Литературная критика 1800—1820-х годов. / Составитель, примеч. и подготовка текста Л. Г. Фризмана. — М.: «Художественная литература», 1980.
Полезна критика строгая, а не едкая. Тот не любит искусства, кто разбирает произведение с эпиграмматическим остроумием. Более или менее отзываясь недоброжелательством, оно заставляет подозревать критика в пристрастии и удаляет его от настоящей его цели: уверить читателя в справедливости своего мнения. Еще замечу, что, разбирая сочинение, не одной публике, но и автору (разумеется, ежели он имеет дарование) нужно показать его недостатки, а этого никогда не достигнешь, ежели будешь расточать более насмешки, нежели доказательства, более будешь стараться пристыдить, нежели убедить сочинителя.
Ежели строго разбирать стихотворения г-на Муравьева, конечно, многое и очень многое найдешь достойным осуждения; но в то же время увидишь красоты, ручающиеся за истинное дарование. Г-н М<уравьев> поэт неопытный, но поэт, и это главное. Во всех его пьесах небрежность слога доведена до крайности; но почти во всех ощутительно возвышенное вдохновение. Он еще не написал ничего истинно хорошего, но подает прекрасные надежды.
Книга г-на Муравьева заключает в себе описательную поэму под названием «Таврида» и несколько мелких стихотворений.
«Таврида» — произведение совершение ученическое. Создание ее бедно, или, лучше сказать, в ней нет никакого создания. Это риторическое распространение двух стихов Пушкина в «Бахчисарайском фонтане»:
Где скрылись ханы? где гарем?
Кругом все пусто, все уныло…
Ежели мы прибавим, что в поэме г-на Муравьева нет ни одной строфы, с начала до конца написанной истинно хорошими стихами, достоинство ее будет весьма невелико. «Таврида», кажется, первый опыт г-на Муравьева; но ежели в ней еще не видно искусства, то видны уже силы. «Таврида» писана небрежно, но не вяло. Неточные ее описания иногда ярки, и необработанные стихи иногда дышат каким-то беспокойством, похожим на вдохновение. Не привожу примеров, ибо сказанное мною чувствительнее в целом сочинении, нежели в его частностях.
В мелких стихотворениях дарование г-на М<уравьева> гораздо зрелее. Каждая пьеса уже заключает в себе более или менее полное создание, и от времени до времени встречаются прекрасные стихи. Приведем отрывок из стихотворения «Ермак», которое одно из хороших в разбираемой нами книге. Остяк рассказывает путнику о завоевании Сибири по темным преданиям, сохранившимся в его племени.
Вот видишь, путник: много, много
Прошло холодовых, бурных зим
С тех пор, как бранною тревогой
Иртыш великий был грозим.
Отколь? зачем? я не открою;
Но бурной вьюгой притекли
Сюда, к убийственному бою,
Другого племя остяки:
Они друг друга убивали,
Везде лишь кровь текла одна,
Снега с полей уж не смывали
Войны багрового пятна.
И вот однажды ночь застала
Здесь, на иртышских берегах,
Пришельцев. Все меж ними спало,
Забыв о мстительных врагах.
Они ж стрелами разбудили
И смертью отогнали сон!
Но челноки пришельцев плыли
Среди кипящих, грозных волн.
Их вождь был скован из железа,
И нашей смерти чужд он был!
В Иртыш, добыча мрачной грезы,
Прыгнул, проснулся и поплыл,
И близок был к ладьям союзным.
Быть может, их бы досягнул,
Иртышу показался грузным,
Иртыш взревел, — он потонул!
«Другого племя остяки», «И нашей смерти чужд он был», «Иртышу показался грузным». Прекрасно! Но сколько недостатков в этом отрывке! «Я не открою» — нужно «я не знаю»; «они друг друга убивали», то есть воины Ермака друг друга убивали, по смыслу стихов; это ли хотел сказать сочинитель? «Снега с полей уж не смывали войны багрового пятна», слишком изысканно для остяка. «Забыв о мстительных врагах»: «мстительных» ненужный эпитет. «Они ж стрелами разбудили…» Кого? Все четверостишие дурно. «В Иртыш, добыча мрачной грезы…» Почему знает остяк, что Ермаку в это время что-нибудь грезилось? Лучше было сказать: «полусонный». Надобно заметить, что я разбираю хорошее у г-на Муравьева…
Не буду говорить особо о каждом стихотворении г-на Муравьева, — это бы заняло слишком много времени. Не могу, однако ж, оставить без внимания стихотворение его «Стихии», которое мне кажется лучшим из всего собрания как по созданию, так и по исполнению. Я приведу его в новое доказательство и прекрасного дарования г-на М<уравьева>, и великих его недостатков.
Я с духом беседовал диких пустынь!
Пред юношей, с мрачного трона,
Клубящимся вихрем восстал исполин;
Земли расступилося лоно!
Он эхом раздался, он ветром завыл
И юношу тучею праха покрыл.
Строфа сия звучна и живописна; но где же логика? К чему: «земли расступилося лоно»? Г-н Муравьев изобразил уже своего духа, «восставшего с мрачного трона», следовательно, трон этот ему видим, следовательно, он не в глубине земли; а ежели не так, то прежде, нежели явится дух, земля должна расступиться. Сколько несообразностей! Последние два стиха прекрасны.
Я с духом беседовал бурных валов!
Завыли широкие волны;
Он с пиршества шел поглощенных судов,
Утопших отчаяньем полный!
И много о тайнах бездонных ревел,
И юноша пеной его поседел.
«Завыли широкие волны…» — вставка. Следующие три стиха красоты превосходной. Ежели б г-н Муравьев всегда облекал в подобные стихи картины своенравного воображения, мы бы уже поздравили себя с великим поэтом. «И юноша пеной его поседел»: дурно, потому что изысканно. Надобно было сказать: «И юношу пеной своею покрыл». Лирическая поэзия любит простоту выражений.
Я с духом беседовал горних зыбей,
С лазурным владыкой эфира!
И он, улыбаясь во звуке речей,
Открыл мне все прелести мира;
Меня облаками, смеясь, одевал,
И юноша свежесть эфира вдыхал!
В этой строфе хорош один только стих: «Меня облаками, смеясь, одевал». Что такое значит: «во звуке речей открыть все прелести мира»? Прочтите кому угодно эти два стиха: каждый будет их толковать по-своему и, может быть, никто не угадает настоящей мысли автора. К тому же дух эфира должен говорить только о своей области, а не о целом мире; а не то г-ну Муравьеву не для чего беседовать особо с каждым стихийным духом: довольно поговорить с одним воздушным, который всеведущ.
Я с духом беседовал вечных огней!
Гул дальняго грома раздался!
Не мог усидеть он на туче своей,
Палящий, клубами свивался,
И с треском следил свой убийственный путь,
И юноше бросил он молнию в грудь!
Отчего дух огня не мог усидеть на своей туче (не говорю уже о низком выражении: «усидеть»)? Чего он испугался? Можно ли писать таким образом и никогда не поверять воображения рассудком? Для пользы искусства почти досадно, что г-н Муравьев человек с дарованием.
Я духом напитан ревущих стихий,
Они и с младенцем играли;
Вокруг колыбели моей возлегли
И бурной рукою качали;
Я помню их дикую песнь надо мной,
Но как передам ее звук громовой?
Эта строфа с начала, до конца прекрасна, кроме рифм: «стихий» и «возлегли», которые чересчур не точны. Еще: «И бурной рукою качали» — кого, что? Должно подразумевать колыбель, но это не сказано, местоимение здесь необходимо.
Скажем вообще о г-не Муравьеве, что, богатому жаром и красками, ему недостает обдуманности и слога, следственно — очень многого. Истинные поэты потому именно редки, что им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать другим свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать? Надеемся, что г-н Муравьев в будущих своих сочинениях исполнит наши ожидания и порадует нас красотами, не затемненными столькими недостатками.
Евгений Абрамович Баратынский (1800—1844) — поэт. Наибольшую популярность принесли Баратынскому его элегии, которые отличались психологической глубиной, тонким анализом чувств в их сложности и внутренней динамике. Он был автором также нескольких поэм, многих эпиграмм, философских медитаций и других поэтических произведений. Как отмечал Белинский, «из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит г. Баратынскому» (Белинский, т. VI, с. 479). Для характеристики его литературно-эстетических позиций важны предисловие к отдельному изданию его поэмы «Наложница» (1831), которое Белинский называл «весьма умно и дельно написанным» (там же, с. 485), и «Антикритика» — ответ Н. А. Надеждину, выступившему с резко отрицательной оценкой этой поэмы. Включенная в данный сборник статья о стихотворениях А. Н. Муравьева — единственная дошедшая до нас рецензия Баратынского, предпочитавшего высказывать свои суждения о литературе в беседах и письмах. Между тем современники высоко ставили его критическое дарование. «Я уверен, — писал о Баратынском К. А. Полевой, — что, если бы он не почитал себя поэтом и занялся теориею и критикою литературы, он написал бы в этом роде много умного, прекрасного, пояснил бы много идей для своих современников. Его ясный ум, строгий вкус, сильная и глубокая душа давали ему все средства быть отличным критиком» (К. А. Полевой. Записки. СПб., 1888, с. 179).
Впервые — «Московский телеграф», 1827, ч. XIII, № 4, с. 325—331.