Прошло уже более трех лет после заключения парижского мира, события последней великой войны обратились для нас в прошедшее, и мы рассуждаем об этом прошедшем, обсуживаем его без горечи и без увлечения, разбирая наши ошибки и отыскивая, объясняя себе причины этих ошибок. События войны потеряли для нас животрепещущий интерес современности; они сделались достоянием истории и приобрели в наших глазах физиономию научного факта, о котором можно рассуждать спокойно и хладнокровно. Такого спокойного и хладнокровного обсуждения требует наша современная критика от всех статей, в которых говорится о прошедшей войне. Чем чистосердечнее и откровеннее подобные статьи разоблачают наши слабости, чем беспощаднее анализируют они ошибки, чем менее они проникнуты ложным патриотизмом, хвалящим свое потому только, что оно свое, тем с большим сочувствием встречает их наше общество, которое требует себе не лести, а правды. Такая правда составляет необходимое условие всякого теоретического рассуждения, имеющего научную или общественную цель; она необходима и в художественном произведении, анализирующем поступки и побуждения людей и долженствующем знакомить нас с жизнью так, как она есть на самом деле. Обыкновенно в художественном произведении недостаток истины и художественной верности происходит от бессилия таланта автора, не умевшего сладить с своим предметом. Иногда бывают и другие причины: если автор выбирает предмет, близкий своему сердцу, если он сам выступает как действующее лицо перед своим читателем, тогда искажение не только психологических побуждений, но даже и внешних фактов может произойти от пристрастия автора к своему предмету, от увлечения, не позволяющего ему взглянуть на дело глазами постороннего наблюдателя. Было время, когда это пристрастие и увлечение в деле, касавшемся столкновений русского оружия с иностранным, считалось добродетелью, патриотизмом: тогда все военные рассказы и боевые впечатления носили на себе печать невыносимого однообразия; выводимые офицеры и солдаты все являлись какими-то небывалыми героями, не имевшими в душе никаких человеческих слабостей, не доступными не только чувству робости, но даже чувству самосохранения. Все в один голос кричали о своих подвигах, о своем самоотвержении, все являлись бесцветными, бумажными личностями. Теперь пора вредного и во многих отношениях искусственного увлечения миновала. «Военные рассказы» графа Л. Толстого доказали блестящим образом, что положение человека, стоящего под пулею, дает обширное поприще психологическому анализу; многие другие рассказы из военной жизни, стоящие ниже рассказов Толстого по силе таланта и по литературным достоинствам, носят на себе, по крайней мере, печать той же неподдельной и беспощадной искренности. К числу таких рассказов относятся «Впечатление первого боя» г. Владимира*** и «Война и плен» г. Венецкого. Оба эти рассказа писаны очевидцами и передают довольно отчетливо ощущения, которые должны были перечувствовать при встрече с неприятелями люди, ни разу в жизни не стоявшие под выстрелами. Первый из этих рассказов описывает эпизод из сражения при Альме; второй сообщает подробности о службе на Малаховом кургане. Авторы этих двух рассказов были во время войны очень молодыми людьми, только что вступившими в службу. Это обстоятельство усиливает интерес их заметок. Как молодые люди, не привыкшие ни к дрязгам утомительной походной жизни, ни к тем тягостным ощущениям, которые напрашиваются в душу при угрожающей опасности, они живо перечувствовали на себе все то, что взялись описывать. Они могли подметить все подробности, интересные для читателя, незнакомого с военною жизнью, — могли подметить их именно потому, что эти подробности возбуждали и их интерес и им казались новыми, странными и непривычными. На этом основании названные нами рассказы имеют двоякий интерес: психологический и, ежели можно так выразиться, бытовой. Говоря от своего лица, рассказывая свои личные впечатления, оба автора рисуют нам как внешнюю обстановку своей походной и боевой жизни, так и внутренние подробности испытанных ими волнений и чувств. Первый рассказ, «Впечатление первого боя», короче второго, и автор этого рассказа обращает преимущественно внимание на состояние собственной души и говорит о том, что его окружало, настолько, насколько это нужно, чтобы объяснить или оттенить его собственные чувства и поступки. В анализе собственных ощущений г. Владимир*** обнаруживает полное беспристрастие: он описывает очень подробно борьбу, происходившую в его душе между чувством самосохранения и сознанием долга; он откровенно сознается, что борьба была очень тяжела и что чувство самосохранения по временам переходило в невыносимое чувство робости, в могучее желание спрятаться или убежать куда-нибудь. Борьба эта кончается, правда, к чести нашего героя; но он нигде не хвалится этою победой над самим собою. Еще менее льстит он окружающей обстановке: самыми резкими и, как кажется по всему ходу рассказа, правдивыми чертами описывает он чувство робости, которое испытывали новобранцы, составлявшие его команду:
«„Пора бы и за дело! — послышались отовсюду возгласы, скоро слившиеся в единодушный крик: в штыки! ведите на штыки!“ Теперь невольно исполнялось желание солдат, на нас неслась кавалерия, и штыкам, стало быть, будет работа; но уже единодушное желание пропало и не откликнулось; из разных мест послышалось: „слава Богу! вот и в штыки…“ Но, Боже, до чего дошли прочие: обессиленные нравственной борьбой, некоторые, стоя на коленях, усердною молитвою старались смягчить гнев Божий (как они простодушно выражались); другие, не могущие от волнения сказать слово, усердно клали земные поклоны, бессмысленно шевеля губами. Один из них, закончив свою молитву и продолжая стоять на коленях, во всеуслышание исповедовался в грехах».
Неутешительная картина, нарисованная г. Владимиром***, возмутительна только на первый взгляд: г. Владимир*** сам очень удовлетворительно объясняет причины робости своих сподвижников, но потом, увлекаясь воинственным жаром, он говорит, что это зрелище возбуждало в нем омерзение. Мы теперь можем смотреть хладнокровнее и постараемся передать наш взгляд читательницам; должно помнить, что чувство воинской чести и сознание долга доступны только человеку, стоящему на известной степени развития: только такой человек может силою размышления победить естественное чувство самосохранения, составляющее достояние каждого человека и каждого животного. Храбрость, заставляющая спокойно и, по-видимому, хладнокровно стоять на месте под градом ядер и пуль, должна быть основана не на искусственном возбуждении нервов, а на спокойной и ясной работе мозга. Эту работу может заменить только долговременная привычка, притупляющая восприимчивость человека ко внешним ощущениям и заставляющая молчать внутренние движения его души; но ни привычка, ни сила размышления не могли предохранить сослуживцев г. Владимира***: привычки не могло быть потому, что они были новобранцы, а для последовательного размышления им нужна была большая степень развития. Есть другого рода храбрость или, вернее, отвага, доступная дикарям. Примеры такой отваги мы можем встретить в описании войн горцев с русскими или северо-американских индейцев с англичанами. Эта отвага выражается в смелых подвигах отдельных личностей, в набегах или наездах, в которых каждый действует за себя, заботясь о личных выгодах и личной безопасности. Эта отвага поддерживается деятельностию и не имеет ничего общего с тою холодною стойкостию, которой требует европейская тактика. Впрочем, и отвага эта основана частию на понятиях чести, выработавшихся в сознании воинственных полудикарей, частию на привычке, которую приобретают с малых лет дети, играя шашками, стрелами, винтовками и участвуя в набегах взрослых, как только позволяют их силы. Но подобной привычки не может вынести из своего быта мирный земледелец, привыкший только к однообразному труду. Можно ли такого человека презирать за проявление робости, его не поддерживает в сражении сила привычки? Проявление робости составляет в этом случае факт печальный, но естественный и извинительный.
Второй из названных нами рассказов по разнообразию содержания, по полноте и обилию внешних бытовых подробностей интереснее первого. Он описывает не один день боевой жизни, а целый месяц, проведенный автором на Малаховом кургане в то время, когда бомбардировка почти не прекращалась и когда почти ежеминутно путешествовали носилки, доставлявшие раненых на перевязочный пункт. Г. Венецкий прошел через тяжелую школу, тем более что это был первый шаг его военной карьеры и что ему в то время было, как он сам упоминает в одном месте своих записок, всего 16 лет. Рассказ «Война и плен» начинается описанием северной стороны Севастополя, находившейся, как известно, вне выстрелов, содержавшей в себе резервы, служившей местом отдохновения для офицеров, которых иногда на короткое время отпускали туда с пунктов, наиболее подверженных бомбардировке. Беззаботность и хлопотливая деятельность составляют отличительные черты, подмеченные г. Венецким в характере ее жителей. Этот характер изменяется с переездом автора на южную: там каждое движение солдат, приученных к осторожности, каждый дом, избитый неприятельскими ядрами, каждый аршин земли, засыпанной снарядами, напоминают человеку о том, что предстоит ему выдержать. Эти напоминания, особенно тягостные для человека молодого, неопытного, впечатлительного и привязанного к жизни, переданы самыми яркими чертами в рассказе г. Венецкого. Читатель видит в одно время картину крепости, выдержавшей уже долговременную осаду и носящей на себе ужасные следы неумолкающей бомбардировки, и то потрясающее впечатление, которое производит эта картина на душу автора. Г. Венецкий умел соединить отчетливость внешнего описания с анализом собственных ощущений. На всем рассказе его лежит печать неподдельной искренности, везде можно узнать очевидца, передающего факты так, как он их перечувствовал и как мог припомнить. Вот, например, как описаны первая бомбардировка, происходившая в день прибытия г. Венецкого на Малахов курган, и впечатление, которое произвело на него это страшное явление военной жизни:
«Между тем время все шло; вечер уже заметно темнел; ожидание первой службы и бомбардировки на Кургане было томительно. Около семи с половиною часов майоры надели фуражки и вышли из блиндажа; чрез несколько минут вышел и Лазарев. В блиндаже остались только я и вновь прибывший офицер; мы сидели молча; я мял на коленях фуражку; офицер что-то чертил на столе пальцами. Рев пролетающих ядер все становился чаще и чаще; над блиндажом изредка раздавались тяжелые удары, которые заставляли потрясаться его незатейливый, бревенчатый потолок; частицы земли, изредка прокрадывавшиеся между бревнами, падали на стол и на пол. Иногда слышалось какое-то печальное кошачье завыванье, то были удары неприятельских пуль о камни.
Мало-помалу все эти звуки переходили в какой-то невыразимо тяжелый для непривыкшего концерт. Сначала будто слышался полет ядра, за ним чиликало несколько пуль, потом слышалось обливающее душу болезненною тоскою завыванье, наконец раздавался страшный треск: будто дюжины огромных стекол разбивались о камни, то был разрыв гранаты. По временам слышались глухие, тяжелые шаги солдат, что-то несущих мимо незакрытых дверей блиндажа, эти шаги сопровождались слабыми стонами.
Я взглянул на офицера, он смотрел на пол; лицо его было бледно.
Трудно передать, что я тогда думал и что чувствовал. В голове моей тянулась какая-то импровизированная, горячая молитва, но в то же время отсутствие расчета на всякую постороннюю видимую помощь поселяло в душу какую-то отчаянную, безнадежную готовность покориться всему, что бы ни случилось. Я чувствовал, что эта готовность проявлялась вследствие недостатка религиозных убеждений, а так как они не приобретаются одним моментом, то я и молился в душе и с некоторым оттенком самонадеянности, желая, чтобы поскорее пришел Лазарев и вывел меня из глупого и мучительного состояния, — состояния ожидания».
Автор передает здесь состояние собственной души только в главных чертах: он не раскрывает нам той полной, осязательной до мелочей картины внутренней жизни, которую мы можем найти в рассказах Толстого. Его можно упрекнуть в недостатке подробностей, составляющих необходимое условие психического анализа; но, погрешая против художественности, автор выигрывает в наших глазах как достоверный очевидец, рассказывающий только то, что помнит, и не желающий добавить ни одной произвольной черты. Человек, находящийся в опасности, не может во всякую данную минуту наблюдать за собою и удерживать в памяти разнообразные и большею частью бессвязные мысли и чувства, мелькающие в его взволнованной душе. Воспоминание о тяжелых минутах обыкновенно бывает смутно, неопределенно. Таким оно и является нам в заметках г. Венецкого. Художник анализирует и эти минуты; но он делает это, так сказать, независимо от того лица, чувства которого он исследует; состояние души взволнованного человека обнаруживается перед читателем, и читатель созерцает его яснее, нежели то лицо, в груди которого совершается созерцаемая борьба. На этом основании мы не можем требовать от г. Венецкого более подробного отчета в пережитых им впечатлениях. Что удерживается в памяти человека в виде неясного, томительного сновидения, то не может, без нарушения психологической истины, быть передано в подробных и отчетливых чертах. Затем следует у г. Венецкого описание вседневной жизни на кургане, сделанное с тем же спокойным беспристрастием, с тою же откровенностию, которые проглядывают и в приведенном нами отрывке. Потом описан последний штурм, происходивший 27 августа и кончившийся для нашего автора тем, что его взяли в плен; наконец следуют заметки о жизни пленников во французском лагере. Тон этих заметок служит новым доказательством той искренности, с которою автор говорит о своих впечатлениях. Мрачный колорит, лежащий на повествовании о последних, самых тяжелых, днях осады, сменяется при описании плена самым добродушным оттенком веселости. Г. Венецкий замечает сам эту перемену тона и как бы извиняется в том, что он, пленный, не предавался трагическому отчаянию. Извинения эти можно назвать излишними: публика наша в настоящее время настолько развита, что понимает общечеловеческие чувства и не требует поддельного героизма. Очень естественно, что человек, утомленный работою, рад отдохнуть; очень естественно, что человек, рисковавший жизнью, рад спокойствию и безопасности. Обязанность г. Венецкого была честно исполнена, и плен не мог служить ему укором. Заметки его в июньской книжке «Библиотеки для чтения» оканчиваются отплытием корабля с пленниками в Константинополь; но, как кажется, должно быть продолжение.
Нидерланды в конце XIV столетия вошли в состав герцогства Бургундского, которое было основано Филиппом, сыном Иоанна Доброго, короля французского. В 1477 году последний герцог бургундский, Карл Смелый, был убит при Нанси в сражении с швейцарцами. Обширные владения его распались; собственная Бургундия покорилась его постоянному сопернику, королю французскому Людовику XI, а Фландрия и Артуа, то есть большая часть нынешних Нидерландов, остались во власти дочери Карла, Марии Бургундской, которая вышла замуж за германского императора Максимилиана. Дочь Марии и Максимилиана, Иоанна, вышла замуж за Филиппа Арагонского, сына Фердинанда Католического и Изабеллы. Сын Филиппа и Иоанны был Карл, вступивший на испанский престол под именем Карла I и потом избранный императором германским и принявший имя Карла V. Знаменитый Карл V, происходивший, таким образом, по женской линии от герцогов бургундских, соединил под своею властью большую часть тогдашнего политического мира Европы. Пиренейский полуостров, Нидерланды и южная Италия составляли его родовые владения; Германия повиновалась ему как императору. Америка была покорена горстью искателей приключений. Когда Карл V отрекся от престола, сын его Филипп II наследовал его родовые владения, а брат его, Фердинанд, сделался императором. Мы сочли нужным напомнить нашим читательницам эти сухие генеалогические подробности, чтобы объяснить им, каким образом в конце XVI столетия испанский король Филипп II является повелителем и угнетателем Нидерландов. Эти подробности, по-видимому, сухие и незначительные, очень важны для понимания смысла тех событий, которые изложены в статье Мотлея. Еще важнее знать внутреннее положение Нидерландов. Характер жителей этой страны всегда отличался мужеством, стремлением к независимости и трудолюбием. В средние века во Франции составились сильные городские общины, которые не хотели покоряться соседним баронам и часто вели упорные войны с герцогами бургундскими. Городские общины эти обеспечивали частную собственность граждан от всяких незаконных притязаний и содействовали таким образом развитию торговли. Фландрские города: Антверпен, Гент, Литтих, Мехлин, славились в средние века своими промышленными изделиями и поддерживали обширные торговые сношения со всеми странами Европы. Движение торговли возбуждало предприимчивость нидерландцев, поддерживало в них смелость и, доставляя им богатства, давало им средства отрешаться от мелочных забот о насущном хлебе и посвящать свои досуги умственным занятиям. Народная образованность приняла обширные размеры: в XVI столетии редкий нидерландец не умел читать и писать. Понятно, что при таких условиях деспотизм испанского короля не мог не встретить в народе энергического противодействия; понятно также, что движение мысли, пробужденное в Германии проповедью Лютера, его последователей и современников, не могло не найти в Нидерландах живого сочувствия. Богатый, деятельный, сильный народ не мог безропотно переносить нарушение своих человеческих прав; не мог он также оставить без внимания смелое слово истины, ниспровергавшее вековые заблуждения во имя чистой нравственности евангельского учения. Нидерландцы выработали себе конституцию, которую Филипп принужден был подтвердить при своем восшествии на престол; Реформация быстро распространялась в Нидерландах и, найдя себе многочисленных приверженцев, породила несколько различных сект. Эти два обстоятельства: конституционные права нидерландцев и их религиозные убеждения — подали повод к упорной борьбе между государем и его законными подданными. Филипп хотел управлять ими произвольно, не справляясь с их узаконениями, не стесняясь теми обязательствами, которые были даны им самим, не обращая внимания на явное неудовольствие целого народа. Будучи ревностным католиком, Филипп не мог возвыситься до веротерпимости и ненавидел новую религию, называя ее ересью и богохульством. Характер этого короля, составившего себе в истории печальную знаменитость, вероятно, в общих чертах известен нашим читательницам. Главные свойства его характера: жестокость, мрачная недоверчивость, вероломство и уменье холодно обдумывать самые возмутительные злодеяния — находятся в тесной связи с характером эпохи, проникнутой духом политических сочинений Маккиавелли. Сверх того, могущественнейшим двигателем Филиппа II был религиозный фанатизм, вытеснявший размышление, одушевлявший его дикою энергиею и доводивший его нередко до пагубных, безрассудных крайностей. Фанатизм этот обусловливался тогдашним положением религии. Католицизм начинал терять свое мировое значение и безусловное влияние на умы людей. Протест здравого смысла против его притязаний выразился уже в определенной форме и нашел себе многочисленных последователей. В начале XVI века жили Лютер, Кальвин, Цвинглий, реформаторы, шедшие с большею смелостью и с большим успехом по дороге, проложенной Виклефом в Англии, альбигойцами во Франции, Гусом в Богемии и в Германии. Человеческая мысль пробуждалась, и непогрешимость папы подвергалась сомнениям, которых уже не трудились скрывать. Католицизм отживал свой век и хватался за последние, отчаянные средства: усилилась инквизиция, явились иезуиты, выступили последние бойцы католицизма, дикие фанатики, которые тем упорнее гнали истину, чем более чувствовали ее могущество. К числу этих фанатиков относится Филипп. В этой отчаянной борьбе католицизма с наплывом свежих идей выразились отличительные черты переходной эпохи, отмеченные Грановским в его публичной лекции о Людовике IX. «Рассматривая с вершины настоящего погребальное шествие народов к великому кладбищу истории, — пишет покойный профессор, — нельзя не заметить на вождях этого шествия двух особенно резких типов, которые встречаются преимущественно на распутиях народной жизни, в так называемые переходные эпохи. Одни отмечены печатью гордой и самонадеянной силы. Эти люди идут смело вперед, не спотыкаясь на развалины прошедшего. Природа одаряет их особенно чутким слухом и зорким глазом, но нередко отказывает им в любви и поэзии. Сердце их не отзывается на грустные звуки былого. Зато за ними право победы, право исторического успеха. Большее право на личное сочувствие историка имеют другие деятели, в лице которых воплощаются вся красота и все достоинство отходящего времени. Они его лучшие представители и доблестные защитники». Эти слова сказаны Грановским о средневековых учреждениях, о рыцарском феодальном быте, уступавшем при Людовике IX место менее блестящим, но более разумным формам гражданственности. В этих словах историк отдает справедливость прогрессистам, людям, ведущим человечество вперед, и в то же время изъявляет свое личное сочувствие к приверженцам отжившего порядка вещей, людям заблуждающимся, но поставленным в драматическое положение и погибающим потому, что их увлекает слепая, бескорыстная привязанность к мертвой, невоскресимой старине. Это сочувствие историка к представителям умирающих идей невозможно в настоящем случае, при рассмотрении борьбы, происходившей в XVI столетии между католицизмом и движением человеческой мысли. Здесь в драматическом положении находятся представители прогресса; они заслуживают двоякого сочувствия: во-первых, потому что на их стороне право победы; во-вторых, потому что они угнетенные, их казнят, вешают, жгут. Католицизм теряет свою состоятельность в области мысли, у него нет доводов, которыми бы он мог отстоять законное право на неограниченное господство; но он располагает огромными материальными средствами и душит всякое движение идей. Колорит, разлитый в приведенном нами отрывке из лекции Грановского, не идет к нашему случаю; но основная мысль, выражающая собою непреложный исторический закон, остается в полной силе. XVI век был для Западной Европы переходною эпохою. В эту эпоху, в том самом эпизоде, который изображает Мотлей, выступают на сцену оба резкие типа, которые отметил Грановский. Воплощением первого типа, представителем новой жизни является Вильгельм Оранский, освободитель Нидерландов, вождь народа, защитник свободы, совести и веротерпимости; воплощение второго типа мы видим в Филиппе II, в деспоте, в фанатике, презирающем человеческие права и унижающем человеческое достоинство. Подтверждается нашим эпизодом и та мысль, что отживающий принцип перед окончательным своим падением развертывает все свои силы и высылает последних своих представителей, в которых воплощается вся его энергия. Примеры для подтверждения этой мысли найти нетрудно: представителем отживающего римского язычества был Юлиан Апостат, думавший воскресить классическую древность; представителем падавшего язычества на Руси был Владимир Святой, придавший в первую половину своего царствования особенную, небывалую торжественность богослужению Перуна. Все эти люди употребляли всевозможные усилия, чтобы поднять то, что упало навсегда или по крайней мере клонилось к неизбежному падению. Все они своими усилиями истощали последние средства поддерживаемых ими идей и таким образом ускоряли гибель того, что старались возвысить. Сами они или погибали в бесплодных попытках остановить течение исторической жизни или, подобно Владимиру, увлеченные неудержимым потоком нового порядка вещей, отступались от своих прежних целей, сами разрушали кумиры, которым служили, и делались ревностными проповедниками истин, воспринятых слепо от упорной борьбы. Филипп остался до своей смерти мрачным приверженцем старины. Он не погиб сам в борьбе, но погубил свое государство и растерял одно за другим владения, доставшиеся ему от отца. Нидерланды отложились при его жизни, Португалия возмутилась при его ближайших преемниках. В Неаполе происходили постоянные восстания. Испания, измученная инквизициею, ослабленная несчастными войнами, имевшими большею частию религиозные причины, потеряла свое промышленное население, состоявшее из мавров и жидов, обеднела, опустела и до сих пор не может оправиться от жестоких страданий, которым подвергла ее безрассудная политика Филиппа и его преемников. Читательницы наши могли видеть из записок Джорджа Борро, в каком жалком положении материальной бедности и умственной неразвитости находятся жители этой страны, облагодетельствованной природою. Испания была последним убежищем и последнею жертвою религиозного фанатизма в Европе. Борьба между Филиппом II и нидерландским народом, происходившая в конце XVI века, имеет обширное общечеловеческое значение во всемирной истории. Вглядываясь в различные фазы этой борьбы, рассматривая различные части этой великой исторической картины, наши читательницы могут составить понятие о характеристических особенностях так называемых переходных эпох. В эти эпохи всего сильнее разыгрываются человеческие страсти, принцип борется с принципом, и выступают на сцену великие исторические личности, вокруг которых группируются их последователи. Исторический мир разделяется на две враждебные партии. Настоящее не имеет тогда определенного характера и не имеет представителей; есть только прошедшее, упорно отстаивающее свои права на существование и постепенно теряющее свою законность, и будущее, сначала гонимое, но потом мало-помалу оттесняющее прежнюю жизнь и водворяющееся с полною силою. Мы уже назвали нашим читательницам двух представителей борющихся между собою принципов. Личный характер этих представителей заслуживает полного внимания. Посредственность не может воплотить в себе какую-нибудь идею. На характере Филиппа лежит печать мрачной, дикой энергии, не отступающей ни перед какими насилиями, не презирающей никаких хитростей, могущих повести к цели. Для поддержания своего принципа Филипп жертвует политическими видами, личными выгодами, самыми нежными привязанностями, к каким только была способна его мрачная природа, самыми священными семейными узами. Того же фанатизма требует он от всех его окружающих, и, действительно, вокруг его престола группируются суровые личности, неспособные ни к состраданию, ни к угрызениям совести. Одни из них жестоки по убеждению, другие — по страсти. Одни проливают кровь холодно, другие — с наслаждением, непонятным для большинства людей, но достигающим колоссальных, ужасающих размеров в некоторых личностях, находящихся под влиянием особых исторических обстоятельств. Появление подобных личностей составляет одну из отличительных черт исторического брожения, предшествующего и сопровождающего великие перевороты. Подобные личности являлись в первые века христианства и с яростию боролись с новым учением. Такие же личности заседали между монтаньярами в эпоху Великой Французской революции. Впереди фанатиков, составлявших свиту Филиппа, стоит личность, колоссальная по своим воинским дарованиям и по своему историческому значению, — личность, почти заслоняющая собою образ Филиппа. Это --герцог Альба, знаменитый полководец, прославивший себя многочисленными победами и бесчисленными казнями, холодно и спокойно совершенными в Нидерландах. Ни Филипп, ни Альба не были людьми кровожадными по темпераменту: оба они совершали бесполезные жестокости более из излишней осторожности, нежели из наслаждения. Они были равнодушны к страданиям человечества, но не находили в них удовольствия; казни были в их глазах средством, а не целью; действиями их управлял всегда глубокий расчет, всегда обманывавший их ожидания. Их принцип был неверен; но нельзя отвергнуть того, что они действовали по принципу. Они не были обыкновенными злодеями. Их породили исторические обстоятельства, а не физиологические особенности их организации. За этими могучими личностями стоят целые легионы темных, бездарных злодеев, служивших им орудиями и достойных одного презрения.
Насилия таких людей не могли не вызвать реакции в такой богатой, образованной стране, как Нидерланды. Реакция началась, и во главе оппозиции явился Вильгельм, принц Оранский, человек хладнокровный, принявшийся за дело освобождения родины не по минутному порыву, а после долгого, глубокого размышления. Вильгельм принадлежал к числу тех железных людей, на твердость которых не действуют неудачи и нравственные страдания. Эти люди долго медлят прежде, нежели решительно выступят на историческую сцену; но, выступив однажды, уже не оглядываются назад, не отступают ни перед какими пожертвованиями, не боятся никаких опасностей и твердым, рассчитанным шагом идут к такой отдаленной цели, которой не смел бы предположить себе человек более пылкий или менее даровитый. Таким человеком был Роберт Брюс, освободитель Шотландии. Таков был и Тамерлан, живший среди другой цивилизации и направивший иначе громадные силы своей души. Все они долго терпели неудачи, все обрывались и падали, но поднимались всякий раз, шли вперед и достигали заветной цели. Личные свойства Вильгельма Оранского совершенно подходят под те черты, которыми Грановский характеризует людей прогресса. Одаренный чутким слухом и зорким глазом, Вильгельм лишен того поэтического ореола, который окружает образы некоторых исторических личностей, замечательных по романической судьбе или по симпатичным чертам характера. Вильгельм заслуживает безграничное уважение как бескорыстный и даровитый исторический деятель; но он слишком тверд и холоден, действия его слишком рассчитаны и правильны, в нем самом слишком мало романтизма, слишком велик перевес мысли над чувством, чтобы личность его могла привлекать к себе тою прелестью, которая носится вокруг имен Альфреда Великого, Людовика IX, Баярда, Дона Карлоса, Марии Стюарт. Вильгельму не нужно этого сочувствия, в котором есть много безотчетного: с него довольно осмысленного уважения, которое внушает нам к его особе беспристрастный приговор истории. Больший интерес может возбудить своими разнообразными приключениями и пылкою, чисто средневековою храбростью брат Вильгельма, Людовик Нассауский, Баярд своего времени и правая рука брата в деле освобождения Нидерландов. Вильгельм составлял планы и приискивал средства; Людовик брал на себя выполнение и часто губил общее дело своею безумною отвагою. Рядом с этими двумя личностями и за ними стоит пестрая толпа освободителей, различных по положению в обществе, по религиозным убеждениям, по характеру и по образу действий. Дворяне, купцы и ремесленники, католики и протестанты, фанатики и мыслящие люди, пылкие воины и хладнокровные мыслители — все действовали заодно и каждый по-своему, когда испанский деспотизм коснулся самых существенных интересов народа, его прав на собственность. Действия этих освободителей не могли носить на себе характера единства. Одни домогались полной веротерпимости, другие — исключительного господства протестантизма. Одни желали вести дело умеренно, другие портили его жестокостями, примешивая к делу освобождения узкие планы личной мести. В стороне от боровшихся партий, не принимая прямого участия в деле, стояли европейские государи, составлявшие общественное мнение и нередко употреблявшие свое дипломатическое влияние, чтобы дать перевес той или другой стороне. Елисавета английская, Карл IX французский, виновник варфоломеевской ночи, и император Максимилиан, нерешительный и изменчивый, стояли на первом плане в этой группе зрителей, более или менее заинтересованных действием.
Мы постарались в немногих словах набросать историческую картину, которой подробности читательницы наши могут проследить у Мотлея; как при разборе художественного произведения, мы объяснили общее значение действия и, не касаясь самого хода событий, познакомили читательниц с характерами главных действующих лиц. Уже по нашему беглому перечню они могут судить о важности действия, могут угадывать элементы драматического интереса, которые заключаются как в положении борющихся сторон, так и в колоссальных характерах отдельных личностей. Для дальнейших подробностей надобно обратиться к той статье, на которую мы указываем. В ней они найдут верное, отчетливое и последовательное изображение событий, юридическое обсуждение, рельефное воспроизведение характеров и положений — словом, все, что составляет необходимую принадлежность и лучшее достоинство исторического сочинения.