыхнет война; «мы не так злы (wir sind nicht so böse)» был ответ. Я восхищался каждым, всегда внезапным и нетерпеливым, движением этого тщедушного и огненного старика, в котором мысль и воля сливались в одну горящую энергию, каждою вспышкою его гениального и холерического ума. Вот несколько строк о нем из моего стихотворного дневника:

В сей день счастливый Моммзен едкий

Меня с улыбкой похвалил.

Он Ювенала очертил

Характеристикою меткой,

Тревожил искры старых глаз

И кудрями седыми тряс.

Нередко и на лекциях (по эпиграфике и государственному праву), и в беседе с участниками семинария обращался он к своей постоянной мысли о том, что вскоре должен наступить период варварства, что надлежит спешить с завершением огромных работ, предпринятых гуманизмом девятнадцатого века; о причинах же предстоящего одичания Европы ничего не говорил. Начались мои блуждания в области исторических проблем, удалявшие меня от того, к чему лежало мое сердце, — от изучения эллинской души. Так, я занимался равенским экзархатом и представил проф. Бреслау34 первую часть большого исследования о византийских учреждениях в южной Италии. Правда, я не пренебрегал вовсе и филологией (критические анализы Фалена35 меня увлекали, тогда как Кирхгоф был скучен; дискуссии у Гюбнера велись по-латыни), а равно слушал философию и разбирал Метафизику Аристотеля у Целлера, посещал музеи с Курциусом, работал по латинской и греческой палеографии с Ваттенбахом, проходил политическую экономию у Шмоллера36. Наконец, П. Г. Виноградов, со мною переписывавшийся, приехав однажды в Берлин, разрешил меня от послушания исторической науке и определенно посоветовал отдаться филологии, продолжая, однако, работать у Моммзена: он надеялся, что я буду совмещать в Москве филологическую доцентуру с преподаванием римской истории. Через год О. Гиршфельд признал «солидною работой» первый набросок моей будущей диссертации (De societatibus vectigalium). Тот же вопрос о государственных откупах, но уже не в римской республике, а за время империи (эта часть, большая первой по объему, не была мною позднее переработана и не вошла в мою латинскую диссертацию) я разрабатывал далее в семинарии Моммзена, который заводил серьезнейшие и опаснейшие диспуты с более зрелыми учениками, среди которых вспоминаю Мюнцера (ныне профессора в Базеле), П. Мейера (проф. в Берлине), знаменитого впоследствии бельгийца Ф. Кюмона37, выступавшего у нас с своими первыми опытами о распространении религии Митры в римском мире. Рядом с научными занятиями шли у меня занятия для заработка: сначала — литературная обработка доставляемого мне материала по международной политике для одного корреспонденческого бюро, потом — частное секретарство у агента нашего министерства финансов, камергера Куманина, ныне покойного доброго друга моей юности. Немало было у меня и знакомств среди молодых русских ученых, работавших в Берлине. Помню празднование Татьянина дня в отдельном кабинете ресторана с П. Г. Виноградовым, кн. С. Н. Трубецким, А. И. Гучковым, В. В. Татариновым (учеником Виноградова) и проф. Гатцуком38.

Как только я очутился за рубежом, забродили во мне искания мистические, и пробудилась потребность сознать Россию в ее идее. Я принялся изучать Вл. Соловьева и Хомякова. По отношению же к германству сразу и навсегда определились мои притяжения и отталкивания, грани любви и ненависти. Я упивался многотомным Гете, с любовью углублялся в Шопенгауера, ничего не знал на свете усладительнее и духовно-содержательнее немецкой классической музыки и отчетливо видел общую форсировку, надутое безвкусие и обезличивающую силу новейшей немецкой культуры, мещанство духа, в которое выродилась протестантская мысль, стоявшая передо мною в лице тюбингенца и Штраусова39 друга — Целлера, — наконец, протестантски-националистическую фальсификацию истории.

С недоумением наблюдал я, что государственность может служит источником высочайшего пафоса даже для столь свободного и свободолюбивого человека, как Моммзен; но истинным талантам старого поколения я многое прощал, как и самому Трейчке40 я прощал его крайний шовинизм за подлинный жар его благородного красноречия. Зато самодовольный и все же ненасыщенный национализм последнего чекана, который кишел и шипел вокруг клубами крупных и мелких змей, был мне отвратителен. По случаю отставки Бисмарка, ознаменовавшей собою «новый курс»41, я написал сонет, где уподоблял молодого императора Фаэтону, самонадеянная дерзость которого должна повлечь за собою мировой пожар и гибель его виновника. Несколько стихотворений из поры моего берлинского студенчества вошли переработанными в мой первый сборник.

Отмечу для характеристики внутреннего перелома, которым сопровождалось мое переселение за границу, что в 1889 г., в год парижской всемирной выставки, которую я клеймил, как «юбилей секиры», написал я длинное послание к брату жены о теургической задаче искусства с характеристиками и Гесиода, и древнего синкретизма, и искусства катакомб, и романских церквей, и готического стиля, и Рафаэля, и современного притязательного ничтожества; главная мысль содержалась в следующих строках:

В те дни, как племена, готовя смерть и брани,

Стоят, ополчены, в необозримом стане,

И точат нищие на богача топор,

И всяк — соперник всем, и делит всех раздор,

Когда, как торгаши, тому хотим лишь верить,

Что можем мерою ходячею измерить, —

Христово царствие теперь ли призывать?

Но волен жрец искусств: ему дано воззвать, —

Да прозвучит в ушах и родственно и ново —

Вселенской Общины спасительное слово42.

В 1891 г., отбыв в Берлине девять семестров и напутствуемый наставлениями Гиршфельда тщательно передумать и изложить по латыни свою диссертацию, а также хорошо изучить Лувр, я отправился в Париж с томиками Ницше, о котором начинали говорить. Мы поселились вблизи Национальной Библиотеки у одного chef d’institution и officier d’Académie[2], под руководством которого я в течение почти года ежедневно упражнялся в французской стилистике. Тогда же в первый раз побывал я на короткое время в Англии. В парижской Национальной библиотеке, правильно мною посещаемой, познакомился я с И. М. Гревсом43; за сближением на почве общих занятий римскою историей последовала и душевная дружба. Он властно указал мне ехать в Рим, к которому я считал себя не довольно подготовленным; я по сей день благодарен ему за то, что он победил мое упорное сопротивление, проистекавшее от избытка благоговейных чувств к Вечному городу, со всем тем, что должно было там открыться. Ни с чем не сравнимы были впечатления этой весенней поездки в Италию через долину разлившейся Роны, через Арль, Ним, Оранж с их древними развалинами, через Марсель, Ментону и Геную. После краткого предварительного пребывания в Риме мы пустились в путь дальше, на Неаполь, и объездили Сицилию, после чего надолго сели в Риме, деля всецело жизнь одной простой итальянской семьи, так что на третий год этой жизни могли считать себя до некоторой степени римлянами. Я посещал германский Археологический институт, участвовал вместе с его питомцами («ragazzi Capitolini»[3]) в обходах древностей, думал только о филологии и археологии и медленно перерабатывал заново, углублял и расширял свою диссертацию, но подолгу обессиливал вследствие изнурявшей меня малярии. Жизнь в Риме привела с собою немало новых знакомств с учеными (вспоминаю, какими они были в ту пору, профессоров Айналова, Крашенинникова, М. Н. Сперанского, М. И. Ростовцева, покойных Кирпичникова, Модестова, Редина, Крумбахера, славного Дж. Б. де-Росси) и с художниками (братья Сведомские, Риццони, Нестеров, подвижник катакомб — Рейман)44.

Властителем моих дум все полнее и могущественнее становился Ницше. Это ницшеанство помогло мне — жестоко и ответственно, но, по совести, правильно — решить представший мне в 1895 г. выбор между глубокою и нежною привязанностью, в которую обратилось мое влюбленное чувство к жене, и новою, всецело захватившею меня любовью, которой суждено было с тех пор, в течение всей моей жизни, только расти и духовно углубляться, но которая в те первые дни казалась как мне самому, так и той, которую я полюбил, лишь преступною, темною, демоническою страстью. Я прямо сказал о всем жене, и между нами был решен развод. Прежде чем были устранены многие препятствия, стоявшие на пути к нашему браку, я и Л. Д. Зиновьева-Аннибал45 должны были несколько лет скрывать свою связь и скитаться по Италии, Швейцарии и Франции. Друг через друга нашли мы — каждый себя и более, чем только себя: я бы сказал, мы обрели Бога. Встреча с нею была подобна могучей весенней дионисийской грозе, после которой все во мне обновилось, расцвело и зазеленело. И не только во мне впервые раскрылся и осознал себя, вольно и уверенно, поэт, но и в ней: всю нашу совместную жизнь, полную глубоких внутренних событий, можно без преувеличений назвать для обоих порою почти непрерывного вдохновения и напряженного духовного горения.

Между тем моя первая жена, без моего ведома, принесла Вл. Соловьеву на суд мои стихи. Он нашел в них «главное», как он говорил, — «безусловную самобытность», а о моем «ницшеанстве» предрек, что на нем я не остановлюсь. Я был обрадован телеграммой о его сочувствии и желании, с моего разрешения, отдать мои стихи в журналы. С тех пор, в течение нескольких лет, я имел с ним важные для меня свидания, всякий раз как приезжал в Россию. Он был и покровителем моей музы, и исповедником моего сердца. В последний раз я виделся с ним месяца за два до его кончины и принял его благословение дать своей первой книге заглавие: «Кормчие звезды». Мать моя умерла в 1896 г.; разрыв мой с первою женой от нее старательно скрывали, но она все угадывала и страдала, хотя ранний брак мой с самого начала был ей не по сердцу.

Что до моей диссертации, она была представлена в Берлине, и вскоре Гиршфельд обрадовал меня новогодним приветом (1896 г.), присланным в Париж, с припиской, что Моммзен высказался о ней очень благоприятно («sehr günstig beurtheilt»), и что сам он к его оценке в факультете присоединился. Каково же было мое разочарование, когда, явившись через несколько месяцев к Моммзену, вышедшему ко мне в халатике, я услышал от него: «Вашею работою я собственно недоволен; через несколько лет вы напишете нечто лучшее». После чего он дал мне свою визитную карточку с просьбой к декану факультета показать мне его отчет. Новое удивление испытал я, найдя в отчете щедрые похвалы, кончавшиеся заявлением — «um nicht Superlative zu gebrauchen»[4], — что диссертация далеко выходит за обычный уровень и написана «diligenter et subtiliter»[5]; следовала детальная полемика с моею теорией (о societas publicanorum[6]), имевшей ту особенность, что она противоречила его собственной. Мне оставалось явиться на экзамен, который, по уверениям Гиршфельда и намеку самого Моммзена, был бы простою формальностью; Гиршфельд убеждал меня также по получении докторской степени «габилитироваться» в Германии приват-доцентом. Но на испытание мне никогда не суждено было предстать: ревностное изучение специальных исследований и толстых книг, в роде «Государственного права» Моммзена, не обеспечивало меня от возможности промахов в ответе на какие-нибудь вопросы порядка элементарного, а мое самолюбие с этою возможностью не мирилось. Да и не тем уже в то время сердце полно было.

Рима, однако, я не оставлял для эллинства и за почти годичное наше пребывание в Англии усердно собирал, в лондонском Reading-Room[7] при Британском музее, материалы для исследования религиозно-исторических корней римской веры во вселенскую миссию Рима. Зато в Афинах, где я пробыл год, я уже всецело предаюсь изучению религии Диониса. Это изучение было подсказано настойчивою внутреннею потребностью: преодолеть Ницше в сфере вопросов религиозного сознания я мог только этим путем. Из Афин мы ездили с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал на пасху в Палестину и посетили по пути Александрию и Каир. После этой поездки я заболел в Афинах тифом в столь длительной и опасной форме, что врачи почти уже отчаивались в моем выздоровлении.

Думая о возможной смерти, которая сама по себе всегда была мне желанна, я радовался, что оставляю по себе «Кормчие звезды»: книга печаталась в России. В 1903 г. я читал курс лекций о Дионисе в парижской Высшей школе общественных наук, устроенной M. M. Ковалевским для русских46. Инициатором этого приглашения был покойный И. И. Щукин47; с покойным M. M. Ковалевским связала меня с тех пор глубокая приязнь. Там я познакомился с пришедшим на мою лекцию Валерием Брюсовым, уже рецензировавшим мою книгу стихов. Мережковский писал мне, прося дать лекции о Дионисе в «Новый Путь». В следующем году мы с женою познакомились с московскими поэтами, — Брюсов, Бальмонт, Балтрушайтис признали меня торжественно «настоящим», и торжественно же мы побратались, — а вслед затем и с петербургским кружком «Нового Пути». В 1905 г. мы, покинув Женеву, где я продолжал работать над Дионисом и учился санскриту у де-Соссюра48, поселились в Петербурге. Осенью 1907 г. умерла после семидневной болезни (скарлатины) в деревне Загорье Могилевской губернии Л. Д. Зиновьева-Аннибал. Что это значило для меня, знает тот, для кого моя лирика не мертвые иероглифы; он знает, почему я жив и чем жив. Я посвящал в последующие годы много усилий делу петербургского Религиозно-философского общества49, а также делу Общества ревнителей художественного слова50, основанного покойным Иннокентием Анненским, С. К. Маковским51 и мною, и в течение двух лет был преемником Анненского, в качестве преподавателя греческой и римской литературы, на Высших женских курсах Раева52. В 1912 г. я закончил в Риме исследования об отдельных проблемах религии Диониса, которые медленно печатаются и выйдут в свет вместе с общим очерком, каковой представляют собою статьи в «Новом пути» и в «Вопросах жизни»53. Так же исподволь печатаются и « Лира Новалиса» в моем переложении, и монография «Эпос и начало трагедии», и лирическая трилогия «Человек», и статьи о Скрябине, дружба с которым в два последние года его жизни была глубоко значительным и светлым событием на путях моего духа, и, наконец, книга статей «Родное и вселенское», выражающая мое религиозно-общественное самоопределение, каким я обрел его в себе в эти трагические годы. В настоящее время я занят преимущественно переводами трагедий Эсхила и «Новой Жизни» Данта. В заключение прибавлю, что я не упоминаю некоторых важнейших для меня и дорогих имен, или потому, что они связаны с внутренними событиями, говорить о которых здесь не место, или же по той общей причине, что жизнь моя со времени переселения в Россию вовсе не рассказана в этом очерке.

Сочи, январь-февраль 1917 г.

КОММЕНТАРИИ

править

Впервые: Русская литература XX века. 1890—1910. Под редакцией проф. С. А. Венгерова. М., [1918]. Вып. VIII. С. 81-96. Вошла в П. С. 7-22. Печатается по этому изданию с исправлением двух опечаток по экземпляру, хранящемуся в Архиве Вяч. Иванова в Риме. [Электронный ресурс] URL: http://www.v-ivanov.it/wp-content/uploads/ vengerov_russkaya_literatura_xx_veka.pdf.

1 Венгеров Семён Афанасьевич (1855—1920) — русский литературный критик, историк литературы, библиограф и редактор.

2 Отец мой был из нелюдимых <…> Изгнанница — душа моя.-- Здесь и далее ВИ (здесь и далее ВИ — Вяч. Иванов) цитирует свою автобиографическую поэму «Младенчество» (1913—1918). Иван Тихонович Иванов (1816—1871) во время рождения сына служил в Москве чиновником Министерства государственного имущества

3 Мать поэта Александра Дмитриевна (урожд. Преображенская; 1824—1896) воспитывалась в семье магистра философии Карла Ивановича Кёппена (ум. 1861), брата академика Петра Ивановича Кёппена (1793—1864), выдающегося статистика, географа и библиографа. Яркой страницей деятельности братьев Кёппенов стало их сотрудничество с Михаилом Семеновичем Воронцовым (1782—1856), с весны 1823 г. занимавшим пост генерал-губернатора Новороссийского края и наместника Бессарабии. Стараниями Воронцова член-корреспондент Имп. Академии наук П. И. Кёппен в 1827 г. был назначен помощником главного инспектора Министерства внутренних дел по шелководству, садоводству и виноделию, переселился в Крым и семь лет собирал материалы по географии, естественной истории и хозяйству Причерноморья. По-видимому, в это же время в поле зрения Воронцова оказался и К. И. Кёппен, который стал заниматься здесь лесоводством и виноградарством. В 1834 г. министр народного просвещения граф С. С. Уваров вызывал Петра Кёппена в Петербург; Карл же Кёппен так и остался на службе у Воронцова, а после смерти князя у его наследников. О связи К. И. Кёппена с Дерптским (ныне — Тартуским) университетом на настоящий момент никакой информации нет. Возможно, ВИ путает его с племянником, естествоиспытателем Федором Петровичем Кёппеном (1833—1908), действительно получившим образование в Дерпте.

4 Белинская Александра Григорьевна (1815—1876) некоторое время проживала в Москве, уехав из нее с мужем, педагогом M. H. Козьминым к месту его нового назначения в Пензу в 1847 г., т. е. когда А. Д. Преображенской было уже около двадцати трех лет.

5 …родилась в девятнадцатый день месяца февраля (1824).-- День рождения матери ВИ приходился на дату выхода Манифеста Александра II «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей и об устройстве их быта» (19 февраля 1861 г.), упразднившего в России крепостное право.

6 …приверженность идее славянства сказалась и в выборе моего имени. — Князь Вячеслав Пршеломысец (ок. 907—929) — герой многочисленных католических и православных сказаний о «добром князе Винчеславе», из немногих славянских святых, равно почитаемых как православными, так и католиками. В 932 г. обретенные мощи святого были торжественно перенесены из Болеславля в Прагу, что, собственно, и отмечал церковный календарь 4/17 марта, в день крещения поэта.

7 …отец мой <…> поступил на службу в Контрольную палату.-- Имеется в виду московская Казенная палата, губернское учреждение, ведавшее ревизиями (переписями) податного населения, казенными сборами и осуществлявшее внутренний финансовый контроль.

8 Бюхнер Людвиг (1824—1899), Молешотт Якоб (1822—1893), Штраус Давид Фридрих (1808—1874) — представители философского материализма середины XIX века.

9 Sieur Homais — господин Оме (фр.) — персонаж романа Г. Флобера «Мадам Бовари», глупый и самоуверенный аптекарь, носитель буржуазных ценностей и интересов.

10 …Уландово «Проклятие певца»…-- Имеется в виду баллада «Проклятие певца» (1814) немецкого романтика Людвига Уланда(1787—1862).

11 Франко-прусская война 1870—1871 гг. — война между Францией, с одной стороны, и лидером Союза германских государств Пруссией — с другой. Результатом ее стало падение Второй империи Наполеона III и возникновение Германской империи Вильгельма I.

12 …"Моисеем" Микель-Анджело.-- Вероятно, имеется в виду статуя Моисея в римской базилике Сан-Пьетро-ин-Винколи, работу над которой Микеланджело Буонарроти закончил в 1515 г.

13 Туган-Барановский Михаил Иванович (1865—1919) — экономист, историк.

14 …маленьких паломничествах <…> к Иверской…-- Иверская часовня (Иверской иконы Божией Матери) (конец XVII — начало XIX в., разрушена в 1929 г., воссоздана в 1994—1995 гг.) находится в Москве у Воскресенских ворот Китай-города; одна из особо почитаемых святынь православной Москвы.

15 Девяти лет я поступил приходящим учеником <…> московской первой гимназии …-- Первая Московская гимназия — среднее учебное заведение, основанное в 1804 г. Во время обучения в нем поэта располагалась по адресу ул. Волхонка, д. 18.

16 Русско-турецкая война 1877—1878 гг. — война между Российской империей и союзными ей балканскими государствами с одной стороны, и Османской империей — с другой.

17 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882) — знаменитый военачальник, герой походов в Среднюю Азию и командующий авангардом русских войск на завершающем этапе русско-турецкой войны 1877—1878 гг.

18 Этот переворот во мне произошел перед самою катастрофою первого марта.-- Имеется в виду гибель Александра II от рук террористов-народовольцев 1 марта 1881 г.

19 A livre ouvert — букв.: «с раскрытой книги» (фр.).-- Речь идет об extemporalia, наиболее сложном для учащихся упражнении при разборе древних классиков в эпоху насаждения классицизма, в 1880-е гг.

20 «Колокол» — первая русская революционная газета, издававшаяся А. И. Герценом и Н. П. Огарёвым в эмиграции в Вольной русской типографии в 1857—1867 гг.

21 Лассаль Фердинанд (1825—1864) — немецкий социалист, философ и публицист. Организатор и руководитель Всеобщего германского рабочего союза.

22 Что же до «чистого афеизма»…-- цитата из письма А. С. Пушкина к неназванному приятелю (1824): «Ты хочешь знать, что я делаю — пишу пестрые строфы романтической поэмы — и беру уроки чистого афеизма».

23 …поехать стипендиатом в лейпцигский филологический семинарий…-- Имеется в виду Русский институт классической филологии при Лейпцигском университете (1873—1890), созданный по инициативе «отца русского классицизма» А. И. Георгиевского и выдающегося немецкого филолога Ф.-В. Ричля. До 1884 г. это учебное заведение, готовившее учителей древних языков для русских гимназий, именовалось «филологической семинарией». См.: Алмазова И. С., Максимова А. Б. «Русская филологическая семинария» в Лейпциге в интеллектуальном пространстве России и Германии (1873—1890) // Межкультурный диалог в историческом контексте: Материалы научной конференции. М., 2003. С. 99-102.

24 Ключевский Василий Осипович (1841—1911) — знаменитый историк, с 1879 г. — профессор Московского университета. Виноградов Павел Гаврилович (1854—1925), крупнейший русский историк-медиевист, в 1884—1901 гг. — профессор Московского университета.

25 Дмитревский Алексей Михайлович (1865—1934) — гимназический товарищ ВИ, брат первой жены поэта Д. М. Дмитревской. Подробней см.: Кузнецова О. А. Стихотворные послания Вяч. И. Иванова к А. М. Дмитревскому // Гумилевские чтения. СПб., 1996. С. 239—253. [Электронный ресурс] URL: http://www.v-ivanov.it/wp-content/uploads/2011/05/kuznetsova_ivanov_stikhotvornye_poslaniya_dmitrevskomu_1996_text.pdf.

26 Герье Владимир Иванович (1837—1919) — историк, общественный деятель, профессор всеобщей истории Московского университета в 1868—1904 гг.

27 …Горел полуночной лампадой / Перед святынею добра.-- О. А. Кузнецова так комментирует этот текст: «Не совсем точно процитированные Вяч. Ивановым стихотворные строки (в тексте „пылал“ вместо „горел“) восходят к роману И. С. Тургенева „Рудин“ (1855). Духовный облик Дмитревского ассоциируется у Вяч. Иванова с одним из второстепенных персонажей романа, антиподом главного героя, — Покорским» (Кузнецова О. А. Стихотворные послания Вяч. И. Иванова к А. М. Дмитревскому… С. 239—253).

28 …сестра-консерваторка…-- Имеется в виду Дмитревская Дарья Михайловна (в замужестве Иванова; 1864—1933) — первая жена ВИ, брак их продлился до 1895 г.

29 …в подмосковном имении братьев Головиных <…> Федором Александровичем (впоследствии председателем второй Государственной Думы)…-- Имеются в виру Головины Павел Александрович (1869—1892) и Федор Александрович (1867—1937, расстрелян). Последний — один из основателей Союза Освобождения и Конституционно-демократической партии.

30 Зубков Владимир Григорьевич (1849—1903) — экстраординарный профессор классической филологии в Московском университете (с 1884 г.); упоминается в книге Андрея Белого «На рубеже двух столетий».

31 Узенер Герман Карл (1834—1905) и Бюхелер Франц (1837—1908) — филологи-классики.

32 Гизебрехт Фридрих Вильгельм Веньямин (1814—1889) — историк-медиевист; Зом Готтхольд Юлиус Рудольф (1841—1917) — юрист, специалист в области истории права; Моммзен Теодор (1817—1903) — историк, филолог-классик и юрист, лауреат Нобелевской премии по литературе 1902 г. за труд «Римская история».

33 Порта Нигра (лат. Porta Nigra — «чёрные ворота») — укрепленные ворота, построенные из крупного камня и окруженные полукруглыми четырехэтажными башнями, памятник римской архитектуры II в., символ немецкого города Трир.

34 Бресслау Гарри (1848—1926) — историк, профессор.

35 Фален Иоганн (1830—1911) — филолог-классик; Кирхгоф Иоганн Вильгельм Адольф (1826—1908) — филолог, профессор Берлинского университета; Гюбнер Эмиль (1834—1901) — профессор классической филологии.

36 Целлер Эдуард Готтлоб (1814—1908)-- историк философии, протестантский богослов и философ; Курциус Эрнст (1814—1896) — археолог и историк; Ваттенбах Вильгельм (1819—1897) — историк, источниковед и палеограф; Шмоллер Густав фон (1838—1917) — экономист, историк, государственный и общественный деятель, ведущий представитель т. н. новой исторической школы в политической экономии.

37 Мюнцер Фридрих (1868—1942) — историк Древнего Рима; у ВИ ошибка памяти: с 1912 г. ученый был профессором не в Базеле, а в Кенигсберге; о Пауле Мартине Мейере (1866—1935), соученике ВИ по семинару Моммзена, преподававшем затем в Берлинском университете, см.: История и поэзия. С. 49; Кюмон Франц Валери Мари (1868—1947) — крупнейший археолог и историк, филолог-классик, антиковед-религиевед, специалист по культу Митры.

38 Трубецкой Сергей Николаевич (1862—1905) — князь, религиозный философ, публицист и общественный деятель; последователь и друг B.C. Соловьева; Гучков Александр Иванович (1862—1936), общественный и политический деятель, предприниматель, лидер партии октябристов; председатель Третьей Государственной думы (1910—1911), председатель Центрального военно-промышленного комитета Российской империи (1915—1917); ср.: История и поэзия. С. 52, примеч. 17; Гатцук Алексей Алексеевич (1832—1891) — русский археолог, публицист и издатель; профессором он не был.

39 Штраус Давид Фридрих (1808—1874) — философ, историк, теолог и публицист.

40 Трейчке Генрих фон (1834—1896) — историк, литературный критик, политический деятель.

41 По случаю отставки Бисмарка, ознаменовавшей собою «новый курс»…-- Отставка князя фон Отто фон Бисмарка (1815—1898), канцлера Германской империи, была вызвана резким расхождением во взглядах с вступившим на престол в 1888 г. императором Вильгельмом II (1859—1941). Подробности отставки (1890) оставались неизвестными до 1918 г., когда был опубликован 3-й том «Воспоминаний» Бисмарка, полностью посвященный его взаимоотношениям с новым императором, агрессором и шовинистом даже в сравнении с Бисмарком, долгое время остававшимся символом германского милитаризма. Об этом политическом фоне «германских» лет ВИ см.: Иванов Вяч. «Берлинские письма» / Вст. статья, подг. текстов и прим. Ю. В. Зобнина // История и культура: Исследования. Статьи. Публикации. Воспоминания. Вып. 9 (9). СПб.: Исторический факультет СПбГУ, 2012. С. 287—410.

42 …В те дни, как племена, готовя смерть и брани <…> Вселенской Общины спасительное слово.-- Цитата из поэмы 1889 г. «Ars Mystica» (впервые опубл. С. Д. Титаренко и Е. В. Глуховой в журнале «Символ», 2008. [Электронный ресурс] URL: http://www.v-ivanov.it/wp-content/uploads/symbol_53-54_2009.pdf).

43 Гревс Иван Михайлович (1860—1941) — русский историк, медиевист, специалист по истории Римской империи, педагог, краевед и общественный деятель, многолетний корреспондент ВИ. См.: Бонгард-Левин Г. М., Котрелев Н. В., Ляпустина Е. В. Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова — памятник русской культуры // История и поэзия. С. 287—396.

44 Айналов Дмитрий Власъевич (1862—1939) — крупнейший историк искусства, член-корреспондент Имп. Академии наук; Крашенинников Михаил Никитич (1865—1932) — византолог (см. о нем: История и поэзия (по указат.)); Сперанский Михаил Несторович (1863—1938) — историк литературы и театра, славист, византолог, этнограф, археограф, фольклорист; Ростовцев Михаил Иванович (1870—1952) — крупнейший историк-эллинист, археолог; Кирпичников Александр Иванович (1845—1903) — литературовед (см. о нем: История и поэзия. С. 17, примеч. 18); Модестов Василий Иванович (1839—1907) — историк, филолог, публицист и переводчик; Редин Егор Кузьмич (1863—1908) — историк искусства; Крумбахер Карл (1856—1909) — филолог, византинист (его переписка с ВИ опубликована М. Вахтелем — «Die Korrespondenz zwischen Vjaceslav Ivanov und Karl Krumbacher» // Zeitschrift fur Slawistik, Berlin, 1992, no. III. S. 330—342); Poccu Джованни Баттиста (1822—1894) — археолог; Сведомские Павел Александрович (1849—1904) — исторический живописец и жанрист и Александр Александрович (1848—1911) — живописец-пейзажист (об обоих братьях см. статьи Б. Сульпассо в словаре «Русские в Италии». [Электронный ресурс] URL: http://www.russinitalia.it/dettaglio.php?id=421, http://www.rulex.ru/01180056.htm и http://www.russinitalia.it/dettaglio.php?id=422); Риццони Александр Антонович (1836—1902), живописец (см. Б. Сульпассо. «Русские в Италии». Словарь. [Электронный ресурс] URL: http://www.russinitalia.it/dettaglio.php?id=242); Нестеров Михаил Васильевич (1862—1942) — художник (о нем и ВИ см.: История и поэзия. С. 55, примеч. 13); Рейман Федор Петрович (1842—1920) — художник, автор копий с раннехристианских фресок из римских катакомб (см. о нем статью В. Кейдана в словаре «Русские в Италии». [Электронный ресурс] URL: http://www.russinitalia.it/dettaglio.php?id=146).

45 Зиновъева-Аннибал Лидия Димитриевна (1866—1907) — вторая жена ВИ; об истории их знакомства и драматических коллизиях первых лет совместной жизни см.: Богомолов Н. А. …И другие действующие лица // Иванов Вячеслав, Зиновьева-Аннибал Лидия. Переписка: 1894—1903. Т. 1. М., 2009. С. 22-59.

46 …я читал курс лекций о Дионисе в парижской Высшей школе общественных наук, устроенной М. М. Ковалевским для русских.-- Курс в парижской Высшей школе общественных наук читался с 27 апреля по 13 июня 1903 г., см.: Богомолов, 2009. С. 57-89; Ковалевский Максим Максимович (1851—1916), юрист, историк, социолог, этнограф.

47 Щукин Иван Иванович (1869—1908) — искусствовед, профессор филологии, коллекционер. Жил в Париже с 1903 г., служил в Лувре.

48 Соссюр Фердинанд де (1857—1913) — лингвист, один из основоположников современной лингвистической науки.

49 Я посвящал в последующие годы много усилий делу петербургского Религиозно-философского общества…-- Об этом влиятельном столичном научно-общественном форуме «серебряного века» см.: Религиозно-философское общество в Санкт-Петербурге (Петрограде): История в материалах и документах. Т. 1-3. М., 2009.

50 …а также делу Общества ревнителей художественного слова…-- Общество ревнителей художественного слова или Академия стиха — постоянный литературно-критический и искусствоведческий форум, действовавший при журнале «Аполлон», см.: Шруба М., 2004.

51 Маковский Сергей Константинович (1877—1962) — искусствовед и литератор, редактор журнала «Аполлон». См.: Переписка В. И. Иванова с С. К. Маковским / Подготовка текста Н. А. Богомолова и С. С. Гречишкина, вступительная статья Н. А. Богомолова, комментарий Н. А. Богомолова и О. А. Кузнецовой // НЛО. № 10. 1994. С. 137—164.

52 …на Высших женских курсах Раева.-- Высшие историко-литературные и юридические женские курсы были учреждены в Петербурге Н. П. Раевым (будущим обер-прокурором Св. Синода) в 1905 г.; см.: Лаппо-Данилевский К. Ю. О преподавании Вячеслава Иванова на курсах Н. П. Раева // Русская литература. 2011. № 4. С. 66-79.

58 …статьи в «Новом пути» и в «Вопросах жизни».-- Религиозно-философский публицистический журнал «Новый путь» издавался в 1902—1904 гг. группой «богоискателей», возникшей вокруг духовных лидеров петербургских символистов Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус; с начала 1905 г. его сменил журнал «Вопросы жизни», издаваемый группой философов-идеалистов во главе с Н. О. Лосским.



  1. Прощай (англ.).
  2. Руководящего чиновника Академии (фр.).
  3. «Капитолийские юноши» (итал.).
  4. Чтобы не употреблять превосходную степень (нем.).
  5. Усердно и ясно (лат.).
  6. Общества откупщиков (лат.).
  7. Читальном зале (англ.).