В. Кокосов. На Карийской каторге
Чита, 1955
В начале октября 1872 года в здании управления Нерчинском каторгой пред военным судом ссыльно-каторжный Антон Горшков, 47 лет от роду, покушавшийся на жизнь тюремного лриставника Потемкина, показывал:
— Я терпел, все терпели, вся тюрьма…
Пришел я в каторгу недавно, в эту весну; раньше в каторге не был… Золото он отнимал; найдешь во время работы в разрезе золотину, обыщет, — отберет! Изо рта, из носу вытащит; по шее, по зубам набьет, — окровянит… Смотрителю пожалуешься, тот прибавит втрое, — наказывают: ста два розог примешь; а лазарет не отправляют, — так и ходишь на работу, черви заводится… Битва со всех сторон! Пятак денег в кармане отыщет — отберет… Трубку, спички, табак, кисет, шило, иголку найдет — отберет… По закону не дозволено держать, не полагается!! Отдаешь, потому отбирает, а жалко. Где взять? По носу ударит, кровь потечет, искры из глаз сыпятся… Пятак, иголку, золотину жалеешь; наше житье известное — тюрьма да работа… Точил он нас, как ржа железо, ел с утра до вечера… Дадут ему пятак, гривну — отдых дает, передышку, в тюрьме на день от работы оставит, в слабосильные поместит, не выгоняет на работы… Где нам, ваше благородие, деньги брать? Пятак, гривна — большие деньги.
Слышал я о Потемкине по этапам, когда в каторгу шел; за Иркутском товарищи по партии рассказывали, г. Каре, на каторге бывали… — «Аспид, кровопийца Потемкин приставник. Бог смерти ему не даст!» Так и шли, разговаривали; больше всех Непомнящий рассказывал, — мы слушали… Не я один слушал, все слушали; на лапах мало ли народу собирается: бабы, ребята, наш брат кандальный, — всякого народу довольно!
С этапов и дело началось, ваше благородие, там о Потемкине слышал… Крест на шее увидит серебряный, себе возьмет. «Серебро на каторжном положении иметь не дозволяется!» Что нам с ним было делать? Покорялись, пока сил хватало. В Кару я пришел, в Верхнюю тюрьму зачислили, к нему под надзор попал, — сразу и началось! Каждый день новинку придумывал. Не тому, так другому досаждал. Приставников Титыча, Маюрыча каторга хвалит, люди старые, незлобивые: покричат, поругаются по службе, а души не трогают… На ругань и брань на них не злобятся, любят по-своему, оберегают стариков… На Потемкина все злобились, — как ржа точил всех, душу выворачивал…
На работу, в разрезе, изо дня в день ходишь, ваше благородие; ночи в тюрьме сидишь, — положение известное. Тоска порой захватит, себе не рад, — руки на себя накладывать впору, а Потемкин за душу берется, крест снимает, материнское благословление… Давай пятак, гривну, крест снимай… Где нам пятаков набраться?
Я не запираюсь, ваше благородие, ударил Потемкина, кайлом ударил — будто по голове — не помню я хорошенько, в безумстве находился… Работали мы в разрезе, нас восемь человек артели находилось; я тачку возил с породой на машину, золотины попадались в породе, это верно… Увидишь золотину — возьмешь из породи: видна она, у всех на глазах, — пить, есть, хочется; табак, калач купить; каторга на мать родную не похожа. В уме у меня не было убийства, работал с артелью положенное: кубическую сажень породы отдай артелью. А как ее отдать? Тысячу пятьсот пудов породы ломом, кайлой не скоро отобьешь; с утра до вечера, не евши, не пивши, в тачке возишь на машину, кандалы тоже мешают при ходьбе… Кормят нас в тюрьме вечером, когда с работы возвратимся; с вечера до другого вечера не евши работаем… Золотины попадают на глаза не часто: в неделю раз попадет, в другой раз месяц золотину не видать; в породе разглядеть трудно… опаску имеешь, взыскивают строго; золото казенное… в земле оно находится. Каторга говорит: «Воровать золото не грех, люди его не сеяли, не выращивали»… пить, есть хочется всякому, — вот и берут!
В полдень рожок проиграл на отдых, — жара была, духота, улеглись артелью спать; спать не спали, отдыхали, может, кто и спал из артели — не знаю… Никто худого про Потемкина не говаривал: мало ли нашего брата бьют и обыскивают! Я на речку сходил, воды напился; умаялся, с вечера не евши… Флаг на посту подняли, рожок проиграл на работу идти; пошли мы к забоям, за лом, за тачку, лопату взялись; урок дорабатывать. Я кайлой помогал, породу отбивал, забои уравнивал; тачкой на машину породу позил. Нагребли мне тачку, на машину повез, кайлу сверху породы положил, — так всегда делается; слежится порода, кайлой ее из тачки отбиваешь, чтобы в люк высыпать. Поднялся я на машину с тачкой, остановился в хвосте за очередовыми… дожидаюсь, в уме ничего не было, глядел по сторонам… Подбёг ко мне его благородие Потемкин, под рубаху руку сунул, в портки полез обыскивать; спустил портки, оголил… В рот пальцы затолкал: язык вытянул… «Подавай, рассукин сын, золото! куда спрягал? Говори…» Стыдно мне стало ваше благородие… Народу на машине много, смеются, зубоскалят смотрят на меня, а он язык мне изо рта и вытягивает… Я толкнул от себя его благородие, взял кайлу и… ударил… Больше ничего не знаю, всю правду сказал… его благородие упал, я подтянул порты и пошел обратно к артели, в разрез… Спустя немного времени казаки меня забрали, руки скрутили веревкой, прикладами… В сговоре ни с кем не был; на работу шел — об убийстве не думал; вечера не евши был. Ночь спал, голова не болела, зачем напрасно говорить! болезни никакой не было. У исповеди, причастья давно не был, — по тюрьмам, этапам какая исповедь! Пешком шли зиму и лето: в Томском я оставался, в больнице лежал: нога, как бревно, затвердела, резали ногу; оправился, пошли дальше по этапам… Судился за убийство; жена, дети в России остались… Виноват я, ваше благородие, больше ничего не знаю…
Закованный по рукам и ногам, Горшков стоял между двух конвойных в течение шести часов заседания суда он ни разу не приподнял головы. Не смотрел по сторонам; изредка вздрагивали его плечи, как бы отряхиваясь, он поводил ими и снова стоял неподвижно… При объявлении смертного приговора «через повешение» он вздрогнул, поднял голову, широко раскрытыми глазами окинул заседание судей, скривил рот в подобие улыбки. Он тяжело дышал, лицо и лоб покрылись крупными каплями пота… Заседание суда объявили закрытым, Горшкова времени было часа четыре пополудни…
В начале суда Горшков привели в лазарет, он был болен воспалением легких; освободить его от кандалов его не позволили, и в ногах кровати был поставлен отделный часовой. Несколько дней Горшков находился в бессознательном состоянии; громко и четко призывал в бреду жену Ольгу, детей Ваську и Матрнку; распоряжался по хозяйству. Вырывались бешеные угрожающие восклицания, больной порывисто вскакивал с кровати, и, позвякивая кандалами, вытягивая скованные руки, угрожающие размахивал ими, производя однообразные движения сверху вниз и обратно. Миновал кризис, началось улучшение: выздоровление было несомненно, появился аппетит. Больной свободно двигался по палате… В конце ноября из управления каторгой получилось предписание:
«Приговор о Горшкове утвержден генерал-губернатором; исполнение назначено в 7 утра, 23 ноября, на золотопромывательной машине среднего разреза, где совершил преступление; предписывается врачу лазарета присутствовать при совершении казни». Узнал об утверждении приговора и Горшков.
Наступила последняя ночь пребывания Горшкова в лазарете. Палаты осветились сильными свечами в деревянных фонарях, подвешенных на бечевках к потолочным блокам. Было особенно сумрачно в девятой палате, где только один часовой, в стоявший у кровати Горшкова, изредка нарушал тишину стуком своего ружейного приклада. Было около полуночи, я проходил по палате…
— Ваше благородие, доктор! посиди со мной, завтра на подписку… слышал… судьба! Тяжело, — не знаю как ночь скоротать… — глухо, порывисто заговорил Горшков. Он сидел поперек кровати, опираясь спиною о печку, опустив на пол закованные ноги, низко склонив голову. — Сам я виноват, винить некого… Зачем вылечивал, трудился напрасно? Лучше бы помереть без памяти… Подумаешь, как смерть налетела…
Он замолчал, приподнимая голову. Сальные свечи мигали в фонарях, тускло освещая середину палаты, оставляя в полумраке кровати у стен; Горшков дышал тяжело: слышались хрипы в груди, и, казалось, судорога шейных мышц ниже и ниже наклоняла его голову…
— Умирать когда-нибудь надо, — говорил он, захлебываясь словами, — да не по-людски умирать приходится… Бог им судья! Тяжело мне, тошно…
Послышались истерические, без слез, всхлипывания; широко расширенными, остановившимися глазами смотрел он в пространство, вздрагивал; кандалы позвякивали на ногах… Закрыв закованными руками лицо и бороду, он мерно раскачивался из стороны в сторону…
— Жизнь наша тяжелая, горе-горькая, — всхлипывая, говорил он, — а жалко расставаться,.. Солнышка жалко, света божьего дневного… Жена в деревне, дети остались, не пошли со мной, — куда им! Пашня была, сенокос, домишко, скотинка. Тяжело, не уходи! Христа ради, посиди со мной, бог заплатит. Помолился бы, да руки скованы, боится начальство, заковали, как бы не убежал Горшков, — и он улыбнулся улыбкой помешанного, скривив губы с правой стороны рта, и долго держалась на его губах странная, безжизненная улыбка.
Утренний, морозный туман охватывал окрестность средне-карийского разреза, когда мы с фельдшером Иваном Павловичем подъехали к месту казни; в воздухе стояла тишина тридцатиградусного мороза. Восточную сторону машины полукругом охватывала серая масса кандальных, выгнанных из тюрьмы в качестве зрителей; цепь часовых огораживала толпу и свободную сторону, образуя круговое, оцепленное пространство. На перекладинах машины, сажени на полторы от поверхности земли, видна квадратная площадка, к западному краю которой приставлена обыкновенная лестница; над площадкой на перекладине висела веревка, не достигавшая площадки аршина на полтора. Около лестницы стоял палач Сашка, в полушубке, круглой шапке и валеных сапогах: он переступал с ноги на ногу, тер лицо руками, одетыми в рукавицы, тер уши и шею. Саженях и пяти стоял полицмейстер Апрелков, смотритель тюрьмы Одинцов, приставник Потемкин и два зауряд-офицера.
— Спали ночь, доктор? — здороваясь, спросил полицмейстер.
— Плохо спалось, Петр Николаевич…
— Напрасно! Я наоборот, — заговорил он, посматривая на часы, — как к христовой утрени готовился: залег часов с семи, чтобы не проспать возложенное поручение… Закусил, выпил и спал превосходно… Распоряжения послал с нарочными; отца Ивана к Горшкову отправил, как полагается по закону, проводить честь честью, с ним батько и приедет. Скоро должны быть, время назначено точно…
— Я спал тоже хорошо, — заговорил зауряд-сотник Токмаков, пожилой человек, с деревянным лицом, с закуржевшими от мороза бакенбардами и усами, — скорее бы закончить! Мороз — ноги, руки захватывает; водки не захватил, погреться нечем.
— Сейчас приведут, надоело и мне ожидать на морозе, — проговорил полицмейстер, — приговор приведется читать, на площадку забираться…
— Везут! везут! едут! — раздался громкий полушепот в серой, кандальной массе; все сразу вытянулись, наступила мертвая тишина…
Я взглянул на приставника Потемкина: он стоял с разинутым ртом п широко раскрытыми глазами: лицо дергалось судорогами; он часто мигал, кусая губы…
Из-за поворота реки с грохотом выехала запряженная парой быков телега, окруженная конвойными. Облако пара с шумом вылетало из ноздрей побелевших от мороза, тяжело дышавших животных, плывя по морозному воздуху, приближаясь, постепенно увеличиваясь в очертаниях, закрывая сидевших в телеге… Процессия остановилась. На поперечной перекинутой доске, спиною к быкам, в полушубке, в круглой с ушами шапке сидел привязанный Горшков; борода, усы были белы от мороза; лицо, уши, шея красны, как кумач; он судорожно вертел голову вправо и влево, как бы стараясь заглянуть позади себя… Сидевший с ним отец Иван торопливо вынул из-под рясы крест, приложил к его лицу и вылез из телеги. Горшков опустил голову… Появился палач Сашка, развязал веревку и свел его на землю. Подходя к лестнице, Горшков оглянулся по сторонам, остановился на секунду и громко проговорил:
— Прощай, доктор! Не поминай лихом…
По прочтении приговора на площадке Горшков поклонился в сторону кандальных:
— Я хотел убить Потемкина, это правда. Бог ему судья! Не написано в приговоре, за что я хотел убить его…
Сашка скрутил ему на спину руки, набросил на голову холщевый белый мешок, надел на шею петлю веревки и выдернув из-под ног доску, веревка не выдержала, повешенный рухнул на мерзлую землю… Поднялась суматоха. Подбежали полицмейстер и Сашка… Подавая палачу круглый, красный шнурок, полицмейстер торопливо говорил:
— Доканчивай скорее, доканчивай…
Бледный, растерявшийся Сашка трясущимися руками сделал на шнурке петлю, накинул на шею хрипевшего, корчившегося Горшкова, уперся ему коленом в грудь и минуты три, не изменяя позы, затягивал петлю… Горшков раза два дрогнул, вытянулся и стал недвижим…
- ) Список произведений В. Я. Колосова дан в книге Е. Д. Петряева «Исследователи и литераторы старого Забайкалья», Чита, 1954. Стр. 203—204.
Впервые напечатано с подзаголовком «Из воспоминаний врача о Карийской каторге» в журнале «Народная весть» (СПБ), 1906, № 2, cтр. 19—22.