Август Людвиг Шлецер (Соловьев)

Август Людвиг Шлецер
автор Сергей Михайлович Соловьев
Опубл.: 1856. Источник: az.lib.ru

Август Людвиг Шлецер

править
«Русский Вестник», 1856 год, № 2

Обширные, почтенные труды были совершены в XVIII столетии по русской истории, русскими людьми и чужестранными учеными, призванными на служение русской науке. Поле было необозримое и нетронутое: потребно было изумительное трудолюбие и сила воли, чтоб отважиться на его расчистку, и однако делатели явились, и честно совершили свое поприще. Много было сделано этими неутомимыми работниками, много относительно времени и сил человеческих; но мало относительно обширности предмета. Дело было только еще в начале: собирали материалы, знакомили с их содержанием, останавливались на любопытных эпохах, поразительных явлениях и старались изложить, объяснить их; но вопрос о критике источников не поднимался еще надлежащим образом: для этого явился Шлецер.

Германская наука в первой половине XVIII века дала русской науке для обработания русской истории двух ученых, имена которых всегда будут произносимы с уважением в истории нашей литературы — Байера и Мюллера. Байер явился в Россию уже ученым, приобретшим известность; но к сожалению поприще Байера на Руси было непродолжительно, и незнание языка русского, древнего и нового, позволяло ему касаться только немногих вопросов, при решении которых он мог довольствоваться одними иностранными языками, как например при мастерском своем решении вопроса о происхождении варягов-Руси. Мюллер приехал в Россию двадцати лет, и все силы своей долгой молодости посвятил России, русской науке: от берегов Невы до берегов Амура, в архиве московском и в областных архивах по сю и по ту сторону Уральского хребта неутомимый Мюллер черпал известия о судьбах необозримой страны, так недавно еще открытой для Европы, выписывал, переписывал, собирал, беспрерывно развлекаемый вопросами, сыпавшимися на него со всех сторон; архивариус, профессор, академик, историограф, путешественник, географ, статистик, журналист, Мюллер был вечным работником при громадной машине русской цивилизации. Мюллер работал неутомимо над отысканием, собиранием материалов из разных эпох русской истории, для объяснения той или другой стороны в настоящей жизни Русского народа, а между тем в его старом отечестве, в Германии, наука шла вперед; и когда утомленный Мюллер потребовал у Германии себе помощника, который бы трудился подобно ему, содействовал ему в отыскивании и собирании материалов, в приведении их в порядок, в составлении каталогов, — Германия выслала ему Шлецера, представителя новой науки. Мюллер не понимал уже чего хотел Шлецер; требования Мюллера Шлецер считал странными, унизительными для себя, и двое ученых, хотевшие жить й действовать вместе, скоро растолкнулись двумя враждебными силами, из которых одна называется старым, а другая новым.

Что же нового сделала историческая наука в Германии после Мюллера? Как воспитался Шлецер? Почему он явился с новыми требованиями, которых уже не понимал Мюллер?

Шлецер родился 5 июля 1735 года от сельского пастора в графстве Гогенлое-Кирхбергском, лишился отца на пятом году жизни, и ранняя нужда закалила характер беспомощного сироты, который сам должен был пробивать себе дорогу в жизни. Первоначальное образование получил он в доме деда своего по матери, пастора Гайгольда, потом в городской школе в Лангенбурге; отсюда в 1745 году, следовательно будучи десяти лет, Шлецер написал деду Гайгольду латинское письмо; дед отвечал ему: «Скажи мне сущую правду — ты это письмо не сам написал? Это тебе новый учитель написал? Если же ты сам написал письмо, то тебе нечего больше делать в Лангенбурге, я переведу тебя в Эринген». Но план скоро переменился: Шлецера перевели не в Эринген, а в Вертгейм, где начальником школы был Шульц, муж старшей сестры Шлецера, в доме которого последний мог жить; здесь десятилетний ребенок уже начал сам давать уроки и таким образом с ранней молодости привык добывать себе хлеб тяжелым трудом преподавателя; здесь-то, когда все вокруг его уже спало, ребенок сидел над мелким шрифтом маленьких изданий классиков и приобрел навсегда сильную близорукость. В 1752 году Шульц объявил своему семнадцатилетнему воспитаннику, что ему нечему больше у него учиться, и Шлецер перешел в Виттенбергский университет; здесь он не всретил ни одного преподавателя, который бы имел на него сколько-нибудь сильное влияние; другое было в Геттингене, куда он перешел года два спустя. Здесь он встретил знаменитого Михаэлиса, начинавшего своими лекциями новую эпоху в исторической науке. Михаэлис, при изучении еврейских древностей, впервые начал требовать критики текста, исследования точного значения слов, знакомства с родственными еврейскому языками, с обычаями Востока и его поэзией, воскрешал таким обраэом прошедшее живой обстановкой настоящих отношений. Под влиянием чтений Михаэлиса определился навсегда характер ученой деятельности Шлецера[1]. Как бо?льшая часть живых, любознательных детей, Шлецер давно уже питал страсть к путешествиям; чтения Михаэлиса дали определительную цель пламенным мечтам молодого человека, и путешествие на библейский Восток сделалось заветной думой Шлецера, наполнявшей всю его молодость. Шлецер начал усердно заниматься арабским языком; как он смотрел на свою цель, видно из письма его к матери, которая ничего больше не желала, как видеть сына где-нибудь подле себя деревенским пастором: «Прежде, — пишет ей Шлецер, — действительно не о чем было больше думать; но потом я сам заметил в себе божественное призвание, влекущее мое сердце к предметам высшим. Я принял намерение совершить далекое и дорогостоящее путешествие, и в доказательство, что это намерение есть действительно божественное призвание, Провидение указало мне пути, которые пред глазами всех людей таинственны и совершенно неожиданны. На таком-то пути я нахожусь теперь, и дело, которым я занимаюсь, есть Божие дело. Кто хочет мешать этому делу намеренно, из своекорыстных целей, тому я буду противиться во имя Бога, меня призывающего; кто же будет мешать моему делу по неведению, о том я сожалею и молю Всевышнего, да отпустит ему грех его».

Сам Шлецер называл свое предприятие дорогостоящим; на такое далекое путешествие действительно нужно было много денег, а у него денег не было; для их накопления он должен был еще много и долго трудиться. Михаэлиса просили сыскать домашнего учителя в Стокгольм; он предложил это место Шлецеру, и тот отправился в Швецию; на дороге в Гамбург познакомился с книгопродавцем Хейсом, издателем газеты Postreuter, и взял от него поручение за 25 талеров в год сообщать политические известия из Стокгольма. Эта обязанность корреспондента политической газеты сильно развила в Шлецере любовь к политике, как после сам он рассказывал. Стокгольм оставил Шлецер в 1756 году и отправился в Упсалу, где перед толпой грубых, бедных студентов, сидевших на лекциях в овчинных тулупах, читали Ире, Линней. Шлецер близко сошелся с Ире, изучал готский перевод Евангелия Улфилы, занимался исландским языком. Из Упсалы через год он отправился опять в Стокгольм в дом к богатому купцу Зееле, у которого занимался немецкой корреспонденцией. Здесь Шлецер, среди занятий в купеческой конторе, написал свой первый литературный опыт: «Новейшая История литературы в Швеции»; кроме того не оставлял занятий арабским и финским языками и начал у одного приятеля учиться по-польски. Зееле очень полюбил молодого труженика; по целым вечерам Шлецер должен был ему рассказывать о прошедшем и настоящем; но в этих рассказах любознательного купца всего более занимала история торговли; с особенным любопытством слушал он, что во времена Моисея был народ, производивший обширную торговлю и вероятно посещавший берега Швеции. Это так увлекло Зееле, что он предложил Шлецеру написать на шведском языке историю торговли и вызвался быть издателем книги. Шлецер принял предложение, и в 1758 году выдал «Историю торговли и мореплавания», которая потом в 1761 году была переведена на немецкий язык Гадебушем.

Но жалованье за труды в купеческой конторе и выручка за книгу об истории древней торговли употреблялись для накопления капитала, а капитал этот назначался по-прежнему для путешествия на Восток. Любопытен план, который составлял в это время Шлецер для осуществления своей любимой мысли: план этот покажет нам, какие свединия молодой ученый считал необходимыми для изучения древностей библейского Востока, как во взгляде Шлецера на изучение древностей отразился взгляд Михаэлиса, который на своих лекциях толковал о Линнее и Монтескье, о естественных науках и политике, о земледилии и скотоводстве. Прежде всего Шлецер хотел в Данциге изучить торговые операции и привлечь на свою сторону богатых купцов, которые должны были войти в его виды и дать ему денежное вспоможение; если б это ему удалось, — ехать на год в Германию для изучения сельского хозяйства и промыслов, но два года еще прожить собственно в Геттингене для изучения физических и математических наук и древностей, наковец пробыть несколько времени в Гамбурге для изучения мореплавания. Отсюда хотел он отправиться в Смирну, сыскать место при одной из тамошних купеческих контор, в то же время заниматься арабским языком и выискивать случая обойти пешком соседние страны.

Семилетняя война заставила Шлецера избрать своим местопрнбыванием вместо Данцига, Любек. Здесь он, как следовало ожидать, не нашел людей, которые бы вошли в его планы относительно путешествия на Восток; он занимался здесь преподаванием в разных домах; кроме того приготовил к печати два сочинения: биографии знаменитых шведских мужей и собрание шведских анекдотов; за первое он получил от издателя по два талера за лист, за второе получил двадцать семь червонцев, хотя оно состояло только из девяти с половиной писанных листов; наконец Шлецер продолжал издание своей «Истории шведской литературы». Ошибившись в расчете относительно любекских купцов, Шлецер в апреле 1759 года отправился в Геттинген, откуда в июне писал к одному из своих друзей: «Я в Геттингене и бегаю без устали из одной коллегии в другую; надобно вам знать, что я признал необходимым для моей цели (т. е. для путешествия на Восток) изучение медицины. Пробуду здесь вероятно года два, потом поеду в Швецию на полгода, потом в Бордо, потом в Амстердам, потом в Лиссабон, потом в Египет и Мессопотамию». Но он не отравился ни в Бордо, ни в Амстердам, ни в Лиссабон; отправился прямо на Восток, только не в Мессопотамию, а в Россию.

В декабре 1760 года геттингенский профессор Бюшинг вызван был в Петербург для занятия места пастора при тамошней немецкой церкви Св. Петра. При этом случае Бюшинг получил просьбу от своего родственника и друга Мюллера приискать ему помощника для ученых занятий и вместе домашнего учителя. Бюшинг обратился с этой просьбой к Михаэлису, и тот, зная задушевную мысль Шлецера, счел своей обязанностью предложить место ему: Михаэлис представлял Шлецеру, что из Роосии может он совершить путешествие на Восток, и новость пути придаст этому путешествию большой интерес; путешествие может быть совершено покойнее и безопаснее, потому что, без сомнения, русская академия, а, быть может, и само правительство, будут ему покровительствовать, и русское влияние при константинопольском дворе доставит ему такие выгоды, какими не пользовался еще ни один европейский путешвественник. «Совершить далекое путешествие, имея в виду еще дальнейшее — кого больше меня могло прельстить подобное предложение? — говорит сам Шлецер. — Предложение Мюллера быть у него домашним учителем за сто руб. в год считал я для себя столь же мало унизительным, как мало унизительным считал для себя в романах молодой маркиз находиться в услужении у отца своей возлюбленной дамы».

Но здесь уже видим мы начало тех недоразумений, которые необходимо должны были повести к вражде между Мюллером и Шлецером: Мюллер вызывал студента, домашнего учителя, который должен был также помогать ему и заниматься тем, что он сам ему укажет; Шлецер же не считал себя студентом только, но известным писателем, которого знали и уважали ученые знаменитости Германии; он смотрел на место у Мюллера не как на цель, но как на средство для достижения другой цели; видел, что условия для него унизительны, а между тем принимал их. Он видел в отдалении только место невыгодное, но временное и ведущее к желанной цели; видел преимущественно эту цель, исполнение своего желания, видел одного себя, и позабыл о другом человеке, о Мюллере, у которого были также свои цели, свои желания; одним словом, вражда Мюллера с Шлецером произошла из того же источника, из которого происходят обыкновенно все столкновения и вражда человеческая, из стремления видеть везде только одного себя, а в других видеть только или орудия, или препятствия при достижении своих целей, не признавать в других одинакового с собой права, права иметь свои цели, свои желания. Как обыкновенно также бывает, обе стороны считали себя правыми. Шлецер считал себя в праве утверждать, что поступил с Мюллером добросовестно: он писал к Мюллеру о своем плане путешествия на Восток; и Мюллер отвечал, что для осуществления этого плана в России легко можно найти случай. Но старик разумеется улыбнулся над мечтой студента и не захотел, в наказание за эту мечту, лишить его места и возожности выгодно устроить свою судьбу в России.

Щлецер принял место у Мюллера, как влюбленный маркиза принимал место слуги у отца своей дамы; но допустив причину, он не хотел допускать следствий: согласившись быть у Мюллера домашним учителем за сто рублей в год, он начал досадовать на него, зачем он смотрит на него как на домашнего учителя, приглашенного за сто рублей в год. Он просил у Мюллера выслать ему денег на путевые издержки; тот прислал ему десять дукатов; Шлецер обиделся: «Петербургский сапожник не выслал бы меньше подмастерью, которого выписывал из Германии!» Но путевые издержки должны были соответствовать годовому жалованью; сапожник мог быть гораздо богаче Мюллера и подмастерье мог получать у него больше ста рублей. Так начались уже неудовольствия, досады прежде личного свидания. Самолюбие одного из самых самолюбивых, самых желчных и самых жестких людей было оскорблено.

Однако первое впечатление, произведенное на Шлецера Мюллером, его семейством и домом, способно было изгладить прежние неприятные чувства. У Мюллера был большой каменный дом на Васильевском острове, в 13-й линии, на набережной; все обличало здесь не роскошь, но довольство; у Мюллера был хороший немецкий стол, был свой экипаж, он получал 4700 рублей жалованья и не имел долгов. Сам Мюллер, имевший 56 лет от роду во время первой встречи с Шлецером (в 1761 году), был чрезвычайно красивый мужчина, поразительно высокого роста и крепости. Эти физические качества также немало содействовали к его переселению в Россию из отечества, Прусской Вестфалии, потому что прусские вербовщики не давали ему покоя; даже после, когда он, уже в звании русского профессора, путешествовал по Германии, то везде в Пруссии предлагали ему вопрос, не хочет ли он вступить в военную службу. Но всего любопытнее для нас выслушать отзывы Шлецера о нравственном характере Мюллера: «Это был остроумный, находчивый человек; из маленьких его глаз выглядывал сатир. В образе мыслей его было какое-то величие, справедливость, благородство. Горой стоял он за честь России, несмотря на то, что тогда держали его еще в черном теле; в суждениях о правительстве был чрезвычайно воздержен. Достоинства Мюллера не были как должно оценены, потому что, во-первых, он не мог пресмыкаться; во-вторых, ему чрезвычайно много вредила по службе его горячность. От этого природного недостатка не могли излечить его гонения, претерпеваемые им в академии по возвращении из Сибири; напротив он усилился в нем еще более от глубокого чувства своего собственного достоинства и от сознания ничтожества гонителей. Он нажил себе множество врагов между товарищами от властолюбия, между подчиненными от жесткости в обращении. Он в литературном деле был то же самое, что Мюних в военном. Будучи сам неутомимо трудолюбив и точен во всем, требовал и от других обоих этих качеств в одной степени».

Мы не имеем возможности поверить это изображение. Трудно заподозрить Шлецера в пристрастии, потому что изображение чрезвычайно лестно для Мюллера. Правда, в изображении Мюллера, которое написано Бюшингом, родственником, другом и почитателем его, мы не найдем указания на те недостатки, о которых говорит Шлецер; но неужели Мюллер был без недостатков? Причиной его служебных неудач и гонений оба, и Бюшинг, и Шлецер, полагают неумение ползать, искать. Шлецер прибавляет еще горячность, но тут же говорит, что эта горячность увеличивалась от сознания собственного достоинства и ничтожества гонителей, а далее говорит, что этот чрезвычайно вспыльчивый человек не позволил себе с ним, Шлецером, ни разу ни одной вспышки, значит Мюллер был горяч с Шумахерами, Таубертами, не мог удержать себя там, где видел несправедливость, оскорбления, а в других случаях, как говорит Бюшинг, был застенчив, робок, особенно там, где нужно было искать, выставлять себя.

Семейство Мюллера состояло из жены и четверых детей. Прислугу составляли: кучер — русский; экономка — шведка; крепостная служанка — чухонка (русских крепостных иностранцы, кроме фабрикантов, не могли иметь) и несколько других русских служанок. В доме жили двое пансионеров, братья Кондоиди с своим гофмейстером, двое немецких студентов, к которым присоединился теперь третий Шлецер, и скоро потом четвертый, известный Бакмейстер. В это время множество немцев приезжало в Петербург искать мест и счастья. Многие приезжали не только без всяких рекомендательных писем, но даже без гроша денег в кармане, и до приискания места должны были жить в городе, где жизнь была очень дорога. В такой крайности они обращались к известному по своему великодушию Мюллеру, и жили у него иногда месяца по три. Мюллер же доставлял им места домашних учителей. В доме у него слышались постоянно четыре языка: немецкий, русский, финский и шведский, и часто пятый, французский.

Расположившись у Мюллера, Шлецер задал себе три дела: во-первых, выучиться по-русски; во-вторых, помогать Мюллеру в издании его «Руского Исторического Сборника» (Sammlung Russischer Geschichte), что можно было делать и не выучившись еще по-русски, потому что у Мюллера было множество немецких манускриптов; в-третьих, заняться источниками русской истории, читать летописи, для чего нужно было еще изучение церковно-славянского языка. Учителя русского языка, какого нужно было Шлецеру, он не нашел. Надобно было заниматься одному. Другой грамматики он не мог достать, кроме той, которая приложена к Вейсманову немецко-латино-русскому лексикону; лексиконом служить Cellarius; но гораздо более помогал живой лексикон — Мюллер; первая русская книга, которую Шлецер стал переводить, было изданное Мюллером описание Камчатки, Крашенинникова. В один месяц сделаны были такие успехи, что Мюллер стал рассказывать о них, как о чуде. Однако Шлецер сам признается, что русский язык достался ему гораздо труднее, чем все пятнадцать языков, которые он изучал прежде. Первое затруднение состояло уже в том, что при изучении этого нового языка он должен был изучать новый алфавит. Здесь впрочем помог ему греческий алфавит, из которого копты и славяне заимствовали свои алфавиты. Шлецеру была знакома уже и русская буква ш, в которой он узнал одну из букв еврейского алфавита: «Изобретатель славянского алфавита, — говорит он, — в этом заимствовании показал себя гораздо умнее изобретателя немецкого алфавита». Греческий язык помогал Шлецеру не только при чтении русских слов, но даже и при понимании их. Но всего более помогала ему охота за корнями, как он выражается, охота, в которой он упражнялся с одиннадцатого года своего возраста; зная сто корней в каком-нибудь языке, Шлецер уже легко усваивал себе четыреста производных слов. Потом, при изучении нескольких языков, он увидал, что из десяти коренных слов почти всегда девять было таких, какие можно найти и в другом каком-нибудь языке, а иногда в двух, трех языках вместе, и первоначальное тождество этих слов в разных языках можно было доказать по верным правилам, без детски-натянутых словопроизводств. В это время словопроизводства, основанные на одном только внешнем сходстве звуков, словопроизводства, которыми прославились Рудбек за границей, Тредьяковский у нас, возбуждали отвращение и смех в ученых, каков был например Мюллер; сравнительная же этимология, как наука с верными правилами, только что начиналась. Мюллер не имел никакого понятия об этих новостях, говорит Шлецер, и хотя он признавался, что nach, natt, nox, notte, nuit, vuss, neigth, ночь, что ego, io, je, iyw, ich, ek, iag, я и проч. одно и то же слово, и что сходство между греческим оре и славянским гора не может быть случайным, хотя он признавал это и удивлялся, как сам прежде не заметил, что славянин идею нахождения выражает точно так же как и пимлянин: in-venio на-ити, однако когда Шлецер начинал уверять его, что viel и plurimus, finster и tenebrae происходят из одного корня (первое через посредствующие слова ?ό???; и шведское fiere, второе через древнее германское ihimsier и славянокое тьма), то этого Мюллер уже ни как не мог понять и начинал бранить нового филолога Рудбеком. Шлецер приставал к Мюллеру с вопросом: что означают вообще русские окончания: ость, тель, ив, ший; тот не понимал вопроса, потому что, говорит Шлецер, в его студенческие годы еще не существовала философия языка. В пример, как он прилагал новые, неизвестные Мюллеру хитрости при изучении русского языка, Шлецер приводит изучение слова: всемилостивейшему: а) корень: мил, mil, mild во всех немецких диалектах, несомненно греческое μυλ, μςίλία, μςίλχος, μςίτχία, и проч. б) формация: от миль существительное милость, отсюда прилагательное милостив (ср. латинскую форму ivum); с) декомпозиция: все от весь, греческое πας; д) флексия; ейший, ейшему правильная превосходная степень (s везде знак превосходной степени: clemeti-ss-imus, gnadig-s-ter, χατί-σ-τος; ему дательный мужского рода единственного числа (ср. ву-ь, шр-ь, древнешведское herrano-m).

Вторым занятиемь Шлецера, как мы видели, было помогать Мюллеру при издании его «Русского Исторического Сборника». Русская география и статистика были главным содержанием разговоров между Мюллером и Шлецером, и здесь было иное дело, чем в филологических разговорах: здесь уже Шлецер был приводим в изумление громадными познаниями Мюллера и громадным собранием рукописных сочинений по всем возможным предметам. Часто, говорит Шлецер, когда за чаем или за обедом заходил разговор о Бухарии, или о реке Амуре, или о горных промыслах, Мюллер брал меня в свой кабинет, вытаскивал рукописи одну за другой, то русские, то немецкие, и приговаривал: «Здесь работа и для вас, и для меня, и для десятерых других на целую жизнь». — «Но когда я, — продолжает Шлецер, — умолял его, чтоб позволил мне взять какую-нибудь рукопись с собой, то он мне говорил: „Не горячитесь, еще будет время, не должно торопиться“. В семь месяцев, проведенные мной у Мюллера, я получил от него только четыре рукописи».

Но что всего больше лежало на сердце у Шлецера — это русские летописи: это была, по собственному признанию, вторая заветная мечта его жизни после восточного путешествия. Перед ним было нетронутое поле, которое он первый должен был обработать; его прельщала честь быть первым издателем, первым объяснителем летописей народа, первого по своему могуществу в Европе. Он уже изучил грамматику древнего славянского языка (Москва, 1722 года), чтоб понимать язык Нестора. Когда он потом читал жития святых и переводы творений греческих святых отцов на церковно-славянском языке, то изумлялся богатству, великолепию и силе последнего в звуках и выражениях. В составлении слов ни один язык, кроме греческого, не может с ним соперничать, по мнению Шлецера; Гомер, переведенный на церковно-славянский язык, будет лучший перевод.

Страсть к занятиям и умение заниматься, обнаруженные Шлецером, заставили Мюллера еще в 1762 году толковать о помещении своего домашнего учителя в академию, сначала в звании адъюнкта. Но место адъюнкта не удовлетворяло Шлецера. Вот как он сам рассуждад о своих достоинствах и соответственных им претензиях: «Я должен был заниматься русскими летописями, критикой их. Что были за люди, которые славились тогда своими познаниями в русской истории? Люди безо всякого ученого образования; люди, которые читали только свои летописи, не зная, что внеРоссии существовала история; люди, которые не знали никакого другого языка, кроме своего отечественного: Татищев знал только по-немецки, князь Щербатов только по-французски. Но я, по крайней мере, был ученый критик, четыре года учился в школе Геснера, Михаэлиса, Ире. Я был в этом отношении единственный человек в России; я уже с 1755 года был автором, и мои сочинения не подверглись ни одной неблагосклонной рецензии. Большая часть тогдашних членов Санкт-Петербургской академии конечно не могли стыдиться моего товарищества. Как адъюнкт, я должен был получать триста рублей жалованья. Слишком мало! Мюллер говорил: я начал с двумястами рублей. — Я отвечал ему: вы начали на двадцатом году вашей жизни, а мне уж скоро будет двадцать семь лет, я уже давно начал, и не на русские деньги». Других условий Шлецер также не хотел принять, не хотел заключать и обычного контракта с академией на пять лет, тогда как Мюллер толковал об обязательстве не оставлять никогда русской службы, потому что ученому, занимающемуся русской историей, могут быть вверены государственные тайны, и нельзя потом позволить ему уехать за границу и обнародовать их: сам Мюллер был связан таким обязательством.

Мюллер рассердился на упрямца, не хотевшего, по его мнению, собственного счастья и, говоря с ним в последний раз об адъюнктстве в академии (май 1762 года), кончил так: «Ну так ничего не остается больше вам делать, как с первым кораблем отправиться назад в Германию». — "Эти слова, — говорит Шлецер, — показались мне неблагородными, несправедливыми. Целые полгода с большими усилиями работал я на совершенно новом для меня поле; самые тяжелые приготовительные работы были уже кончены, до вершины горы оставалось мне пройти менее половины; и вот, когда только что я начал с удовольствием и выгодой пожинать посеянное в поте лица, мне говорят: ступай домой! В эти шесть месяцев я изучил много, узнал то, о чем ни один немецкий ученый не имел понятия: какая польза из всего этого выйдет для моих будущих ученых занятий? Какая польза для меня и в финансовом отношении? Капиталец, приготовленный для путешествия на Восток, я не только не увеличил, но еще значительно истратил. Но что всего более меня оскорбляло, так это то, что я был еще завлечен (gelockt) надеждой, которую мне подал письменно честный человек, надеждой, что он будет помогать моему любимому плану, но теперь честный человек называет этот мой любимый план прямо мне в лице вздором (Grille)! Тут в первый раз покинуло меня счастливое юношеское легкомыслие, поддерживавшее меня до сих пор. Я открыл, что вступаю в двадцать восьмой год моей жизни; это открытие было для меня ново и ужасно. Я потерял целый год, и двадцать седьмой год моей жизни: драгоценный год! неоценимая потеря для человека в том возрасте, когда настает время думать о верном будущем, особенно для человека, который хотя и не заносится вверх, однако и не может выносить застоя! Чтоб не потерять этот драгоценный год безвозвратно, я принял намерение прожить еще год в России. Я понимал по-русски; у меня были две летописи: вот уже у меня был в руках материал, который я мог издать в Германии для первого опыта, и потом восполнить пробел средневековой русской истории, от 1050 до 1450 года, хотя и не из самых летописей, но по русским же пособиям (auctoribus secundariis) — вот какой был мой план; но чтоб привести его в исполнение, мне необходимо было еще год жить и работать в Петербурге.

«Но жить целый год на свой счет в Петербурге, где все так дорого, было мне нельзя. Я стал просить Мюллера достать мне на один год место домашнего учителя, обязываясь давать уроки четыре часа в день за 200 рублей с квартирой и содержанием, тогда как многие французские парикмахеры имели места домашних учителей за 400 и за 600 рублей. Этот год, говорил я Мюллеру, хочу я употребить на переводы с русского, и также помогать ему, Мюллеру, в издании его „Исторического Сборника“. Но Мюллер остался глух к моим просъбам. Однажды он пришел ко мне с предложением ехать при русском посольстве в Пекин. Но что я стал бы делать в Китае, где все иностранные посланники содержатся как невольники, где без сторожа нельзя сделать шага из дому? Потом, что бы я стал делать в Китае не зная по-китайски? Начать же учиться по-китайски одному, или при помощи китайского переводчика Разсохина — для этого уже было мало времени. Я отказался от Китая, и просил опять о месте домашнего учителя, но все понапрасну! Я был точно оглушен. Неужели, думал я, этот человек не хотел исполнить моего желания за то только, что я не хотел служить слепым орудием для выполнения его плана? Ибо исполнить мою просьбу, найти мне место домашнего учителя было для него так легко. С первого раза могло показаться, что он поступает так из мщения: но этого в настоящем случае слишком мелкого чувства я никак не мог согласить с обычной возвышенностью его мыслей и поступков; нет, это не было мщение; это было другое чувство, которому часто поддаются и благородные характеры, это было ученое тщеславие, соперничество, зависть. Русскому историографу, который до сих пор, как историограф, сделал очень мало (хотя отчасти и не по своей вине), было очень неприятно заграничное издание русской истории. Видя, что я успел сделать в шесть месяцев, он легко мог заключить, что я в состоянии был сделать в следующие двенадцать месяцев: то есть то, чего историограф не сделал в двадцать лет и никогда не мог сделать. Теперь я понял, почему этот деятельный человек стеснял мою деятельность, почему он не позволял мне работать, не давал своих рукописей? Почитатели Мюллера извиняли его здесь тем, что он смотрел на меня, как на человека, который не останется в России, но, собравши материалы о ее истории и настоящем состоянии, уедет издавать их в Германию. Так как тогда в России, вследствие поступка Гмелина, смотрели подозрительно на таких людей, то Мюллер боялся через меня нажить себе неприятностей. Но, во-первых, почему Мюллер не позволял мне обрабатывать своих бесчисленных рукописей под своим надзором, для себя, для своего „Исторического Сборника“? Во-вторых, разве я был тогда единственный иностранный собиратель материалов в Петербурге? Разве не собирал их также прилежно Бекман и еще больше Бюшинг, которому сам Мюллер сообщал их столько для напечатания за границей? В-третьих, из множества статей о России, которые я потом издал, есть ли хоть одна, которую бы я приобрел в Петербурге непозволительным образом? Ясно, что единственной причиной, по которой Мюллер теперь и после еще раз в 1764 году, хотел моего совершенного удаления из России, была не боязнь, что я обнародую государственные тайны и навлеку этим на него неприятности, ибо он меня вызвал, но он чувствовал свою старость, свою слабость в слоге, свое незнание иностранных литератур; он не хотел, чтоб что-нибудь было издано по русской истории не под его именем».

Так рассуждал Шлецер о своих отношениях к Мюллеру после шестимесячного знакомства с ним; эти отношения в короткое время уже успели определиться: они были явно враждебные или, по крайней мере, казались Шлецеру такими. Ложное положение обоих в отношении друг к другу началось еще, как мы видели, в Геттингене, началось оно с десяти дукатов. Мюллер вызывает Шлецера как домашнего учителя для детей и помощника для ученых трудов своих: Шлецер едет в Россию только для того, чтоб удобнее отправиться на Восток. Мюллер, видя способности и трудолюбие молодого человека, предлагает ему место адъюнкта в академии с известными условиями: Шлецер не соглашается на условия и выставляет на вид путешествие на Восток; Мюллер, не понимая, как можно предпочитать аравийские степи академическим креслам, называет план Шлецера вздорным; говорит, что если человек, с такой охотой желающий заниматься русской историей, не хочет быть академиком, то зачем же ему оставаться в России, пусть с первым кораблем отправляется назад в Германию. Шлецер оскорбляется еще более, находит эти слова неблагородными и несправедливыми: сам Мюллер завлек его в Россию надеждой на осуществление любимой мечты, а теперь гонит назад, когда Шлецер, по его собственным словам, только что начал пожинать плоды своих занятий русским языком. Мюллер предлагает ему самое лучшее средство пожинать эти плоды, стать членом С.-Петербургской академии; но Шлецер не соглашается, говорит, что хочет ехать в Аравию. Начать с таким жаром заниматься русским языком и летописями, оказать при этом такие большие успехи и ехать продолжать эти занятия, пользоваться плодами этих успехов в Аравии — этого Мюллер уже понять никак не мог, не мог удержаться от рокового слова: вздор, которое так оскорбляло, раздражало Шлецера. Шлецер просит у Мюллера место домашнего учителя на один год; Мюллер не доставляет ему такого места; Щлецер обвиняет его в нежелании исполнить его просьбу, тогда как ему так легко найти место; но можем ли мы в том положиться на слова Шлецера, что Мюллеру было так легко найти ему место? Из нескольких условий, предложенных Щлецером, не забудем одного: он требовал места на один год. Много ли Мюллер мог найти отцов, которые бы соглашались взять к своим детям учителя только на год? Положим, что кто-нибудь согласился бы взять Шлецера на год, но мог не согласиться на другие условия относительно часов или денег; вспомним, что от иностранца-учителя требовалось обыкновенно, чтоб он был и гувернером, на что не соглашался Шлецер. Кроме того могли быть и другие причины, почему Мюллер не хотел рекомендовать Шлецера в домашние учителя: нам известен тяжелый характер Шлецера, особенно в близких отношениях; что этот характер высказывался очень неприятным образом во время пребывания Шлецера в доме Мюллера, свидетельствует Бюшинг в своей биографии Мюллера: можно ли было требовать от последнего, чтоб он решился рекомендовать такого домашнего учителя?

Наконец, как обыкновенно бывает при подобных отношениях, раздраженный Шлецер нашел удовлетворительную для себя причину, почему Мюллер не хотел доставить ему место домашнего учителя, почему указывал ему обратный путь в Германию. Это была зависть, боязнь, чтоб Шлецер не превзошел его в своих трудах по русской истории, не прославился более его за границей. Но не Мюллер ли хлопотал о том, чтоб Шлецер не только остался в России для занятий русской историей, но и остался навсегда? Мюллер боялся, чтоб Шлецер не црославился своими заграничными изданиями по русской истории? Но если бы Шлецер остался при академии, то что мешало ему свои труды по русской истории сделать также известными за границей? Мюллер сам издавал почти все свои сочинения на двух языках, на русском и немецком; то же самое мог бы делать Шлецер и затмить Мюллера и в России, и в Германии. Мюллер мог бояться этого, и однако, как видно, не боялся или не умел великодушно подавить свою боязнь, когда хотел, чтоб Шлецер остался адъюнктом при академии.

Не соглашаясь быть адъюнктом академии, Шлецер вдруг начал просить Мюллера, чтоб он доставил ему очистившееся место корректора в академической типографии, Мюллер разразился смехом, называл после этого Шлецера corrector vitiorum academicorum, а Шлецер сердился все больше и больше.

Мюллер мог доставить Шлецеру место адъюнкта только при законных условиях, при обязательстве служить не менее пяти лет; но в академим были люди, которые могли обойти требование закона, доставить Шлецеру место адъюнкта безусловно и постарались это сделать хотя бы потому только, что Мюллер не предполагал возможности это сделать, хотя бы для того только, чтоб доставить Мюллеру неприятную минуту, показавши, что если кто и хочет что-нибудь получить, тот должен бросить Мюллера и обратиться к ним, его врагам. Таков был Тауберт, библиотекарь академии, вместе с Ломоносовым правитель академической канцелярии и в этом звании правитель академии, потому что президент, гетман граф Кирила Разумовский, не имел времени заниматься ее делами. Когда Шлецер рассказал ему свою историю (Шлецер говорит, что рассказывал только факты, без малейшей жалобы на Мюллера), Тауберт отвечал: «Вы останетесь у нас, вы будете довольны». Шлецер обратился к нему с просьбой о месте корректора, и в ответ получил то же восклицание, что и от Мюллера: «Как! Лучше быть корректором без чина с 200 рублей жалованья, чем адъюнктом с 300-ми?» Шлецер объяснил ему, что все препятствие к принятию адъюнктского места состоит в обязательстве служить пять лет, и через несколько времени получил следующия предложения: 1) быть адъюнктом при академии на неопределенное время с жалованьем по 360 рублей в год; заниматься русской историей и переводами; 2) иметь место учителя при детях графа Разумовского с квартирой, столом, мебелью, прислугой. Понятно, что Шлецер принял эти предложения.

Когда Мюллер узнал об этом от Тауберта, все уже было обделано. «Яд и желчь закипали в его груди; обыкновенное благородство и великодушие покинули его совершенно», — говорит Шлецер. Прочтя эти слова, мы ожидаем, что вот Мюллер начнет теперь употреблять все возможные средства, чтоб вредить Шлецеру, закричит о неблагодарности, станет чернить его во всех углах; устно и печатно, прямо от своего имени и через других начнет терзать каждое сочинение Шлецера, объявлять никуда негодным, и прочее тому подобное. Вместо этого Шлецер сообщает нам следующее доношение Мюллера президенту академии, графу Разумовскому:

«Я уже стар и обременен занятиями; если постигнет меня смерть, то многое начатое мной останется недоконченным ко вреду российской истории. Для избежания этого необходимо было бы придать мне молодого ученого, знающего науки исторические, древности, необходимые европейские и отчасти восточные языки, который бы мог под моим руководством заниматься изданием собранных мной исторических и географических известий о России и других северных и азиатских народах, и продолжать эти занятия и после моей смерти. Не находя подобного человека здесь, я в прошлом году выписал на мой счет из Геттингена кандидата господина Шлецера, который был мне рекомендован, как человек, могущий вполне удовлетворить моим требованиям, и который жил полгода в моем доме для того, чтоб я мог поверить эту рекомендацию. Теперь я вполне убедился, что означенный г. Шлецер знает ученые языки, латинский и греческий, отчасти еврейский и арабский; кроме своего отечественного языка, знает языки французский и шведский, имеет сведения в исторических науках, особенно в истории северных народов, которой он занимался во время своего пребывания в Швеции, и здесь в Петербурге с немалым успехом занимался русской историей. Он уже издал на немецком и шведском языках разные исторические книги, которые были приняты учеными с одобрением. Кроме того, в кратковременное свое здесь пребывание он так прилежно занимался русским языком, что теперь уже может переводить с русского на иностранные языки, чему свидетельством служат два переведенные им и напечатанные указа. Вследствие чего смею рекомендовать его вашему сиятельству с просьбой назначить его адъюнктом с обыкновенным адъюнктским жалованьем и с тем, чтобы в последствии он мог быть профессором, если на самом деле покажет плоды своего прилежания в русской истории».

Что же нашел здесь Шлецер оскорбительного для себя? В чем, по его мнению, выказались здесь яд и желчь, которые питал против него Мюллер? «Как высоко этот человек говорит здесь о себе!» — восклицает Шлецер. Действительно, его познания во всем относящемся к России были изумительно велики: но это одно могло ли доставить ему высокий почет? Во всех отраслях иностранной литературы был он невежда и должен былл быть таким. Калмыцкий лама может знать о своем народе и о своей земли более, чем все европейские ученые вместе; но это дает ли ему право превозноситься над ними всеми? И наоборот, с какой отвратительной гордостью говорит он обо мне. Он, который двадцати лет, еще до окончания академического курса, был адъюнктом, и двадцати пяти лет, не будучи ничем еще известен публике, и не зная по-русски, был профессором, он не постыдился двадцатисемилетнего ученого трактовать, как кандидата, которого он выписал за 100 рублей.

Здесь, при удобном случае, высказалось наконец то чувство, которое заставляло Шлецера питать враждебное чувство к Мюллеру — это оскорбленное самолюбие. Шлецер считал себя гораздо выше Мюллера по способностям и ученому приготовлению, и между тем принужден был стать адъюнктом Мюллера; Мюллер, этот невежда, этот калмыцкий лама осмелился рекомендовать его, хвалить, как новичка, кандидата, которого он выписал за 100 рублей; Мюллер, который должен был преклоняться перед ним, признать его своим учителем при первом явлений его в Петербург, Мюллер осмелился пойти на перекор его желаниям, осмелился смеяться над ним, назвать вздором план его путешествия на Восток! Вся беда произошла от того, что Мюллер принял к себе в дом не того, кого ожидал. Шлецер сам объявил, что он принял на себя роль маркиза, переодевшегося слугой; но сказавши это, он сам обличил себя в обмане: он переодетый вошел в дом Мюллера, выдал себя не за того, кем был, нанявшись к Мюллеру в домашние учителя за 100 рублей, кто же был обманщик и кто обманутый? Кто имел больше права сердиться?

И обман продолжался, то есть Шлецер с Таубертом продолжали обманывать Мюллера: Шлецер поступил адъюнктом к Мюллеру, вследствие требования и рекоммендации последнего; если эта рекоммендация показалась так оскорбительной для Шлецера, то зачем же он с Таубертом не отверг ее? Если Шлецер считал унизительным для себя быть помощником Мюллера, если думал, и действительно имел право думать, что связь с Мюллером, подчиненность ему может препятствовать успеху его ученых занятий, что они не могут понимать друг друга и должны беспрестанно сталкиваться и мешать друг другу, что новая заплата раздерет еще больше ветхое рубище, то зачем же он не сказал этого прямо Тауберту, Теплову, Разумовскому? Зачем всемогущий в академии Тауберт не создал для него совершенно независимого от Мюллера положения? После присяги в академической канцелярии Шлецер с Мюллером поехали вместе домой, и дорогой старик начал говорить: "Ну вот теперь вы начнете свои адъюнктские занятия, прежде всего составите реестр к последнему тому «Русского Исторического Сборника». Шлецер отвечал: «Составлять реестры слишком унизительно для адъюнкта императорской академии!» Но для чего же Шлецер взять место вследствие представления Мюллера, который требовал себе помощника при издании собранных им материалов? Но, по крайней мере, ответ быть короток и ясен: Мюллер с этих пор не давался уже более в обман, покончил с Шлецером, не предлагал ему более ни составлять реестры, ни что-либо другое. Он не мог поступить благоразумнее и, надобно прибавить, благороднее. Шлецер освободился от Мюллера, и вместо составления реестров к «Историческому Сборнику», вместо перевода издания разнородных материалов, мог посвятить свое время и свои ученые средства занятиям источниками древней Русской истории. Колумб плыл в Восточную Индю — и открыл Америку; Шлецер плыл в Палестину и Аравию и нашел Нестора, которого имя так тесно соединилось с его именем и дало ему бессмертие. Шлецер уверяет, что он нисколько не думал еще покидать намерение посетить Восток; но тут же говорит, что некоторые работы по русской истории отлагал до возвращения из Иерусалима: занятия Русской Историей заходили, следовательно, за путешествие на Восток; за этой прежде исключительно любимой целью виднелась другая любимая цель. Бедная восточная литература! У нее явилась страшная соперница, и переодетый маркиз, решившийся пойти в услужение для удовлетворения своей страсти, недолго останется верен предмету первой любви.

По собственному признанию Шлецера, древняя русская истоерия была с тех пор любимым его занятием: его прельщала новость, неразработанность предмета, при занятии которым без особенного таланта и учености можно было легко заслужить благодарность образованной публики, нужно было только знать по-русски и трудиться. Читать летописи было ему еще очень трудно: беспрестанно попадались ему места, слова, обороты, которых никто и никакая книга объяснить ему не могли. Это заставило его прервать перевод печатавшагося тогда при академии списка летописи и сравнение его с другими рукописями, заставило его вообще отказаться от критического изучения летописей и заняться приготовительными работами. Прежде всего ему хотелось составить полную генеалогию всех русских князей до пресечения Рюриковой династии. Иностранца неприятно поразил обычай русских летописцев называть князей только по имени да по отечеству, почему, в одном веке встречается пять Святославов и из них трое с одним отчеством: неудивительно, что Шлецер не понял причины этого обычая, когда у нас и теперь, сто лет спустя, не хотят еще понять ее и продолжают толковать о владениях в древней Руси, о князьях черниговских, смоленских, волынских, тогда как летописцы не знают их, а знают только Святославов, Ростиславов, Мстиславов. Чтоб избежать смешения князей, прежде всего необходимо было иметь родословные таблицы; таблицы, напечатанные Ломоносовым и Мюллером, Шлецер нашел очень неудовлетворительными; лучшие нашел он в рукописном Татищеве; но гораздо более пользы принесли ему огромные, из многих листов составленные таблицы от Рюрика до Елизаветы с краткими указаниями главнейших событий, должно быть Феофана Прокоповича. Шлецер переписал и сличил все эти таблицы, причем естественно нашел множество вариантов в генеалогических и хронологических показаниях: но, покрайней мере, у него уже была основа. Потом спешил он составить общее обозрение событий, особенно четырех совершенно неизвестных ему веков (от 1050 до 1450 г.). Тауберт доставил ему для этого список Татищева; но и Татищев был еще труден для Шлецера: по крайней мере, он не мог делать из него извлечений скоро. Но вот, к неописанной радости Шлецера, Тауберт доставил ему два рукописных фолианта из академической библиотеки, содержащие немецкий перевод одной из полнейших летописей. Переводчик, как узнал Шлецер из устных преданий, был немецкий ученый, именем Селлий, принявший православие и бывший потом монахом в Александро-Невской лавре под именем Нестора. Рука в этих фолиантах была небрежна, но разборчива; перевод сделан верно, слово в слово. 31 июля 1762 года начал Шлецер извлекать из Селлиева перевода и к 25 сентября осилил уже половину фолианта. Но как же извлекал Шлецер? Он не следил за связью событий, но отыскивал великих князей, которых история была особенно богата событиями и важна. Легко понять, как верно должно было быть представление Шлецера о Русской истории, составившееся из подобных извлечений! Но не должно забывать, что так обыкновенно начиналось историческое изучение; не должно забывать, что 50 лет спустя у нас хотели было начать писать русскую историю с великого князя, которого правление было богаче событиями, с Иоанна III-го.

Чем далее шел Шлецер в изучении летописей, тем явственнее становилось для него, что в русских летописях все было византийское. Поэтому он начал изучать Византийцев, Георгия Пахимера, Константина Багрянородного. Византийский дух находил он на каждой странице летописей, в образе мышления и представления предметов, даже в словах и выражениях: и здесь, и там монах называется старцем и черноризцем, принять схиму, значит постричься в монахи и т. п. Это заставило его обратиться к Дюканжеву Glossarium mediae Graecitatis. Как удивиялся он, находя здесь русские слова, которых никто прежде не думал искать в Константинополе! Как обыкновенно бывает, важность открытия была преувеличена Шлецером: византийское влияние на памятники древней нашей литературы, и особенно на летописи, вовсе уже не так сильно, как показалось сначала Шлецеру, объяснившему себе несколько слов из Дюканжева лексикона; но это убеждение в важности византийского влияния, убеждение, высказанное Шлецером, до сих пор еще сильно в нашей науке. Скоро Шлецер заметил, что с помощью Дюканжа и Византийцев нельзя объяснить себе очень многих слов в летописях, слов, утратившихся в новом русском языке; ученик Михаэлиса вспомнил правило учителя: «Если в еврейском языке какое-нибудь слово встречается один раз или очень редко, то ищи его в родственных диалектах», — и обратился к изучению славянских наречий. Первыми пособиями ему при этом изучении были: 1) Поповича Untersuchungen vom Meere, 1750, и 2) Френцеля Origines linguae sorabicae, 1693. Познакомившись с Византийцами, Дюканжем, потом с Поповичем и Френцелем, Шлецер провозгласил: «Кто решается заниматься русскими летописями, не изучив византийской литературы и славянских наречий, похож на тех чудаков, которые хотят объяснять Плиния, не зная естественной истории и технологии!» Нам не нужно распространяться о значении этого Шлецерова положения в истории нашей науки.

Подле этих трудов, открытий, которыми полагалось такое прочное основание научной обработке источников русской истории, видим еще другую деятельность Шлецера, педагогическую, которую мы также не можем оставить без внимания, принимая в соображение то влияние, какое она имела в свое время. Мы видели, что Шлецер, по рекомендации Тауберта, получил еще место домашнего учителя при детях графа Разумовского, гетмана Малороссийского и президента академии наук. Граф Кирила, говорит Шлецер, был хороший человек, и потому хотел дать сыновьям своим хорошее воспитание; в средствах к тому он не нуждался, получая 600 000 рублей годового дохода. Но главное препятствие к воспитанию гетманских детей представляла маменька: тогда какой-то умный человек присоветовал отцу удалить детей от маменьки, не высылая их однако же из Петербурга. Совет был принят, и вот нанят был большой дом на Васильевском острове, в 10-й линии, и прилично меблирован. Здесь поселились трое молодых графов Разумовских — Алексей, Петр и Андрей; с ними вместе воспитывались еще три мальчика — Теплов, Олсуфьев и Козлов. Гувернером при детях был Mr. Bourbier, французский лакей, но образованный лакей, умевший писать по-французски без ошибок, потому что много читал. При нем были три учителя, которые жили в доме и обедали: один полуученый, иезуитский воспитанник из Вены и двое ученых, два адъюнкта академии, Румовский математик и Шлецер; другие учителя приезжали давать уроки. Содержание института стоило графу ежегодно 10 000 рублей, а содержался он великолепно, по словам Шлецера, который с восторгом говорит не об одной внешней обстановке жизни в этом институте; он с восторгом говорит о согласии, которое было постоянно между гувернером и учителями, о юношеской веселости, которая господствовала в доме. Шлецер занимался сначала шесть часов в неделю, и что было всего важнее для него, никто не мешался в его занятия; он мог учить так как хотел; как же он учил? Чтоб успешнее шел латинский язык, он с самого начала стал говорить по-латыни с учениками, начал преподавать географию по-латыни. Но чтобы ученики могли объясняться по-латыни не об одних научных предметах, для этого сделан был большой выбор фраз из комедий Теренция и Плавта: таким образом ожил у нас, говорит Шлецер, древнеримский разговорный язык. Маленький Теплов должен был по требованию отца особенно заниматься латинским языком: для этого ребенка Шлецер выбрал, преимущественно из Марциала и Овена, 172 больших и малых стихоттворений, которые Тауберт велел напечатать при академии под заглавиемь: Epigrammaa, in quibus tirocinium ponere latinae linguae queant. Книга начиналась маленькими пьесами из 2, 3, 4 строк и оканчивалась длинными стихотворениями Овидия Pyramus et Thisbe и Ariadne Theseo. Общий план преподавания составлен был без Шлецера и он не нашел в нем географии! Шлецер потребовал немедленно географии от Тауберта, обер-инспектора института; мало того, он представил необходимость другой науки для детей одного из первых вельмож, необходимость познания отечества, так он назвал статистику. В 10-й линии Васильевского острова был сделан первый опыт преподавания русской статистики человеком, которого имя с таким уважением упоминается в истории этой науки. Первый урок начался вопросами: «Как велика Россия сравнительно с Германией и Голландией? Что такое юстиц-коллегия? Каким товаром производит торговлю русский человек? Откуда получает он свое золото и серебро?» Новая наука так понравилась Тауберту, что Шлецер кроме шести латинских уроков должен был взять еще пять уроков статистики и получил за это 100 рублей прибавочного жалованья. Понятно, что сам учитель только тут начал заниматься статистикой России; как легко было ему сначала заниматься ею, показывает следующий случай: осенью 1763 года спросил он в одной купеческой компании, почему нынешней весной вывезено было пеньки гораздо менее, чем прежде? И означил цифру вывоза: один маклер отвел его в сторону и просил не делать вперед подобных вопросов и не обнаруживать таких опасных знаний. «Вас могут принудить, — сказал он, — объявить, от кого вы получили это известие, и вы сделаете через это человека несчастным». Здесь Шлецер приглашает читателя сравнить такое жалкое состояние русской статистики с тем обилием статистических материалов, которое мы видим после, благодаря просвещенному взгляду императрицы Екатерины II-й.

Понятно, что Шлецер должен был сначала преподавать своим воспитанникам русскую статистику по иностранным исполненным ошибок источникам; но скоро Тауберт, по знакомству с президентами и членами коллегии, начал доставлять ему источники чистые, из которых Шлецер делал извлечения: потом о каждом предмете статистики составлял маленькие рукописные книжки и роздал их своим воспитанникам; на книжках была надпись: «à l’usage de l’Académie de la X ligne (t. e. Васильевского острова). Русская география явилась в таком же маленьком формате и быстро распространилась; многие домашние учителя списывали ее, по ней преподавалась русская география и в академической гимназии. Скоро Mr. Bourbier, гувернер, обязанный преподавать всеобщую историю, не сладил с ней и передал ее также Шлецеру. Всеобщая история была более известна тогда, чем статистика: ее преподавал обыкновенно по учебнику Curas с вопросами и ответами, переведенному на русский язык с прибавкой русской истории; в 1762 году вышло уже второе издание этой книги; по ней преподавали в гимназии; но Шлецер не хотел преподавать по ней, начал составлять свой учебник, и при этом составлении напал на те мысли, которые после развивал он на лекщях в Геттингене; в С.-Петербурге, приноравливаясь к потребностям русских учеников своих, Шлецер пришел к мысли, что надобно ввести в историю целые народы, едва прежде известные в ней по имени: калмыки или монголы, думал он, потрясавшие вселенную, гораздо важнее ассириян или лангобардов. Но если, по мнению (совершенно впрочем ложному) Шлецера, для русских учеников важнее было знать подробности монгольской истории, чем лангобардской, то зачем же он после перенес это уважение к монголам в Геттинген, где преподавал немцам, для которых конечно подробности лангобардской истории были важнее подробностей монгольской? Это объясняется из материальности стремлений Шлецера: в истории своей он поражается только материальным величием, пренебрегая проявлениями духовных сил человека и народов: в его глазах Мильтиад — деревенский староста в сравнении с Аттилой или Тамерланом; геттингенские слушатели Шлецера помнят, как горячо он защищал с кафедры права внешней жизни или материальные интересы иротив духовных требований[2]. Мы конечно не можем сочувствовать этому взгляду Шлецера; мы очень хорошо знаем, что для счастья и спокойствия человеческих обществ материальные стремления должны быть сдерживаемы, а не защищаемы, не поощряемы, ибо они всегда и везде могущественно обнаруживаются без всякой защиты и поощрения; мы знаем, что они должны быть поставлены в служебное отношение к духовным требованиям; в истории мы видим осязательно истину священного изречения: „Дух есть иже живит, плоть не пользует ничесоже“. Мы знаем, когда являются Аттилы, Тамерланы и другие потрясатели вселенной: когда общество презрит духовную жизнь, духовные интересы, духовные силы, когда предастся чувственности, материальным стремлениям, когда воздвигнет алтари Молоху, требующему кровавых жертв, тогда и являются на историческую сцену вожди нечистых сил, чтоб овладеть запродавшейся им добычей. Заслуга Шлецера состоит не в установлении верных взглядов на явления всемирной истории: его заслуга состоит в том, что он ввел строгую критику, научное исследование частностей, указал на необходимость полного, подробного изучения вспомогательных наук для истории; благодаря Шлецеровой методе, наука стала на твердых основаниях, ибо он предпослал изучению исторической физиологии занятие исторической анатомией; по счастью судьба привела самого мастера в Россию, чтоб поставить и русскую историю на это прочное основание.

Наступил 1764-й год. Шлецер приближался к тридцатому году своей жизни. Ему было хорошо и приятно в Петербурге, но его беспокоило будущее. „До сих пор, — писал он к Михаэлису, — перекочевывал я, как номад, из одной науки в другую, не по юношеской ветрености, но увлекаемый течением обстоятельств. Многоразличные сведения, которые я чрез это приобрел, должны быть мне полезны, когда я наконец остановлюсь на чем-нибудь одном“. Путешествие на Восток, по его словам, еще не выходило у него из мыслей, хотя можно сомневаться в искренности его слов. Определяясь в академию, Шлецер думал, что Тауберт будет смотреть иначе на восточное путешествие, чем Мюллер, но ошибся и ошибку свою заметил скоро: „Мне нельзя было открыть рта о путешествии на Восток, — говорит Шлецер: — мне смеялись в лицо, меня называли мечтателем, искателем приключений“. Оплакавши любимую мечту своей молодости, как следует с причитаниями, успокоив самолюбие свое тем, что судьба не хотела осуществить эту мечту, что, как нарочно, умер и Редерер, человек, у которого одного только можно было выучиться медицине, что и в арабском языке, в продолжение трех лет, не сделано было ни шага вперед (как будто это было возможно, если б Шлецер три года назад все еще жил мыслью о путешествии на Восток?), успокоив себя таким образом, Шлецер начал думать, следует ли ему посвятить себя вполне настоящему своему занятию, издавать русские летописи, создать русскую статистику, распространить в великом русском народе познания о других народах? Первое, изучение русских летописей, было для него всего привлекательнее. Препятствия были преодолены: он знал по-русски; мало того, по стечению случайностей, он был способнее к этому изучению, чем всякий другой: он знал северную, византийскую и восточную литературы. „Но какая же, — думал Шлецер, — будет мне награда, если я, изменив первому моему плану, посвящу себя русской истории? При счастливом случае, место экстраординарного профессора с 660 рублей жалованья, и в самом счастливом случае место ординарного профессора с 860 рублей жалованья! Но в Петербурге этим жить нельзя, особенно если жениться. Меня прельщали надеждой, что я могу занять место Мюллера, место российского императорского историографа с 1200 рублей жалованья; но Мюллер был здоровый, крепкий пятидесятивосьмилетний мужчина, который легко мог прожить еще лет двадцать“. Шлецер начал думать, что надобно оставить Россию и в Германии издать свои Ruseica, т. е. приобретенные материалы по русской истории и статистике. В апреле 1764 года он подал доношение в академию, где во-первых, просил о трехлетнем отпуске в Германию, во-вторых, просил, что если академия одобряет его деятельность и считает достойным оставаться при ней, то чтоб соблаговолила сообщить ему свое решение до его отъезда; что он ожидает приказания представить академии план занятий, которые он намерен предпринять в будущем для пользы наук вообще и для распространения их в русской публике. Между тем Шлецер уже подал в академию опыт под заглавием: Periculum antiquitatis russicae, graecis collustratae luminibus; здесь заключались четыре статьи: I.) Nestoris ex Kedreno restituti specimena. II.) Некоторые непонятные слова в Несторе; также исследование о греческом огне. III.) Lingua russica graeciessans triplici vocabulorum genere demonetrata. ІV.) Обьяснение окончания вич в отечественных именах, например Иванович, и проч. Главная тема Шлецера состояла здесь в том, что исследователь русской истории должен разуметь по-гречески, и особенно изучать Византийцев.

Академия потребовала план; Шлецер представил их два. Первый заключал в себе „Мысли о способе, как должна быть обрабатываема русская история?“ Главная тема здесь была та, что русская история еще не могла быть изучаема, но долженствовала быть создана. Это создание другим европейским государствам стоит вековых трудов; но при методическом прилежании, которое дает возможность избегать ошибок, сделанных другими, можно поставить русскую историю также высоко в 20 лет. Шлецер предложил для этого следующие работы и себя в работники: 1.) Studium monumentorum domesticorum, изучение отечественных памятников, т. е. летописей. Летописи должны быть обрабатываемы: а.) критически (с малой критикой): рукописи одной и той же летописи должны быть собраны, их различные чтения сравнены, и прежде всего должен быть добыт чистый, верный текст; b.) грамматически: добытый текст должен быть объяснен, потому что в нем встретятся многие, нынешним русским людям уже более не вразумительные слова, которых значение должно отыскивать в славянском переводе Библии, в остальных славянских наречиях, должно осведомляться о нем у русских людей, знакомых с древней отечественной литературой; с.) исторически: летописи и другие исторические сочинения должны быть сравнены друг с другом по содержанию, отмечены особенности и лишки. II. Studium monumentorum extrariorum (изучение чужестранных помятников); здесь Шлецер заметил, как бедна будет русская история, составленная из одних своих летописей, ибо хроники польские, венгерские, шведские, преимущественно (?) византийские и монголо-татарские, даже немецкие, французские и папские, начиная с Х-го века, заключают в себе известия о России. Критическое изучение должно производиться таким образом: все рукописи, сколько бы их ни было, должны получить постоянные имена и быть описаны дипломатически; всю русскую историю разделить на отделы, всего лучше по великим князьям, о каждом отделе составить особую книгу, в которую занести все сравнения, объяснения, дополнения и противоречия, из всех русских и иностранных источников. Для предварительного обзора Шлецер хотел составить учебник русской истории без критики, по Татищеву и Ломоносову.

Второй план касался распространения сведений в русском народе. Миллионы русских людей, представлял Шлецер, могут читать и писать, сотни тысяч могут читать книги и страстно стремятся к приобретению сведений. Но иностранные языки известны немногим, следовательно надобно помогать большинству в приобретении познаний посредством переводов! Кто же должен помогать? Разумеется, академия, столь богатая средствами; ее призвание состоит не в том только, чтоб делать открытия по наукам для целого мира; ее русский мир к ней ближе. Но что она сделала? В первые годы ее существования (1726—1736) Байер и другие издали очень хорошие, самостоятельные, непереводные учебники для молодого императора Петра II-го, но с 1736 по 1764 печальное затишье, и ни одного самостоятельного сочинения, все одни переводы: латинские комментарии академии заключали в себе конечно важные статьи, но русские не читали их, русские считали большие суммы, которые шли на академию, и громко говорили, что за такие большие суммы народ получает только календарь; от этого уменьшается уважение к иностранцам, из которых преимущественно состояла академия. Последняя, по мнению Шлецера, должна была употребить следующие средства для распространения сведений в Русском народе: распространять эти сведения в малых приемах, римскую историю, например, издать не в двадцати шести томах, а в одном или двух; многотомные классические сочинения иностранных писателей не издавать: венгры слишком поторопились перевести на свой язык Esprit dee Lois; даже легкие всем доступные иностранные сочинения должно не переводить, а переделывать. Шлецер предлагал свои услуги при составлении учебников или народных книг, по предметам, ему известным, по истории, географии и статистике; он предлагал или переделывать уже существующие иностранные сочинения, или из девяти хороших сочинений составлять десятое. Слог должен быть легкий, такой как в книжках pour la’Académie de la X ligne, следовательно, и перевод их на русский язык должен быть также легок, всякий молодой русский студент мог принять его на себя; о правильности его мог судить сам Шлецер; за чистотой языка мог наблюдать один из русских ученых. Большая часть академиков одобрила планы Шлецера; но Ломоносов подал следующее мнение: „Отзывы иностранных профессоров о познаниях господина Шлецера в русских древностях не могут быть приняты во внимание, потому что они, как иностранцы, сами не имеют о них никакого понятия“. Что касается до меня, то я думаю, что упомянутый Шлецер должен еще много учиться, прежде чем быть профессором русской истории. При том же для него нет и места в академии: господа Мюллер и Фишер занимают должности профессоров истории, а я сам пишу русскую историю; следовательно упомянутый Шлецер не может быть русским историком и нет ему места». Начались жаркие споры; чтоб положить им конец, решено было подавать письменно голоса: Эпинус, Штелин, Фишиер, Леман, Браун и Цейхер подали свои мнения в самых лестных выражениях для Шдецера, но указывали только на то обстоятельство, что для него нет места при академии; Ломоносов, в своем мнении, удивлялся дерзости Шлецера, который, «проведя очень немного времени в Роосии, и то в кругу иностранцев, уже возомнил, что может при определении значения слов соперничать с старыми учеными, при создании русской истории указывать источники и переписывать законы; возомнил, что понимает древний славянский язык не хуже кого-нибудь из наших ученых. Он не может ссылаться на пример Шведа Ире, который при объяснении древних немецких манускриптов явился искуснее, чем немец Вахтер; пусть Шлецер вспомнит, что из славянских языков для него ни одного отечественного, что ни одного из них он не изучил, а в русском новичок; и пусть, с другой стороны, представит себе кого-нибудь из русских, с младенчества напитанного народным русским языком и славянской грамотой, уже в преклонных летах находящегося, все церковные книги, на древнем славяно-моравском языке написанные прилежно прочетшего, все областные наречия русского языка, все слова, во дворце, между духовенством и в народе употребительные, изучившего, сверх того знающего польский и другие родственные языки, за литературные заслуги свои особенную похвалу приобретшего! Не дерзок ли покажется тот, кто с таковым захочет соперничать? Наглость Шлецеровских требований ясна для каждого, кто знает труды, мною для отечественного языка и отечественной истории подъятые». Сильное раздражение Ломоносова против Шлецера проистекало, во-первых, от сильного раздражения его против немецкой стороны в академии, особенно против Тауберта, а Шлецер был клиентом Тауберта; Ломоносову казалось, что Тауберт выставляет ему в Шлецере соперника по занятиям русской историей и русским языком, что видно из начальных строк его отзыва[3]. Этот новоприезжий немец уже осмелился соперничать с ним, первым русским писателем, осмелился сочинить русскую грамматику! Известен отзыв Ломоносова об этой грамматике, написанный в тех же выражениях, как и приведенный отзыв об исторической программе: «Хотя всяк российскому языку искусный легко усмотреть может сколь много нестерпимых погрешностей в сей печатающейся беспорядочной грамматике находится, показующих сочинителевы великие недостатки в таковом деле; но больше удивится его нерассудной наглости, что зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных Россиян, не обинулся приступить к этому, и как бы некоторый пигмей поднял Алпийские горы. Но больше всего оказывается не токмо незнание, но и сумасбродство в произведении слов российских. Кроме многого что развратно и здравому рассудку противно, внесены еще ругательные чести и святости рассуждения». Приведя несколько словопроизводств, например, князь от Knecht и проч., Ломоносов заключает: «Из сего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Во-вторых, Шлецер в своем Periculum, представленном в академию, затронул прямо Ломоносова: в начальной летописи встречается слово суда; Ломоносов в своей истории перевел это слово чрез пролив, Зунд; Шлецер опровергнул это толкование на том основании, что пролив нельзя сжечь, как скано в летописи, и представил из Дюканжа другое объяснение, что суда означало ров, обнесенный палисадом и находившийся пред Константинополем. Шлецер рассказывает и о личном столкновении своем с Ломоносовым: однажды Шлецер в академической канцелярии занимался переводом одного указа на немецкий язык; Ломоносов, вошедший в это время в канцелярии, взял у него перевод, на первых строках которого нахолилось выражение Glück und Wohlstand des Reiches. «Wohlstand», заметил Ломоносов, «употреблено здесь неправильно: это значит только decorum». Шлецер возразил, что Wohlstand, имеет еще другое значение. «Вы еще слишком молоды, чтоб поправлять меня», — сказал на это Ломоносов. «Молодой немец знает по-немецки лучше, чем старый русский», — отвечал Шлецер и ушел.

Второй важный для решения дела отзыв был отзыв Мюллера, как историографа. Мюллер писал: «Так как мне достаточно известны способности и прилежание г. Шлецера, то я нисколько не сомневаюсь, что он может оказать услуги академии, если захочет посвятить ей несколько лет или всю свою жизнь; но так как я верно знаю, что к этому побудить его не возможно, то считаю бесполезными все попытки подобного рода. Если он обяжется служить два, три, пять, положим десять лет, то чем долговременнее будет его пребывание в России, тем более он добудет в свои руки известий о ней, которыми по возвращении в Германию он воспользуется с большою для себя выгодой: но я не вижу, что же выйдет из этого для чести и пользы России? Притом, писать о России в Германии чрезвычайно трудно, если б даже кто имел при себе верные известия и летописи, ибо у писателя всегда будет при этом множество сомнительного и неизвестного, чего ему там никто объяснить не в состоянии. Склонность к свободе в писании может заставить напечатать многое, что здесь будет неприятно. Нельзя, по моему мнению, давать в руки иностранцу, не желающему оставаться в России, такие известия, из которых он после может сделать употребление, не соответствующее здешним намерениям. Если г. Шлецер согласен посвятить всю свою жизнь русской истории и службе Российской империи, то никто более меня не может быть этому рад, потому что тогда достигнута будет цель, для которой я его вызвал, держал полгода у себя, снабжал всем нужным, давал жалованье. Тогда он будет продолжать то, что я начал, но, препятствуемый другими занятиями, не мог кончить; ни в чьи другие руки я не передам с такой охотой мои рукописи. Но если этого достигнуть нельзя, то думаю, что академия должна постараться извлечь из способностей и прилежания г. Шлецера всю возможную пользу; можно назначить его иностранным членом с пенсией, причем обязать его без ведома академии не печатать ничего, что касается до России, или лучше все сочинения свои о России присылать сюда для напечатания. Если попадутся в них ошибки, то они могут быть здесь исправлены, сомнительные, неизвестные вещи могут быть объяснены; печатать здесь еще тем удобнее, что в сочинении о России часто нужно приводить русские слова и целые места из летописей, которые не могут быть иначе напечатаны, как русскими буквами. Желаю я, чтобы сюда вместо г. Шлецера был вызван искусный и трудолюбивый человек, который бы еще при моей жизни мог работать над всеми неоконченными статьями. Сам я не решаюсь на мой собственный счет сделать вторую попытку, потому что первая так мало удалась мне».

Шлецер считает этот отзыв Мюллера гораздо опаснее для себя, чем отзыв Ломоносова: «Мюллеров план, — говорит Шлецер, — был ясен: он хотел удалить меня из Петербурга; я должен был остаться под условием, какого я никогда принять не мог, и это он знал лучше всякого другого. Но у меня были известия и летописи, которые я должен был взять с собой и издать их за границей? Предложить отнять их у меня — для этого Мюллер был слишком тонок, он боялся общественного мнения за границей, и потому придумал другое средство сделать эти известия и рукописи и за границей для меня неупотребительными: связать мне руки пенсией».

Пусть, по мнению Шлецера, отзыв Мюллера был для него опаснее отзыва Ломоносова; но последний не ограничился одним отзывом: узнав, что ненавистный иностранец собрал разные известия о России, рукописи и едет за границу, чтоб там издать все это, он обратился прямо к сенату с донесением угрожающей опасности; сенат предписал коллегии иностранных дел не выдавать Шлецеру паспорта, а канцелярий академической отобрать у него неизданные исторические известия. Встревоженный Тауберт рано утром приехал к Шлецеру на квартиру, схватил рукописи, которые прежде ему передал, и объявил, что может быть бумаги его подвергнутся пересмотру.

Пересмотра однако не было; Шлецер получил только запрос из академической канцелярии, брал ли он из библиотеки книги и рукописи для списыванья? Какие именно брал? Когда? Когда списал? С какой целью? И возвратил ли их опять в библиотеку? Понятно, что адъюнкту академии, обязавшемуся «упражняться в собрании и сочинении всяких до российской истории касающихся известий», легко было отвечать на эти вопросы. Но прошло несколько месяцев, и паспорта Шлецеру не выдавали; тогда он через генерал рекетмейстера Козлова, отца одного из своих воспитанников, подал просьбу императрице; в конце просьбы Шлецер испрашивал всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды: «под собственным ее величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рода препятствий обработать прагматически древнюю русскую историю от начала монархий до пресечения Рюрикова дома, по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами исторической истины и добросовестно, как следует вернейшему ее величества подданному. В случае же, если он, Шлецер, не будет иметь счастья достигнуть этого лучшего из своих желаний, да удостоится он и по отъезде своем пребывать в связи с академией ее величества в качестве иностранного члена-пансионера». Любопытно видеть, как Шлецер воспользовался мыслью Мюллера о звании иностранного члена-пансионера, мыслью, которая казалась ему так опасной в предложении Мюллера!

Через несколько дней Тауберт получил приказание передать все акты, относящиеся к Шлецерову делу, секретарю императрицы, Теплову. Теплов был прежде адъюнктом академии, наставником ее президента, гетмана Разумовского; его сын, как мы видели, воспитывался вместе с сыновьями последнего; Шлецер поэтому был ему очень хорошо известен; кроме того Теплов был заклятый враг Мюллера и приятель Тауберта: Шлецер понял, что его дело попало в хорошие руки. Действительно, скоро после того Теплов передал ему вопрос императрицы: «хочет ли он остаться на ее службе и как?» Шлецер испросил позволения представить письменно план и представил три плана, из которых императрица имела утвердить какой ей было угодно: 1) Путешествие на Восток для собрания коммерческих известий в гаванях Черного и Средиземного морей; 2) Занятие древней русской историей, и охотнее при академии художеств под начальством Бецкого, чем при академии наук; 3) Оставить его на два года работать в Геттингене с титулом и жалованьем члена академии, которая назначит ему предметы для занятий или предоставит ему самому, их выбор; без академической цензуры не будет он ничего печатать о России; если он выдержит это двухгодовое испытание, то можно будет его вызвать для исполнения первого или второго плана. (Значит теперь академическая цензура не связывала ему рук за границей!) Тауберт дал знать Шлецеру, что императрица избрала второй план, и что он должен представить дальнейшие условия. Под диктовку Тауберта он написал следующее: Быть при академии наук в качестве профессора и ординарного члена по историческому классу, как скоро академия получит новый устав, пользоваться всеми правами и жалованьем ординарного академика, в ожидании чего будет получать по 860 рублей в год. Древняя русская история будет его главным занятием; он будет снабжен всеми необходимыми пособиями для этого, будет иметь полную свободу пользоваться всеми книгами, рукописями и мемуарами императорской библиотеки. Кроме исторических разысканий он будет заниматься и другими предметами, особенно касающимися торговли и воспитания, когда угодно будет ее императорскому величеству удостоить его своими приказаниями. Дабы он имел возможность обнаружить свое усердие пред глазами публики, дабы его сочинения не были запрещаемы, его превосходительство Теплов, будет защищать его от врагов и, в случае нужды, повергать его жалобы к подножию престола. Контракт этот будет заключен на пять лет. Будущей весной будет ему позволено отправиться в Германию на три месяца. Если условия не будут приняты, то ему дана будет свобода возвратиться немедленно в отечество.

Но прежде чем эти условия были утверждены, Шлецер должен был преодолеть большое искушение, ибо вместо них Теплов предложил ему следующие: «В ожидании места при академий, Шлецер получает 600 рублей жалованья и будет зависеть только от его превосходительства действительного статского советника Теплова, обязанного доставить ему все нужные пособия для занятий, которые будут на него возложены. Он будет получать приказания ее величества чрез означенного Теплова и чрез него же отдавать отчет в сделанном. Как скоро академия получить новый устав, он вступит в нее в качестве ординарного академика. Контракт заключается на три года. Шлецер пользуется столом и квартирой в доме его превосходительства». Шлецер хорошо понял, что значил подобный контракт; ему предлагали переменить ученые занятия на административные. Служба под начальством Теплова представляла несомненные выгоды и могла повести далеко. «Но, — думал Шлецер, — это уже в третий раз я должен менять свои занятия! Востоком я пожертвовал для русской истории, а теперь русской историей должен пожертвовать для новых неизвестных занятий, и пробыть три года на испытании! А если по прошествии этих трех лет, я буду вынужден оставить Россию, то тридцатичетырех лет что еще в четвертый раз начну в Германии?» Шлецер отказался от предложений Теплова, и 4 января 1765 года условия его относительно вступления в академики были утверждены, при чем условие о покровительстве было изменено таким образом: «Дабы его исторические статьи и другие труды могли беспрепятственно являться в печати, дозволяется ему всеподданнейше представлять их ее императорскому величеству или тому, на кого от нее будет возложен просмотр их».

В феврале 1766 года возвратился Шлецер в Геттинген, и пробыл там до июля. Все это время он не был без дела; по рекомендации Михаэлиса пригласил для академической гимназии ученого корректора, Стриттера, в последствии знаменитого автора Memoriae populorum; написал двадцать пять ответов на запросы академии, касающиеся разных предметов; занимался решением вопроса «о Лех» по поводу премиальной задачи института Яблоновского в Данциге; печатал свое сочинение «Опыт русских летописей» (Probe russischer Annalen); написал статью «Memoriae slavicae» для королевского ученого общества, и для геттингенских ученых ведомостей занимался рецензией исторических сочинений, касавшихся северной Европы. По возвращении в Петербург Шлецер предался любимому своему занятию, отыскиванию и сравнению рукописных летописей; при этом он искал между русскими себе помощника, и нашел его в переводчике при академии, Башилове, который получил очень хорошее школьное образование, но не имел познаний в истории и тем менее в исторической критике; скоро приобрел он те и другие под руководством Шлецера и, по словам последнего, мог бы обессмертить свое имя в истории русской исторической литературы, если б по достоинству был оценен академией; но Башилов оставил ее и умер в 1770 году в звании секретаря сената. При главном и любимом занятии своем, сличении текста летописей, Шлецер не упускал из виду других, которые бы могли знакомить русских людей с их древней историей и с надлежащим способом издавать древние памятники; с этой целью в 1767 году он издал Русскую Правду буква в букву. Такое издание Шлецер хотел противоположить безобразному изданию кенигсбергского списка летописи, сделанному по Таубертову распоряжению Барковым, который позволил себе добавления, выпуски и замену древних форм языка новыми. В 1768 году издан был Судебник царя Иоанна Башиловым под руководством Шлецера. Чтоб приготовить русских людей к чтению летописей, Шлецеру хотелось издать такой список, язык которого не был бы очень древен, не отвращал бы читателей непонятными словами, а с другой стороны был бы по возможности полон, заключал бы в себе события русской истории от начала до ХVII века: этим требованиям удовлетворял Никоновский список, и в 1767 году Шлецер вместе с Башиловым издали первую часть списка до 1094 года; вторую часть до 1237 года издал один Башилов, но по плану Шлецера. Мы видели, что изучение византийских исторических писателей Шлецер провозгласил необходимым приготовительным трудом для русского историка: но есть ли возможность ученому, имеющему в виду громаду собственно русских источников, прочесть еще сорок фолиантов византийских писателей, прочесть от доски до доски, чтоб не пропустить ни малейшего известия, относящегося к русской истории? Шлецер считал необходимым, чтоб один какой-нибудь ученый принял на себя исполинский труд — извлечь из Византийцев все известия, относящиеся к русской истории. Когда Стриттер потерял место конректора при академической гимназии, то Шлецер, при содействии академика Фишера, убедил других академиков и самого директора академии, графа Орлова (Владимира), возложить на него упомянутый труд: «Если я оказал какие-нибудь услуги при распространении исторических сведений, то, быть может, это самая большая из них», — говорил сам Шлецер.

Мы видели также, что Шлецер в своей академической программе обещал прежде критического издания летописей удовлетворить как можно скорее потребности русского общества — издать краткий учебник русской истории, составленный без критики, из готовых материалов, преимущественно по Татищеву. С этой целью в 1769 году, он издал Tableau de lhistoire dе Russie, где означены были только периоды русской истории; книжка была тотчас же переведена на русский, датский и итальянский языки. В том же году, в таком же маленьком карманном формате, он издал на немецком языке Историю России, первая часть, до основания Москвы (Geschichte von Russland. Erster Theil bis auf die Erbauung von Moskau im I. 1147). Так как эта книжка была первым учебником русской истории в собственном смысле (не говоря о Синопсисе и Ядре), то мы и должны на ней остановиться. В предисловии Шлецер говорит: «Введение составлено заботливо: но я не стою за отрывок русской истории до основания Москвы. Я написал его пять лет тому назад для детей: для этого употребления он был довольно хорош. Для серьезных читателей я не способен написать связную русскую историю, тем менее для ученых историков-критиков. Хотя я очень старался, чтоб не сказать чего-нибудь несправедливого, но есть ли возможность избежать ошибок при извлечении известий из летописей нисколько не обработанных? Но как бы ни был несовершенен мой труд, все же он может быть полезен: из него окажется, что русские летописи вовсе не похожи на северныя Konunga längder, не заключают в себе только сухое перечисление имен и чисел, но содержат события, над которыми можно думать, содержат ряды событий, которые можно превратить в пищу для духа. О если б этот труд мой через десять лет сделался бесполезен! т. е. если бы летописи в это время были критически обработаны, и из них был бы составлен прагматический, вполне удовлетворительный учебник русской истории!»

Введение, которое занимаете почти треть книжки, разделяется на две части: первая содержит статью об основании Русского государства, вторая разделение на периоды и краткий обзор событий, в них заключающихся. В первом параграфе первой части автор говорит о народах, обитавших в нынешней России до основания государства; во втором о славянах, которые признаются исконным европейским народом: «Славяне искони европейский народ, жили в Венгрии, на северном берегу Дуная; в V-м веке по Р. X. часть их, вытесненная влахами и булгарами, удалилась к Днепру, и основала Киев» и т. д. В третьем говорит о варягах, которые признаются корсарами из Дании, Швеции и Норвегии. В четвертом о призвании князей: «Новгород по изгнании варягов был свободен: но скоро в нем возникли внутренние беспокойства, естественное зло демократических государств; соперничество возбудило ненависть, составились партии; бургомистр и совет были не в состоянии охранить свободу, справедливость и граждан. Тогда Гостомысл, старец, имевший большое влияние на своих сограждан, дал им совет избрать в государи иностранных князей. Как Вортигерн предложил притесненным бриттам саксонцев, так Гостомысл предложил новгородцам прежних врагов их — хазаров и норманнов». — В заключении статьи автор говорит: «Суеверие и невежество прежних веков исказили историю всех народов. То же случилось и с нашей историей. Было время, когда наших предков узнавали уже при построении Вавилонской башни, находили славян при осаде Трои, этих истых европейцев помещали в Прикавказье или на Волге. Было время, когда думали, что Тобольск получил свое имя от Тубала, Москва от Месеха, правнука Ноева, и Киев от Ки, потомка этого Месеха. Показывали патент, полученный Новгородом от Александра Македонского, составляли родословные, в которых Рюрик по прямой линии происходил от римского императора Августа, и т. д. Невежество изобрело эти нелепости; история, руководимая здравым смыслом и критикой, презирает их, и Федор Емин последний, который им верит».

Во второй части введения помещено знаменитое разделение на периоды, которое так долго господствовало и провозглашалось с университетской кафедры, разделение на пять периодов; Русь рождающаяся, разделенная, угнетенная, победоносная, процветающая. С такого чисто внешнего деления, по необходимому закону, должна была начаться наука. «В начале Провидение даровало Русскому государству семь правителей, из которых каждый чем-нибудь содействовал благу государства, и последнее достигло обширных размеров и могущества; но едва оно этого достигло, как разделение Владимира и Ярослава повергло его в прежнюю слабость, следствием которой было иго монгольское. Но вот явился великий человек: под творческими руками Иоанна III образовалось могущественное государство; Россия исполинскими шагами пошла от завоевания к завоеванию, целые царства сделались ее провинциями, отторгнутые некогда земли возвратились под ее державу и беспокойные соседи должны были получить мир с потерей целых областей». При таком внешнем взгляде на историю государства историку, разумеется, не было дела до постепенности внутреннего развития общества, до изображения характеров действующих лиц, соответственно той эпохи, в которую они являются. Это всего резче заметно в книжке Шлецера, который любит сравнивать лица глубокой древности с лицами новой истории; так, например, он говорит о Святославе: «Он был великодушен как Карл XII, который не оскорблял никого, кто не навлекал на себя его мщения, и не прощал никому, кто его оскорблял; чувствителен к Прекрасной Малуше, как тот к Авроре Кенигсмарк; несчастлив подобно Карлу, ибо должен был пасть пред могуществом Греческой империи, и потом на возвратном пути был убит печенегами». Любопытно также изображение Владимира Великого: «Велик на войне и в мире, страшен соседям, обожаем войском, которому щедро раздавал плоды своих побед, а сам ел деревянными ложками; усердно заботился о процветании своей земли, строил города, учреждал школы, завел торговлю с Волжскими Болгарами, и посылал путешественников в Вавилон и Египет, чтобы пересадить искусства с берегов Евфрата и Нила на берега Днепра и Дона». А между тем о Русской Правде сделано следующее (единственное) замечание: «Ярослав дал Новгороду знаменитое городовое право, в котором вырванный из бороды волос оценивается в четыре раза больше, чем отрезанный палец». О порядке престолонаследия у древних русских князей Шлецер рассуждает так по поводу беспокойств, происходивших в княжение Всеволода I-го: «Двое последних великих князей, Изяслав и Святослав, оба оставили уже возрастных сыновей; но Россия не имела определенного порядка престолонаследия: дядя, если он был сильнее или хитрее племянников, овладевал престолом, который принадлежал последним, и племянники должны были довольствоваться уделами».

Все эти труды свои Шлецер называет введениями, приготовительными работами, captationes benevolentiae. Главным занятием своим считал он критическую обработку летописей, и в 1769 году, во время пребывания своего в Геттингене, издал пробный лист под заглавием: Annales Russici, slavonice et latine cum varietate lectionis ex codd. X. Lib. I. usque ad annum 879". Продолжения не было. Еще в 1766 году в академии произошли перемены, неприятные для Шлецера: директором ее назначен был граф Владимир Орлов; сначала Тауберт оставался с прежним значением при новом начальнике, в звании советника, по-прежнему вместе с графом управлял академической канцелярией, т. е. академией; потом канцелярия была уничтожена, и вместо нее учреждена комиссия из шести академиков, под председательством графа; Тауберт, покровитель Шлецерa, потерял чрез это всякое значение. Осенью 1767 года Шлецер отправился в Геттинген, и не возвращался более в Петербург. «В 1770 году, по истечении срока моему контракту с академией, — думал Шлецер, — мне уже будет тридцать пять лет; с 860 рублями в Петербурге нельзя пользоваться никакими удовольствиями жизни: приобрету ли я что-нибудь литературными трудами — неизвестно. Профессор не имеет значений в обществе, если он, по крайней мере, не коллежский советник; движение к чинам и большому жалованью медленно, более же скорое к ним движение оскорбит товарищей; во всякой другой коллегии служить былo выгоднее, чем при академии; кто хотел идти дальше и скорее, оставлял ее. Я утомился, lassus maris et viarum; пятнадцать лет, проведенные мной между проектами и опасностями, казались мне тридцатью; я жаждал покоя, хотел лениться, жить в тиши и работать, быть независимым». Отпуск Шлецеру оканчивался весной 1769 года, контракт в начале 1770; он вступил в переговоры с академией, просил позволения остаться в Германии на неопределенное время, на том оснований, что для составления комментария к летописям ему необходима геттингенская библиотека; просил, чтоб и Стриттер отпущен был в Геттинген на некоторое время, для дополнения своих Memoriae populorum из других анналистов кроме Византийцев; просил, чтоб при нем, Шлецере, находилось постоянно несколько молодых русских людей, которые бы учились у него исторической критике, как то было с Башиловым; при этом Шлецер просил 1000 рублей жалованья в год, чина надворного советника и, в случае женитьбы, обеспечения ежегодной пенсии жене в 200 рублей. Шлецер соглашался вступить навсегда в русскую службу, если ему дадут звание историографа с чином коллежского советника и 1500 рублей жалованья (!!). Академия отвечала, что Шлецер может оставаться при ней на тех же самых условиях, как и все прочие ее члены. Последние были оскорблены желанием Шлецера проедать свое жалованье в Германии, как они выражались, и Шлецер остался в Геттингене, где он был назначен действительным профессором (титулярным был он уже с 1764 года). «С тяжелым сердцем, — говорит Шлецер, — расстался я с русской историей, которая в продолжении восьми лет, лучших лет моей жизни, была главным и любимым моим занятием».

Но и расставшись с русской историей, Шлецер не переставал с горячим участием следить за ее успехами в России и за границей; сильно радовало его деятельное издание источников, летописей, сильно огорчал его недостаток ученого приготовления, ученых приемов в людях, писавших о русской истории, издававших ее источники: «Многие, — говорит Шлецер, — толковали о том, что без сравненного Нестора нельзя ничего начать, но только никто не хотел заняться этим сравнением, и эти господа продолжали, как и прежде, в свободное время заглядывать в две, три рукописи, сравнивать их cavalièrement и выбирать чтение, какое понравится, не заботясь о том, принадлежит ли оно Нестору или явилось вследствие неразумия переписчика. Величайший из русских знатоков русской истории, Болтин, вопреки ясному показанию летописей, выдал вместе с Татищевым Руссов за Финнов, а Варяжское море за Ладожское озеро; объявил подлинным отрывок Иоакимовой летописи, от которого отказался Мюллер, отказались даже Ломоносов и Щербатов; толкуют об ост-индской торговле чрез Россию до времен Рюрика, о монете Ярослава I-го, наконец выкопали из могилы давно почившего Мосоха и Скифа, Афетова правнука». Тут экс-профессор русской истории потерял всякое терпение и написал «Нестора».

29 ноября 1800 года началось печатание «Нестора»; когда оно уже приходило к концу, Шлецер обратился к Крюднеру с вопросом, может ли он посвятить, или по крайней мере поднести свое сочинение императору Александру? Крюднер отвечал, что государь с удовольствием принимает посвящение. Шлецер отослал Крюднеру экземпляр, но Крюднер в это самое время умирает, и Шлецеру дают знать, что экземпляр, назначенный для государя императора, потерян. Шлецер пишет об этом происшествии к министру коммерции, графу Румянцеву, и тот спешит поднести государю свой экземпляр. Вследствие этого Шлецер получает бриллиантовый перстень при письме, которое приводит в восторга старика, особенно выражение, что подарок есть faible marque de son estime. «Grand Dieu! — восклицает Шлецер в письме к сыну: — так пишет император, император российский, профессору!» Затем Шлецеру прислан был орден Св. Владимира 4-й степени; когда он обратился с вопросом к графу Румянцеву, имеет ли он право вырезать себе печать, на которой бы хотелось ему изобразить русского инока (Нестора), — то Румянцев прислал ему желаемый герб, начерченный сенатором Козодавлевым.

С. Соловьев.



  1. Вот что сам Шлецер писал об этом влияни Михаэлису: "est practerea aliud in me beneficium tuum, si non illustre (дело идет о рекомендации Шлецера в Швецию), acque tamen magnum, aut mains etiam, si quid prieri illo majus esse potest, disciplina tua. Nunquam ita ingratus adversus cam fui, guiu, ut primum me illi commisissem, animadverterem illieo, quantum aiditiones tuae cum superiorum pracceotorum meorum auditionibus different; sed tamquam qui, ex diuturna caligine in solem proitraeti, dispieere inspicere incipiunt, ita laetabar vehcmentissime, mcamque mihi felieitatem gratulabar, qua casu quodam, nullius impulsu Gottiugam delatus, in talem praeceptorem incidissem.
  2. Schlosser’s Geschiehte des ХVIII Jahrhunderts, IV, 261.
  3. Doleo eins temeritatem, quam quidem exeusandam existimo, quod non proprio, at videtur, inslincte, sed aliorum potius suasu duetus, graviorf quam exiles adhue nervi illius in nostratibus literis ferre queant attreetare ausus sit.