В. В. Розанов
править«Дон-Кихот» в Народном доме
правитьФ. И. Шаляпин очень хорошо сделал не только в художественном смысле, но и в педагогическом, воспитательном смысле, взяв на себя роль Дон-Кихота в опере Массне и побудив дирекцию театра двинуть на сцену эту оперу. Музыка ее не сложна, всем понятна; опера вообще очень уместна именно в Народном доме… А сам Шаляпин и несравненный Санчо-Панча дали великолепное зрелище благородного и героического. Как жалко, что дороговизна цен не допускает туда бедноты, — не допускает студентов, гимназистов, курсисток, гимназисток. Вот бы кому место здесь… Я видел в публике «чету Грузенбергов», как живыми схваченных на портрете В. А. Серова на недавней выставке; видел Н. А. Хомякова, А. И. Гучкова, бар. И. В. Дризена… «Ах, не то, не те», — думалось, глядя на них, «любимцев лени и изящного». — Сюда бы — юнцов, подростков глядеть на старого Дон-Кихота, на забытое рыцарство; выслушать в великолепном пении Шаляпина святые слова, написанные Сервантесом"…
Это, действительно, святые слова, — и Шаляпин дал превосходный образ рыцаря, простого, чистого, немного безумного, ни на одну минуту не смешного и в каждую минуту и во всяком движении только трогательного. Зрелище и слова особенно волнуют теперешнего зрителя, так как с утра до ночи и каждую неделю, и каждый месяц он чувствует, как прет в него спереди и сзади мещанинишка, холуй, плоскость и пошлость…
Боже, куда то девалось! Боже, в этом ли состоит «прогресс»?.. Какие-то воды, мистические воды, подмыли и размыли древний материк великих чувств, великих мыслей и вытекших отсюда великих слов! Все — размыто, раздроблено, обращено в куски, обращено в песок. Скажем с Шиллером, рыцарем в поэтах:
Нет великого Патрокла,
Жив презрительный Терсит…
Боже, как потускла фигура человека! И как понятно, что этот «маленький человек» в фигуре не умеет более ни строить великих храмов, ни писать великих картин; и только еще умеет иногда плакать в музыке о смерти и гибели всего благородного… Умер рыцарь: знаете ли, что в нем умер и великий писатель, и великий архитектор; может быть, умер даже великий политик и законодатель… Ибо, ей-ей, нельзя быть и великим законодателем, не имея чего-то рыцарского в груди, не нося своей «Дульцинеи законодательства» в душе…
Умерла мечта, вот в чем дело; умерло мечтательное в душе человеческой… Что такое человек без мечты? «Полено дров» в геенну преисподнюю…
Сидя в опере, я все думал о профессорах истории… Ах, профессора! Ну, вот вы напишете о Дон-Кихоте длинную диссертацию, где деревянным языком соберете все комментарии, напишете сто ученых примечаний и заставите студента, курсистку и гимназиста учить на память ваши «примечания»… Умер последний историк-рыцарь, Карамзин, с великим чувством отечества, с великим чувством истории. Никто не оглянется на тот разительный факт, что ведь теперь историю пишут или, вернее, «составляют» и компилируют люди с тупым пониманием своего предмета, этих рыцарей, этих королей, этих первосвященников, — и всего решительно, что занимало их, волновало, раздирало души их и кидало в борьбу и войны… Что понимает современный историк в святых крестовых походах, в рыцарских и духовных орденах, в тамплиерах, в иоаннитах?.. Ему бы добраться до «подушной подати перед французской революцией», до «пауперизма в последней четверти XVIII века» и до милых санкюлотов, которые пошли с кулаками, палками и кочергами рвать картины, разрушать замки и вообще основывать «блузу и пиджак»…
Бедный Дон-Кихот вовремя умер. Он стал «не нужен и непонятен» среди блузников и профессоров…
Вся история, — опять, когда я сидел в театре, — мне представилась возможным безумием, но гениальным и благородным безумием, которое долго не пускало в дверь «истины в пиджаке». Но может быть, «истина» действительно ходит в пиджаке? Может быть, «истина» — соплявая; может быть, «истина» — слюнявая; может быть, она с выпавшими гнилыми зубами, с провалившимся ртом? Может быть, «истина» — именно этот профессор, который мне кажется таким тупым и неинтересным?
«Мне кажется…» Кто такой «я»? Ничто.
А «они» — ученые. Все языки знают и прочее. В самом деле, может быть, санкюлот, профессор и «заработная плата» — венец мудрости?..
Может быть, может быть… Чтобы сказать, надо знать «все языки», а я обладаю одним… Но у меня есть мой бедный вкус, который говорит, что даже горничная Дульцинея, принимаемая за герцогиню Тобосскую, все-таки есть что-то более кровное и более сочное, чем их пыльные диссертации с «истиной». И «роман с горничной» интереснее «разговора с профессором»… В конце концов, или в конце веков, я думаю, и «пролетарии» с этим согласятся.
Когда-нибудь гг. профессоров заколотят в хороший гроб, а пролетарии, горничные, монахи и аббаты, особенно аббатисы и игуменьи, позовут из гроба умершего рыцаря и скажут:
— Давайте играть жизнь… И немного сумасшествовать… И вечно любить…
— И строить безумные соборы, и предпринимать ненужные походы как самые нужные.
Рациональность — конечно, в разуме. Но мудрость всегда немножко сумасшедшая. Потому-то она должна быть смела, — и потому, что она должна быть прекрасна, и потому, что она должна творить, т. е. видеть, гореть, а не только «продолжать существование», к чему способен даже профессор…
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 4 марта. № 13641.