И нынешнее воцарение весны не совершилось без жертвы: при самом вступлении ее к нам она похитила у России, и еще больше у Малороссии, лучшего из народных поэтов последней, но которого чудными песнями восхищались и мы, великоруссы, не менее земляков покойного.
26 февраля, в 5½ часов пополудни умер Тарас Григорьевич Шевченко, высокоталантливый поэт и даровитый художник, от продолжительной, начавшейся еще с осени прошлого года и мучительной болезни — водяной в груди. Особенно невыносимо-мучительны были последние дни его, когда вода бросилась в легкие: он с трудом мог говорить и не находил спокойного положения; только мушки на короткое время облегчали его страдания, давая ему возможность вздохнуть.. Канун его смерти был днем его именин и днем сильнейших мучений. В этот день умиравший поэт был утешен проявлением любви и сочувствия к нему земляков его: он получил из Полтавы две телеграфические депеши, поздравлявшие его с днем ангела: «Батьку (сообщала ему вторая депеша), полтавцы поздравляют любого кобзаря с именинами и просят: утни, батьку, орле сизый! Полтавська громада». Выслушав ее, больной сказал: «спасибо, що не забувают». Он видимо был ею обрадован. На другой день в 5½ часов его не стало.
Шевченку похоронили 28 февраля. К сожалению, неизвестно почему, друзья покойного не приняли на себя труда оповестить чрез газеты публику о дне похорон, совершившихся раньше обыкновенного, то есть, чрез день после смерти, и тем лишили многих почитателей покойного поэта возможности отдать ему последний долг уважения и сочувствия. Несмотря, однако ж, на это, стечение присутствовавших на похоронах было довольно-многочисленно; большинство их составляли литераторы, ученые, художники и студенты. Многие из них говорили речи; в церкви гг. Кулиш, Костомаров, Белозерский Афанасьев и еще один студент, говоривший на польском языке. На могиле г. Курочкин прочел стихотворение в честь покойного поэта.
Тарас Григорьевич умер на сорок седьмом году от рождения; он умер в то время, когда судьба, утомленная долгим преследованием его, давала ему, как казалось, возможность, наконец, отдохнуть и успокоиться. Не даром ему так не хотелось умереть, не даром в последние дни своей жизни душа его рвалась на родину, в надежде, что воздух родных полей восстановит его здоровье. «От як бы до дому (говорил он одному из друзей своих за день до смерти), там бы я може одужав»… А потешилась-таки эта лиходейка-судьба над бедным Шевченкой, прежде чем дала вздохнуть ему, и то не надолго.
Из собственного письма Тараса Григорьевича к редактору «Народного Чтения» г. Оболонскому, мы узнаем некоторые подробности той жизни, которую он вынес и из которой вышел победителем. Отец Шевченки был крепостной крестьянин помещика полтавской губернии, г. Фиорковскаго. Поэт родился в 1814 и ребенком был отдан в ученье к сельскому дьячку, который больше заставлял его работать по своему хозяйству, чем заниматься грамотой. Так Шевченко рассказывает, что один раз дьячок заставил его три дня сряду таскать из реки ведром воду на гору. Тяжелая работа, которою учитель-дьячок обременял его, заставила наконец мальчика от него бежать. Отец, видя в нем страсть рисовать, отдал его на выучку к другому дьячку, маляру; но этот скоро отказался от неспособного, по его мнению, ученика, объявляя, что мальчик не годится не только в маляры, но даже в портные или бочары. После этих неудачных попыток учиться, молодого Шевченку барин его взял во двор и сделал комнатным казачком, которого обязанность состояла в том, чтоб быть на побегушках, сидеть в прихожей, набивать барину трубку и сопровождать барина в разъездах. Таким-образом он был с ним в Киеве, Вильне и Петербурге, в бытность в котором, г. Фиорковский, видя в молодом Шевченко более наклонности к рисованию, чем лакейским способностях, отдал его в 1832 году, по контракту, на четыре года на выучку к цеховому живописцу Ширяеву. Шевченко было в то время восемнадцать лет. Здесь, в Петербурге, художник Сошенко, случайно узнавший Тараса Григорьевича и по работе его угадавший его способность к живописи, представил его конференц-секретарю академии художеств В. И. Григоровичу, и просил его похлопотать об освобождении его из крепостного состояния. По просьбе г. Григоровича в судьбе Шевченка принял участие В. А. Жуковский, который, уговорясь сперва о цене выкупа с г. Фиорковским, разыграл в лотерею свой портрет, нарочно для этой цели списанный с него Брюлловым, и вырученные этим способом деньги 2500 р. уплатил помещику, и таким образом в 1838 году Шевченко, получив свободу, вступил в академию художеств под руководство Брюллова, очень полюбившего его, а в 1841 году Шевченко получил звание вольного художника. Судьба не надолго, однако ж, дала отдохнуть Тарасу Григорьевичу: чрез несколько лет она поранила его новым несчастием, которое тяжело легло на всю остальную жизнь его и от которого он только что начал оправляться. Шевченко был истинный народный поэт Малороссии, какого она до него не имела. Все, что в ней есть мало-мальски грамотного, знает, читает и заучивает наизусть проникнутые горячей любовью к Родине песни своего любого кобзаря. Общий колорит его произведений более местный, и в этом он много подходит к Мицкевичу, который также канву для своих поэм брал исключительно из народного быта и преданий родной Литвы своей, и в этом заключается их сила и значение в своей литературе; но зато каким глубоким, каким неподдельным чувством проникнуты все произведения Шевченки! сколько в них силы и энергии! сколько жизни, правды и симпатичности в его образах!…
— Это ты так о Шевченко распустился? — прерывает меня Надрыгасов.
— ДЮ, о нем.
— Да, помилуй! по словам твоим просто выходит, что он был поэт.
— И каких немного.
— Ну, уж извини, это неправда. Я сам было так думал прежде; а теперь, знаешь, признаюсь, что смотрю иначе.
— Как иначе?
— Да так. Вон и «Гейне из Тамбова» признается, что он смотрит на него больше как на гражданина, чем как на поэта.
— Ну, батюшка, — вмешивается в разговор читатель с собственным мнением: — иного надо написать фельетонов, чтоб в этом признаться.
— Да что этот, тамбовский Гейне, крив, что ли, что видит только в одну сторону? Разве одно другому мешает? Разве поэт не может быть гражданином, а гражданин поэтом?
— Должно быть, нет, когда Гейне признается собственное признание превыше всяких доказательств.
— Да как же это, Надрыгасов?
— Фу, батюшка! да что вы ко мне пристали! Я почем знаю? спрашивайте Гейне из Тамбова: он первый в этом признался.
— Да, странно, братец…
— Так мало ли, что странно — уж таково, видно, свойство, «вечных» истин! И в самом дЕлЕ, что этот Шевченко поет все о Малороссии да о Малороссии, словно земля клином сошлась. Разве нет Китая? разве нет туманной дали? разве нет, например, греков, римлян, развалин Пальмиры, венецианских гондол, масок с кинжалами? Разве не мог, наконец, он петь, ну хоть
Песни еврейские,
По-еврейски не зная ни слова.
Эка важность! Настоящий поэт этим не стесняется. Иной шлёпает по грязи на одесской Молдаванке, а пишет, что попирает прах священной Эллады; приторгует у старой растрёпанной жидовки бублики, да тут же вдохновится и напишет, что видел там вакханку с тимпаном, или Амфитриту, выходящую из волн! Вот это поэты, настоящие служители искусства для искусства. На что им отечество? Они е
… рождены для наслажденья,
Для сладких песен и молитв.
До остального им хоть трава не расти, им горюшки мало! Они сидят себе да посвистывают:
Унеси мое горе в звенящую даль,
Где, как месяц, за рощей печаль!
Или, этак, Байрона хватят своими словами. Главное, знаете, чтоб была общечеловечность, а не эти маленькие местные интересы. Словом сказать, общечеловечность — вот тебе все тут!
— Да помилуйте, Касьян Васильич, возражает читатель: — разве каждое художественное произведение уже по своей художественности не есть общечеловЕческое достояние? Дико отказывать писателю в поетическом талантЕ потому, что он в своих произведениях не исповедовал нЕмецко-цыганско-палестинский догмат ubi bene, ibi patria, что муза его не отличалась космополитическим индефферентизмом, что лира его служила отголоском чувств и стремлений своего народа, а не органом принципа какого-то искусства для искусства.
— Ничего не знаю, отвечает Надрыгасов: — как у вас по временному, а по «вечному» у нас выходит так.
— Ну, оставим же решить это времени, которое лучше нас разберет с основою всю суть этого дела и скажет о нем свое слово, несмотря на то, что бесплодно спорить с веком, сказал Пушкин, словно предчувствовал.
Источник: Розенгейм Михаил Павлович. Заметки праздношатающегося // Отечественные записки. — СПб., 1861. — Т. 135. — Смесь. — С. 23-27.