Первая часть
Литературная критика 1800—1820-х годов. / Составитель, примеч. и подготовка текста Л. Г. Фризмана. — М.: «Художественная литература», 1980.
Как тебе угодно, любезный друг, а я не могу расстаться с моим почтенным, знаменитым Херасковым! Поэма его, заключающая в себе одно из важнейших происшествий в бытописаниях нашего отечества, происшествие, которое, по всей справедливости, должно быть почитаемо основою того величия, до которого впоследствии времени достигла Россия, — сия поэма, говорю, знамение нашей славы, заслуживает, по требованиям самого патриотизма, гораздо более, нежели те похвалы, которые воспевает ей в каждом доме наш Клеон, признающий все то священным, чего он не понимает, или наш Дамет, которого ленивая душа живет чужими мыслями и говорит чужими словами, или, наконец, наш самолюбивый Трисотин, стихотворец, который ополчается против разбора всех авторов, не из любви к ним, а из боязни, чтобы не дошла очередь и до него. Напрасный страх! этот бедняк может навсегда остаться покойным. Поэма Хераскова заслуживает, чтобы на нее обратили особенное внимание, потому, как я сказал, что она есть зерцало, в котором представляются знаменитые деяния предков наших, назидательные примеры великодушия, мудрости, храбрости, терпения, любви отечественной, изображенные живописною, важною кистию истинного россиянина и друга человечества; потому что она может быть всегда полезным училищем для потомков, которые, шествуя по следам прадедов, и ныне бессмертное мщение и торжество Москвы столь величественно и благодетельно совершили на стогнах униженного Парижа… Это с одной стороны… а с другой — стихотворцы понимают меня! — завидное приобретение в словесности иметь свою эпическую поэму оригинальную и притом так рано! (ибо сие чадо опыта, науки, чрезвычайных усилий зависит некоторым образом не от одного гения, но также от медленных успехов образованности народной); иметь и не заниматься, не хвалиться ею? Кто ж ее не хвалит? — скажут в ответ некоторые из так называемых страстных любителей словесности. Милостивые государи! Конечно, вы хвалите поэму. Но где разобраны красоты и недостатки ее? где определено истинное достоинство того, что вы хвалите? Такое почитание, с позволения вашего сказать, похоже немного на то, которое питают китайские мандарины к старым своим книгам. Из какой-то особенной набожности запрещено к ним прикасаться; они остаются на съедение мышам и червям! Не так принимаемы были знаменитейшие стихотворцы в других землях своими соотественниками! Каждое необыкновенное в словесности явление обращало на себя внимание всего народа, который славу ученого почитал своею собственною славою и точно так же гордился его именем и делами, как он гордился именем и делами своих героев. Возьмем примеры недалеко — от сих же самых французов, которые всегда желали иметь вредное влияние на все почти отрасли национальной нашей чести. О, как они радовались, когда у них показалась эпическая поэма «Генриада»!1 Сколько усилий употреблено было для того, чтобы ввести ее в малое число поэм эпических? Сколько знаменитых мужей писало и pro и contra? Представь потом благородную гордость англичан, хвалящихся поэмою Мильтона, воскрешенного Аддисоном
«Cedite Romani scriptores, cedfte Graii» {*}2, —
{* Уйдите, римские писатели, уйдите, греческие (лат.). — Ред.}
восклицал Аддисон. Он раскрыл, показал, раздробил творение Мильтона, и Англия украсила чело свое новым бессмертным перлом славы, драгоценнейшим, нежели те, которыми наделяют ее обе Индии3.
Что сказать о Камоэнсе? В бурях несчастия сей, так прозванный своими соотечественниками, князь стихотворцев, наслаждался совершенным уважением своего века. Сие уважение оказывается тогда, когда ученые и публика судят о сочинении, ибо странное молчание и холодность читателей значат более презрение, нежели уважение. Что сказать о Клопштоке? Едва явилось в свет его бессмертное творение, тотчас обратили на него все наблюдательные, испытующие взоры. Знаменитые мужи: Крамер, Зульцер, Громан, Бенкович рассматривали его с разных сторон, дабы, так сказать, сие небесное рождение низвести на землю и сделать видимым и действующим во благо, посреди всех человеков. Воздана ли кому-нибудь из наших писателей подобная почесть? Но общее мнение, скажешь ты, гремит в похвалу Хераскова! Что такое общее мнение, друг мой? Оно существует только тогда, когда собрано, представлено, определено. А что значат сии пустые крики ветреных людей, которые проповедуют о стихотворстве и вкусе или для того, чтоб убить время, или для того, что подобные разговоры в моде? Превозносят поэму; но что такое поэма? в чем состоит? какие свойства ее, правила? Этого не спрашивай… Почему же хвалят? потому, что нравится! — Что вам нравится? спросил я у одного из наших стихотворцев… Ах, боже мой! отвечал он, в ней… в ней… неужели вы хотите ее критиковать? неужели в ней есть что-нибудь дурное? Какая легкость в рифмах! какие гладкие стихи! засвистал и ушел! Вот образчик общего мнения: ибо подобных судей, и при настоящем даже образовании, у нас еще много. Для того-то древние и новейшие народы разумели более важность поэмы эпической и берегли ее как некую драгоценность, не предавая никогда на прихотливый и часто несправедливый суд народный. Они смотрели на сии редкие произведения гения, как смотрит астроном на вновь показавшуюся звезду в нашем мире. Народ, увидя брадатую комету, удивляется ей с одним только суеверным чувством; но звездочет определяет ее параболу, быстроту ее движения, величину, влияние на землю, будущий возврат ее. Таким образом, народное мнение исправляется, суеверие исчезает, истинное понятие о величестве творца и его творении распространяется повсюду и сан человека высится горе. Что здесь делает наблюдатель творений божиих, то же самое делает в царстве искусств рассматриватель творений человеческих. Он обличает заблуждение и устанавливает на прочнейших началах беспрерывно волнующийся вкус публики. — Аристотели, Горации, Боало, Лагарпы с этой стороны столько же служат людям, сколько Картезии4 и Невтоны. Не сердись, мой друг, что я проповедую пред тобою об истинах, всем уже известных и доказанных: это есть следствие спора, который имел я за несколько времени перед сим с одним моим знакомым; он также думает, что поэма Хераскова неприкосновенна. Боже мой! — я сказал ему наконец, — по крайней мере избавим себя от стыда в глазах иностранцев и защитим честь наших писателей!.. Почему допускаем мы их предупредить себя в разборах? Приятно ли вам читать какого-нибудь француза, громко объявляющего, что в его курсе разобраны лучшие стихотворцы польские, турецкие и — о, милость необыкновенная! — русские. Приятно ли видеть вам, как этот смельчак, разделив пополам одну и ту же оду Ломоносова, в невежестве своем первую часть критикует как сочинение Тредьяковского, а другую как сочинение Ломоносова, сравнивает обоих пиитов, находит более воображения и пылкости в первом и, похваляя другого, говорит, однако же, что в нем нет приличного начала и связи! И не мудрено! ибо он этим началом и связью ссудил Тредьяковского! Приятно ли читать там же превратный и низкий суд его о других наших писателях и обо всей нашей литературе, сообщенной ему, может быть, от какого-нибудь учителя-француза или от доброго приятеля в трактире? Француз, не знающий ни гения нашего языка, ни наших нравов, ни тех непостижимых прелестей идиомата, которые только знакомы от природы владеющему языком, — француз ценит нашу славу, лучших наших писателей, а мы почитаем за грех к ним прикоснуться! Если бы, напротив, были разборы на сочинения отечественные, если бы народное мнение было определено и известно у нас везде; тогда могли ли бы явиться сии столь оскорбительные для чести литературы нашей мнения? Француза винить нельзя, а винить надобно самих себя, — сию холодность к изящным наукам и сие слепое уважение ко всему тому, что скажут другие. Кроме сего оскорбления, литература теряет еще с другой стороны; она живет соревнованием: где же пружины сего соревнования? Одни кричат: у нас пишут только песенки да романсы… Сами виноваты: вы другого ничего не читаете, вы не делаете отличия между достоинством одного творения и другого — вы не разбираете. У нас еще мало авторов; на что пугать их? — другие повторяют важным и сострадательным тоном. Милостивые государи! Из ваших слов вижу я не доброжелательство ваше к словесности, а совершенную к ней несправедливость! но прежде позвольте спросить: почему мало авторов? Мы уже имели много превосходных писателей во многих родах словесности. Один Державин представляет огромнейший, разнообразный сад для ума и вкуса разборчивого. Кому не приятно следовать за величественною музою Ломоносова? Кто откажется странствовать за Богдановичем в очаровательные чертоги Амура?5 Или, оживясь патриотизмом, стремиться на крылах пламенных за Херасковым в древний Херсон, или под твердыни Казанские, или к чудесным пожарам Чесмы?6 Но пусть мало! — не от вас ли же зависит, чтобы их было более? Хотите ли, чтобы их число умножилось? Будьте к ним внимательнее. Еще скажу: разбирайте их или не осуждайте разборов. Писатель никогда не достигает совершенства, когда публика не в силах судить об нем. Критика благоразумная раздражает его честолюбие и побуждает к великим усилиям: равнодушие наше — убийство словесности. Публика и писатель взаимно друг друга совершенствуют: публика судит и награждает, писатель дает ей пищу; одна утончает вкус свой, другой приобретает себе славу. Увидев, что истинное достоинство отличено, слабость обнаружена; увидев, сколь много труда стоит выйти из обыкновенного круга людей, всякий захочет испытать блистательное сие поприще. Покажи важность искусства — атлет не замедлит явиться. Друг мой! еще повторю, так образовались Франция и Германия! Ни в какое время не было у них такого множества писателей, как тогда, когда царствовала критика! Почтенные тени Ломоносова, Хераскова, Сумарокова, Княжнина! неужели мы будем в отношении к вам китайцами? Для чего же и для кого вы писали? Вы хотели быть нам полезными — как же мы возможем вами воспользоваться, если не будем разбирать вас? «Оставь восторг свой — ты перерываешь меня, — все правда, все правда! да говори об других, а не об них!» О ком же? Разбор посредственных писателей, не возмогших действовать на умы и сердца, есть разбор без цели. Он не приносит ни малейшей пользы, не представляя ни красот высоких, достойных подражания, ни недостатков, увлекающих еще не утвержденный вкус молодых людей. Притом только твердые камни полируются, говорит Блер7, а слабые, мягкие не выносят полировки! «И то правда!.. Но… все рано!» — продолжаешь ты. Почему рано? Разве не примечаем мы уже теперь обыкновенных волнений вкуса и разделения мнений? Разве всемогущая мода по сю пору не отделила уже нас от первых образцов наших в писании? После Хераскова, Ломоносова, Княжнина немного имеем мы нового достойного сих почтенных учителей. Один почти Державин сияет на холме муз, как старый священный дуб, обвешанный праведными приношениями и жертвами! К оде Ломоносова охладели: не в обиду новым драматистам также должно сказать, что они не сделали важного шага к усовершенствованию сего обширного и самого трудного рода сочинений. У нас много трагиков; но достойный всякой признательности и уважения Озеров один блистает благородством сцены и изяществом стихов, хотя иногда не встречаем и в нем правильного расположения действия и хода: это, может быть, оттого, что не видим столько желательных новых его сочинений. Фон-Визин единствен по сию пору в представлении сцены и характеров комических; Дмитриев и Крылов одни, кажется, стоят близ меты своего славного поприща; но многие из бесчисленных подражателей их, обольщенные наружною легкостию слога, пишут часто, не понимая даже, в чем истинное существо басни. В рассуждении красноречия отличается теперь более кафедра духовная, как было и прежде. В чем же мы по сие время подвинулись? конечно, во многих мелких приятных сочинениях, вообще в чистоте и наружной изящности слога. Но и в сем случае сомнения не решены еще. Одни укоряют других в излишнем употреблении слов славянских, а другие — в излишнем отступлении от славянского и в ослаблении языка. Отчего главное богатство новейших произведений состоит токмо в романах, в эпиграммах, в шутливых посланиях, прологах, в надписях, в водевилях, песенках и в пиэсах, которые совсем не знаешь, к какому отнести роду? Оттого, что не занимаемся, как должно, теориею искусства и презираем ее; оттого, что не разбираем своих предшественников, которых красоты и ошибки вели бы нас к совершенству; оттого, что не читаем Ломоносова, который за сто лет умел уже искусно соединять славянский язык с русским; оттого, наконец, что мы, бросаясь на мнимое легчайшее и простое, не хотим распространять ни сферы собственных своих занятий, ни сферы удовольствий публики. Скажу, не обинуясь, что прежде гораздо более занимались важнейшими предметами, нежели ныне: это доказывают, между прочим, и книги (сочинения и переводы), тогда изданные; это доказывают и живые книги, — мнения и образ мыслей многих знаменитейших мужей, получивших свое воспитание в веке Сумарокова, Княжнина, Петрова и прочих друзей литературы. С каким восторгом говорят они теперь, в своей старости, о величественной цели поэзии, о богатстве языка российского! Мудрено ли, что им кажется, что мы (избави боже, чтоб я сам так думал!) — теперь ребячимся, играем, как избалованные дети, на той самой арене, которую сделали бессмертною знаменитейшие атлеты, наши предшественники! И ты говоришь, рано вспомнить об их подвигах, об искусстве в пользу своих и других! Молчать об этом было бы — неблагодарность с одной стороны, а с другой — несправедливость, пагубная в области словесности. Я теперь пишу к тебе только о Хераскове и представлю собственные мысли его об этом предмете. Знаменитый песнопевец часто говаривал, что поэма его есть ранний плод на языке российском8, но что богатство и выразительность сего самого языка и величие подвигов русских увлекли его; что поэма его не может быть единственною в России, но он утешается и тем, что она научит кого-нибудь из его последователей сделать лучшую. «А в предметах, — как говорил сей почтенный россиянин, — у нас недостатка не будет, было бы только ободрение к изящным наукам». Я несчастлив: меня все хвалят не за то, за что должно, говорил он общему нашему другу А. И. Т<ургеневу> при мне, поручая ему для последнего издания сделать сокращение целой поэмы «Россияды». Напишите его со всею подробностию и строгостию: пускай из вашего сокращения узнают и трудность такой поэмы, и мои ошибки. Я еще в силах многое поправить в ходе и связи, это не стыдно: Вольтер всю жизнь поправлял свою «Генриаду». Если N. N. перестроивает беспрестанно свой дом, не угождая на собственный свой вкус, то как же можно воздвигнуть вдруг здание бессмертное, долженствующее угодить всеобщему вкусу народов и веков? Так говорил муж благонамеренный; а мы хотим сделать честь ему, удивляясь только чистоте и гладкости стихов, и притом в такое время, когда сие достоинство слога сделалось уже обыкновенным! Вот каков завет одного из патриархов наших в литературе и мы так пользуемся его уроками! Я сам их слышал и всегда сохраню в своем сердце; но сохраню не как слепой обожатель великого учителя: ибо чрез то оскорбил бы я почтенную тень его; но последую в сем случае, хотя очень, очень издалека, столь мало опытный, благородному примеру Ламота, предложившего суд скромный о творениях своего учителя Фонтенеля: ибо таким только образом исполню его святые намерения, клонящиеся к пользе отечественной литературы. Ты будешь писать бури, сказал он однажды приятелю моему и сотоварищу Б…у9, прослушав его сочинение, читанное на публичном университетском акте, — но помни, что у бога и самые бури соответствуют правильному и вечному плану. Я сам учусь до сих пор. Надобно учиться, учиться много: у нас, к несчастию, ныне все стало легко… Я сие привожу тебе на память, друг мой, единственно для того, чтобы показать, как сам знаменитый Херасков разумел свое искусство, как он не любил своих слепых хвалителей и чего он требовал от всех, кои честь имели находиться под его начальством. Да будет благословенна память твоя, песнопевец почтенный! только по творениям тебе подобных совершенствуется язык отечественный и вкус потомков; но ты еще почтеннее, еще выше тем, что для пользы их забывал собственное самолюбие в назидательный пример другим своим последователям! Друг мой, теперь видишь ты, сколько причин заставляло меня обращать внимание на сочинения наших писателей! И советы одного из них, знаменитейшего, блистающего и теперь на горизонте словесности российской с таким отличием, и желание научиться, и желание быть по возможности полезным, и правила, которые приобрел я в незабвенном, может быть уже невозвратном для нас любознательном обществе словесности, где мы, поистине управляемые благороднейшею целию, все в цвете юности, в жару пылких лет, одушевленные единым благодатным чувством дружества, не отравленным частными выгодами самолюбия, — учили и судили друг друга в первых наших занятиях и, жертвуя по-видимому своим удовольствиям, между тем нечувствительно и скромно, исполненные патриотизма и любви к изящному приуготовляли себя на будущее наше служение. Где ты, драгоценное время? где вы, друзья моей юности? Они рассеяны по разным местам и путям службы!.. Но утешимся в разлуке с ними! Они не изменили своим обетам; они помнят, помнят дружественную нашу школу, наши правила и цель: она сияет в их поступках и в их сочинениях, приобретших уже лестное благоволение публики. Я хочу быть верен этим правилам; я вспоминаю все то, чем занимались мы тогда как друзья, чуждые предрассудков, вредных успехам нашей словесности; я намерен изобразить здесь тогдашние наши размышления о «Россияде», о сем первом и важнейшем предмете во множестве хороших сочинений стихотворных как беспристрастный наблюдатель; я постараюсь представить мнение свое о важности, единстве содержания, об ходе действия, о чудесном, о характерах, одним словом, обо всем том, что составляет существенное достоинство сей эпической поэмы, если не в пользу других (ибо боюсь мечтать об этом), то по крайней мере в пользу свою и в память бесценных бесед наших. «Да зачем ты именно принялся за это? подождать бы…» — прерываешь ты меня, грозя пальцем с обыкновенною доброю своею улыбкою!.. Зачем я? Вот вопрос, который немного меня смущает. Утверждают: чтоб судить об авторе отличном, надобно самому быть таковым же, чтоб сказать достойное о Цицероне, должно быть Цицероном, о Гомере — Гомером. Но Квинтилиан, столь почтенный в древности критик, но Лагарп, единственный из новейших судия-литератор, отвечали уже на это возражение довольно удовлетворительно. Сколько было судей и комментаторов на Гомера, которые столь же были от него далеки, как небо от земли, однако сим самым безвестным комментаторам обязаны мы и тем, что Гомера имеем, и тем, что Гомера понимаем. В свободном царстве литературы нет никакого исключительного права. Всякий сочиняет и судит, чтобы быть взаимно судиму. Всякий объявляет свои мысли и должен слушать опровержение или сомнение. Чуждый самонадеянности, исполненный позволенного всем желания быть по возможости полезным, и притом обязанный возложенною на меня должностию говорить о российской словесности и ее успехах, я почту себя уже награжденным, когда слабые мои замечания пробудят живейшую внимательность молодых моих соотечественников к творениям знаменитых наших писателей и убедят их в необходимости подробнейшего изучения теории такой великой науки, какова поэзия; когда другой искуснейший и опытнейший, с тем же духом беспристрастия и усердия к общей пользе, сам предпримет труд столь важный для успехов словесности и покажет нам, что достойно в ней подражания и чего должно остерегаться… «Но люди не поймут тебя, растолкуют иначе твое намерение»… — повторяешь ты, друг мой. Так и быть! Как хотят, так пусть и толкуют; наши наслаждения невинны. Мы учимся — довольно. Вот тебе сокращение «Россияды». Оно необходимо нужно для того, чтобы лучше узнать целое, ход и связь между частями сего огромного творения <…>10.
Впервые — «Амфион», 1815, № 1, с. 32—98. Печатается первая часть статьи.
1 Поэма Вольтера.
2 Английский критик Д. Аддисон сыграл большую роль в утверждении национального значения великого поэта Мильтона. Ему посвящены многие статьи, напечатанные Аддисоном в его журнале «Spectator». К одной из этих статей («Spectator», № 267) предпосланы в качестве эпиграфа строки Проперция (книга II, элегия XXXIV, стих 65). Их и приводит Мерзляков.
3 Имеются в виду английские колонии в Азии и Латинской Америке: Ост-Индия, то есть Индия, и Вест-Индия, архипелаг между Южной и Северной Америкой, где Англии принадлежали Багамские острова, Ямайка, Тринидад и многие другие.
4 Картезий — латинизированная фамилия французского философа Р. Декарта.
5 Имеется в виду поэма Богдановича «Душенька» (1778; поли, изд. 1783).
6 Имеются в виду поэмы Хераскова «Россиада» (1779) и «Чесменский бой» (1771).
7 Изложение мысли, высказанной X. Блером во введении к его трактату «Опыт реторики» (СПб., 179Т).
8 В «Историческом предисловии» к «Россиаде» Херасков писал: «Слабо сие сочинение, но оно есть первое на нашем языке; а сие самое и заслуживает некоторое извинение писателю» (M. M. Херасков. Избр. произ. Л., «Советский писатель», 1961, с. 179).
9 По-видимому, речь идет о поэте З. А. Буринском. См. его стихи, цитируемые Батюшковым (наст. изд., с. 245—246).
10 Далее Мерзляков переходит к подробному изложению содержания «Россиады», стремясь доказать, что «предмет, избранный Херасковым, есть совершенно предмет эпический или достойный бессмертной эпопеи» («Амфион», 1815, № 1, с. 89).