К. Леонтьев, наш современник.
СПб.: Издательство Чернышёва, 1993. — (Серия «Русь многоликая», кн. 1).
П. Е. АСТАФЬЕВ
править«ДОБРАЯ ССОРА ЛУЧШЕ ХУДОГО МИРА»
править… Почти во всём, что было мною до сего времени напечатано, г. Леонтьев может найти метафизическое и психологическое подтверждение и оправдание своих историко-публицистических симпатий и антипатий, которых сам он никогда научно и систематически обосновывать не пытался, например, оправдание его законной ненависти ко всеопошляющему и всемертвящему смешению вообще, к космополитическим, унитарно и эгалитарно-либеральным чаяниям и стремлениям нашего времени, к современному повальному, обезличивающему утилитаризму и позитивизму и т. д. И всё то, что существенно в нашем русском культурном идеале (православие, самодержавие, отчуждённость от политиканства и филистёрского самодовольства европейского буржуа и т. д.) нам обоим равно дорого. Сам г. Леонтьев говорит, что «искренне сочувствует почти всем мыслям», выраженным мною в статье «Национальное самосознание». Да и мне никогда не приходило в голову укорять г. Леонтьева во враждебности русскому культурному идеалу, против чего он, однако, по изумительному недоразумению в своих сбивчивых фельетонах так страстно протестует. Укорял я его и теперь продолжаю укорять в неоправданном логически отрицании национального начала как начала и политической жизни и культуры вообще…
Можно соглашаться насчёт свойств и значения русского культурного идеала, вовсе не касаясь вопроса о принципиальном признании или непризнании значения национального начала вообще, и если бы г. Леонтьев на этой нефилософской, не затрагивающей принципов, но легкопублицистической почве оставался, то никакого серьёзного спора между нами и не было бы. Но, любовно относясь к русскому культурному идеалу, до того любовно, что это его вводит даже в далеко не философское и не этическое ослепление насчёт Запада, который по его мнению заслуживает внимания лишь как пример неподражания — г. Леонтьев отрицает общее принципиальное значение национального начала вообще, вступая уже в область принципов философии, а не публицистических мудрствований только. И здесь спор между нами и неизбежен, и серьёзен: спор о том, в каком отношении стоит культура к национальности, иначе — возможна ли и желательна ли прочная культура вне национальности, на ненациональной почве? Я это последнее решительно отрицаю и во всей статье моей «Национальное самосознание», и в некоторых других брошюрах (например, «Смысл истории и идеалы прогресса»); г. Леонтьев столь же решительно признаёт это и в брошюре своей «Национальная политика», и в «Византизме и славянстве», и во многих статьях своего Сборника.
В этом принципиальном вопросе наше непримиримое разногласие, а вовсе не в вопросе о том, каков русский культурный идеал и как должно к нему относиться, о чём исключительно желает, по-видимому, говорить г. Леонтьев. Относительно последнего, повторяю, между нами разногласие только во второстепенных подробностях. Так, например, избегая смешения в одной куче существенного и несущественного, я, конечно, поостерёгся бы назвать в числе характерных черт русского культурного идеала неотчуждаемость крестьянских земель и сословный строй. Признавая и то и другое весьма сообразными с потребностями современной жизни и достойными сочувствия политическими мерами, я отнюдь не подумал бы связывать их с существом более глубоко коренящегося «национального русского идеала»; особенно не связывал бы с ним сословного строя. Г. Леонтьев не стесняется делать это, хотя и упоминает («Гражданин», № 144), что «славянофилы всегда были сторонниками бессословности» (почему бы это?!), что, впрочем, не мешает ему утверждать опять в № 147, что славянофил Данилевский только как-то случайно не додумался до сословного строя! Всё это, повторяем, не важно, тем более, что и систематичность в развитии мысли и строгая точность в определении понятий, обязательные для философского рассуждения, в полухудожественных, полупублицистических, но всегда эмпирических (не этиологических, но семиологических) рассуждениях, каковы все работы г. Леонтьева, не очень требуется.
Иное дело в вопросе не о программе (вопрос, поглощающий всё внимание г. Леонтьева), а о самом принципе национальности. Свой взгляд на национальный дух и его отношения к культуре я сформулировал совершенно точно, признав, что "национальный дух составляет ту незаменимую личной мыслью почву, на которой развиваются и из которой получают свою мощь, жизнеспособность и глубину самые общечеловеческие (культурные) идеалы; от него же последние получают и свою определённость, законченную форму.
Inde irae г. Леонтьева!
На г. Киреева он не негодует, потому что последний не формулировал ему этого принципа прямо: я же имел неловкость по привычке мыслить философски, высказать перед г. Леонтьевым прямо это начало, с которым он и не хочет и не может согласиться. Он любит национальную особенность вообще, как любит всякую особенность, вносящую в жизнь разнообразие, характер, борьбу, силу, — любит ее как эстетик, и моралист, видя в ней богатейший и красивейший материал для построения полной содержанием и характерной культуры. Но отсюда далеко до признания национальной самобытности за самую основу и руководящее, дающее самой культуре жизнь, форму и силу, начало этой культуры.
Последнего значения за национальным началом г. Леонтьев никогда не признавал и признать не может. Такое признание было бы с его стороны отречением от всего своего литературного прошлого. Слишком много сил, страсти и дарования положил он в этом прошлом на проповедь византизма, и слишком хорошо знает он, что дорогая ему византийская культура всегда была не национальной (о византийской национальности никто не слыхивал), но эклектической, искусственно выращенной, для того, чтобы помириться с моим понятием о национальности как необходимой основе и формирующей силе всякой мощной и жизнеспособной культуры. Для него и основа и формирующая сила жизни, повторяю, лежат в самой культуре, для которой национальность — только материал, не более!