Pаздел
авторъ Евгения Тур
Опубл.: 1859. Источникъ: az.lib.ru

Татевскій сборникъ С. А. Рачинскаго. СПб, 1899

PАЗДѢЛЪ.

править
Повѣсть графини Е. В. Саліасъ 1).

1) Въ концѣ пятидесятыхъ годовъ, графиня Е. В. Саліасъ (Евгенія Туръ) принялась за писаніе обширнаго романа, предназначеннаго для Русскаго Вѣстника. Дописавши первую часть, она прочла ее мнѣ, и со свойственнымъ ей оживленіемъ, разсказала мнѣ продолженіе романа и его трагическую развязку. Но при этомъ она вспомнила, что развязка эта, на которую въ первой части романа не имѣется ни малѣйшаго намека, слишкомъ напоминаетъ происшествіе истинное, тогда еще памятное московскому обществу. Подробно обсудивши дѣло, мы рѣшили, что романа съ такою развязкою печатать не слѣдуетъ. Но такъ какъ всякая иная развязка автору казалась неестественною, то рѣшено было романа не дописывать, и графиня подарила мнѣ на память рукопись первой части. Автографъ этотъ сорокъ лѣтъ хранился въ моемъ портфелѣ. Полагаю, что въ настоящее время умѣстно сообщеніе публикѣ этого обширнаго отрывка. Онъ напомнитъ читателямъ о писательницѣ таланта выдающагося и о добрыхъ литературныхъ нравахъ, давно забытыхъ, но къ коимъ желательно было бы вернуться… С. Р.

Якшины были въ гостяхъ у Сурмиловыхъ. Вечеръ стоялъ тихій, благоуханный и свѣжій; клумбы розъ и жасминовъ дышали пронзительнымъ ароматомъ, и Якшина томно замѣтила, что ея разстроенные нервы не выносятъ такого сильнаго запаха цвѣтовъ. Вы подумаете, быть можетъ, моя читательница, что нервная дама была причудливая красавица, героиня этой повѣсти — вы ошибаетесь: дочтите эту страницу и вы убѣдитесь въ противномъ. На балконѣ небольшого домика Сурмиловыхъ собралось маленькое общество, состоящее изъ хозяина, хозяйки, ихъ дочери и ихъ гостьи, Марѳы Ивановны Якшиной. Послѣдняя была женщина лѣтъ пятидесяти-пяти съ быстрыми сѣрыми глазами, неправильными, но мягкими чертами лица, свидѣтельствовавшими о прежней красотѣ; манеры ея обличали большую претензію на свѣтскость. Она была одѣта очень нарядно, и ея чепчикъ, едва державшійся на макушкѣ головы, при помощи двухъ огромныхъ булавокъ рококо, почти не прикрывалъ черныхъ волосъ, съ сильно пробивавшейся въ нихъ сѣдиною. Она сидѣла рядомъ съ Петромъ Ѳедоровичемъ Сурмиловымъ, котораго толстая, претолстая фигура, тройной подбородокъ и добродушное лицо выманивало бы улыбку, еслибъ свѣтлые и еще не лишенные огня глаза его не выражали такую откровенную честность, что усомниться въ ней, взглянувъ на него, было не возможно.

Общій характеръ лица его выражалъ какую-то смѣсь добродушія, лѣни и сонливости, такъ свойственной всѣмъ дороднымъ людямъ. Въ эту минуту онъ старался быть любезнымъ съ Марѳой Ивановной, которой сѣрые глаза также бѣгали и суетились, какъ всѣ ея движенія; казалось, что почтенный Петръ Ѳедоровичъ и тучность его были не мало утомлены однимъ видомъ вѣчно волнующейся гостьи. Онъ поглядывалъ въ сторону на жену свою и на старшую дочь, изъ которыхъ одна подавала чай, а другая заботилась о двухъ мальчикахъ, пріѣхавшихъ на вакаціи. Мать и дочь съ перваго взгляда мало походили другъ на друга. Глафира Николаевна была небольшая женщина съ кроткимъ грустнымъ, будто утомленнымъ выраженіемъ лица; самыя движенія ея говорили о болѣзненности; дочь ея Полина была напротивъ того высокая, стройная, черноволосая дѣвушка, также блѣдная, какъ и мать, хотя ея матовая блѣдность придавала особую прелесть и блескъ ея темнымъ, каримъ глазамъ. Роскошные черные волосы ея лежали на лбу глянцовитыми волнами и оттѣняли еще больше бѣлизну высокаго, благороднаго лба.

— Право, говорила Марѳа Ивановна, — нервы мои до того разстроены, до того потрясены, что я не могу вынести запаха этихъ розъ и жасминовъ. Не понимаю, какъ жена ваша съ ея слабымъ здоровьемъ переноситъ вашу страсть къ цвѣтамъ. C’est tuant; я уже чувствую cela m’а porté à la tête.

Эта фраза была произнесена ужь не въ первый разъ, при чемъ Марѳа Ивановна быстро потирала рукою лобъ и лицо свое.

— Глаша, Глаша, закричалъ Петръ Ѳедоровичъ женѣ своей; — брось дѣтей, матушка; слава Богу, и безъ тебя молоко допьютъ. Марѳа Ивановна не хорошо себя чувствуетъ.

— Ахъ! не безпокойте жену вашу, прошу васъ. Ея заботливость, ея любовь къ дѣтямъ такъ трогательны, и кто лучше меня можетъ понять эти чувства! Всякій разъ, какъ мнѣ случится видѣть ребенка, я вспоминаю мою Соню — удивительную малютку! Я, бывало, не могла рѣшительно оставить ее ни на минутку, не могла достаточно насмотрѣться на нее, налюбоваться ею — она была вся жизнь моя, все мое счастіе, я любила и мужа, но Соню еще больше. Мать, вы знаете, чувства матери — а въ то время, я и сама была такъ молода еще и такъ хороша, скажу я — время прошлое! enfin, j'étais une jeune mère, — но не смотря на это предпочитала всему на свѣтѣ мою Соню, мою единственную радость!

Марѳа Ивановна говорила восторженно, не замѣчая, что вмѣсто Петра Ѳедоровича, который успѣлъ отретироваться къ чайному столу и лѣниво закуривалъ трубку, ее слушала жена его.

— Зачѣмъ же вы говорите въ прошедшемъ? Ваша Соня и теперь одна забота ваша и ваша единственная радость, сказала Глафира Николаевна.

— Конечно, конечно, но теперь, это уже не то… быть можетъ, скоро… словомъ, я выростила ея для другого… Знаете ли, мнѣ кажется, я буду ненавидѣть моего зятя.

— Полноте! сказала Глафира Николаевна.

— Вы не можете понять этого: у васъ двѣ дочери и сынъ, а у меня одна дочь, одна радость, и отдать ее другому — это ужасно, это не возможно! Одна мысль объ этомъ меня разстраиваетъ!.. Я и говорить объ этомъ не могу и закрываю глаза, какъ маленькія дѣти, чтобы не видать того, что меня пугаетъ.

И Марѳа Ивановна улыбнулась съ какой-то ужимкой, заставлявшей предполагать, что она еще имѣла претензіи на наивность дитяти.

Глафира Николаевна молчала довольно холодно.

— Гдѣ же однако дѣвицы наши? продолжала Марѳа Ивановна, — знаете… уже поздно…. не случилось ли съ ними чего?

— Что можетъ случиться? Онѣ пошли въ садъ и еще не однѣ, съ ними мадамъ Вейхлеръ, няня Кати, какъ я ее называю. Я увѣрена, что она взяла галстучки, манто и не позволитъ имъ простудиться.

— Гдѣ вы достали это сокровище?

— Полина пріѣхала къ намъ съ нею. M-me Вейхлеръ воспитала Полину, а такъ какъ она музыкантша и пѣвица, то теперь занимается съ Катей и очень полюбила ее; я хочу сказать что она пристрастилась къ Катиному голосу; m-me Вейхлеръ отличная артистка.

— А я, право, все не въ себѣ… я безпокойна. Ужь поздно, не послать ли за нашими дѣвицами?

— Если хотите; только увѣряю васъ, что ихъ не найдутъ; онѣ, вѣрно, катаются въ лодкѣ.

— Въ лодкѣ! Боже мой! И вы говорите это такъ равнодушно, такъ спокойно! Я — страшная трусиха и боюсь воды и лодокъ пуще всего на. свѣтѣ.

— Но чего же бояться?

— О, какъ видно, что у васъ трое дѣтей! Еслибъ, какъ я, вы имѣли одно сокровище…

— Я пошлю за ними, сказала Глафира Николаевна очень спокойно.

— Прошу васъ… Извините мою настойчивость, мое вѣчное безпокойство…. я сама не рада, что у меня такой характеръ.

Глафира Николаевна хотѣла идти за слугою, но старшая дочь ея, сидѣвшая до тѣхъ поръ, опершись руками на баллюстраду балкона, встала и вышла, говоря матери:

— Не безпокойтесь, маменька, я пошлю за сестрой и Соней.

— Какая интересная ваша Полина, сказала Мароа Ивановна, и какъ она хороша еще собою. Особенно въ этомъ черномъ платьѣ, съ этой небрежной, спокойной походкой; взгляните, какими мягкими складками падаетъ ея платье, право картина!

— Да; я ужь сколько разъ говорила ей, что ея платья слишкомъ длинны; Петръ Ѳедоровичъ тоже смѣется и дъ пей и говоритъ, что она мететъ юбками дорожки его цвѣтника, сказала, смѣясь, Глафира Николаевна.

— Mais c’est joli! Ахъ, милыя дѣти — глядите, они даже побѣжали за нею… трогательно видѣть… ужели она сама занимается дѣтьми своей кузины… я не вижу ни гувернантки, ни няни…

— Мать ихъ дружна съ Полиной и поручила ихъ Полинѣ, мѣсяца на два; пока мы сами занимаемся ими.

— Какъ это весело, какъ пріятно!

— Не совсѣмъ, сказала Глафира Николаевна, — дѣти шалятъ, не слушаются, и имъ надо повторять одно и то же нѣсколько разъ, но Полина терпѣлива.

— Скажите, давно Полива съ вами и какъ она переноситъ свое несчастіе?

— Довольно твердо.

— Бѣдная дѣвушка! Знаете ли, я помню вашу Полину во всемъ цвѣтѣ лѣтъ; она тогда жила у тетки, и всѣ ей сулили блестящую будущность.

Глафира Николаевна вздохнула.

— Богъ располагаетъ, сказала она кротко.

— Какъ это вы рѣшились разстаться съ ней; кажется, тетка взяла ее у васъ, когда ей не было еще году. Я слышала, что сестра ваша не успѣла сдѣлать завѣщанія, и Полина…

— Напротивъ того, сестра сдѣлала завѣщаніе, но наслѣдники затѣяли тяжбу, и Полина проиграла ее.

— А…. вотъ что! Ужь эти завѣщанія! А я помню Полину восемнадцати лѣтъ, еще тогда за ней ухаживалъ Сержъ Пранской. А, вотъ вы m-lle Pauline! Мы говорили о васъ и красотѣ вашей; помните ли вы Сержа Иранскаго?

— Дѣла давно минувшихъ дней, проговорила она, грустно улыбаясь.

— Quel air de victime, сказала Марѳа Ивановна тихо, — интересно, чрезвычайно интересно! А нашихъ дѣвицъ все еще нѣтъ. Пойдемте имъ на встрѣчу.

— Маменькѣ вредно ходить по росѣ, но если вамъ угодно идти со мною, сказала Полива.

Въ это самое время въ темной липовой аллеѣ послышался звонкій смѣхъ, и вслѣдъ за тѣмъ бѣлыя стройныя тѣни замелькали и, обрисовываясь яснѣе между темной зеленью, подошли къ балкону, держась за руку. Это были двѣ дѣвушки почти одного росту, почти однихъ лѣтъ, но не одинаковой красоты. Катя была свѣжая, краснощекая брюнетка, Соня Якшина была блондинка, какихъ мало. Волосы ея были до того свиты, что въ извивахъ своихъ они отливали серебромъ; ихъ глянецъ, ихъ изобиліе и ихъ мягкость были чрезвычайны. Неправильное, замѣчательное по своей бѣлизнѣ и тонкости очертаній лицо ея было еще милѣе по выраженію; въ немъ было столько причудливаго, столько граціознаго, столько умнаго, что на него нельзя было не засмотрѣться. За обѣими дѣвушками шла высокая, сухая, блѣдная m-me Вейхлеръ.

— Мы дома, мы пришли, кричала ей Катя, смѣясь. — Теперь вамъ доказано, что манто — не кузины.

— А я вамъ говорила не даромъ, что не только ничего не надѣну, а сниму еще и то, что на мнѣ, заговорила Соня, — мое слово — законъ, вы еще не знаете меня; такъ знайте же!

— Mon enfant, ты простудишься, ты будешь больна, сказала Марѳа Ивановна, порываясь къ дочери черезъ перила балкона.

— Pas de zèle, sur tout pas de zèle, maman, это говорилъ Талейранъ своимъ дипломатамъ, а я говорю вамъ, отвѣчала Соня ласково, но лукаво, — будьте умницей, maman; я не простужусь и не буду больна, и не умру! Фи! умереть, — я жить хочу. Къ чему же, я не Катя — у меня и голосокъ-то маленькій — мнѣ его беречь нечего. Не правда ли, m-me Вейхлеръ?

— Завтра, я даю въ этомъ мое слово, у m-lle Catherine двухъ нотъ не будетъ, проговорила важно сухая и чопорная нѣмка.

— Очень мнѣ нужно, сказала Катя; — что же вы думаете. что изъ-за вашихъ нотъ я должна сидѣть дома, не ходить гулять, не пить, не ѣсть…

— Искусство…

— Хорошо, хорошо, старая пѣсня, сказала Катя, смѣясь, и поцѣловавъ m-me Вейхлеръ, шепнула ей — не договаривайте и слушать не хочу.

M-me Вейхлеръ повѣсила носъ и отошла въ сторону.

— Однако пора ѣхать, сказала Марѳа Ивановна дочери.

— Что вы, maman, одиннадцати часовъ нѣтъ. M-me Вейхлеръ, который часъ? Какъ свѣтло, видны даже минуты; безъ четверти одиннадцать, сказала Соня, глядя на часы изъ-подъ руки m-me Вейхлеръ.

— Какъ поздно! Пора, пора! воскликнула маіо.

— Какъ рано! закричала дочь въ одно время.

— Сейчасъ подадутъ ужинать, сказалъ Петръ Ѳедоровичъ, появляясь въ стеклянной двери гостиной, выходившей на балконъ. — Мы, деревенскіе жители, гостей не отпускаемъ безъ ужина.

— Благодарю васъ, но я не ужинаю; къ тому же я не привыкла къ вашимъ дорогамъ; эти колеи, канавы, изгороди, quelle horreur! Того и гляди вывалятъ карету.

— Да гдѣ же въ деревнѣ нѣтъ канавъ? У насъ здѣсь земли немного и даже паровыя поля…

— Что это такое паровыя поля? прервала его Марѳа Ивановна.

— Слѣпымъ красокъ не кажутъ, отвѣчалъ Петръ Ѳедоровичъ. — Вамъ, дамамъ большого круга, ничего не растолкуешь, и надо подивиться, какъ это вы управляете имѣніемъ.

Полина улыбнулась, Марѳа Ивановна пожала плечами съ великосвѣтскимъ презрѣніемъ.

— Je ne m’en soucie pas, сказала она, — но ваши канавы гибельны для экипажей.

— Да что же кучеръ вашъ слѣпой, что ли? спросилъ хозяинъ.

— Если не видно.

— Помилуйте, мѣсяцъ взошелъ; Катя сейчасъ смотрѣла на часы; вотъ еслибы октябрьская осенняя ночь, дѣло другое, да и то, я съ охоты возвращался отъ пріятелей, далеко за полночь — и возвратился цѣлъ и невредимъ, какъ видите.

— Ау васъ бываетъ охота aux chiens courants? спросила Соня.

— По нашему, по просту, охота за зайцами съ гончими и съ борзыми, сказалъ Петръ Ѳедоровичъ. — Въ августѣ когда рожь сожнутъ, милости просимъ, я васъ потѣшу. Моя Катя молодецъ, нѣсколько разъ бывала со мною даже и въ отъѣзжемъ полѣ.

— Возьмите и меня, непремѣнно возьмите! вскричала Соня.

— Что ты, Соня, ни за что сказала мать.

— И полноте, maman, что за пустяки, когда мнѣ хочется.

— Да я никогда не привыкну къ мысли, что ты скачешь, можешь убиться… сломить шею… я не пущу тебя…

— До августа далеко и привыкните, и пустите, а упасть — я не упаду и шею на охотѣ не сломаю; развѣ гдѣ въ другомъ мѣстѣ, можетъ быть, я за себя не поручусь.

— Ну, voyons, хочешь ѣхать домой, mon enfant? спросила мать.

— Нѣтъ, maman, не хочу — насъ просятъ ужинать, я остаюсь ужинать и еще поболтаю съ Катей. Мы не успѣли поговорить, все гуляли, бѣгали, катались.

— Пожалуй, какъ хочешь; не хотите ли идти въ комнату, здѣсь какъ-то сыро, сказала Мароа Ивановна, обращаясь къ хозяйкѣ.

Старыя дамы встали и вышли въ гостиную, за ними пошла Полина объ руку съ m-me Вейхлеръ. Катя и Соня остались вдвоемъ.

— Я забыла спросить у тебя, сказала Катя, отчего Трескинъ не пріѣхалъ съ вами?

— Спроси у него: капризъ.

— Я никакъ не воображала, чтобы онъ былъ капризенъ.

— Если по правдѣ сказать, я больше бы любила его, еслибъ онъ былъ капризнѣе, сказала Соня, смѣясь. — Его благоразуміе не возможно, и я не понимаю, какъ онъ съ этимъ благоразуміемъ могъ въ меня влюбиться.

— Можно ли понять тебя, возразила Катя, — говоришь, что онъ изъ каприза не пріѣхалъ къ намъ, а потомъ жалѣешь, что онъ не довольно капризенъ.

— Сказать по правдѣ, я сильно его раздразнила, сказала Соня, смѣясь. — Не жалѣй его, Катя! ему это здорово; это волнуетъ кровь, а у него рыбья кровь.

— Какія же однако его отношенія съ тобою? Что онъ — женихъ твой, ты дала ему слово?

— И не думала; онъ сватался, я не сказала ни да, ни нѣтъ. Я не могу такъ скоро рѣшиться идти за мужъ и разстаться съ свободой. Она мнѣ дороже всего на свѣтѣ.

— Ты его не любишь?

— Не знаю; иногда люблю, иногда нѣтъ. Видишь ли, главное въ томъ, что онъ не подходитъ подъ мой идеалъ мужа. Я бы хотѣла любить и бояться и съ смущеніемъ и страхомъ повиноваться безусловно тому, котораго полюблю. Ничего подобнаго я не испытываю при Трескинѣ. Читала ли ты въ романахъ описанія такой любви? Если они описываютъ, стало быть, она еще существуетъ; я бы хотѣла испытать именно такую любовь.

— Я не читаю романовъ, сказала Катя.

— Отчего это?

— Маменька не любитъ и говоритъ, что большая часть романовъ представляютъ жизнь въ превратномъ видѣ. Но какая ты, однако, странная. Мать избаловала тебя, ты дѣлаешь что хочешь, и мечтаешь, ищешь тирана мужа.

Соня задумалась.

— О чемъ ты думаешь?

— О Трескинѣ. Онъ рѣшительно не мой идеалъ. Имя его самое прозаическое: Иванъ; что такое Иванъ? Какъ ни поверни все выйдетъ пошло: Jean, Жано, Ваня, фи! какая гадость! Еслибъ онъ назывался Arthur, я бы любила его больше, право, больше. Ну, хотя бы Владиміръ! А то Jean, Иванъ… И Соня звонко разсмѣялась.

— О чемъ же ты смѣешься? спросила Катя.

— Да надъ собою: я иногда совершенный ребенокъ; но согласись, что Иванъ некрасивое имя.

— Согласна.

— Сознаешь, что надо выкупить это имя многими совершенствами; ни я, ни маменька мы не сходимся ни въ чемъ съ Трескинымъ, и у насъ безпрерывно споры. Онъ ждетъ скоро своего брата, который долженъ пріѣхать. Онъ мнѣ насказалъ о немъ столько, что я желаю видѣть его и не дождусь его пріѣзда. Какъ скоро онъ пріѣдетъ, я тотчасъ привезу его къ вамъ.

— Соня, поѣдемъ пора, сказала Мароа Ивановна, выглядывая изъ двери.

Соня встала и пошла въ гостиную. Начались прощанія, и вслѣдъ за тѣмъ всѣ вышли въ переднюю, гдѣ Марѳа Ивановна принялась застегивать салопъ Сони; пока она это дѣлала, Соня незамѣтно сняла свой галстукъ, украдкой глядя на Катю и улыбаясь лукаво; когда же мать надѣла ей шляпку, будто она была двухлѣтнее дитя, то оказалось, что Соня разстегнула манто и нечаянно спустила его съ плечъ, чего ея болтавшая, обертываясь направо и налѣво, мать вовсе не замѣчала.

— Когда же вы къ намъ? спросила Марѳа Ивановна у Глафиры Николаевны.

— Не знаю право; если Павелъ не пріѣдетъ на этой недѣлѣ, я постараюсь пріѣхать къ вамъ.

— А вы, Петръ Ѳедоровичъ?

— Меня прошу извинить и уволить. Я Пашу не видалъ четыре года и не жилъ съ нимъ ровно съ тѣхъ поръ, какъ онъ вступилъ въ пансіонъ, то-есть, лѣтъ двадцать тому назадъ. Я до его пріѣзда не сдѣлаю ни шагу вонъ изъ дому.

— Понимаю, понимаю; сынъ — un unique enfant, un héritier.

— Ну, нѣтъ, у насъ и дочери есть, мы и дочерей любимъ; но я давно не видалъ сына, а онъ поможетъ мнѣ по хозяйству, которое мнѣ сильно прискучило.

— Ахъ, папа, какой вы неблагодарный, сказала Катя, становясь на цыпочки и обнимая отца; — а кто ѣздилъ съ вами на сѣнокосъ, кто сидѣлъ около копенъ сѣна, кто лежитъ на ржи во время жнитва, кто роется съ утра до вечера въ клумбахъ вашихъ… скажите?..

— И ломаетъ георгины, какъ вчера, и мнетъ розаны всякій день, возразилъ Петръ Ѳедоровичъ.

— Такъ-то! Мнетъ розаны! Хорошо, ступайте въ другой разъ одни и подвязывайте одни свои розы и одни срѣзывайте засохшіе сучья.

— Ну, полно, дурочка, сказалъ отецъ, улыбаясь и трепля ее по щекѣ.

Она прыгнула ему на шею.

— Милый папа!

Онъ звонко на всю комнату поцѣловалъ ее.

— Que c’est touchant! воскликнула Марѳа Ивановна, садясь въ свою карету, помнившую чуть не царя Гороха.

Полина разсмѣялась послѣднему восклицанію Марѳы Ивановны и вышла съ сестрой изъ передней. Скоро сытный ужинъ, при свѣтѣ двухъ огромныхъ старинныхъ канделябръ, соединилъ за столомъ семейство Сурмиловыхъ. Заткнувъ салфетку въ петлю сюртука и похваливая каждое блюдо, старикъ кушалъ съ необыкновеннымъ аппетитомъ. Щеки его лоснились, двойной подбородокъ его колебался отъ усиленной работы челюстей, и самъ онъ пыхтѣлъ, оканчивая огромныя порціи. Жена его и дочери, давно кончившія ужинъ, сидѣли и ждали, пока онъ кончитъ его въ свою очередь. Наконецъ онъ взялъ салфетку, отеръ лицо, руки; всталъ, вздохнулъ, какъ послѣ трудной работы и сказалъ, обнимая жену и дочерей:

— Ну, теперь пора и на боковую. Небось, часовъ двѣнадцать ужь будетъ?

Онъ отправился въ кабинетъ свой и вдругъ остановился.

— Поля, Поля! закричалъ онъ.

— Что прикажете, пана?

— Не забудь заказать къ завтраму поросенка подъ, хрѣномъ, я нынче видѣлъ его — жирный такой! Или ужь не изжарить ли его и не начинить ли кашей? Какъ ты думаешь?

— Съ кашей онъ будетъ ужь слишкомъ жиренъ.

— Вотъ нашла бѣду, глупенькая; закажи его съ кашей. Да поди сюда, Поля…

Онъ обнялъ ее.

— Вѣдь тебѣ съ нами не скучно. Я часто думаю о тебѣ: послѣ Петербурга — деревня. А нынче эта старая болтунья такъ много говорила о твоей покойной теткѣ и прежней жизни, что мнѣ какъ-то было неловко. Мы и живемъ бѣднѣе, и съ знатью не водимся и вообще…

— Ахъ, папа! сказала Полина, — прилегая лицомъ къ его широкой груди: вы такіе добрые.

Въ голосѣ ея слышались слезы.

— Ну, полно, полно, говорилъ онъ, гладя ее по головѣ, не печалься, тамъ проиграла тяжбу, а здѣсь въ накладѣ не останешься. Я все раздѣлю вамъ поровну. Мы тебя устроимъ. Вотъ братъ пріѣдетъ.

— Прощайте, милый папа, сказала она, цѣлуя его руку и уходя поспѣшно къ себѣ.

*  *  *

Петръ Ѳедоровичъ Сурмиловъ, осиротѣвъ въ молодости, служилъ очень недолго въ штатской службѣ и, возвратившись въ свою усадьбу, состоявшую изъ двадцати-пяти душъ, очень недолго остался въ ней. Скука выгнала его изъ маленькаго домика, больше похожаго на избушку, чѣмъ на домъ. Гдѣ онъ былъ, что дѣлалъ, осталось покрыто мракомъ неизвѣстности; черезъ два года отсутствія онъ воротился опять въ свою небольшую усадьбу съ молодой женой, которая возбудила всеобщее любопытство. Она была такъ грустна, такъ больна, такъ слаба, что никто не могъ понять, какимъ образомъ Сурмиловъ могъ влюбиться въ нее; предположеніе о женитьбѣ по разчету не могло имѣть мѣста. Глафира Николаевна не имѣла никакого состоянія, хотя привезла съ собою много книгъ, большой рояль и довольно нарядовъ. Разспросить о ней не было возможности; съ ней не было даже горничной, а Сурмиловъ еще въ Москвѣ отпустилъ нарочно своего камердинера. Вообще бракъ его былъ покрытъ какою-то таинственностью, которая долго тревожила сосѣдей. Скоро, однако, всѣ полюбили Сурмилова, но не жену его; она была не разговорчива, никогда не ѣздила въ гости, и если кто-нибудь изъ сосѣдей заѣзжалъ къ ея мужу, выходила не на долго и была такъ дика или такъ утомлена, что нагоняла только скуку на посѣтителей. Обыкновенно она проводила цѣлый день въ своемъ кабинетѣ, занималась очень много и прослыла чудачкой. Только крестьяне, дворовые люди и даже жители сосѣднихъ усадебъ любили ее; она была добра ко всѣмъ, входила въ положеніе бѣдняковъ, упрашивала за нихъ мужа и часто, взявъ у него его послѣднія деньги, отдавала ихъ на необходимыя нужды крестьянъ или на лѣкарства больнымъ.

Скоро послѣ свадьбы у Сурмиловыхъ родился сынъ, а года черезъ два и дочь.

Дѣвочкѣ не было и году, когда вся окрестность была удивлена пріѣздомъ знатной, богатой дамы, окруженной многочисленной свитой лакеевъ, которыхъ и помѣстить было негдѣ въ скромной усадьбѣ Сурмиловыхъ, почему всѣхъ ихъ отправили въ ближайшій городъ.

Гостья была богатая сестра Сурмиловой, которая уѣзжая увезла съ собою дочь ея.

Глафира Николаевна долго не могла утѣшиться и сильно тосковала; маленькій сынъ, которому было два года, не могъ замѣнить ей дочери, и Петръ Ѳедоровичъ тѣмъ больше любилъ сына, что ему казалось, что мать не была къ нему привязана.

Маленькій Павлуша былъ красавецъ собою, и когда ему минуло девять лѣтъ, Глафира Николаевна рѣшила серьезно просить мужа взять къ нему кого нибудь, или отдать его въ казенное заведеніе. Но мужъ избѣгалъ подобныхъ разговоровъ и отдѣлывался отъ нихъ молчаніемъ.

Въ это время родилась у нихъ вторая дочь Катя, расходы увеличились — надо было учить Павла, а денегъ не было.

Сурмиловы жили бѣдно, хотя богатая сестра Глафиры Николаевны не забывала ихъ и присылала и деньги, и наряды, и зная ея страсть къ чтенію, огромные ящики книгъ.

Глафира Николаевна и въ этомъ случаѣ обратилась къ сестрѣ, которая написала письмо Сурмилову, прося его прислать Павла въ Петербургъ. Она обѣщала помѣстить его въ лучшій пансіонъ и заботиться о его будущности.

Но письмо было поводомъ къ первому домашнему несогласію. Петръ Ѳедоровичъ все не рѣшался разстаться съ сыномъ, и когда наконецъ настойчивость и просьбы жены убѣдили его, онъ упрекнулъ ее въ совершенномъ равнодушіи къ сыну.

— Тебѣ бы слѣдовало быть нѣжной матерью; ты сама должна знать, сказалъ онъ ей, — какъ горько быть не любимой родителями.

Глафира Николаевна замолчала и въ продолженіе нѣсколькихъ дней плакала.

Сурмиловъ не могъ вынести слезъ жены; онъ помирился съ нею и на другой же день сталъ собираться въ Петербургъ, къ совершенному отчаянію Павла, который не хотѣлъ оставить деревни, гдѣ онъ пользовался неограниченной свободой и повелѣвала, дворовыми.

Черезъ нѣсколько лѣтъ послѣ этого Петръ Ѳедоровичъ получилъ неожиданное богатое наслѣдство и перебрался жить въ свое новое имѣнье, гдѣ мы съ нимъ и познакомились.

Тамъ прошли для Сурмиловыхъ многіе, долгіе, счастливые годы, посреди мирной семейной жизни, съ меньшой дочерью, которая сдѣлалась любимицей и единственной отрадой отца и матери.

Однажды Глафира Николаевна узнала отъ мужа о смерти сестры своей; это былъ тяжелый ударъ для нея; по завѣщанію сестра ея оставила Полинѣ значительную часть своего огромнаго состоянія, но прямые ея наслѣдники затѣяли тяжбу; Полина проиграла ее и возвратилась къ отцу и матери, которые встрѣтили дочь съ радостью.

Полина не знала родныхъ своихъ, и еще убитая горемъ послѣ недавней потери своей, невольно отдалялась отъ нихъ и большую часть времени проводила въ своей комнатѣ.

Глафира Николаевна, сосредоточенная въ себѣ, не знала, не умѣла высказывать своихъ чувствъ дочери, хотя и была по своему внимательна и ласкова къ ней.

Полина скорѣе привыкла къ отцу и мало по малу, видя, что мать не слишкомъ способна заниматься хозяйствомъ, заступила мѣсто Варвары Терентьевны, экономки, чѣмъ угодила отцу, который особенно любилъ хорошо ѣсть и пить. Эта ничтожная, по видимому, причина повела ихъ къ дальнѣйшему сближенію, и разговоры ихъ, начавшіеся по поводу обѣдовъ и ужиновъ, мало по малу завели ихъ дальше и были первымъ поводомъ къ ихъ близости.

Полина жила у отца около двухъ лѣтъ, когда Павелъ, служившій въ гвардіи, написалъ, что служба надоѣла ему, что онъ выходитъ въ отставку и пріѣдетъ жить съ семействомъ.

*  *  *

На другой день послѣ отъѣзда Якшиныхъ, Катя пришла утромъ въ комнату сестры своей и застала ее еще въ постели.

— Вставай, нѣжница, сказала она, безцеремонно схвативъ ее за руку и тряся ее изо всей силы.

Полина открыла полусонные глаза.

— Помилуй, десятый часъ, продолжала она и потомъ прибавила, смѣясь: Но вы — петербургская дама и въ вашемъ знатномъ кругу встаютъ часовъ въ двѣнадцать.

— Не правда, я вставала всегда въ десять, когда жила съ maman (Полина называла тетку свою матерью). Но вчера я легла очень поздно, продолжала она разсѣянно.

— Что жь ты дѣлала?

— Долго говорила съ m-me Вейхлеръ; ты знаешь, моя прошлая жизнь ей извѣстна; она была подлѣ меня съ малолѣтства и нѣжно ко мнѣ привязана, быть можетъ, слишкомъ нѣжно. Когда m-me Вейхлеръ ушла, я задумалась и уснула со свѣтомъ.

Катя сидѣла у изголовья сестры и сперва улыбалась; но мало но малу улыбка изчезла съ лица ея, и оно сдѣлалось печально.

— У тебя есть горе? спросила она наконецъ несмѣло.

— У кого нѣтъ горя; но передо мною еще будущее, и оно-то пугаетъ меня, потому что я почти знаю, что ждетъ меня впереди.

— Кто можетъ знать это? Да и къ чему думать о будущемъ?

— Тебѣ, разумѣется, не надо думать о будущемъ, а мнѣ не думать о немъ было бы безразсудно.

— Какая разница между тобою и мною? спросила Катя.

— Та, что ты любимая дочь, а я почти чужая.

— Полина, развѣ тебѣ… начала было Катя и вдругъ замолчала.

— Дурно въ домѣ отца и матери, хотѣла ты сказать и испугалась собственной мысли, проговорила Полина грустно. — Нѣтъ, дитя мое, мнѣ не дурно и не можетъ быть дурно; кто добрѣе отца нашего?

— Ты молчишь о маменькѣ, возразила Катя, вспыхнувъ.

— Не знаю, что сказать тебѣ о ней, Катя. Маменька кротка, безпритязательна, по мнѣ кажется, что если она умѣетъ любить, то развѣ немногихъ. Мнѣ кажется, что она любитъ… одну тебя.

Катя сдѣлала быстрое отрицательное движеніе, по Полина не дала ей времени выговорить своей мысли и продолжила.

— Слушай, Катя, сказала она, — я никогда не говорила съ тобой откровенно, по теперь я едва ли не рада случаю высказаться. Мнѣ не было и году, когда меня отдали теткѣ. Я росла далеко отъ семьи и матери; мои печали, мои радости, всѣ треволненія жизни моей ей не извѣстны. Я видѣла мать мою разъ въ три года, да и то нѣсколько дней. Я возвратилась къ ней двадцати семи лѣтъ; она приняла меня ласково, но не искала сближенія, не спросила даже о томъ, что разбило жизнь мою; словомъ, мать моя показала мнѣ мало участія, точно я ей чужая. Я не виню ея, но часто плачу надъ собою. Моя жизнь горька. Потерявъ мать въ теткѣ, я потеряла съ ней всю мою семью; вѣдь вы не знали меня, а я васъ.

— Павелъ былъ съ тобою въ Петербургѣ, сказала Катя.

— Не совсѣмъ, сказала Полина; — онъ воспитывался въ учебномъ заведеніи и пріѣзжалъ къ намъ только по праздникамъ. Позднѣе, когда я выѣзжала, а онъ служилъ, я видѣла его въ свѣтѣ и рѣдко видала запросто; тетка не слишкомъ любила его. Пойми меня, однако, милая сестра: я не жалуюсь; потерявъ всѣ надежды, потерявъ еще больше, о чемъ говорить теперь я не имѣю силъ, я пріѣхала сюда въ домъ отца и матери: я знаю, что я здѣсь хозяйка больше, чѣмъ сама маменька; но не этого хотѣла я. Я бы хотѣла больше зависимости и больше участія, дружбы и ласки. Мое положеніе у васъ самое шаткое.

— Почему? спросила Катя.

— Почему… не знаю; но ты увидишь, будущее оправдаетъ мои предчувствія. Жизнь долга и разнообразна. Мнѣ двадцать семь лѣтъ, я здорова: передо мною длинная жизнь.

— Я не спорю, сказала Катя тихо, — что тебѣ было тяжело потерять состояніе, потерять… Она смутилась, замолчала и покраснѣла.

— Меня не слишкомъ страшитъ недостатокъ состоянія, но знаешь ли, что страшитъ меня: одиночество. Слово сказано, другъ мой.

— Одиночество, воскликнула Катя, — одиночество, имѣя отца, брата, сестру…

— Отецъ старъ; мать… но я уже сказала тебѣ, что между нами нѣтъ связи, связи искренней и крѣпкой. Къ тому же ты слишкомъ молода и не поймешь еще великое слово жизни: нельзя жить чужой жизнью, всякому нужна своя собственная, а я боюсь, что моя погибла безвозвратно.

— Однако, сказала Катя, — дружба такъ связываетъ людей, что мы вносимъ въ жизнь другого, любимаго нами, ту долю нѣжности, при которой не возможно чувствовать себя одинокой.

— Ты, отчасти, права, сказала Полина задумчиво; — но полно, перестань, мы смутили другъ друга. Твое личико стало задумчиво, и я сердита на себя, что позволила себѣ говорить съ тобою какъ съ дѣвушкой, а не какъ съ ребенкомъ. Оставайся ребенкомъ, какъ можно дольше.

— Я и не желаю попасть скоро въ взрослые; мнѣ такъ хорошо, что, вѣришь ли, я жалѣю о всякомъ прошломъ днѣ, такъ бы и хотѣлось воротить его.

— Дай Богъ тебѣ долго сохранить это чувство сознанія счастья; оно немногимъ дано на долю. Мы всѣ смолоду спѣшимъ жить, рвемся впередъ, а впереди что? Да, я уже испытала это, и мнѣ страшно заглядывать въ будущее.

Обѣ сестры замолчали. Горничная вошла въ комнату.

— Прасковья Петровна, сказала она, — поваръ дожидается. Что прикажете готовить къ обѣду?

— Ахъ, Боже мой! Я опоздала, а папа вчера приказывалъ приготовить ему поросенка съ кашей, вотъ бѣда!

И поспѣшно накинувъ щегольской капотъ, остатокъ прежней роскоши, Полина вышла изъ комнаты. Отпустивъ повара, она занялась съ экономкой, пришедшей за приказаніями, и потомъ, сыскавъ дѣтей въ саду, сѣла съ ними за урокъ. Катя пѣла въ залѣ, но была ли она смущена недавнимъ разговоромъ съ сестрою, или дѣйствительно охрипла послѣ вчерашняго поздняго гулянья, только пѣніе ея не было удачно. Не смотря на ворчанье m-me Вейхлеръ, Катя встала, свернула ноты и вошла въ кабинетъ матери. Это былъ уютный маленькій уголокъ, увѣшанный картинами, старинными гравюрами; въ одномъ углу стоялъ большой рояль, въ другомъ письменный столъ и этажерки, буквально заваленныя книгами. У стѣны стоялъ небольшой диванъ, кушетка, круглый столъ и нѣсколько креселъ. Глафира Николаевна сидѣла въ креслахъ и пристально читала. Увидѣвъ Катю, она улыбнулась ей, но не отрывая глазъ отъ книги; Катя бросилась къ матери и осыпала ее поцѣлуями.

— Ну полно, перестань, дурочка, говорила ей мать, — да полно же, ты мнѣ мѣшаешь.

— Къ вамъ подойти нельзя, сказала Катя, — сейчасъ скажите, что вамъ мѣшаютъ. Ничего-то вы меня не любите!

— Не говори глупостей, прервала ее мать съ досадой, — и главное не мѣшай мнѣ.

— Ну, хорошо, хорошо, возразила Катя, — но я намѣрена нынче прибрать кабинетъ вамъ; взгляните-ка, на что онъ похожъ? Тутъ пыль, здѣсь груда книгъ, тамъ ноты, разбросанныя повсюду. Ай, ай, ай, даже на полу книги и ноты — взгляните! Какія вы безпорядочныя, милая мамаша!

И Катя принялась разбирать книги и ноты и убирать ихъ въ маленькій шкафъ, послѣ чего выскочила вонъ изъ комнаты, хлопнула дверью, отчего мать ея сильно вздрогнула, потомъ прибѣжала опять съ крыломъ въ рукѣ и подняла такую пыль, что Глафира Николаевна закашлялась.

— Да что ты тутъ дѣлаешь? спросила она съ досадой, взглянувъ на Катю.

Катя разразилась дѣтскимъ смѣхомъ.

— Ахъ, какъ вы разсѣяны, мама, какъ вы разсѣяны! Развѣ вы не видите, что я убираю кабинетъ вашъ? Вы даже забыли, что вы сейчасъ сгрубили мнѣ, сказавъ, что я вамъ наскучила. Наскучила! Ну, а скажите, кто безъ Кати будетъ все убирать у васъ, кто будетъ васъ любить, кто будетъ смѣшить, кто будетъ мучить?

— Полно болтать, попугай, сказала Глафира Николаевна, улыбаясь и уже оставивъ книгу; ея глаза глядѣли на Катю такъ привѣтливо, такъ ласково, что Катя бросилась къ ней на шею, сѣла на колѣни ея и, обнявъ ее, опять расцѣловала.

— Ты измяла мою манишку, шалунья, сказала ей мать, оправляя уже безъ досады совершенно смятую манишку свою.

— Я знаю твои штуки, продолжала Глафира Николаевна, — и тотчасъ угадала, что ты чего-то хочешь отъ меня; ну, говори, глупенькая, чего тебѣ надобно? Ты видишь, я бросила книгу и вся твоя. Говори, я слушаю.

— Я хотѣла поговорить съ вами серьезно, мамаша.

— Что это за новости?

— Что жь, развѣ я осуждена на вѣчное дѣтство? Мнѣ ужь скоро восемнадцать лѣтъ.

— Будь ребенкомъ какъ можно долѣе.

— Мама, развѣ вы не подумали, что остаться ребенкомъ даже и тогда, когда мы выросли, значитъ быть эгоистомъ? А я думаю, мы съ вами, мама, были… какъ бы это сказать, немного похожи на эгоистовъ!

— Это что значитъ? спросила Глафира Николаевна съ удивленіемъ.

— Мы мало любили Полину. Она пріѣхала къ намъ какъ въ чужой домъ, не зная насъ, а она вамъ дочь и мнѣ сестра. Она живетъ тутъ вотъ уже два года, и ни одна изъ насъ, ни вы, ни я, не подумали вглядѣться въ нее и узнать, счастлива ли она?

— Ты меня обвиняешь уже такъ скоро, сказала медленно Глафира Николаевна, глядя пристально на дочь. — Мы не успѣемъ выростить дѣтей, какъ они судятъ и осуждаютъ насъ, это грустно.

— Что вы мамаша? Я и не думала, сказала Катя грустно.

— Можетъ быть; въ такомъ случаѣ ты, не подумавъ, обвинила меня; прежде чѣмъ обвинять, не лучше ли спросить, почему я не говорила съ Полиной? А если у меня есть свои причины, если я знаю горе ея, по не могу помочь ему; мало того, могу только его удвоить. Она жаловалась! Зачѣмъ же она не пришла прямо ко мнѣ? Зачѣмъ послала тебя?

— Она не жаловалась и не посылала меня къ вамъ; если вы разскажете ей, что я говорила объ ней, вы только лишите меня ея довѣренности. Я виновата, если я огорчила васъ, вдвое виновата, если въ глубинѣ души обвинила васъ, по я должна была говорить съ вами. Ужели вы захотите, чтобы я думала и молчала и не дѣлила съ вами мыслей моихъ, теперь, когда я взрослая дѣвушка? Вспомните, что съ дѣтства я привыкла все повѣрять вамъ.

— Да, дитя мое, ты права; будь откровенна со мною, а повѣрь, что если я молчу, то имѣю свои причины молчать. Поля старшая дочь моя, первое дитя мое, я люблю ее также, какъ тебя, люблю васъ равно, хотя я лучше знаю тебя потому, что ты выросла на глазахъ моихъ; ты сама лучше знаешь мой характеръ. Скажи Полѣ, что я люблю ее, — слышишь ли? Сама я не скажу ей этого; это бы могло повести насъ къ объясненіямъ, которыя мнѣ будутъ тяжелы. Я сдѣлалась въ этомъ отношеніи эгоистична и избѣгаю лишнихъ волненій, я боюсь ихъ.

Въ это время въ залѣ послышались тяжелые шаги, которые прошли гостиную и приближались къ кабинету; дверь его, сильно щелкнувъ, растворилась, и добродушная фигура Петра Ѳедоровича показалась въ дверяхъ. Глафира Николаевна была еще разстроена разговоромъ съ дочерью и взялась поспѣшно за книгу, чтобы скрыть свое смущеніе.

— Ба! ба! ба! закричалъ Петръ Ѳедоровичъ, — опять уткнула носъ въ книгу. Побойся Бога, Глаша; пора завтракать, а ты все читаешь. А гдѣ Поля? Поля все сидитъ одна; отчего ее никогда нѣтъ съ вами?

— Я позову ее, сказала Катя.

Петръ Ѳедоровичъ тяжело сѣлъ въ кресло, сильно вдохнулъ воздухъ и потянулъ ноги, при чемъ кресло крякнуло такъ сильно, что Глафира Николаевна вскрикнула:

— Пьеръ, пощади, изломаешь и этотъ стулъ.

— Ну что жь такое, я велю сдѣлать другой.

— Благодарю тебя, мнѣ и этотъ хорошъ, я не люблю мѣнять мебели. Мнѣ другой не надо.

— Ну, вотъ, ужь и разсердилась; Глаша, а Глаша, хочешь я сяду на полъ, сказалъ онъ, смѣясь, и прибавилъ серьезнѣе: — По прежнему, по старинному, помнишь, какъ бывало я сиживалъ у ногъ твоихъ.

Она улыбнулась.

— Вотъ такъ-то, прибавилъ онъ добродушно. — Какая ты избалованная!

— Это правда, ты избаловалъ меня, сказала она тихо. Катя вбѣжала въ комнату.

— Знаете ли, гдѣ Поля? Угадайте?

— Вѣрно, учитъ племянниковъ.

— Нѣтъ, не то.

— Ну, гуляетъ.

— Вотъ еще выдумали. Не тутъ-то было.

— Ну полно, Катя, мнѣ некогда болтать съ тобою; я усталъ до смерти и голоденъ какъ волкъ, вели давать завтракать.

— Угадайте, гдѣ Поля, и вамъ дадутъ кушать.

— Шалунья! сказалъ отецъ, выходя изъ комнаты.

— Полно шалить, Катя, всему есть мѣра, сказала ей мать серьезно; — отцу хочется завтракать, а ты вздоръ болтаешь.

— Полноте, мама, безъ васъ знаютъ. Ужели вы воображаете, что мы не подумали о папа? Поля сама на кухнѣ и готовитъ ему какіе-то сочни, особаго рода. Посмотрите, прибавила Катя, заглядывая въ отворенную дверь кабинета, изъ которой была видна часть залы, — да поглядите же!

Глафира Николаевна встала. Въ залѣ у накрытаго стола стоялъ Петръ Ѳедоровичъ, а Поля держала передъ нимъ дымившіеся на горячей сковородѣ сочни.

Лицо и щеки ея пылали яркимъ румянцемъ, глаза блестѣли отъ удовольствія.

— Какъ ты разскраснѣлась, душечка! сказалъ отецъ.

— Въ кухнѣ такъ жарко, отвѣтила она просто.

— Боже мой! пробормотала m-me Вейхлеръ, — для того ли я ее выхаживала, лелѣяла! Что бы сказала покойная тетка ея? Экономка, а теперь кухарка. — И старая дама грустно покачала головой и потомъ опустила ее на свою работу.

— Поставь сковороду, поставь, не обожги ручекъ, говорилъ Петръ Ѳедоровичъ, — золотыя ручки! Неужели ты сама, ты одна пекла сочни?

— Сама, папа, но не одна, возразила Поля, улыбаясь. — Аксинья помогала мнѣ; она, вы знаете, мастерица печь пироги и лепешки.

— Ахъ ты, моя умница, моя голубушка, сказалъ отецъ, садясь за столъ и продѣвая салфетку въ петлицу сюртука своего. Полина стояла передъ нимъ; Катя и мать ея пришли и сѣли за столъ.

— Что же ты сама не кушаешь? спросила мать у Полины.

— Мнѣ не хочется; я лучше пойду отыщу дѣтей.

Но дѣти, уже предчувствуя завтракъ, врывались въ залу, уже придвигали стулья къ столу и взлѣзали на нихъ; Глафира Николаевна помогала дочерямъ усаживать племянниковъ, но давъ имъ по лепешкѣ, уже позабыла о нихъ и задумалась Богъ вѣсть о чемъ; быть можетъ, горе первоначальныхъ лѣтъ перешло у нея въ привычку, и отъ того она была вѣчно разсѣяна, вѣчно задумчива. Глафира Николаевна не слыхала уже, что одинъ изъ дѣтей просилъ чего-то и начиналъ уже хныкать.

— Глаша, сказалъ Петръ Ѳедоровичъ, — не берись не за свое дѣло; Катя разрѣжь ему сочню. Этотъ мальчуганъ обжегся! Ужь эти дѣти — покойно поѣсть не дадутъ! И ты! Ну, ужь хозяйка! Ну, ужь жена! Не будь дочерей, пропалъ бы я съ тобою! Ни кому ты не нужна, ни на что ты не способна! Петръ Ѳедоровичъ залился смѣхомъ, а Глафира Николаевна измѣнилась въ лицѣ и тотчасъ вышла изъ комнаты.

Катя и Полина переглянулись; имъ была непріятна шутка отца: онѣ.знали, что мать обидчива.

— Папа, сказала Катя, — вы опечалили маменьку. Вы знаете, какъ она любитъ васъ, она нарочно для васъ пришла къ завтраку, а вы сказали…

— Что я сказалъ? Что вы, рехнулись, что ли, заворчалъ старикъ, которому не удалось спокойно позавтракать. — Да что съ ней? Да гдѣ она? ушла! Глаша, а Глаша! И старикъ, бросивъ салфетку, поспѣшно отправился за женой.

— Какъ добръ, сказала Полина.

— Глаша, что съ тобой, милая моя? говорилъ старикъ, взявъ жену за руку.

— Да вѣдь это правда, другъ мой, отвѣчала она печально, — что я здѣсь никому не нужна. Я сама не рада, что я такая. Меня часто томитъ мысль, что я никому не нужна, и когда другіе сомнѣваются въ любви моей, онѣ правы. Я ни на что не гожусь. Я не нужна вамъ.

— Христосъ съ тобою! возразилъ мужъ жарко, съ непривычнымъ чувствомъ въ голосѣ. — Ты не нужна! А безъ тебя, знаешь ли, здѣсь души не будетъ. Безъ тебя и я, и дѣти, мы пропадемъ — я это знаю. Ты вся жизнь наша. Неужели ты до сихъ поръ этого не знаешь? Я ѣмъ, пью и люблю ѣсть и пить, но безъ тебя мнѣ кусокъ въ ротъ не пойдетъ.

Она улыбнулась.

— Я, не смотря на мою лѣнь, люблю тебя больше всего на свѣтѣ. Я тебѣ всѣмъ обязанъ, даже тѣмъ, что еще не совсѣмъ объѣлся, прибавилъ онъ, перемѣняя тонъ и видя, что жена улыбается, онъ разсмѣялся, полновѣсно поцѣловавъ ее и садясь опять завтракать, произнесъ съ комической досадой:

— А сочни-то простыли!

*  *  *

Въ тотъ же день вечеромъ, при блескѣ заходящаго солнца и тишинѣ наступившаго лѣтняго вечера, все семейство вышло на балконъ. Катя и отецъ ея, вооружившись огромными лейками, черпали воду изъ близъ стоящихъ чановъ и принялись заботливо поливать клумбы цвѣтовъ, утомленныхъ зноемъ іюльскаго дня. Пока они усердно хлопотали около любимцевъ своихъ, Глафира Николаевна съ работой въ рукахъ усѣлась на балконѣ, но руки ея опускались на колѣни вмѣстѣ съ забытой работой. Когда глаза ея упадали на дочь и мужа; безсознательная, полная любви и спокойствія улыбка, оживляла ея кроткую физіономію.

Полина ходила по аллеѣ съ m-me Вейхлеръ. Разговоръ ихъ почти всегда вертѣлся около одного и того же предмета.

M-me Вейхлеръ не могла примириться съ участью Полины; когда-то она мечтала, что увидитъ ее замужемъ, богатой, знатной, блестящей дамой, и вотъ всѣ ея надежды рухнули. Полина въ глуши, въ домѣ, положимъ, добраго, но безпечнаго отца, съ странно равнодушной ко всему матерью; и на то ли родилась Полина, чтобы быть экономкой, почти кухаркой и няней двухъ племянниковъ, съ которыми она едва могла сладить? Такое ли было ея воспитаніе въ домѣ богатой, знатной, обожавшей ее тетки? На то ли ее готовили? Малѣйшую непріятность, малѣйшую невнимательность къ Полинѣ m-me Вейхлеръ высчитывала и раздувала. Напрасно Полина, давно покорившаяся своей участи, представляла m-me Вейхлеръ свое положеніе въ лучшемъ свѣтѣ, m-me Вейхлеръ твердила свое и, быть можетъ, безсознательно. Полина проявляла въ этихъ разговорахъ свою постоянную задумчивость. Добрая m-me Вейхлеръ, обожая Лолину, не понимала, какой вредъ она наносила своей любимицѣ, безпрестанно шевеля въ ней безплодныя сожалѣнія о прошломъ и внушая ей безнадежное недовѣріе къ будущему, которое дѣйствительно не было слишкомъ розово. Семейная жизнь Сурмиловыхъ была такъ спокойна, такъ мирна, такъ однообразна, что въ ней можно было забыться и позабыть прошедшее, но именно этого-то и не допускала неблагоразумная любовь ш-me Вейхлеръ.

Полина, возвратясь съ прогулки, сѣла подлѣ матери.

Смотря на этихъ двухъ женщинъ, въ нихъ нельзя было не признать матери и дочери, — такъ сходны были онѣ по выраженію, хотя одна была въ полномъ развитіи лѣтъ, а другая давно уже сходила внизъ по той дорогѣ, которая ведетъ къ старости и могилѣ. Теперь онѣ сидѣли рядомъ, обѣ задумчивыя, обѣ грустныя, обѣ потупивъ головы; послѣдніе лучи зари зажгли небо, и оно пылало на горизонтѣ красно-яркимъ заревомъ. Цвѣты благоухали; листья деревъ тихо шелестѣли при дыханіи ночного вѣтра, и макушки высокихъ пирамидальныхъ тополей махали тихо и однообразно своими остроконечными верхушками.

Между тѣмъ среди этой гармонично спокойной природы, посреди этого патріархальнаго быта, двѣ женщины страдали, быть можетъ; по крайней мѣрѣ, на усталомъ лицѣ той и другой пробѣгала тѣнь печальныхъ мыслей. Что могло мучить ихъ? Не дано ли было имъ все, что радуетъ человѣка — довольство, семья, спокойствіе внѣшней жизни и знакомство съ жизнью внутренней? Что же могло смущать покой этихъ женщинъ среди покоя природы и мирной деревенской жизни? Что стояло передъ ними, какое привидѣніе, какой призракъ? Прошедшее, которое такъ тѣсно связано съ настоящимъ и такъ часто отравляетъ его!

Полина молчала. Мать часто взглядывала на нее, пытаясь говорить, и всякій разъ слова замирали на языкѣ ея, отъ чувства ли фальшиваго стыда, или, быть можетъ, отъ закоренѣлой въ ней привычки сосредоточивать мысли и чувства внутри самой себя.

— Полина, сказала, наконецъ, Глафира Николаевна такъ тихо, что дочь не слыхала ее. Она принуждена была повторить ея имя. Полина вздрогнула.

— Если тебѣ тяжело, сказала ей мать кротко и тихо, — старайся прогнать тоску занятіемъ, трудомъ; это единственное средство, единственное утѣшеніе. Я испытала это сама. Повѣрь мнѣ, дитя мое, что всякому суждено въ жизни вынести многое. Я вижу, что ты несчастлива, а я была вдвое несчастнѣе тебя когда-то. Я — мать, слѣдственно, люблю тебя; я раздѣляла горе твое. Не одна сестра моя плакала съ тобою, плакала и я! Ты не писала ко мнѣ ни о чемъ, и я не могла рѣшиться писать тебѣ, хотя и знала, въ чемъ дѣло. Я не люблю напрашиваться на довѣренность. Даже и теперь тебѣ тяжело слушать меня, а мнѣ тяжело говорить; прости меня, что я тебя тревожу. Я хотѣла только просить тебя вѣрить въ меня: я люблю тебя.

Полина взяла руку матери, поцѣловала ее и вышла вонъ; ея глаза были полны слезъ при воспоминаніи, которое мать пробудила въ ней, однако Полина была не изъ тѣхъ натуръ, для которыхъ одно ласковое слово всемогуще; она не могла, долго чуждаясь, вдругъ сблизиться. Думая о матери и словахъ ея, она только сказала себѣ: «Маменька добра; Катя ей говорила обо мнѣ, и вотъ почему она стала увѣрять меня въ любви своей». И мысль ея вдругъ обратилась къ умершей теткѣ, которую она обожала; она горько плакала цѣлый вечеръ. Родная мать, которую она мало знала, не могла замѣнить ей ея тетку, настоящую мать, которая воспитала ее, съ которой она съ дѣтства дѣлила и горе, и радость. Поздно вечеромъ глаза Полины сомкнулись благодѣтельнымъ сномъ, а его видѣнія воротили въ ту прошлую жизнь, о которой она такъ тосковала; и не одно лицо умершей тетки улыбалось ей, не одно оно явилось ей въ смутныхъ видѣніяхъ сна!

*  *  *

Недѣли черезъ двѣ послѣ разсказанныхъ нами происшествій, домъ Сурмиловыхъ представлялъ какую-то ярмарку; дворовые люди суетились, старухи-няньки, экономки, даже горничныя тянулись изъ флигелей въ барскій домъ; разодѣтые въ праздничныхъ платьяхъ, болтая наперерывъ, они входили и выходили изъ сѣней и толпясь суетились въ домѣ и на широкомъ дворѣ его, гдѣ были накрыты длинные столы, уставленные пирогами и виномъ. Сурмиловы не возвращались еще изъ церкви, куда поѣхали служить молебенъ. Наконецъ вдали показалась линейка, запряженная четверкой, и толпа крестьянъ скоро наполнила дворъ и не совсѣмъ терпѣливо ожидала пріѣзда господъ, чтобы воспользоваться приготовленнымъ угощеніемъ. Линейка подъѣхала къ крыльцу. Прежде всѣхъ соскочилъ съ нея невысокій молодой человѣкъ, чрезвычайно красивый собою. Ему было около двадцати-пяти лѣтъ; онъ былъ худощавъ, чрезвычайно строенъ, съ бѣлокурыми вьющимися волосами, выбивавшимися изъ-подъ черной бархатной фуражки. Черты лица его были безукоризненны; свѣтло-голубые глаза его глядѣли гордо, но были лишены того выраженія томности, сантиментальности и кротости, которое считается неотъемлемой принадлежностью голубыхъ глазъ. Напротивъ того, его голубой глазъ былъ широкъ, но сухъ и холоденъ, и глядѣлъ смѣло и упорно. Тонкая, какъ нитка, но смѣлая и прямая бровь его и молодые, красивые усы придавали его лицу мужество и силу. Онъ былъ красавецъ въ полномъ смыслѣ слова; даже самый недостатокъ роста, при пропорціональности всѣхъ членовъ и стройности движеній, казался въ немъ покой красотою. «Ростъ Аполлона Бельведерскаго», говорили о немъ женщины, побывавшія въ Италіи и влюбленныя въ вѣчную красоту статуй.

Соскочивъ съ линейки, онъ подалъ руку матери и почтительно ввелъ ее на крыльцо, потомъ обратился къ отцу, но казалось, радость придала энергіи лѣнивому Петру Ѳедоровичу, онъ молодцомъ взбѣжалъ на крыльцо и сказалъ сыну:

— Къ сестрамъ, а я еще не старъ; съ твоего пріѣзда мнѣ двадцать лѣтъ съ костей долой.

Павелъ Сурмиловъ (вы догадываетесь, моя читательница, что это былъ онъ) улыбнулся отцу, улыбнулся сестрамъ и, взявъ Катю за талію сильною рукою, поднялъ ее съ подножки и внесъ ее на крыльцо.

— Petite soeur, сказалъ онъ, — ты порядочно тяжела!

— Ну, полно, пойдемъ къ крестьянамъ и потчуй ихъ, сказалъ отецъ и, взявъ сына за руку, пошелъ къ столу.

— Ребята, вотъ сынъ мой, прошу любить и жаловать, сказалъ старикъ крестьянамъ.

— Ваше здоровье, друзья мои! проговорилъ Павелъ выпивая глотокъ простого вина. Это привѣтствіе было принято очень радушно всѣми, и скоро вино, пироги и даже столы, не устоявшіе на ногахъ къ концу угощенія, были буквально уничтожены.

Пиръ продолжался долго-долго; пѣлись пѣсни и водились хороводы передъ домомъ.

На другой день Павелъ явился въ гостиную съ многочисленными подарками; онъ не забылъ никого, ни даже старой няни своей. Катя была въ восторгѣ и показывала богатые наряды, привезенные ей братомъ. Петръ Ѳедоровичъ тоже любовался не мало дорогимъ фарфоровымъ сервизомъ, который былъ собственно привезенъ для него. Особенно нравились ему блюда и чашки съ крышками.

— Не будутъ простывать кушанья и чай тоже, славная выдумка, твердилъ онъ поминутно.

Словомъ, Павелъ очаровалъ всѣхъ, начиная съ отца до старшей скотницы, которая хвалилась на деревнѣ, что молодой баринъ поцѣловалъ ее, когда она подходила къ ручкѣ, по всѣхъ счастливѣе, всѣхъ довольнѣе, всѣхъ веселѣе былъ Петръ Ѳедоровичъ. Онъ не могъ насмотрѣться, не могъ налюбоваться на сына. Павелъ былъ такъ уменъ, такъ веселъ, такъ остроуменъ; даже съ дворовыми онъ умѣлъ вставить гдѣ ласковое слово, гдѣ шутку, заставлявшую ухмыляться мужчинъ, смѣяться въ руку горничныхъ и повторять старухъ: — Экой шутникъ молодой-то баринъ!

Перемѣнился порядокъ дня у Сурмиловыхъ.

Петръ Ѳедоровичъ меньше рылся въ цвѣтникѣ, вовсе не спалъ послѣ обѣда, не сидѣлъ въ кабинетѣ жены и долгодолго послѣ ужина оставался съ сыномъ въ гостиной, слушая его разсказы; а эти разсказы лились рѣкою; они были такъ остроумны, такъ забавны, порою такъ ѣдки, что всѣ дамы, не исключая Каролины Карловны Вейхлеръ, помирали со смѣху. Черезъ нѣсколько дней послѣ пріѣзда Павла Петръ Ѳедоровичъ въ свою очередь захватилъ Павла для себя одного и къ совершенному неудовольствію Кати, которая не могла разстаться съ братомъ, сталъ посвящать сына во всѣ домашнія распоряженія. Петръ Ѳедоровичъ имѣлъ слабость думать, что онъ большой хозяинъ, хотя его заботы по хозяйству оканчивались тѣмъ, что онъ ѣздилъ пить чай на сѣнокосъ и полдничалъ въ полѣ во время жнитва, что не мѣшало ему долго и много говорить о хозяйствѣ и агрономіи.

Павелъ еще менѣе отца смыслилъ въ агрономіи, но за то не меньше отца любовался роскошью, устройствомъ и прелестью цвѣтниковъ, которые въ сущности были единственнымъ серьезнымъ занятіемъ Сурмилова.

Вырвавшись изъ города, отъ стѣснительныхъ обязанностей службы, изъ духоты присутствій, Павелъ не могъ довольно нагуляться и нахвалиться деревенскою жизнью.

Скоро обозъ Павла пришелъ изъ Петербурга, съ мебелью, экипажами, бронзами, лошадьми. Нетерпѣливый, какъ женщина, малодушный, какъ мальчикъ, онъ приказалъ тотчасъ все выкладывать и внести все въ свои комнаты, куда самъ отправился. Мать и сестра пошли за нимъ.

— Тащи все это вонъ, сказалъ Павелъ лакеямъ, показывая на мебель, стоявшую въ его гостиной.

— А мы было все здѣсь устроили, сказала Катя простосердечно; — каждая изъ насъ отдала тебѣ что-нибудь. Вотъ этотъ столъ маменькинъ, кресло мое, табуретъ Полининъ, а папа уступилъ тебѣ вольтеровское кресло, которое ему досталось послѣ дѣдушки.

Павелъ улыбнулся, обнялъ сестру, поцѣловалъ ее и сказалъ, обращаясь къ ней и къ матери:

— Я никогда не потерплю, милая матушка, чтобы вы безпокоились для меня. Возьмите назадъ всѣ свои мебели, я только оставляю дѣдовскія кресла эти въ уваженіе ихъ древности.

Онъ весело бросился въ нихъ, но вдругъ вскочилъ и воскликнулъ, смѣясь:

— Что это? Да они набиты орѣхами или кремнями. Нѣтъ, пусть батюшка возьметъ назадъ свою драгоцѣнную собственность.

— Это кресло моего дѣда, сказала мать.

— Очень вѣрю, матушка, очень вѣрю, но отъ этого оно не мягче.

На другой же день нельзя было узнать комнаты Павла, такъ мило и роскошно она была устроена. Катя особенно любовалась всѣмъ, съ дѣтскимъ простодушіемъ трогала тяжелыя занавѣсы оконъ и разсматривала щегольскія бездѣлушки, которыми былъ уставленъ письменный столъ брата.

Павелъ завтракалъ, старшая сестра и мать его сидѣли подлѣ него.

— Теперь поговоримъ серьезно, сказалъ Павелъ. — Какъ мы распредѣлимъ домъ нашъ?

— Я думала, ты свыкся съ нашими привычками и образомъ жизни, сказала мать; — вотъ уже мѣсяцъ, какъ ты здѣсь.

— Этотъ мѣсяцъ мы не жили, матушка, а можно сказать, кое-какъ протянули его. Мы обѣдали, какъ попало, и ничѣмъ не занимались. Надо учредить порядокъ.

— Отецъ твой привыкъ жить по старому, какъ ты самъ видѣлъ, а мнѣ все равно, лишь бы я могла заниматься.

— Я замѣтилъ, что вы читаете до поздней ночи; это вредно для здоровья, матушка.

— Это мнѣ всегда твердили, но для меня, какъ и для всѣхъ, привычка — вторая натура.

— Кто занимается хозяйствомъ, конечно, вы, матушка? Катя расхохоталась.

— Чему ты смѣешься? спросилъ братъ серьезно.

— Мама ничего не смыслитъ; развѣ ты не замѣтилъ, что всѣмъ распоряжается Поля?

— Конечно, замѣтилъ, по вообразилъ, что матушка поручила ей хозяйство по случаю моего пріѣзда. Быть не можетъ, матушка, чтобы вы, живя цѣлый вѣкъ въ деревнѣ, не знали…

— Хозяйства, договорила она улыбаясь. — Мало понимаю и еще больше скучаю съ нимъ. Къ счастью, Поля такъ умѣла угодить отцу твоему, что замѣнила ему нашу покойную, добрую старушку Терентьевну. Ты помнишь ее?

— Какъ! сказалъ сынъ. — Впрочемъ я очень радъ, замѣтилъ Павелъ, — что Поля хозяйничаетъ, терпѣть не могу всѣхъ этихъ ключницъ, экономокъ; онѣ или глупы, или воровки. Вездѣ нуженъ глазъ хозяйки. А ты, Катя, учишься хозяйничать?

— О, нѣтъ!

— Напрасно. Что же ты дѣлаешь?

— Я вышиваю, играю на фортепьянахъ, пою. гуляю.

— Еще что?

— Забавляю папа, когда онъ не веселъ, что, впрочемъ, случается очень рѣдко, и сижу съ мама, когда ей соскучится.

— О чемъ вы тутъ совѣщаетесь? спросилъ Петръ Ѳедоровичъ, входя въ комнату.

— Я вхожу въ подробности вашей жизни, чтобы примѣнить привычки къ вашимъ и ваши къ моимъ, отвѣчалъ Павелъ.

— Это не трудно, отвѣчалъ отецъ, садясь въ кресло. — Мы всѣ живемъ здѣсь, слава Богу, мирно, тихо и, какъ говорится, спустя рукава. Однако двѣнадцать часовъ. Поля, не пора ли закусить?

— Какъ вы можете завтракать въ двѣнадцать часовъ и обѣдать въ три? сказалъ Павелъ.

— Привычка, отвѣчалъ Петръ Ѳедоровичъ. — Я еще въ шесть часовъ полдничаю и въ восемь пью чай.

— А въ одиннадцать ужинаете, договорила Полина.

Старикъ кивнулъ головой въ знакъ согласія.

— Это страшно!

— Привычка, сказалъ отецъ опять покойно.

— Стало быть, вы цѣлый день ѣдите.

— Ну, хотя и не цѣлый день, а ѣдимъ таки. Я тутъ грѣха не вижу.

— Но какой же можетъ быть порядокъ въ домѣ, въ буфетѣ? Я хотѣлъ вамъ предложить обѣдать въ шесть часовъ.

— Что ты, Христосъ съ тобою, воскликнулъ съ ужасомъ Петръ Ѳедоровичъ.

— Нечего дѣлать! сказалъ Павелъ послѣ минуты молчанія; — я прошу тебя, Ноля, чтобы завтракъ мой былъ всегда часовъ въ 10 утра. Только смотри, я люблю аккуратность!

Павелъ всталъ и сказалъ отцу:

— Не хотите ли идти осмотрѣть хозяйство?

Петръ Ѳедоровичъ былъ готовъ; оба они одѣли фуражки, вышли на дворъ и, завернувъ за уголъ, исчезли на все утро. Когда они возвратились домой къ обѣду, то нашли въ гостиной большое общество. Якшина съ дочерью, два брата Трескиныхъ и молодой человѣкъ, котораго отрекомендовали Павлу подъ именемъ Волгина, давно уже сидѣли, въ ожиданіи хозяевъ, въ гостиной съ дамами. Послѣ первыхъ привѣтствій и отрывистыхъ вопросовъ и отвѣтовъ перваго знакомства, Павелъ занялся разговоромъ съ Волгинымъ. Оказалось, что у нихъ обоихъ было много общихъ знакомыхъ въ Петербургѣ. Волгинъ былъ недуренъ собою, хотя физіономія его была незначительна, — зато братья Трескины привлекли бы вниманіе наблюдателя. Старшій, Иванъ, былъ очень небольшого роста, русый, съ свѣтлымъ взглядомъ и рѣзкими манерами; меньшой, Владиміръ, былъ высокъ и тонокъ, какъ стебель; ему казалось около двадцати двухъ лѣтъ. Тонкая его кожа, каштановые волосы и густой румянецъ, покрывавшій его щеки, заставляли забывать о неправильности чертъ его. Большіе глаза его, каріе, какъ и у брата его, выражали юношеское простодушіе и глядѣли такъ выразительно, что въ нихъ можно было, казалось, прочесть его мысли и чувства, Полина и Катя не были еще знакомы съ нимъ и потому занялись имъ предпочтительно передъ прочими.

Разговоръ однако не завязывался; Сурмиловы, живя всегда въ деревнѣ, не умѣли знакомиться скоро, и присутствіе новаго лица всегда смущало ихъ. Одна Полина изъ всего семейства могла бы имѣть довольно знанія свѣта, чтобы принять и занять гостей, но она была смущена, что не ускользнуло отъ глазъ Павла, который начиналъ досадовать, что родные его, особенно мать, такъ отстали отъ свѣта.

— Сынъ нынче замучилъ меня, говорилъ Петръ Ѳедоровичъ, обращаясь къ Ивану Ивановичу Трескипу; — экой силачъ… экой ходокъ… говорю ему: подожди, не или такъ скоро — куда! Идетъ, кажется, не шибко, а не поспѣешь. Уморилъ! Право, уморилъ!

— Люди средняго роста, какъ онъ, почти всегда сильнѣе людей очень высокихъ, отвѣчалъ Трескинъ, — къ тому же, куда вамъ за нимъ въ ваши лѣта и при вашей тучности.

— Да что это не даютъ обѣда, я ужасно усталъ и ужасно голоденъ, замѣтилъ Петръ Ѳедоровичъ.

— Эй, кто тутъ? закричалъ Павелъ, выходя въ столовую; къ нему бросился изъ передней кто-то изъ лакеевъ, и въ гостиной слышно было, какъ Павелъ отдавалъ ему какія-то приказанія. Полина, оставя гостей, вышла къ брату.

— Я велѣла приготовить липшее блюдо, сказала она, — и вотъ почему поваръ мѣшкаетъ подавать обѣдъ.

— Это вовсе не нужно, неужели ты жила въ Петербургѣ столько лѣтъ для того только, чтобы въ два года сдѣлаться провинціальной барышней? Вели давать обѣдать, слышишь ли, сказалъ Павелъ лакею.

Полина не возражала и возвратилась въ гостиную, куда вскорѣ пришелъ и Павелъ. Онъ сѣлъ около отца, и казалось, не обращалъ большого вниманія на женщинъ, хотя Соня очень часто поглядывала въ его сторону, и казалось, мало слушала то, что говорилось подлѣ нея. Наконецъ, поймавъ слово Трескина: «интересно», она съ другого конца гостиной обратилась къ нему и спросила у него: что интересно?

Онъ или не слыхалъ ея, или не хотѣлъ слышать.

— Monsieur Трескинъ, я съ вами говорю, у васъ спрашиваю, произнесла Соня, обращая въ три четверти свою хорошенькую, кокетливую головку къ группѣ мужчинъ.

Трескинъ взглянулъ на нее, едва замѣтная краска пробѣжала по лицу его, но онъ отвѣчалъ спокойно:

— Меня интересуетъ въ эту минуту то, о чемъ говоритъ Петръ Ѳедоровичъ, и чего, извините меня, чего вы не поймете, Софія Антоновна.

— Помните же этотъ отвѣтъ, отвѣчала она грозя ему пальчикомъ. При этомъ движеніи Павелъ невольно замѣтилъ ея руку, кисть и пальцы.

— Какая удивительная рука у вашей сосѣдки, сказалъ онъ Трескину, — и бѣла какъ мраморъ. Жаль, что ея тонъ и манеры такъ тривіальны, что отбиваютъ охоту познакомиться съ нею ближе.

Лицо Трескина вспыхнуло; онъ хотѣлъ что-то сказать, но Петръ Ѳедоровичъ перебилъ его. Лицо старика выражало совершенное удивленіе, смѣшанное съ испугомъ.

— Паша, Паша! говорилъ онъ сыну торопливо; — что ты, что ты? Софія Антоновна дѣвица достойная и…

— Очень вѣрю, батюшка, но это не мѣшаетъ ей быть…

Полина подошла къ отцу, перебила брата и звала всѣхъ въ столовую, говоря, что кушанье поставлено. Павелъ поглядѣлъ на нее съ изумленіемъ.

— Давно ли ты справляешь роль дворецкаго, сказалъ онъ ей насмѣшливо, вполголоса.

— Все равно, сказала она улыбаясь. — Я своей неловкостью поправляю твою. Соня едва не помолвлена за Трескина.

— Очень мнѣ нужно!? сказалъ Павелъ смѣясь.

— Возьми одну изъ дамъ, сказалъ отецъ Павлу, проходя мимо него и ведя за руку старуху Якшину. Но Павелъ былъ уже сердитъ, онъ посторонился и пропустилъ всѣхъ дѣвушекъ, шедшихъ объ руку съ мужчинами. Въ первой парѣ шла Соня, улыбаясь чему-то; Павелъ замѣтилъ, что зубы ея также бѣлы, какъ руки.

Шумно прошелъ обѣдъ; всѣ были разговорчивы, кромѣ Павла, который больше замѣчалъ за другими, чѣмъ принималъ участіе въ общемъ разговорѣ. Когда послѣ обѣда всѣ вышли на балконъ, Соня сѣла немного поодаль и облокотилась на балюстраду; бѣлые кружевные рукава ея, очень широкіе, спустились и обнажили до локтя ея руку, которую она положила вдоль почернѣвшихъ отъ времени перилъ балкона.

Павелъ подошелъ къ ней. Скоро звонкій смѣхъ ея поминутно заглушалъ разговоры, почему мать ея сказала:

— Что это, какъ Соня смѣется! Заливается какъ валдайскій колокольчикъ! Одинъ нашъ петербургскій знакомый, второй секретарь французскаго посольства, услышавъ смѣхъ Сони, сказалъ очень мило: Ce rire-là résonne dans tous les camps. Неправда ли, какъ это любезно, какъ похоже на француза? Да вотъ mademoiselle Полина, вѣрно, его помнитъ? Mademoiselle Pauline, помните д’Аркура: онъ часто бывалъ у васъ, онъ былъ еще такой пріятель съ Чадринымъ. Помните Чадрипа, онъ, кажется, бывалъ у вашей тетушки?

Полина измѣнилась въ лицѣ; мать взглянула на нее очень

пристально и поблѣднѣла больше дочери; это смущеніе могло бы быть замѣчено, еслибъ Трескинъ не всталъ и, обращаясь къ Марѳѣ Ивановнѣ, сказалъ спокойно:

— Вы ошибаетесь: вы видали Чадрина у насъ; все его семейство живетъ въ нашемъ сосѣдствѣ въ С**, и мы давно знакомы.

— Кажется, однако, я видѣла Чадрина и у васъ, сказала Марѳа Ивановна, обращаясь къ Полинѣ, которая оправилась отъ смущенія и отвѣчала:

— Можетъ быть, у насъ бывалъ только что не весь городъ.

Въ это время двѣ огромныя меделянскія собаки ворвались въ комнату.

Глафира Николаевна встала и торопливо подошла къ сыну.

— Навелъ, я боюсь собакъ, возьми ихъ отсюда, сказала она.

— Не бойтесь, не бойтесь, я за нихъ ручаюсь, матушка, онѣ смирны, какъ ягнята.

— Бэръ, Леди, сюда! Павелъ взялъ руку матери, сперва поцѣловалъ ее, а потомъ шутя положилъ ее, держа въ своей рукѣ, на морду страшнаго Бэра, который зарычалъ и оскалилъ длинный и острый рядъ зубовъ своихъ. Глафира Николаевна вскрикнула, задрожала и отдернула руку свою.

— Какія вы трусливыя! воскликнулъ Павелъ. — Катя, поди сюда, погладь Бэра!

— Благодарю, сказала Катя, смѣясь издали, — я не намѣрена лишиться руки.

— А я не боюсь, сказала Соня, подходя и принимаясь смѣло ласкать собаку, не смотря на всѣ восклицанія своей матери, которая сперва просила ее отойти и наконецъ стала ей приказывать. Соня почти прыгнула отъ Бэра къ матери, шепнула ей нѣсколько словъ на ухо, поцѣловала ее и въ одно мгновеніе очутилась опять среди балкона. Она сѣла на нижнюю ступеньку горки, на которой были поставлены горшки съ цвѣтами, и принялась смѣлѣе прежняго играть съ громаднымъ псомъ.

— Красавица! сказалъ Волгинъ Павлу.

— Кто? Бэръ или Софья Антоновна.

Волгинъ было смутился, въ ту же минуту поправился, принялъ саркастическое выраженіе и сказалъ смѣясь:

— Разумѣется, Бэръ.

— Вы охотникъ? спросила Марѳа Ивановна у Павла.

— Да, сказалъ Павелъ отрывисто и кратко.

— Гдѣ вы достали эту пару собакъ?

— Съ корабля.

— И что дали?

— Четыреста цѣлковыхъ, отвѣчалъ Павелъ также кратко и сухо.

— Четыреста воскликнулъ Петръ Ѳедоровичъ съ ужасомъ. — Видно, деньги стали нынче дешевы.

— Не думаю, возразилъ Трескинъ; — я думаю, онѣ также дороги, какъ и прежде, если еще не дороже.

Взоръ Павла встрѣтился со взоромъ Трескина: они смѣрили другъ друга глазами. Ихъ взгляды были очень краснорѣчивы и выражали обоюдную антипатію.

Павелъ отвелъ взоръ свой и тотчасъ подошелъ къ Сонѣ; она продолжала играть съ Бэромъ и Леди, которые успѣли уже оборвать часть волановъ ея платья. Она встала, беззаботно посмотрѣла на смятое, изорванное платье, граціозно продѣла руку въ оборванный воланъ, волочившійся по полу, накинула его на свое плечо и произнесла смѣясь:

— Эксельбанты!

Она обратилась къ Павлу:

— Посмотрите, ваши друзья не пожалѣли моего платья, но они такъ красивы, что я охотно прощаю имъ этотъ проступокъ.

— Проступокъ, возразилъ Павелъ, — скорѣе знакъ ихъ благосклонности къ вамъ; платье, конечно, изорвано, по за то вы цѣлы и невредимы.

— Еще бы, а вамъ бы хотѣлось, чтобы онѣ съѣли и меня. Если ихъ дружба доказывается такимъ образомъ, то я въ другой разъ уволю ихъ отъ подобныхъ изъявленій.

— Знаете пословицу: qui aime bien, châtie bien!

— Покорно васъ благодарю, сказала Соня, присѣдая.

Въ это самое время Трескинъ оставилъ Петра Ѳедоровича и, пользуясь свободной минутой, подошелъ къ Полинѣ, которая стояла у двери балкона.

— Пойдемте въ цвѣтникъ, сказалъ онъ ей, подавая ей руку. Оба они молчали сначала.

— Братъ мой пріѣхалъ оттуда, сказалъ наконецъ Трескинъ.

— Я знаю, угадала это, проговорила Полина чуть слышно; — что у нихъ дѣлается?

— Ничего особеннаго, Сережа служитъ теперь въ канцеляріи губернатора; отецъ его настоялъ на этомъ. У брата есть къ вамъ письмо; онъ далъ честное слово Сережѣ, что самъ передастъ его вамъ, по не зналъ, какъ подойти къ вамъ, онъ у меня такой еще дикарь. Но вотъ и онъ.

Трескинъ оглянулся и видя, что огромные кусты шиповника и сирени скрываютъ ихъ отъ остального общества, сказалъ брату:

— Здѣсь никого нѣтъ, отдай скорѣе письмо.

Владиміръ вынулъ изъ кармана небольшой пакетъ. Полина молча взяла его и молча пожала руку Владиміра, благодаря его.

И молча всѣ трое они возвратились на балконъ; Полина была блѣдна и задумчива, старшій Трескинъ былъ не въ духѣ и скоро уѣхалъ домой вмѣстѣ съ братомъ. Его отъѣздъ былъ сигналомъ: все общество разошлось: Соня, Катя, Павелъ и Волгинъ отправились гулять, а Полина ушла къ себѣ и съ лихорадочнымъ трепетомъ распечатала письмо Чадрина. Вотъ оно:

"Какъ я давно не писалъ къ вамъ, милая Полина, и мнѣ кажется, что цѣлая вѣчность прошла съ тѣхъ поръ, какъ мы разстались, и однако всѣ наши прошлыя печали ничего не значатъ въ сравненіи съ тѣмъ душевнымъ состояніемъ, которое я испытываю теперь. Мнѣ тяжело разсказать вамъ, какъ рушились всѣ надежды мои, но я чувствую, что долженъ сдѣлать это, и что вы имѣете право на эту грустную исповѣдь. Тетка ваша была права, когда она говорила, что отецъ мой скорѣе умретъ, чѣмъ согласится на бракъ нашъ; я не вѣрилъ ей, и однако получилъ отказъ. Я все еще надѣялся, однако, и потому уѣхалъ въ С** и около года жилъ у отца, не говоря ни слова о любви моей.

"Отецъ любитъ меня; я былъ принятъ въ С** обществѣ съ распростертыми объятіями, тѣмъ болѣе, что отецъ мой занимаетъ здѣсь очень видное и почетное мѣсто. Онъ хотѣлъ, чтобы я служилъ, и боясь раздражить его, я вступилъ тотчасъ на службу. Въ С** живутъ весело и открыто, и я опять нашелся принужденнымъ уступить отцу и являлся всюду. Скоро я замѣтилъ, что онъ хотѣлъ женить меня, и это было поводомъ къ новому объясненію между нами. Я передамъ вамъ часть его, почти буквально; быть можетъ, вы найдете скорѣе меня ключъ къ этой разгадкѣ. Вотъ часть моего разговора съ отцомъ:

"Я не могу жениться, батюшка, сказалъ я ему; — вы знаете, что я люблю другую и связанъ съ нею словомъ. — «Я думалъ, что ты выкинулъ эту блажь изъ головы, сказалъ онъ отрывисто, — и увидя тебя у себя положилъ, что ты покорился моей неизмѣнной волѣ. Слышишь ли? Неизмѣнной волѣ. Я знаю, что вы всѣ нынче стали вольнодумствовать и обходиться безъ благословенія отца, по со мной шутить не совѣтую: имѣніе мое благопріобрѣтенное, и я отдамъ его на богоугодныя заведенія, а тебя пущу по міру, вмѣстѣ съ супругой, награда васъ моимъ проклятіемъ. Положимъ, оно мало значитъ для тебя, да жить-то тебѣ будетъ нечѣмъ — ты будешь нищій, а это не шутка. — Отецъ мой говорилъ, по обыкновенію, холодно, но въ каждомъ словѣ дышало худо скрытое волненіе, а измѣнившееся лицо еще больше выдавало его тайныя чувства.

— Зачѣмъ говорите вы такъ, сказалъ я ему; — развѣ я не сказалъ уже вамъ, что она не согласится войти въ нашу семью противъ вашей воли. Угроза лишить меня наслѣдства излишняя; при жизни тетки Полина была богатая невѣста, да и тогда она не хотѣла идти противъ вашей воли и, быть можетъ, противъ воли своихъ родныхъ, которые тоже не желали этого брака, хотя, конечно, уступили бы просьбѣ дочери. Ея родные не такъ упорны, какъ вы. Скажите мнѣ, что за причина вашего отказа, и почему, узнавъ, что я хочу жениться на Сурмиловой, вы рѣшительно отказали въ своемъ согласіи? Что имѣете вы противъ нея, или противъ родныхъ ея?» При вашемъ имени, Полина, онъ перемѣнился въ лицѣ.

«Я не обязанъ отдавать тебѣ отчета; давно ли сыновья взяли себѣ право суда и расправы надъ отцами? Не хочу, и кончено; впрочемъ, пусть твоя любезная спроситъ у своей матери причину моего отказа. Если она узнаетъ ее, тогда и я разскажу съ моей стороны все, что знаю. Не думаю, чтобы это могло ей быть пріятно. Но будетъ, кончимъ это. Хочешь ли ты жениться на К***? — Не хочу, батюшка. — Какъ хочешь; это не послѣдняя глупость съ твоей стороны, пожалѣешь, да поздно.

„Я не стану повторять вамъ всего, что говорилъ мой отецъ о К**“. Довольно ли вамъ знать, что лучшія ея достоинства заключаются въ томъ, что у нея тысяча душъ, и что ея земли межа съ межой сходятся съ нашими. Это я вамъ говорю потому только, затѣмъ, чтобы дать понять вамъ, что еслибъ я и не любилъ васъ, то не женился бы на К**». Бракъ по разчету не въ моихъ правилахъ, да и не по моимъ лѣтамъ; я бы желалъ видѣть двадцатипятилѣтняго мужчину, который женится на деньгахъ, когда онъ самъ богатъ и притомъ единственный сынъ.

«Все это однако не подвигаетъ дѣлъ нашихъ, и теперь я надѣюсь на васъ однѣхъ. Съ моей стороны все сдѣлано, все истощено. Я живу въ постоянномъ одиночествѣ, и мои отношенія съ отцомъ невыносимы. Съ одной стороны — пассивная, страдательная роль, съ другой — упорливо-непреклонная воля и холодное равнодушіе при видѣ жестокой тоски, которая грызетъ меня. Попытайте послѣднее средство, объяснитесь съ вашей матерью, и хотя тетка ваша просила васъ тогда не упоминать обо мнѣ при вашей матери, по мнѣ кажется, надо же это кончить и узнать, чего намъ надо надѣяться или бояться. Если всякая надежда на обоюдное согласіе семействъ нашихъ рушится, напишите ко мнѣ два слова, и я не буду колебаться и тотчасъ уѣду куда-нибудь, гдѣ бы можно было скорѣе раздѣлаться съ этой жизнью, которая, кромѣ горя, ничего до сихъ поръ не дала мнѣ. Я уѣду на Кавказъ; черкесскія пули мѣтки и, быть можетъ, рѣшатъ разомъ то, чего мы понять не можемъ. Мужчинѣ смѣшно жаловаться, но какъ не сказать, что жизнь моя не завидна; самое появленіе мое на бѣлый свѣтъ стоило жизни моей матери; до девяти лѣтъ я росъ на рукахъ моей доброй няни, и это лучшіе годы моей жизни. Отецъ меня видалъ едва ли разъ въ недѣлю, въ девять лѣтъ отдалъ меня въ корпусъ, въ двадцать — опредѣлилъ въ службу, а въ двадцать-два разбилъ всю жизнь мою, не соглашаясь на бракъ нашъ. Я его не знаю и только теперь, въ продолженіе года, знакомлюсь съ нимъ: знакомство крайне тяжелое, милая Полина; онъ вѣчно мраченъ, вѣчно скучаетъ; я не знаю, любитъ ли онъ меня, хотя всѣ знакомые и домашніе говорятъ, что онъ обожаетъ меня. Въ чемъ высказывается это обожаніе, я, ей Богу, не знаю; развѣ въ томъ, что я могу замолить его простить кучера, когда онъ провинился, и выпросить у него позволеніе повару жениться. Всѣ боятся его; я хотя и не боюсь его, потому что не позволю себѣ унижаться до чувства страха, но не могу сказать, чтобы былъ спокоенъ при немъ. Помимо воли моей, онъ производитъ на меня самое непріятное впечатлѣніе; я чувствую, что что-то давитъ меня, что-то тяготѣетъ надо мною, и это чувство возбуждаетъ во мнѣ такую внутреннюю борьбу, такое негодованіе противъ собственной слабости, что я во что бы то ни стало побѣждаю въ себѣ чувство это и смотрю ему прямо въ глаза, также упорно и смѣло, какъ самъ онъ смотритъ на меня, когда что-нибудь ему не нравится. Я не могу сказать, что побѣда остается за нимъ; не всегда — иногда она на моей сторонѣ, и это-то и внушило мнѣ нѣкоторую надежду; я думалъ, что онъ кончитъ тѣмъ, что согласится на бракъ мой. Теперь я долженъ отказаться отъ мысли этой; самое имя ваше до того ненавистно ему, что онъ не можетъ его слышать, и самъ никогда не произноситъ его. Сережа можетъ разсказать вамъ многія подробности о моей жизни въ С**. Я не имѣю духу касаться ихъ; сердце мое такъ полно, такъ наболѣло…»

Письмо оканчивалось обыкновенными выраженіями любви, до которыхъ такъ жадны влюбленные; но Полина не дочитала письма и глубоко задумалась. Она рѣшила идти къ матери и спросить у нея причину постояннаго и рѣшительнаго отказа Чадрина; странное чувство, какая-то смѣсь страха и отваги, тайнаго отвращенія и горячаго порыва овладѣло Полиной; она не спала почти всю ночь и на другой день, по утру, отправилась въ кабинетъ матери; найдя ее одну, она притворила дверь за собою и заперла на задвижку. Глафира Николаевна сидѣла уже за столомъ своимъ и списывала для Кати новую арію, которую Соня привезла изъ Москвы. Она не замѣтила лица дочери, ни ея предосторожности и машинально протянула ей руку. Полина поцѣловала эту худую, блѣдную руку и ласково опустилась на табуретъ, стоявшій у ногъ матери; она положила голову свою на ея колѣни и сказала ей тихо дрожавшимъ отъ внутренняго волненія голосомъ:

— Милая маменька, я пришла къ вамъ съ очень важною просьбою, но прежде чѣмъ я скажу вамъ въ чемъ дѣло, выслушайте и не осудите меня. Повѣрьте, что не любопытство, а необходимость заставляетъ меня говорить съ вами.

— Я тебя не понимаю, сказала ей мать спокойно, — по говори, мой другъ, я рада удовлетворить даже и любопытство твое. Мнѣ пріятно, что ты обратилась ко мнѣ: это въ первый разъ съ самаго твоего пріѣзда. Чего тебѣ хочется?

— Скажите мнѣ, отчего Чадринъ не соглашается на бракъ мой съ его сыномъ. Вы знаете это?

Глафира Николаевна откинулась на спинку кресла и такъ поблѣднѣла, что Полина вскочила и бросилась на шею матери, говоря прерывающимся голосомъ.

— Что съ вами? Боже мой, что съ вами?

Но это было первое потрясеніе; Глафира Николаевна оправилась, и хотя лицо ея оставалось блѣдно по прежнему, голосъ былъ довольно твердъ, даже тверже обыкновеннаго, и она спокойно сказала:

— Съ чего тебѣ пришла мысль, что я знаю причину отказа отца его?

— Онъ пишетъ мнѣ это, маменька.

— Кто? спросила Глафира Николаевна, не безъ новаго испуга и новой поразительной блѣдности лица.

— Константинъ Чадринъ; онъ пишетъ, что отецъ его сказалъ ему, что вы однѣ можете объяснить намъ, почему онъ несогласенъ на бракъ нашъ.

— Онъ сказалъ ему это? Онъ сказалъ ему! повторила Глафира Николаевна, дрожа съ головы до ногъ. — Это ужасно! Ахъ, Поля, Поля, ты не знаешь, какую пытку ты заставляешь меня выносить. Скажу тебѣ одно слово и однажды навсегда. Не говори мнѣ о людяхъ этихъ: одно имя ихъ для меня ужасно и напоминаетъ мнѣ о самомъ тяжеломъ времени моей жизни. Что же касается до причины отказа отца его, я могу только догадываться о ней: его ненависть къ твоему отцу; другой причины я не знаю. Не говори мнѣ никогда о всемъ этомъ и позабудь, если можешь…

— Маменька, сказала Полина, и крупныя капли слезъ катились изъ глазъ ея, — простите мнѣ, что я огорчила васъ, но это было неизбѣжно, я должна же была узнать судьбу свою. Я вижу, что все для меня кончено.

— Милая Поля, ты молода, ты… Она остановилась, взглянула на лицо дочери и прибавила съ усиліемъ: — Сынъ Чадрина не можетъ быть хорошимъ человѣкомъ, отецъ его человѣкъ страшный.

— Можете ли вы говорить такъ? Съ какихъ поръ сынъ отвѣчаетъ за пороки отца? Вы любили и вѣрили сестрѣ своей; не писала ли она вамъ, что Константинъ человѣкъ честный и добрый?

— Можетъ быть, можетъ быть, положимъ, такъ, но носить имя Чадриной, быть матерью дѣтей, которыя, которыя…

Она вдругъ замолчала и судорожно зарыдала, закрывъ глаза обѣими дрожавшими руками.

Поля испугалась, никогда она еще не видала мать свою въ такомъ положеніи; она выбѣжала изъ комнаты и принесла ей стаканъ холодной воды.

— Запри дверь, сказала ей мать черезъ силу, — чтобы отецъ не вошелъ и не увидѣлъ меня. Онъ будетъ разпрашивать: все это разстроитъ его.

Поля хотѣла остаться съ матерью, но она просила ее оставить одну и заперлась въ своей комнатѣ. Когда она вышла къ обѣду, измѣнившееся лицо ея поразило всю семью; на вопросы мужа она отвѣчала, что больна, и была дѣйствительно нездорова около недѣли.

Поля упрекала себя за это и положила себѣ за правило не говорить больше ни о чемъ и покориться своей участи. Между тѣмъ какъ эта небольшая драма разыгралась въ тайнѣ между матерью и дочерью, жизнь прочихъ лицъ семейства текла тихо и ровно, хотя небольшія мелкія перемѣны совершились въ домашнемъ быту ихъ.

Онѣ были впрочемъ незамѣтны; Павелъ каждое утро увлекалъ отца съ собою и возвращался съ прогулки такъ поздно, что простывшій на столѣ завтракъ оказывался ненужнымъ.

Когда же послѣ обѣда наставало время полдника, то Павелъ такъ возставалъ на это деревенское обыкновеніе, такъ шутилъ, острилъ и осыпалъ всѣхъ насмѣшками, что все семейство покорялось его прихоти и мало по малу отвыкало отъ прежнихъ привычекъ. Одинъ отецъ отдѣлывался молчаніемъ, и о немъ можно было сказать:

Слушаетъ и ѣстъ.

Однажды шутки Павла зашли такъ далеко, что онъ вдругъ отнялъ у Кати полную тарелку простокваши и, обратясь къ лакею, сказалъ ему:

— Полдника не подавать, слышишь?

— Что ты, что ты, Паша, воскликнулъ Петръ Ѳедоровичъ, — полно шутить!

— Я не о васъ говорю, батюшка, вы прикажете, и вамъ подадутъ, что вамъ угодно. Я говорю о себѣ и сестрахъ. Тошно смотрѣть, право, тошно, на эту вѣчно накрытую въ залѣ скатерть.

— Не смотри, сказалъ отецъ лаконически и недовольно.

— Будьте покойны, папа, сказала Полина, — я вамъ сама всякій день буду приносить полдникъ.

— Коли такъ, то ладно; я васъ не неволю полдничать со мной, а самъ люблю…

— Вамъ это такъ вредно, сказалъ Павелъ.

— Не знаю, возразилъ отецъ холодно.

Павелъ замолчалъ.

Черезъ нѣсколько дней послѣ этого разговора все семейство Сурмиловыхъ отправилось въ гости къ Якшинымъ, и хотя Павелъ осыпалъ Марѳу Ивановну самыми ѣдкими насмѣшками и остротами, называя ее за глаза суетливой болтушкой, сплетницей и типомъ француженокъ привратницъ, но, принятый особенно привѣтливо, къ концу дня сдѣлался мягче, вмѣсто прежней холодности перешелъ къ уступкамъ и уѣзжая очень вѣжливо отвѣчалъ на приглашеніе Якшиной навѣщать ихъ какъ можно чаще. Дорогой на возвратномъ пути онъ хотя и посмѣивался надъ сосѣдкой, но уже не такъ желчно и не такъ язвительно. Что же касается до Сони, то онъ отозвался о ней, какъ объ очень хорошенькой и миленькой дѣвчонкѣ.

Спустя недолго, въ одну изъ своихъ прогулокъ верхомъ, онъ даже заѣхалъ къ Якшинымъ.

Однажды, войдя въ залу, Павелъ увидѣлъ какія-то необыкновенныя приготовленія.

Зала была уставлена цвѣтами, на окнахъ вѣшали кисейныя, вновь вымытыя занавѣски, въ гостиной ставили канделябры.

— Что это значитъ? спросилъ онъ у старой экономки Игнатьевны.

— Барышня приказала, отвѣчала она, низко кланяясь.

— Какая барышня?

— Прасковья Петровна, сударь.

— Позови ее.

Полина пришла.

— Что здѣсь такое, спросилъ у нея братъ, взявъ ее за руку.

— Мы ждемъ гостей. Якшины тоже будутъ.

— Хорошо, но зачѣмъ же ставить вездѣ канделябры, развѣ нѣтъ лампъ?

— Маменька не любитъ ихъ; она говоритъ, что свѣтъ лампъ вреденъ для ея зрѣнія.

— Какой вздоръ! Вели надѣть абажуры. Эй! Игнатьевна, неси вонъ эти канделябры: ихъ не нужно; подай лампы, надѣнь абажуры, ну, что стоишь, али не слышишь?

— Какъ прикажете, сударыня? спросила Игнатьевна, въ недоумѣніи обращаясь къ Полинѣ.

— Или ты изъ ума выявила, закричалъ Павелъ, — кто хозяинъ здѣсь, наконецъ?

Полина вспыхнула, но не сказала ни слова, а старуха вышла съ канделябрами, бормоча что-то про себя.

Павелъ бросился къ сестрѣ.

— Ты не сердишься, я надѣюсь, я долженъ мало по малу заставить прислугу уважать меня, какъ хозяина. А то дай имъ волю! Это не можетъ относиться къ тебѣ.

— Никакимъ образомъ. Если я приказываю здѣсь, то по тому только, что маменька просила меня избавить ее отъ хозяйственныхъ хлопотъ.

— Очень понимаю, сказалъ Павелъ, — твое положеніе, но не могу надивиться на матушку. Какая жизнь!

— Почему? спросила вдругъ Полина, хотя сама въ тайнѣ часто думала о матери, но не понимала ни ея характера, ни постоянной задумчивости и разсѣянности ея.

— Цѣлый день лежать на кушеткѣ, читать, ложиться поздно, вставать еще позднѣе, не входить ни во что, — развѣ это жизнь жены и матери семейства?

— Но если отецъ нашъ счастливъ, если онъ не ропщетъ, и любитъ ее больше всего на свѣтѣ, если Катя счастлива и дышетъ одной матерью — жаловаться некому.

— Тебѣ, напримѣръ?

— Мнѣ, сказала Полина, — мнѣ жаловаться невозможно. Я была полная хозяйка здѣсь, отецъ обожаетъ меня, мать всегда добра ко мнѣ. Она не любитъ дѣтей, ихъ шуму и крику, и не смотря на то, узнавъ мое желаніе имѣть дѣтей Анюты около себя, тотчасъ послала за ними, могу ли я жаловаться?

Не смотря, однако, на жаркую выходку, лицо Полины измѣнилось, глаза ея были влажны.

— Конечно, сказалъ Павелъ задумчиво, — но все поведеніе матушки удивляетъ меня. Возьми хотя Катю: что это за воспитаніе? Куда ее готовятъ — на сцену, что ли? Что это за безпрерывные уроки пѣнія? Что это за праздность, куда ни обернись — вездѣ она! Чу! Легка на поминѣ, опять напѣваетъ романсъ.

— Катя — душа семьи, безъ нея не было бы здѣсь ни смѣха, ни пѣсни, ни радости. У нея доброе сердце, рѣдкій нравъ. Она всѣмъ довольна, всѣхъ любитъ, и ее всѣ любятъ. Чего жь тебѣ надо?

— Мнѣ бы хотѣлось ее видѣть болѣе полезной семейству; почему она, напримѣръ, не даетъ уроковъ дѣтямъ твоей кузины? Почему я никогда не вижу ее за рукодѣліемъ?

— Она часто вышиваетъ по канвѣ.

— Да развѣ это рукодѣлье? Это бездѣлье, переводъ денегъ. Мало ли чѣмъ можетъ заниматься дѣвушка. Уже не говоря о работахъ чисто полезныхъ для дома или семьи — почему она не шьетъ broderie anglaise, это даже вошло въ моду?

— Спроси у нея самой, сказала Полина не безъ досады, выходя изъ комнаты.

— Непремѣнно спрошу, произнесъ Павелъ спокойно и важно.

Еще задолго до пріѣзда гостей Павелъ прошелъ черезъ залу, быстро окинувъ ее взглядомъ, въ садъ. Онъ былъ щегольски одѣтъ, чрезвычайно красивъ, но задумчивъ. Онъ думалъ о будущемъ теперь, когда осмотрѣлся въ отцовскомъ домѣ. Отецъ его былъ добрякъ, мать странная, но безхарактерная женщина, Катя — дитя, съ ними ему легко было сладить, но Поля? Поля, которую онъ зналъ съ дѣтства, зналъ богатою, окруженною блескомъ и пышностью, избалованною теткой, избалованною обществомъ, Поля, если не есть уже, то будетъ опаснымъ врагомъ его. Поля, воспитанная въ Петербургѣ, знала цѣну деньгамъ и, проигравъ процессъ, вѣроятно, захочетъ вознаградить себя, присвоивъ значительную часть отцовскаго состоянія. Желаніе Полины угодить отцу, успокоить мать, избавляя ее отъ заботъ по хозяйству, было въ глазахъ Павла не болѣе какъ желаніемъ захватить въ свои руки власть въ домѣ, и конечно, впослѣдствіи значительную часть состоянія. Павелъ мало вѣрилъ безкорыстію, благородству чувствъ и не могъ допустить строго честныя правила справедливости въ такомъ лицѣ, интересы котораго могли придти въ соприкосновеніе съ его собственными интересами. Какъ могла Полина не желать жить опять въ городѣ, жить по прежнему? Всматриваясь въ ея характеръ, Павелъ видѣлъ, что она способна бороться и бороться сильно, что она не уступитъ ему; быть можетъ, онъ былъ правъ въ этомъ отношеніи, но конечно ошибался, когда, по русской поговоркѣ, мѣрилъ сестру на свой аршинъ, щедро надѣляя ее собственными замыслами. Долго ходилъ Павелъ по саду и кончилъ глубокія свои соображенія и размышленія словомъ: увидимъ!

Когда онъ воротился домой, онъ засталъ Полину въ залѣ; она была одѣта съ тою щегольскою простотой, тайна которой неуловима. Полина сидѣла у стола, въ рукахъ ея была сквозная корзина изъ саксонскаго фарфора, въ которую она клала персики, перемѣшанные виноградными кистями.

— Ждешь провинціальныхъ львовъ и одѣлась по петербургски; напрасно — они не поймутъ твоего туалета. Эти Трескины хотя и увѣряютъ, что они изъ Москвы, однако ужасно провинціальны. Старшій порядочный наглецъ, а меньшой глупъ, какъ…

— Напрасно, сказала Полина, — напрасно ты тратишь цвѣты своего краснорѣчія. Старшій умный, добрый человѣкъ, а младшій — еще мальчикъ.

— Все равно только право они не поймутъ изящества твоего туалета, пари держу, что имъ бросилось бы скорѣе въ глаза платье о пятидесяти оборкахъ, яркое, какъ заря, накрахмаленное какъ…. да вотъ такое, прибавилъ онъ, указывая на входящую Катю.

— Ужели не хорошо? воскликнула смущенная Катя.

— Отвратительно! произнесъ Павелъ рѣзко.

— А я была такъ рада, папа привезъ мнѣ его изъ Роменъ, съ ярмарки,

— Оно и видно.

— Не вѣрь ему, сказала Полина, улыбаясь сестрѣ, — ты молода, розовый цвѣтъ идетъ къ твоимъ лѣтамъ и еще больше къ твоему личику. Ты такая нынче хорошенькая!

— А я говорю и повторяю, сказалъ Павелъ еще рѣзче и раздражительнѣе, — что ты одѣта какъ горничная. Что можетъ быть милѣе бѣлаго платьица, просто и ловко сшитаго, стянутаго у таліи какимъ-нибудь поясомъ. Неужели у тебя нѣтъ бѣлаго платья и пояса?

— Есть, проговорила смущенная Катя, жалостно посматривая на оборки своего розоваго кисейнаго платья, которое еще за минуту такъ ей нравилось.

— Такъ поди переодѣнься, сказалъ Павелъ.

— Очень охотно, другъ мой, отвѣтила Катя, цѣлуя брата и выходя изъ комнаты, прибавила: — Каковъ Поль, даже о моемъ туалетѣ заботится!

Въ это самое время у подъѣзда раздался стукъ подъѣхавшихъ экипажей, Петръ Ѳедоровичъ вышелъ изъ кабинета и спѣшилъ въ переднюю.

— Батюшка, куда же вы? спросилъ Павелъ у отца.

— Иду встрѣчать гостей, развѣ не слышишь, пріѣхали?

— Батюшка, подите лучше въ гостиную; вы слишкомъ стары, чтобы безпокоиться и встрѣчать гостей.

Полина вспыхнула, встала и пошла за отцомъ.

— Какъ можно! Нѣтъ, я не старъ еще. Пойдемъ, Поля, пойдемъ вмѣстѣ, и взявъ дочь за руку, старикъ вышелъ въ переднюю. Павелъ, крутя усы, съ досадой отправился въ гостиную.

Черезъ часъ гостиная была полна сосѣдей, и обѣдъ возвѣщенъ однимъ изъ тѣхъ дворецкихъ, которые ходятъ размахивая руками и кричатъ осиплымъ голосомъ: кушанье поставили Обѣдъ былъ шуменъ, веселъ и нецеремоненъ. Павелъ сидѣлъ подлѣ Сони и безпрестанно шепталъ ей что-то на ухо; она поглядывала то на того, то на другого изъ гостей и смѣялась очень громко. Трескинъ любезничалъ съ Полиной и, казалось, не обращалъ на Соню ни малѣйшаго вниманія; по окончаніи обѣда пили кофе на террасѣ; молодые люди и дѣвушки бродили по палисаднику.

Павелъ подалъ руку Сонѣ, и разговоръ обратился на любовь; Павелъ высказывалъ свои мысли по этому поводу, и хотя Соня втайнѣ сочувствовала имъ, но сочла за долгъ свой ихъ оспаривать.

— Неужели вы не понимаете, говорилъ ей Павелъ, — что чѣмъ болѣе мужчина любитъ женщину, тѣмъ болѣе онъ выказываетъ эгоизма въ отношеніи къ ней. Такова любовь — она стремится захватить, покорить, уничтожить. Нельзя страстно любить женщину и воздержаться отъ сильнаго желанія раздавить ее своей волей, если не рукой, прибавилъ онъ смѣясь, — особенно, если она заявляетъ хотя слабыя попытки на сопротивленіе.

— Ну, ужь это слишкомъ, говорила Соня.

— Нисколько. Читали вы драму Дюма. Названія ея я не помню, а помню только одинъ эпизодъ ея. Мужъ заставляетъ жену писать письмо, она не соглашается: онъ хватаетъ ее за руку такъ, что она вскрикиваетъ: Vous me faites bien mal, monsieur! И разумѣется, пишетъ письмо. Вотъ какъ надо обращаться съ вами.

— Благодарю, сказала Соня, — другими словами, насъ, женщинъ, бить надо.

— Зачѣмъ такое грубое выраженіе, сказалъ Павелъ, смѣясь, — въ нашъ образованный вѣкъ есть для всего на свѣтѣ вѣжливыя названія. Скажите, однако, продолжалъ онъ, перемѣняя тонъ и говоря серьезно, — ужели вы съ своей граціозной и мягкой натурой, съ своей красотой, гдѣ преобладаетъ нѣга и нѣжность, вдались въ новыя безумныя теоріи и будете защищать, что женщинѣ необходимы твердый умъ, воля, характеръ и неизмѣнныя правила?

— Отъ воли я отказываюсь, отъ твердаго ума, пожалуй, тоже, но правила?… Я всегда слыхала, что отъ насъ, вопервыхъ, требуютъ правилъ.

— Да къ чему они вамъ?

— Какъ къ чему? Надо же намъ внушить довѣренность… хотя мужу.

— Зачѣмъ! Совсѣмъ не нужно. Мужъ руководитъ женою; его воля замѣнитъ для нея правила, вѣрнѣе, онъ самъ — ея воплощенное правило.

Соня задумалась.

— О чемъ вы думаете? спросилъ ее Павелъ.

— Если сказать правду, то я думаю, о чемъ вы говорили. Я всегда мечтала о такомъ человѣкѣ, котораго бы я могла любить страстно, и чувствую, что могу любить такъ только того, кого буду бояться. Истинная любовь неразлучна съ какимъ-то страхомъ и боязнью. Страхъ и любовь, въ этомъ есть заманчивая неописанная прелесть. Это соединеніе упоенія и трепета. Бальзакъ сказалъ это, а онъ великій знатокъ сердца женщины.

— Вы настоящая женщина, и я тотчасъ угадалъ васъ, сказалъ Павелъ, прижимая къ себѣ руку Сони.

Соня вспыхнула и молчала.

Въ это время Катя и Волгинъ подошли къ нимъ, и звали ихъ покататься на лодкѣ. Обѣ пріятельницы, взявшись за руки, побѣжали по аллеѣ къ рѣчкѣ; быть можетъ, обѣ онѣ желали отдѣлаться отъ своихъ спутниковъ, хотя и по совершенно разнымъ причинамъ. Подошедши къ крутому берегу, покрытому густымъ кустарникомъ, Катя раздвинула его руками и скрылась въ немъ. Соня смѣло и ловко пошла за нею. Онѣ сидѣли уже въ лодкѣ, когда Павелъ и Волгинъ догнали ихъ.

— Ну, садитесь и гребите, сказала Катя.

— Властелины наши, сказала Соня насмѣшливо, — не угодно ли вамъ стать нашими рабами и грести усердно, такъ, чтобы мы, госпожи ваши, остались вами довольны.

— Постараемся, сказалъ Павелъ. — Волгинъ, садитесь, вотъ сюда, весла въ руки, гребите рѣже, разъ… два… три… вотъ такъ.

И принагнувшись Павелъ налегъ на весла, и лодка понеслась какъ стрѣла, хотя они плыли вверхъ по теченію. Соня силилась по дорогѣ ловить своей дѣтской ручкой осоки, которыми мѣстами была покрыта рѣка, какъ зеленой сѣтью, и часто, поймавъ цвѣтокъ, тащила его за собой до тѣхъ поръ, пока стебель оставался въ рукѣ ея. Лодка сильно качалась, но Соня была безстрашна. Она клала на свои колѣни мокрые цвѣты и зелень, всѣ покрытые каплями свѣжей воды.

— Софья Антоновна, не нагибайтесь такъ, упадете въ воду, сказалъ Павелъ, — скажите лучше, что вамъ хочется. Вотъ эту большую плывущую вѣтку? Хорошо, ну вотъ, берите ее теперь, скорѣе, говорилъ онъ, ловко направляя лодку по прихоти хорошенькой шалуньи.

— Будетъ, мнѣ довольно цвѣтовъ, сказала Соня Павлу, — гребите шибче, а я съ Катей спою вамъ что-нибудь.

— Я право не знаю, сказала Катя, — что спѣть?

— Да что-нибудь.

Катя задумалась и вдругъ запѣла своимъ высокимъ, сильнымъ, полнымъ выраженія голосомъ:

Пѣснь моя летитъ съ мольбою

Тихо въ часъ ночной.

Въ рощу тихою стопою

Ты приди, другъ мой!

Эти звуки, свѣжіе, полные, страстные, раздавались по зарѣ; Соня не вторила Катѣ; она вся превратилась въ слухъ; глаза ея были влажны, дыханіе неровно, ноздри слегка раздулись, а рука машинально сплетала сорванныя ею водяныя растенія. Задумчивая и преданная упоенію чувства, она была еще лучше, чѣмъ всегда. Катя замолчала.

— Соловей, ей-Богу, соловей, воскликнулъ Волгинъ, предаваясь восторгу по-своему. — Будьте добры, спойте цыганскую.

— Не хочу, не могу, сказала Катя.

Ну, не упрямься, спой, сказалъ Павелъ сестрѣ.

Она повиновалась и запѣла какую-то русскую пѣсню, плясовой напѣвъ которой былъ не безъ характера и энергіи.

— Ахъ! какъ хочется танцовать, сказала Соня и принялась бить тактъ ножкой, между тѣмъ какъ она соединяла въ огромный вѣнокъ перевитые ею цвѣты.

— Артисту, сказала она, кладя его на голову Кати. Она смутилась и покраснѣла, хотѣла снять съ себя вѣнокъ, но Соня схватила ее за руки. Черные волосы Кати проглядывали изъ-за широкихъ листьевъ, щеки ея зардѣлись — она была похожа въ эту минуту на тѣхъ итальянокъ, которыхъ загорѣлыя щеки художники любятъ изображать подъ широколиственными стеблями виноградныхъ лозъ.

— Не шали, говорила она Сонѣ, силясь вырвать у нея руки и снять съ себя вѣнокъ, — онъ мокрый, я только простужусь.

— Ну, Богъ съ тобой, недотрога, причудница, сказала Соня и, снявъ вѣнокъ съ головы Кати, повертѣла его въ рукахъ, окунула его въ воду и, потрясая имъ надъ всѣми, покрыла всѣхъ брызгами. Всѣ вскрикнули. Соня смѣялась какъ дитя и расшалившись надѣла-было вѣнокъ на себя, по тотчасъ сняла его.

— Что жъ? спросилъ се Павелъ.

— Я короновала Катю, какъ артиста, а я — что я такое? Безталанная… pauvre moi… сказала она, вздыхая и улыбаясь очень кокетливо.

— Первая женщина, получившая призъ, за что получила его? спросилъ Павелъ.

— За красоту, сказалъ Волгинъ съ торжествомъ, радуясь тому, что знаетъ что-нибудь.

— Коронуйте же себя скорѣе, пока не прошла ваша насмѣшливая улыбка, которой вы привѣтствуете глубокія познанія нашего друга Волгина. Клянусь вамъ, что въ эту минуту вы прелестнѣе всѣхъ женщинъ на свѣтѣ, не исключая и миѳологическихъ.

Она положила его на голову, немного на бокъ; широкіе листья вѣнка прикрыли съ одной стороны ея косу, а съ другой, низко спускаясь на щеку, оттѣняли ея бѣлизну; ея едва видный пушокъ, какъ кожа молодого персика, составлялъ контрастъ съ мохнатымъ пухомъ грубаго листа. Крупныя капли воды стекали медленно со стеблей и, упадая на плечи Сони, тонули въ кисейныхъ складкахъ ея бѣлаго платья. Мокрыя складки прильнули къ ея плечамъ и ихъ розовый контуръ виднѣлся изъ-за нихъ.

— Вы похожи на русалку, сказалъ Волгинъ довольно удачно.

— Вы рѣшительно нынче въ ударѣ, и если не побѣдите теперь какой-нибудь красавицы, то откажитесь отъ этого навсегда, сказалъ Павелъ Волгину, не спуская глазъ съ Сони.

— Не смѣйте такъ смотрѣть на меня, сказала она ему тихо.

— Это что за слово?

— Вы должны повиноваться мнѣ; развѣ, садясь въ лодку, я не сказала вамъ, что вы рабы паши, а мы ваши властелины.

— Властелинъ не можетъ относиться къ женщинѣ. Это мужской родъ. По русски нѣтъ такого слова, потому именно, что въ русскихъ нравахъ нѣтъ этого понятія.

— Я не хочу разсуждать.

— А я не хочу повиноваться.

Въ этомъ мѣстѣ рѣка раздѣлялась на два рукава и, журча по прибрежнымъ камышамъ, обнимала небольшой островъ, обросшій частымъ кустарникомъ; противъ него большой, осыпавшійся крутой, какъ утесъ, берегъ изъ бѣлаго песка стоялъ при наступавшихъ сумеркахъ, будто великанъ въ саванѣ. Это мѣсто было любимое мѣсто Кати, Сколько разъ, еще маленькой дѣвочкой, она ходила сюда съ матерью, и пока мать ея садилась наверху, сбѣгала внизъ и влѣзала опять наверхъ, протягивая ей руки и потомъ долго, бывало, сидѣли онѣ вдвоемъ, глядя на сосѣдніе зеленые луга, на быстро бѣгущую рѣчку, на зеленый островъ, на пасшіяся вдали стада. И вотъ она — уже дѣвушка, но такая же рѣзвая, такая же беззаботная, какъ то балованное дитя. Ничто еще не измѣнилось ни въ ней самой, ни вокругъ нея.

— О чемъ это вы думаете, Екатерина Петровна? спросилъ ее Волгинъ, помогая ей выходить изъ причалившей лодки и пробираться сквозь частый кустарникъ острова на небольшую лужайку, находившуюся посреди него.

— Этотъ островъ зовутъ Катинъ островъ. Мама такъ назвала его, потому что я всегда любила ѣздить сюда на лодкѣ. Вся яіизнь моя прошла въ этихъ мѣстахъ; я люблю ихъ и не желаю никакой перемѣны.

— Дѣвицы всегда однако желаютъ перемѣны въ жизни, замѣтилъ Волгинъ.

— Можетъ быть, но не я. Гдѣ же Соня?

— Павелъ Петровичъ переноситъ ее изъ лодки на берегъ, сказалъ Волгинъ улыбаясь. — Она не вы, не умѣетъ ходить по песку, лазить по кручѣ, пробираться сквозь чащу. Ей надо провожатаго, а вашъ братецъ никакъ не прочь отъ этой должности.

— А вотъ я позову ихъ. Ау, ау! кричала Катя.

— Браво, брависсимо, отозвался ей голосъ Павла въ чащѣ высокой нотой. Не заботься о насъ, мы идемъ. Ну, дайте же ручку, mademoiselle Sophie; смотрите, здѣсь пень, а здѣсь высокая трава, чуть не по колѣно. Не зашибите своихъ ножекъ. Погодите, я раздвину эти вѣтви, ну, теперь проходите.

Одной рукой Павелъ держалъ вѣтви кустарника, а другой держалъ Соню за руку. Къ несчастію, одна изъ сильно натянутыхъ имъ вѣтвей вдругъ выскользнула изъ-подъ руки его и сильно хлестнула Соню по обнаженной рукѣ, быстро поднятой для защиты лица. Соня вскрикнула и прижала руку къ губамъ. Павелъ пустилъ вѣтви, которыя, собравшись вмѣстѣ, окружили ихъ со всѣхъ сторонъ и заключили въ свою зеленую купу.

— Что съ вами? сказалъ онъ съ испугомъ.

— Одна изъ вѣтвей обожгла мнѣ руку.

Павелъ нагнулся къ рукѣ ея; красная, какъ огонь, полоса просѣкла ее отъ локтя до кисти и сквозь ея тонкую кожу проступила алая кровь. По невольному движенію, полному внезапной страсти, Павелъ схватилъ руку и покрылъ ее безчисленными неожиданными поцѣлуями. Соня хотѣла вырваться, по онъ не выпускалъ ея и, взявъ ее за талію, потянулъ къ себѣ.

— Вы съ ума сошли, пустите, говорила Соня замиравшимъ голосомъ, въ которомъ испугъ и нѣга равно выражались. — Ради Бога пустите, или я…

— Что? спросилъ онъ, смотря прямо въ глаза ея своими жадно-голодными, но блестящими глазами. Она не выдержала этого взгляда, будто онъ околдовывалъ ее, опустила голову и перестала биться въ рукахъ его. Онъ былъ доволенъ своею побѣдой надъ ней и опустилъ ея руку. Лишь только она почувствовала себя на свободѣ, какъ, прыгнувъ въ сторону, скрылась въ чащѣ и въ нѣсколько прыжковъ очутилась на лужайкѣ подлѣ Кати. Ей казалось, что она видѣла все это во снѣ, и испуганный взоръ ея былъ такъ выразителенъ, что Катя подбѣжала къ ней, говоря:

— Что съ тобою?

— Посмотри, какъ я разсѣкла себѣ руку, сказала Соня, опомнившись.

— Что скажетъ твоя маменька!

— Вотъ еще, возразила Соня; — да если я захочу, то она не только ничего не скажетъ, но еще и не увидитъ. Завтра мнѣ придетъ фантазія носить рукава faèon juste или шведскія длинныя перчатки, и верховой поскачетъ за ними въ городъ. Вотъ и все. А вотъ скажи-ка лучше, какъ я съ этимъ поѣду черезъ недѣлю на балъ? Вѣдь у Нехлюдовыхъ именины и балъ!

— Не пора ли домой, сказалъ Павелъ, лѣниво подходя къ дѣвушкамъ. Онъ, казалось, былъ не совсѣмъ въ духѣ. — Дѣйствительно пора, сказалъ онъ, — мѣсяцъ всходитъ. Черезъ часъ лодку причалили къ садовой пристани, и Павелъ подалъ Сонѣ руку.

— Я пойду одна, сказала она.

— Дайте мнѣ руку, сейчасъ, я хочу этого, сказалъ ей Павелъ съ особеннымъ выраженіемъ. Она оглянулась на него: взоръ ея былъ суровъ, но, встрѣтясь съ нимъ глазами, она не выдержала его взгляда.

— Я дивлюсь, сказала она, силясь улыбнуться, — что значитъ это: я хочу.

— Не шутите со мной, отвѣтилъ онъ, — я неспособенъ шутить теперь. Дайте ручку.

Она подала ее и молча пошла съ нимъ по аллеѣ, не смѣя говорить, еще меньше смѣя глядѣть на него. Павелъ ясно сознавалъ, что успѣлъ взять надъ ней какую-то волю, что онъ производилъ на нее то обаятельное дѣйствіе, которое покоряетъ многихъ женщинъ и полно для нихъ неизъяснимой покоряющей силы. Оно особенно всемогуще надъ тѣми, у которыхъ есть горячая голова и нѣмое еще неразвитое или сухое сердце; случается, что все это не болѣе какъ шалость сердца, отдающагося минутной, но тѣмъ не менѣе пылкой прихоти. У Сони было всего этого понемногу. Нѣмое сердце молчало, разгоряченная голова, раздраженное воображеніе работало и увлекало ее.

— За что вы разсердились? спросилъ ее Павелъ. — Что вамъ не нравится? Говорите же! Вы разсердились за мой поцѣлуи?

— Конечно. Развѣ это можно? Развѣ это прилично?

— А развѣ сердце спрашивается вашихъ приличій и вашей маменьки?

Соня улыбнулась.

— Было за что сердиться. Вы были хороши, я видѣлъ только васъ, любилъ только васъ въ эту минуту, — ужели вы этого не поняли?

— Что мнѣ за дѣло до этого, силилась говорить Соня, — но я не любила васъ…

— Не любила! Не правда. У васъ замерло сердце, оно и теперь замираетъ; развѣ это не любовь? Ну, скажите, теперь, въ эту минуту, и онъ склонился надъ ней и сжалъ ея руку, вы меня не любите?

— Оставьте меня, я ненавижу васъ, сказала Соня, идя быстрѣе впередъ.

— Ненавидить значитъ любить, сказалъ онъ, дерзко глядя на нее и склонясь надъ нею, прильнулъ губами къ ея серебрянымъ волосамъ, позлащеннымъ лучами мѣсяца. Соня не выдержала, она отскочила, бросилась бѣжать и догнала Катю. Трескинъ давно ждалъ ихъ на балконѣ.

— Какъ вы долго гуляли и какъ поздно вернулись, сказалъ онъ тихо Сонѣ.

Соня была въ нервномъ состояніи; она была недовольна собою; смущеніе, досада, стыдъ и гнѣвъ боролись въ душѣ ея съ какимъ-то до сихъ поръ неизвѣстнымъ чувствомъ. Она взглянула холодно и надменно на Трескина и осыпала его потокомъ словъ.

— Вамъ что за дѣло? Кто васъ проситъ смотрѣть за мной? Развѣ вы моя гувернантка?

— Право, я думаю, что вашей матери слѣдовало бы запастись гувернанткой, сказалъ Трескинъ съ досадой. — Вѣдь васъ здѣсь ждутъ ужь больше часа, безпокоятся…

— Какъ вы осмѣлились ждать меня, какъ смѣли безпокоиться! воскликнула Соня. — Я не хочу этого, я вамъ запрещаю безпокоиться обо мнѣ.

— Соня, Соня, сказала Катя, взявъ ее за обѣ руки, — опомнись, что съ тобой!

— Оставь меня, Катя! Еслибъ ты только знала какъ они всѣ меня мучатъ, тиранятъ, я ужь не могу больше. И Соня заплакала.

— Да что съ ней, ради Бога, спрашивалъ Трескинъ у Кати, переходя отъ досады къ сильному безпокойству, — скажите, что съ ней?

— Право не знаю. Сперва Соня была такая веселая, пѣла, мы болтали, а потомъ она больно разсѣкла себѣ руку.

— Чѣмъ это? Но какъ же это! Софья Антоновна, простите меня, я не зналъ, я виноватъ. Покажите мнѣ руку.

— Не хочу, оставьте меня въ покоѣ, слышите, сказала Соня, топая ножкой.

— Боже мой, сказалъ Трескинъ, невольно складывая руки, — Боже мой, какъ вы дурно воспитаны!

Соня скользнула въ гостиную, по Катя остановилась и, обратясь къ смущенному и опечаленному Трескину, произнесла тихо:

— Не сердитесь на нее и не печальтесь; это правда, что она немного избалована, по за то такъ добра, очень добра.

Трескинъ молчалъ; онъ зналъ все это, и взглянувъ на кротко глядѣвшую на него Катю, вымолвилъ:

— Вы добры, Екатерина Петровна!

Послѣ этой прогулки Павелъ часто ѣздилъ къ Сурмиловымъ и не оставлялъ Сони, когда она пріѣзжала къ его сестрамъ. Его обращеніе съ ней было нецеремонно, очень часто смѣло и дерзко, хотя онъ по своему и угождалъ ей. Узнавъ, что она любитъ кататься, онъ завелъ себѣ отличный кабріолетъ, выѣздилъ огромную лошадь, злость которой равнялась его собственному упорству. Онъ однако побѣдилъ капризы этой лошади и находилъ особенное наслажденіе въ томъ, чтобы усадить Соню въ кабріолетъ въ то время, какъ лошадь его, цѣлый звѣрь, взвивалась на дыбы и грызла узду. Онъ не жалѣлъ бича и сильной рукою владѣлъ ею; Соня боялась и вмѣстѣ съ тѣмъ дивилась силѣ, ловкости и умѣнью Павла. Она сидѣла рядомъ съ нимъ, и ярый конь уносилъ ихъ обоихъ въ легкомъ хрупкомъ кабріолетѣ, оставляя за ними цѣлое облако пыли. Напрасно Марѳа Ивановна складывала руки и говорила монологи, Павелъ не обращалъ на это ни малѣйшаго вниманія, а Соня, нѣжно поцѣловавъ мать, зажимала ей ротъ рукою и только что не каждый день каталась съ Павломъ. Трескинъ ѣздилъ рѣже, да и то выбиралъ такіе дни, когда могъ предполагать, что не встрѣтитъ Павла. Они были съ нимъ холоднѣе прежняго.

Однажды, когда Сони не было дома, Трескинъ, пріѣхавъ и не найдя никого въ маленькомъ кабинетѣ, отдѣланномъ для деревни чрезвычайно роскошно, вышелъ на балконъ и очутился лицомъ къ лицу съ Марѳой Ивановной. Она суетилась около дюжины кустовъ, которые разсаживала въ кадки; черный фартукъ и шведскія перчатки, которыми она вооружилась по этому случаю, нисколько не защитили ея платья и ея рукъ отъ пыли и земли, которыми она была вымазана. Привыкнувъ ко всѣмъ странностямъ и причудамъ семьи Якшиныхъ, Трескинъ не обратилъ особеннаго вниманія ни на нарядъ, ни на занятіе Марѳы Ивановны. Онъ спросилъ только:

— А Софья Антоновна дома?

— Соня! Помилуйте, да она, я думаю, обошла ужь все село. Вы знаете, моя Соня ангельская душа! Еслибы вы только знали, какъ она ухаживаетъ за больными и своими бѣлыми, какъ воскъ, ручками трогаетъ загорѣлыя лица крестьянъ или ихъ закорузлыя руки. Она трогательна! Oh que oui! elle est touchante!

Трескинъ былъ не въ духѣ. Онъ пріѣхалъ именно къ Сонѣ и попалъ на старую болтунью.

— Зачѣмъ же она трогаетъ загорѣлыя лица крестьянъ? сказалъ онъ серьезно и холодно, хотя и вѣжливо.

— Ахъ, какіе вы homme prosaique! Иногда надо же приложить компрессъ къ головѣ, пощупать пульсъ.

— А!

— Да, моя Соня удивительно добра. Это необычайно милая дѣвушка. Еслибъ вы только видѣли, какъ она нынче говорила съ бѣдной матерью больного ребенка. C’est la providence des pauvres, la soeur de charité! Знаете ли, что я часто думаю? Соня не подозрѣваетъ своего призванія. Она родилась для того, чтобы быть сестрою милосердія. Въ этомъ я не сомнѣваюсь.. Вы видали во Франціи одежду сестеръ милосердія? Прелестный костюмъ! Синяя юбка и батистовая пелена вокругъ головы, до пояса длинныя четки, на груди крестъ. Конечно, многія женщины не могутъ вынести батистовую пелену около лица. Оно и понятно, почти нѣтъ кожи, которая бы могла спорить съ бѣлизной батиста; но Соня такъ бѣла, что, я увѣрена, батистовая перевязь шла бы къ…

— Что вы это дѣлаете? Надъ чѣмъ такъ трудитесь? спросилъ Трескинъ, будучи не въ состояніи слушать до конца эту длинную тираду.

— Да что же мнѣ дѣлать, какъ не жить для дочери! Для кого трудиться, какъ не для нея!

— Но я никакъ не могу понять…

— О, вы будете видѣть и не увидите, будете догадываться и не догадаетесь. Чувства матери понятны только другой матери, и притомъ нѣжной. Но мужчина! Я вамъ скажу, хотя, быть можетъ, вы и обвините меня въ повтореніи пошлой, истертой фразы, что хуже мужчинъ нѣтъ ничего на земномъ шарѣ!

— Это говорятъ и о женщинахъ, Марѳа Ивановна, но вы все еще не сказали мнѣ, что вы дѣлаете?

— Пересаживаю кусты воздушныхъ жасминовъ: велѣла ихъ высадить изъ клумбъ и сажала въ кадки.

— Да это не слыхано.

— Ну да. Но Соня сказала намедни, что воздушные жасмины — любимые цвѣты ея, и что она хотѣла бы имѣть ихъ въ своей комнатѣ. Марѳа Ивановна вдругъ засмѣялась.

— Чему вы смѣетесь, глядя на меня?

— Не обижайтесь, право, смѣшно! Влюблены, а не поняли этого, не замѣтили, что она это сказала при васъ. Охъ, ужь вы, нынѣшніе влюбленные!

— Я не влюбленъ, Марѳа Ивановна, сказалъ Трескинъ съ досадой.

Марѳа Ивановна погрозила ему пальцемъ и принялась за пересадку растеній, говоря:

— Ну, хорошо, хорошо!

— А гдѣ же тюльпаны? Недѣлю назадъ Софья Антоновна любовалась тюльпанами, и окна гостиной уставлены были только ими.

— Да, теперь велѣла убрать. Говоритъ: une fleur sans parfum c’est une femme sans intelligence! Не правда ли, капризы Сони заключаютъ въ себѣ неотразимую прелесть? Я мать, но не могу не видѣть этого. Она напоминаетъ мнѣ одну изъ самыхъ очаровательныхъ героинь Мюссе Маріанну, — знаете, въ его пьесѣ «Les caprices de Marianne». Вы читали?

— Какъ же, только тамъ капризъ заходитъ слишкомъ далеко. Маріанна любитъ потому только, что ея не любятъ.

— Соня и на это способна; ей Богу, такъ. Она создана иначе, чѣмъ другія. Я часто ей говорю это; вотъ и намедни, взявъ пословицу Мюссе, отдала ее ей и говорю: прочти, вѣдь это писанная ты.

— Въ томъ-то и бѣда, пробормоталъ Трескинъ и прибавилъ: Позвольте мнѣ идти въ садъ покуда.

— Да, да, я понимаю: вы пробираетесь къ ней на встрѣчу! Подите, подите, я не держу васъ. Гдѣ вамъ сидѣть со мной старухой? Рыба любитъ гдѣ глубже, а молодость ищетъ любовь, дѣло извѣстное.

— Сумашедшая женщина, думалъ Трескинъ выходя, — губитъ дочь, сумашедшая женщина!

Къ обѣду Соня воротилась; не смотря на всѣ разсказы матери, она просто бродила по лугамъ и, разумѣется, не годилась въ сестры милосердія, хотя по врожденной добротѣ поспѣшила бы помочь бѣдному или больному, когда бы онъ случайно попался на глаза ея. Она встрѣтила Трескина довольно холодно и не обратила вниманія на кусты жасминовъ, которыми была убрана гостиная. Мать ея жадно ловила ея взгляды и наконецъ не утерпѣла:

— Соня, или ты не видишь? И она показала на кадки.

— Вижу, merci, maman.

— Только-то! А я старалась цѣлое утро, устала до смерти.

— Да кто же васъ заставлялъ, мама? Вѣдь это, право, даже скучно. Я пустого слова вымолвить не могу, что вы сами измучитесь, да и весь домъ измучите, чтобы тотчасъ исполнить, не скажу — мое желаніе или даже прихоть, а просто праздное слово.

— Вотъ и не понравилось! воскликнула Мароа Ивановна. — Ну, не говорила ли я, что она другая Маріанна?

Соня не отвѣтила, сѣла за пяльцы и задумалась. Трескинъ сѣлъ рядомъ съ ней; мать вышла изъ комнаты, разсуждая, какой бы другой сюрпризъ поудачнѣе выдумать для дочери.

Соня вышивала, наклонивъ голову на пяльцы, и рука ея быстро двигалась, повинуясь, быть можетъ, взволнованнымъ чувствамъ. Трескинъ взглянулъ на нее, прошелся и опять сѣлъ подлѣ нея. Оба они долго молчали. Наконецъ Соня прервала это молчаніе и сказала отрывисто:

— Что жь вы молчите? Или взяли на себя роль привидѣнія, чтобы испугать меня?

— Да говорить-то не о чемъ, отвѣчалъ онъ холодно и, по видимому, спокойно.

— Да и печалиться не о чемъ, возразила Соня.

— Ну, съ этимъ я несогласенъ, возразилъ онъ.

— Это почему?

— Конечно; кому, истинно къ вамъ привязанному, можетъ быть пріятно ваше поведеніе въ послѣднія три недѣли?

— Какое преступленіе я совершила? спросила она насмѣшливо.

— Не принимайте такого тона, я не намѣренъ шутить, я хочу говорить съ вами серьезно. Ужели вы не можете подарить мнѣ полчаса и поговорить со мною разумно? Скажите это, и я тотчасъ уѣду. Мои лошади ужь готовы, и докучать собою я не намѣренъ.

— Какъ хотите, сказала Соня съ пренебрежительной беззаботностью.

— Въ такомъ случаѣ прощайте.

Онъ всталъ и пошелъ изъ комнаты; Соня взглянула и проводила его глазами до самой двери. Онъ отворилъ ее и скрылся за нею.

— Трескинъ, Трескинъ, Jean! закричала она вслѣдъ ему.

— Что вамъ угодно? спросилъ онъ, показываясь въ дверяхъ.

— Останьтесь!

— Нѣтъ, я не останусь, если вы не хотите только играть мною и моимъ чувствомъ. Я люблю васъ, вы это слишкомъ хорошо знаете, но я не позволю вамъ сдѣлать изъ меня пѣшку. Я уѣду; я сумѣю сладить съ собою и убью въ себѣ недостойное чувство. Да, оно недостойно, какъ скоро человѣкъ сознаетъ, что въ любви нѣтъ ни довѣренности, ни уваженія!

При этихъ словахъ Соня перемѣнилась въ лицѣ, и иголка выпала изъ рукъ ея; скоро однако она оправилась и, сложивъ руки на пяльцахъ, посмотрѣла въ глаза его и сказала холодно:

— Понимаю! Вы оскорбляете меня затѣмъ, чтобы выместить на мнѣ сумашедшую ревность свою. Развѣ я не вижу, что вы приревновали меня къ monsieur Полю. Ревность и сцены — плохой способъ заставить полюбить себя.

— Ревность! Нѣтъ, это не ревность. Я не принадлежу къ пуританамъ и не считаю преступленіемъ легкое кокетство женщины въ гостиной, особенно, когда оно не переходитъ извѣстныхъ границъ.

— Какія же это границы? Ихъ было бы любопытно узнать и изучить, хотя бы для того только, чтобы не подвергаться вновь такой же скучной сценѣ, какъ эта, сказала Соня съ ироніей.

— Оставьте этотъ тонъ, повторяю вамъ; я говорю съ вами серьезно, и этотъ разговоръ долженъ имѣть важныя послѣдствія на вашу и мою судьбу. Хотите ли вы говорить, не шутя, не привязываясь къ словамъ, не искажая смысла ихъ? Въ противномъ случаѣ мнѣ говорить не о чемъ, и я тотчасъ уѣду, и… навсегда.

— Говорите, я слушаю, сказала Соня серьезнѣе прежняго.

Онъ понялъ, что перевѣсъ на его сторонѣ и сталъ говорить еще тверже.

— Я рѣшился говорить съ вами потому, что не убѣжденъ еще въ совершенной испорченности вашего сердца, хотя знаю, что характеръ вашъ искаженъ до-нельзя. Цѣлый годъ я любилъ васъ; цѣлый годъ цѣною постоянной о васъ заботливости, нѣжности и даже — что таить правду — непростительной покорности вашимъ капризамъ я думалъ убѣдить васъ въ правдѣ моей привязанности и пріобрѣсти вашу любовь. Я думалъ, что вы оцѣпили все это, взглянули серьезно на жизнь, поняли, что она не романъ и не драма съ сюрпризами и превращеніями, что въ ней есть и долгъ, есть и борьба, есть и неизбѣжныя страданія. Кажется, я ошибался. При первой недоброй встрѣчѣ, вы поддались дурному вліянію. Ваши гибельныя понятія о жизни, почерпнутыя изъ плохихъ французскихъ романовъ, пустые разговоры и совершенное отсутствіе всякаго разумнаго развитія очень быстро увлекли васъ по иному пути и заставили васъ поддаться гибельному, особенно для васъ, сближенію съ человѣкомъ опаснымъ и безнравственнымъ.

— Какъ вамъ не стыдно, сказала Соня, покраснѣвъ до ушей, — клеветать на человѣка, котораго вы мало знаете. Вы говорите о Сурмиловѣ?

— Да.

— Не зная его.

— Нѣтъ, я знаю его; довольно перемолвить съ нимъ два слова, чтобы знать, что онъ такое. Но оставимъ его, я говорю не о немъ, но о васъ. Выслушайте меня до конца, прошу васъ.

— Извольте, говорите.

— Ваше сближеніе съ нимъ, сколько могу я понять, не основано ни на любви, ни даже на увлеченіи, свойственномъ молодости. Это не болѣе, какъ жажда ощущеній. Вы ищите въ жизни не правды, не любви, не спокойствія и глубины чувства, не той поэзіи, которой преисполнены отношенія простыя и чистыя, полныя обоюдной довѣрчивости, а шумныхъ словъ, выдуманныхъ чувствъ и какой-то фальшивой страстности. Словомъ, это шалость сердца, порожденная празднымъ и испорченнымъ воображеніемъ.

— Покорно васъ благодарю за хорошее обо мнѣ мнѣніе, сказала Соня.

— Въ этомъ виноваты не вы однѣ, но все ваше воспитаніе и особенно неразборчивость въ чтеніи пустыхъ, и хуже того, дурныхъ книгъ.

— Не сами ли вы говорили когда-то, что можно читать все, исключая безнравственныхъ книгъ? Такихъ нѣтъ въ нашемъ домѣ.

— Правда; но въ самой вашей натурѣ, въ вашемъ воспитаніи было много такого, что приготовило въ васъ почву для принятія всего ложнаго, преувеличеннаго, безразсуднаго. На разумныя и простыя натуры дурной романъ не производитъ никакого впечатлѣнія; на натуры легкія, причудливыя, капризныя — выходитъ на оборотъ. Но оставимте это. Въ послѣднее время и сердце ваше смолкло, заглохло; вы не щадили меня. Вы говорили, что я ревную васъ, нѣтъ. Я пришелъ только за положительнымъ отвѣтомъ. Скажите мнѣ прямо, что у васъ за отношенія съ Сурмиловымъ? Вы шалите? Или вы увлечены, и голова ваша нашла въ этихъ отношеніяхъ ту пищу, которой она напрасно искала въ любви моей. Что за чувство, наконецъ, владѣетъ вами? Взгляните на меня, Соня; передъ вами не смѣшной ревнивецъ и не строгій другъ, и не скучный моралистъ; передъ вами искренне къ вамъ привязанный человѣкъ, готовый сказать вамъ правду, но готовый также принять всякое ваше чистосердечное слово прямо къ сердцу и тотчасъ простить и забыть ваше легкомысліе. Не слово раскаянія или даже сожалѣнія нужно мнѣ, а только довѣріе, дружбу, искреннее сознаніе!

Онъ придвинулъ свой стулъ и нѣжно взялъ ее за руку; она была смущена, и быть можетъ, тронута.

— Какой вы странный, начала она; — ну, правда, я кокетничала съ Сурмиловымъ, но что жь изъ того? Развѣ вы сами не сказали сейчасъ, что понимаете и прощаете легкое кокетство. Я молода, я не такой философъ, какъ вы!

Она засмѣялась и, показавъ на него съ дѣтской миною и замашками шаловливаго дитяти, прибавила:

— У, какой угрюмый!

— Это опять уловка, возразилъ Трескинъ серьезно; — я просилъ правды, а вы отшучиваетесь и хотите разсмѣшить меня.

— Ну да, сказала Соня, — пожалуй, я буду откровеннѣе, но вы заставляете меня говорить о такихъ вещахъ, о которыхъ мы, женщины, говорить не любимъ. Павелъ Сурмиловъ страстно влюбленъ въ меня и…

— Кто вамъ сказалъ это?

— Какъ кто? Вотъ забавно; да все его поведеніе со мной, его частыя сюда посѣщенія и наконецъ его объясненіе со мною.

— Онъ сватался?

— Нѣтъ еще; но вѣдь это почти то же.

— Совсѣмъ не то же; онъ, вѣрно, говорилъ вамъ только о своей любви.

Она кивнула головой въ знакъ согласія.

— А! сказалъ онъ, — говорилъ о любви и не говорилъ о женитьбѣ; это совершенно въ его духѣ. И вы не оскорбились этимъ! Ахъ, Соня, Соня! Но ваша мать? Неужели она ничего не видитъ, неужели она и въ такомъ важномъ дѣлѣ не даетъ вамъ какого-нибудь добраго совѣта?

— Опять нападка на мама, сказала, вспыхнувъ, Соня, радуясь тому, что могла повернуть разговоръ и наконецъ прекратить его. — Вотъ ужь часъ, что вы читаете мнѣ нравоученія, напрашиваетесь въ мои духовники и вдобавокъ браните мама. Моего терпѣнія и моихъ силъ не стало больше на все это; радуйтесь же: вы разсердили меня, разстроили, заставили плакать!

Соня встала и вышла изъ комнаты съ глазами полными слезъ. Досада раздразнила самолюбіе, тревога вызвала ихъ внезапно. Она сама не знала, о чемъ она плакала.

Трескинъ вышелъ въ садъ и долго скорыми шагами ходилъ по аллеѣ. Онъ очень хорошо понималъ, что, привязавшись къ Сонѣ, не отказываясь отъ надежды назвать ее своей женой, онъ ставилъ все счастіе своей жизни на карту. Выиграетъ — хорошо, лопнетъ — все пропало. Онъ понималъ, что Соня стояла на распутьи — какую дорогу выберетъ она, по которой пойдетъ, да кто можетъ поручиться за нее: пойдетъ по одной, а своротитъ на другую. Но онъ любилъ ее, сердце говорило за нее, хотя разумъ не однажды уже нашептывалъ ему имя Кати, и всякій разъ какъ онъ думалъ о женитьбѣ и спокойствіи семейной жизни. Утомившись, онъ сѣлъ на скамью и въ раздумьи оперся головой на руку. Легкій шорохъ платья по песку заставилъ его оглянуться. Соня шла по аллеѣ, потупивъ голову, задумчивая и печальная. Очень рѣдко случалось ему видѣть ее такою, но такою онъ особенно любилъ ее. Не смотря однакоже на это, онъ не далъ ходу собственному чувству и, поднявъ голову, старался казаться спокойнымъ и равнодушнымъ.

Она подошла къ нему, сѣла возлѣ него и сказала тихо:

— Помиримтесь, я была не права, но и вы тоже. Не будемте говорить и думать о размолвкѣ послѣднихъ недѣль.

Звукъ ея голоса былъ мягокъ; что-то дѣтски откровенное слышалось въ немъ; онъ посмотрѣлъ прямо въ глаза и сказалъ:

— Я очень радъ все забыть, кромѣ нашей привязанности, но вы должны дать мнѣ обѣщаніе не компрометировать себя съ Сурмиловымъ. Вѣдь это не ревность съ моей стороны, а только опасеніе за вашу добрую славу и ваше спокойствіе. Повѣрьте, что Сурмиловъ эгоистъ и притомъ человѣкъ дерзкій, онъ не пожалѣетъ васъ.

Соня вспомнила свою прогулку въ лодкѣ, сцену въ саду и на островѣ и почувствовала, что сердце ея замерло.

— Повѣрьте, что онъ или насмѣхается надъ вами, или отъ скуки играетъ вами; онъ не умѣетъ, не можетъ любить. Вы видите, я говорю съ вами какъ съ нѣжно любимой сестрой; въ моей любви къ вамъ есть огромная доля жалости; такъ и кажется мнѣ, что вы беззащитны и оставлены на волю судьбы. Сохрани васъ Богъ отъ любви къ такому человѣку, какъ Сурмиловъ.

— Я не люблю его, сказала Соня съ испугомъ.

Тонъ ея голоса говорилъ такъ много, что Трескинъ съ новой тревогой взглянулъ на нее.

— Я этого не думаю, во вы увлеклись или, лучше, невольно поддались его вліянію и его силѣ. Я думаю, что силы у него много, но не на добро.

— Нѣтъ, право, нѣтъ, отчего вамъ пришла такая мысль? Хотите, я завтра не поѣду на балъ. А вы знаете, какъ я ждала этого бала. Вотъ ужь четыре мѣсяца, какъ я не танцовала, но для васъ я откажусь отъ этого удовольствія.

— Ахъ, Соня, сказалъ онъ, — какая вы странная! Къ чему такія жертвы? Ничего вы не можете сдѣлать просто, благоразумно. Поѣзжайте, танцуйте, веселитесь, но только, ради Бога, не воображайте себя героиней какого-нибудь неизданнаго романа.

Онъ засмѣялся, чтобы смягчить значеніе словъ своихъ, засмѣялась и она.

— И откуда вы взяли все это! Какіе романы! Какая

героиня! Это только смѣшно, а ужь я никакъ не хочу взять на себя такую роль! Скажите мнѣ, чѣмъ я подала вамъ поводъ думать, что навязываю на себя роль героини романа.

— Это мой секретъ, сказалъ онъ, цѣлуя ея руку очень нѣжно.

— Пойдемте домой, пора, сказала она; — мама, вѣрно, ждетъ насъ обѣдать. Вѣдь вы обѣдаете съ нами, не правда ли?

— Теперь, конечно, сказалъ онъ, подавая ей руку; — она оперлась на нее, и оба они скоро исчезли за густыми клумбами кустарниковъ, обрамлявшихъ цвѣтникъ.


Весь уѣздъ, даже сосѣдніе къ уѣзду помѣщики съѣхались съ утра у **". По случаю именинъ хозяина былъ пиръ горой, обѣдъ и балъ. Позднѣе всѣхъ, передъ самымъ обѣдомъ, явились Сурмиловы и Якшины. Петръ Ѳедоровичъ, Глафира Николаевна и Марѳа Ивановна пріѣхали въ коляскѣ, а молодежь — въ шарабанѣ. Когда при громѣ подъѣзжавшихъ экипажей хозяинъ и за нимъ многіе мужчины вышли изъ билліардной на широкое крыльцо дома, они могли полюбоваться на особенную ловкость, съ которою Павелъ завернулъ въ воротахъ лихую четверню и, сдѣлавъ полукругъ на широкомъ дворѣ, подкатилъ къ подъѣзду. На задней скамейкѣ шарабана сидѣли Катя и Полина; на передней — Соня рядомъ съ Павломъ. Она была одѣта въ бѣлое платье, на которомъ былъ накинутъ артистическій и богатый складками алжирскій бурнусъ; шляпка съ широкими полями покрывала ея голову; розовые банты, украшавшіе эту шляпку-bergиre, обрамляли ея розовое личико; гладко зачесанные бѣлокурые волосы едва виднѣлись изъ-за пышныхъ бантовъ. Увидѣвъ Соню рядомъ съ Павломъ, Трескинъ нахмурился, и не дожидаясь, чтобы она вышла изъ экипажа, пошелъ назадъ въ комнаты и тотчасъ занялся игрою на билліардѣ.

Соня скользнула въ гостиную, и скоро дѣвичій лепетъ, поцѣлуи, привѣтствія хозяевъ, говоръ гостей раздались въ домѣ, будто всѣ оживились при появленіи этихъ двухъ семействъ, особенно любимыхъ въ околоткѣ. Подали обѣдъ, и длинная вереница лицъ, какъ громадный польскій, потянулась въ столовую. По издавна заведенному обычаю всякій кавалеръ, доведя свою даму до стула, вѣжливо откланивался и уходилъ на противоположную сторону. Такимъ образомъ дамы обѣдали на одной сторонѣ, а мужчины на другой; столъ раздѣлялъ ихъ. Многимъ хотѣлось бы, особенно тѣмъ, кто исключительно не любилъ пить и ѣсть, сѣсть около дѣвушекъ, но никто не смѣлъ нарушить давняго обычая, который всегда властвуетъ деспотически и всего больше въ губерніяхъ. Павелъ велъ Соню къ столу, во, доведя до мѣста, смѣло сѣлъ рядомъ съ нею. Соня замѣтила взглядъ Трескина и сказала Павлу:

— Зачѣмъ вы сѣли подлѣ меня? Всѣ мужчины съ той стороны, мнѣ неловко.

— Пустяки! отвѣтилъ Павелъ, смѣясь, и черезъ весь столъ громко кликнулъ Волгина.

— Волгинъ, поди сюда!

Волгинъ бросился со всѣхъ ногъ и подбѣжалъ къ Павлу.

— Садись, братецъ, здѣсь, между дѣвицъ, около Кати или Полины, если хочешь. Что за глупая чопорность — женщины по одну сторону, мужчины по другую, гдѣ это видано! Ну, спокойны ли вы? сказалъ онъ, обращаясь къ Сонѣ, смущенной не тѣмъ, что на нихъ обращены были взоры всѣхъ гостей, но равнодушнымъ разговоромъ Трескина съ своимъ сосѣдомъ. Онъ одинъ, казалось, не хотѣлъ замѣтить всей суматохи, произведенной окликомъ Павла и его распоряженіемъ, будто онъ хозяинъ дома.

— О, да я вижу, вы напуганы и не знаете, куда дѣть глаза, сказалъ Павелъ Сонѣ и засмѣялся съ такимъ высокомѣрнымъ презрѣніемъ (такъ по крайней мѣрѣ показалось ей), что она вспыхнула и отвѣтила ему смѣло.

— Съ чего вы взяли это? Неужели вы думаете, что я забочусь о томъ, что про меня скажутъ, и еще здѣсь? Я очень мало цѣню общественное мнѣніе, оно для меня меньше, чѣмъ ничего. Свобода — мой девизъ, и я не промѣняю ея ни на что.

— Кромѣ любви, надѣюсь, сказалъ Павелъ; — кто любитъ, тотъ носитъ цѣпи, это говорили еще въ старину и будутъ говорить до скончанія міра. Мы танцуемъ вмѣстѣ: Вы дадите мнѣ, вопервыхъ, мазурку, потомъ всѣ польки и вальсъ. Кадрилей я не танцую.

— Не много ли будетъ? спросила Соня улыбаясь.

— Нѣтъ, сказалъ Павелъ просто. — Съ кѣмъ хотите вы, чтобъ я танцовалъ здѣсь? Кажется, все какіе-то уроды. Если вы мнѣ наскучите или я вамъ, то заранѣе уговоримтесь разойтись. Я поищу другую даму, а вы — другого кавалера.

Соня внутренно удивилась повороту разговора: она ужь думала, что можетъ поздравить себя съ совершенной побѣдой. Еще поутру, пріѣхавъ за нею, онъ настойчиво просилъ ее ѣхать съ ними въ шарабанѣ и, получивъ это согласіе, почти насильно посадилъ ее рядомъ съ собою, на переднюю банкетку. Легкое сопротивленіе Сони (слѣдствіе разговора ея съ Трескинымъ) только раздразнило его самолюбіе и настойчивость. Удовлетворивъ ихъ хотя частью, онъ опять позаботился не о чемъ больше, какъ о томъ, чтобы провести день пріятно. Затронутое самолюбіе Сони, такъ заботливо взлелѣянное съ дѣтства безразсудной матерью, заговорило, и она принялась кокетничать съ Павломъ, забывъ всѣ обѣщанія, данныя на канунѣ Трескину. Соня знала, что она хороша собою и спѣшила занять своего собесѣдника легкой, живой и остроумной болтовней; она смѣялась надо всѣми и не прочь была посмѣяться надъ своими или собою, лишь бы шутки ея были мѣтко и причудливо оригинальны. Такого ея настроенія особенно не любилъ Трескинъ и особенно любилъ Павелъ. Онъ рѣдко смѣялся отъ души, но въ этотъ день не разъ обращалъ на себя вниманіе всей залы своимъ громкимъ хохотомъ, а часто и вслухъ вырвавшимся у него восклицаніемъ. Трескинъ не отходилъ отъ Кати и Полины. Спокойствіе его сперва казалось Сонѣ подозрительнымъ, но потомъ, увлеченная собственной веселостью, опьянѣвъ отъ нея, она совершенно забыла все, что окружало ее, и конечно, забыла Трескина.

Послѣ обѣда она не приняла участія въ общемъ разговорѣ усѣвшихся на балконѣ дѣвушекъ, а сошла внизъ и сѣла на ступенькахъ крыльца, окруженная двумя-тремя мужчинами, между которыми былъ и Павелъ. Онъ полулегъ на другой ступенькѣ у ногъ ея, и подпирая голову рукою, смѣло смотрѣлъ въ глаза ея. Мало по малу веселость Сони, не подстрекаемая Павломъ, истощилась, и она перешла въ другое настроеніе, болѣе спокойное и серьезное. Мужчины, окружавшіе ее, разошлись, и она осталась съ глазу на глазъ съ Павломъ.

— Что жь вы это примолкли? спросилъ онъ ее нѣжно.

— Устала болтать и смѣяться. Теперь очередь за вами, развлекайте меня.

— О, нѣтъ, я не гожусь на это, особенно послѣ обѣда. Посмотрите, мы здѣсь одни; пари держу, что всѣ эти увальни-помѣщики объѣлись и разошлись спать. Будьте же довольны тѣмъ, что я не заражаюсь ихъ примѣромъ, хотя я, какъ и они, ѣлъ порядочно. Хорошъ и обѣдъ: тяжелъ, какъ камень, жиренъ, какъ сало. Вижу, что эти дикіе народы погрузились въ первобытное, закоснѣлое невѣжество, ѣдятъ спаржу съ какимъ-то сладкимъ соусомъ, который зовутъ сабайономъ — это какая-то бурда…

— Это что за слово? Не щегольски вы выражаетесь, сказала Соня съ презрительной миной.

— И, полноте, возразилъ онъ, досадуя, — вы, какъ и я, какъ всѣ мы воспитаны въ кругу семействъ, гдѣ пуризмъ выраженій вовсе не въ ходу. Что это не даютъ кофе? Волгинъ, неужели здѣсь не знаютъ, что кофе — вещь необходимая послѣ обѣда.

Волгинъ, только что вошедшій на балконъ, подошелъ тотчасъ и объявилъ, что всѣ давно пьютъ кофе въ гостиной, и прибавилъ:

— Ужь ты, право, считаешь насъ за медвѣдей, а мы, право, здѣсь живемъ не хуже, чѣмъ въ столицѣ.

— Одно это слово губитъ тебя и показываетъ въ тебѣ туземца, сказалъ Павелъ, лѣниво вставая и намѣреваясь идти въ гостиную. Въ это время Катя вошла на балконъ и принесла брату чашку кофе.

— Вотъ сестра! воскликнулъ Волгинъ, — какой ты счастливецъ!

— Это счастіе зависитъ отъ насъ самихъ, сказалъ Павелъ, смѣясь и цѣлуя у сестры руку. — Я вышколилъ сестеръ, прибавилъ онъ, смѣясь, — и онѣ ходятъ у меня по стрункѣ.

— Какой шутъ! сказала Катя, смѣясь добродушно. — Однако, поди въ гостиную; папа просилъ меня сказать тебѣ, что онъ сидитъ тамъ съ своимъ старымъ пріятелемъ и хочетъ познакомить тебя съ нимъ.

— Да, такъ я и пойду скучать съ этимъ старымъ олухомъ, сказалъ Павелъ, — да и о чемъ буду я говорить съ нимъ. Жена его ужь и такъ раздражила мои нервы. Одѣта, какъ пудель въ собачьей комедіи, да кромѣ: вы осчастливили насъ… очаровали… не соскучьтесь съ нами провинціалами… ничего сказать не умѣетъ. И потомъ скорчитъ рожу!

— Тише, ради Бога, тише, сказала Катя.

— Разомъ уничтожилъ человѣка, воскликнулъ Волгинъ съ упоеніемъ.

— Да, братъ, не совѣтую сердить меня, возразилъ Павелъ самодовольно и прибавилъ: — Однако ужасно скучно! Пойдемте гулять, mademoiselle Sophie. Катя, пойдемъ гулять.

— Я бы не хотѣла изорвать и измять моего платья, сказала она нерѣшительно.

— Пустяки! Волгинъ, дай ей руку…

Они сошли съ балкона и удалились вдоль большой липовой аллеи. Трескинъ показался въ дверяхъ балкона и долго глядѣлъ имъ вслѣдъ, куря сигару.

Начался балъ. Павелъ танцовалъ только съ Соней или съ сестрой своей Катей. Отецъ подошелъ къ нему и кротко замѣтилъ, что поведеніе его, быть можетъ, возможно въ Петербургѣ, гдѣ онъ не знаетъ, какіе теперь обычаи (это было его выраженіе), и крайне обидно здѣсь, въ деревнѣ, гдѣ каждый шагъ новопріѣзжаго замѣчается и обсуживается; что онъ проситъ его сдѣлать туръ вальса хоть съ дочерью хозяйки.

— Да гдѣ она? спросилъ Павелъ.

— Какъ? Ты въ домѣ съ утра и не знаешь хозяйской дочери, сказалъ Петръ Ѳедоровичъ съ ужасомъ. — Какъ же это сестры не познакомили тебя! Пойдемъ, я тебя представлю.

— Нѣтъ ужь, батюшка, избавьте, сказалъ Павелъ, — покажите мнѣ ее, и я позову ее танцевать, чтобы сдѣлать вамъ угодное.

Старикъ показалъ ему высокую, худощавую дѣвушку

съ кораллами на головѣ. Павелъ сдѣлалъ значительную гримасу и направилъ шаги свои къ ней. Онъ подошелъ и молча поклонился ей; дѣвушка, увидѣвъ передъ собою это безмолвное, холодное лицо, смутилась, и такъ какъ въ эту минуту играли вальсъ, она привстала и протянула руку. Павелъ находилъ особое удовольствіе въ смущеніи другого; онъ отступилъ и сказалъ громко:

— Извините, я пришелъ звать васъ на слѣдующую кадриль.

— Благодарю васъ, я не танцую слѣдующей кадрили, сказала дѣвушка, которой негодованіе придало смѣлости.

Павелъ повернулся на каблукахъ и пошелъ назадъ, прямо къ Сонѣ; онъ почти легъ на спинку ея стула и постоянно говорилъ съ нею, хотя она танцовала съ какимъ-то туземцемъ, по выраженію Павла. Когда балъ кончился, у Павла было двумя врагами больше, да и у Сони было ихъ не мало.

— Извините меня за дерзость, сказалъ кавалеръ Сони, откланиваясь, — я вижу, что былъ слишкомъ самонадѣянъ, впередъ я буду осторожнѣе, пойму, что не могу занять васъ, и ужь, конечно, не буду наскучать вамъ моимъ приглашеніемъ.

Они танцовали мазурку. Послѣ поздняго ужина заря занялась, и розовая полоса ея ярко прорѣзала синее іюльское небо. Соня вышла на балконъ и задумалась; весь этотъ день — обѣдъ, вечеръ, балъ, ужинъ — казался ей смутнымъ сномъ, полнымъ неясныхъ грезъ и бреда. Утро повѣяло на нее прохладой; здоровый воздухъ его будто разсѣялъ ея опьяненіе и помогъ ей возвратиться къ дѣйствительности и здравому смыслу. Съ нимъ вмѣстѣ она вспомнила и о Трескинѣ. Поздно вечеромъ она видѣла его за зеленымъ карточнымъ столомъ въ гостиной, по гдѣ онъ былъ теперь, и какъ встрѣтитъ онъ ее завтра, что скажетъ онъ ей? — И гдѣ онъ? прошептала Соня невольно.

— Здѣсь, сказалъ Павелъ сзади нея, — и не знаю, долженъ ли я сердиться за то, что вотъ ужь десять минутъ, какъ вы не видите, что я стою за вами, или благодарить за то, что вы думали обо мнѣ и даже звали меня.

Онъ нагнулся и поцѣловалъ ея руку, эту бѣлую, розовую, круглую руку, лежавшую вдоль черныхъ, дряхлыхъ полусгнившихъ перилъ балкона.

— Вы не знаете цѣны себѣ, сказалъ онъ, захватывая себѣ короткость влюбленнаго и любимаго человѣка; — посмотрите на всѣхъ дѣвушекъ: при утреннемъ свѣтѣ онѣ потеряли сто процентовъ и будутъ совершенно уничтожены сейчасъ вотъ этой люстрой, прибавилъ онъ, показывая на красный огненный дискъ всходящаго солнца. — А вы стали еще красивѣе; ваши глаза, усталые, утомленные, полны нѣги и страсти; ваше смятое платье лучше одѣваетъ васъ, чѣмъ вашъ пышный утренній уборъ. Какъ не любить васъ! Клянусь, что въ эту минуту я весь принадлежу одной вамъ и готовъ на все, чтобы вамъ понравиться!

Соня вспомнила слова Трескина, и мысль, что Павелъ говоритъ о любви, не думая о женитьбѣ, оскорбила ее.

— Замолчите, сказала она; — ваши слова дерзки, я не хочу слушать ихъ.

— Это что за новости? Я не знавалъ за вами такихъ замашекъ, сказалъ Павелъ, взявъ въ свои руки руку Сони. Напрасно силилась она освободиться, онъ самовольно сжалъ ее, и ей пришлось покориться.

— Говорите сейчасъ, отчего вы разсердились? Слышите ли? Я требую этого.

— Оставьте меня. — Нѣтъ. Вы думаете, я не замѣтилъ вашей перемѣны.

Вчера утромъ вы приняли меня холодно, пріѣхавъ сюда — вы были лихорадочно веселы и удивительно умны; послѣ вы увлеклись собою — да, собою, и развеселились просто, безъ задней мысли. Теперь задняя мысль опять воротилась. Вотъ она, вотъ она! кончилъ онъ, показывая на нее пальцемъ.

Она улыбнулась.

— И эта улыбка, эта улыбка! Гдѣ вы украли ее? Точно улыбка ангела на другой день его паденія! Слышите ли, на другой день. Скажите, отчего два дня назадъ у васъ не было ни этой задней мысли, ни этой улыбки!

Соня встала. Онъ оглянулся и, не видя никого вокругъ, внезапно охватилъ ея талію рукою, привлекъ къ себѣ и прошепталъ надъ ея ухомъ:

— Ну, теперь говори, говори! сказалъ онъ съ такой смѣсью воли, увлеченія, страстности, что Соня обомлѣла и слова замерли на языкѣ ея.

— Ты любишь меня, скажи… говорилъ онъ.

— Не знаю, шепнула Соня.

Онъ сильно оттолкнулъ ее отъ себя.

— А что можетъ заключить мужчина о женщинѣ, которая нынче поддается ему, а завтра обдаетъ его холодомъ. Такихъ женщинъ презираютъ.

— Пощадите меня, сказала Соня сквозь слезы, — не я, а вы виноваты. Богъ знаетъ, что со мною дѣлается; когда я не вижу васъ, я… я не люблю васъ… Когда я… я васъ вижу, вы… вы совершенно уничтожаете мою волю, и я чувствую что-то страшное, чего объяснить не могу. Скажите, чего вы хотите?

— Я люблю васъ, сказалъ Павелъ, — хотя при постороннихъ смѣюсь и шучу даже и надъ вами, но я люблю васъ.

— Любите и женитесь? спросила она чуть слышно. Павелъ опустилъ ея руку.

— Соня, сказалъ онъ, — выслушайте меня. Я никогда не думалъ о женитьбѣ. У меня есть обязанности, мать, старикъ-отецъ, двѣ сестры. Я единственная опора семейства. Я крутъ, но люблю сестеръ и долженъ сперва устроить ихъ будущность. Я не думалъ еще о женитьбѣ, теперь дѣло другое, я не прочь отъ нея. Намъ надо короче узнать другъ друга, и если я найду въ васъ всѣ условія, которыя я поставилъ себѣ закономъ требовать отъ жены, то отчего жь намъ и не жениться.

Итакъ, Павелъ ей говорилъ то же самое, что когда-то она сказала Трескину: онъ не заботился о ней, а разсуждалъ только о томъ, подходитъ ли она подъ его требованія. Соня не разсуждала однако, въ эту минуту она была какъ въ чаду и думала только: — Трескинъ не правъ; онъ хочетъ на мнѣ жениться.

Въ это время изъ гостиной послышался голосъ Сониной матери; она искала и звала дочь. Гости всѣ ужь разошлись.

— Когда я васъ увижу? спросила Соня у Павла.

— Послѣ завтра вечеромъ я пріѣду къ вамъ, отвѣчалъ онъ, цѣлуя ея руку; она отдернула и побѣжала въ комнаты. Отъ ея порывистаго движенія ея бѣлое платье обвилось около нея и обрисовало ея стройный станъ.

— Граціозная дѣвочка! подумалъ Павелъ, провожая ее глазами, — дѣвочка со смысломъ — тотчасъ и объ женитьбѣ! Только воли ей давать нельзя — она штука! жениться?

На этомъ словѣ онъ задумался.


На другой день утромъ Якшины, мать и дочь, сидѣли вдвоемъ за чайнымъ столомъ. Одна изъ нихъ, въ бѣломъ щегольскомъ пенюарѣ, казалась усталой и задумчивой, другая, въ поношенномъ черномъ капотѣ, была особенно весела и говорлива. Вопреки всѣмъ извѣстной истинѣ, что молодость вѣтрена, а старость основательна, тутъ было на оборотъ: задумывалась дочь, болтала мать. Послѣ многихъ разсказовъ, пересудовъ, замѣчаній по поводу вчерашняго бала Марѳа Ивановна вдругъ съ живостью обратилась къ дочери и сказала:

— Что же ты молчишь? Тебя, кажется, можно поздравить съ побѣдой, и притомъ очень значительной. Не стыдно ли тебѣ скрытничать со мною? Я однако спокойна, потому что знаю, что отъ моего зоркаго глаза ничто не укроется. Любя тебя, слѣдя за тобой, какъ я люблю и слѣжу за тобою, я не имѣю нужды въ твоихъ признаніяхъ, и если теперь обратилась къ тебѣ съ вопросомъ, то потому только, что ты и я, мы живемъ какъ два друга. Я знаю, что если ты молчишь, то изъ скромности; но со мной она неумѣстна. Оставь ее пока въ сторонѣ, и поговоримъ откровенно, какъ и слѣдуетъ говорить съ такой матерью, какъ я. Что ты скажешь о Павлѣ Сурмиловѣ?

— Право не знаю, мои отношенія съ нимъ такъ странны, что я не знаю, какъ опредѣлить ихъ.

— Какъ же это такъ?

— Я и объяснить не сумѣю, сказала Соня, съ усиліемъ принимая намѣреніе высказать все матери и просить ея совѣта въ эту трудную для нея минуту жизни. — Онъ говоритъ, что любитъ меня, а между тѣмъ…

— Ну, ему можно бы было и не говорить о любви своей къ тебѣ, сказала, смѣясь, Марѳа Ивановна, такъ некстати перебивая дочь; — любовь его къ тебѣ ясно напечатана на лицѣ его, когда онъ слѣдитъ за тобою, видна во всемъ существѣ его, когда онъ подлѣ тебя. Я тотчасъ угадала ее съ перваго нашего визита къ Сурмиловымъ, помнишь, послѣ его пріѣзда? Да, я тотчасъ поняла, что ему предназначено страстно въ тебя влюбиться. Я, разумѣется, молчала, чтобы не возбудить твоихъ обыкновенныхъ насмѣшекъ. Ну, что? Скажи-ка теперь, кто былъ правъ? Кто дальновиденъ? Да, имъ пренебрегать нельзя; это женихъ, какихъ мало: хорошъ собою, уменъ, богатъ; у отца его, говорятъ, куча денегъ; Сурмиловы бережливы и тратятъ немного. Павелъ единственный сынъ и наслѣдникъ.

— У него двѣ сестры, мама.

— Ну, что жь такое; все-таки онъ настоящій наслѣдникъ и любимецъ отца. Сестрамъ, конечно, дадутъ что-нибудь, да и Богъ съ ними, отрѣзанный ломоть. А какъ онъ милъ, уменъ, образованъ, какъ чудно танцуетъ! Какія манеры, какія связи! Помнишь, да нѣтъ, ты не можешь помнить: тебѣ было лѣтъ двѣнадцать; я жила тогда въ Петербургѣ и бывала у его тетки. У нея были открытый домъ и вся петербургская знать. Вотъ, подумаешь, судьба-то чѣмъ не шутитъ! Полина была тогда на виду, богатая невѣста, завидная партія, и все это пошло прахомъ. Теперь сидитъ здѣсь въ глуши, ужь не молода, въ зависимости отъ отца и брата. Да, такъ о чемъ же я говорила? Да, о Павлѣ Сурмиловѣ. Онъ у тетки былъ свой человѣкъ, всѣмъ распоряжался и даже помогалъ ей принимать, и самъ былъ вездѣ принятъ. Онъ, вѣроятно, сохранилъ всѣ свои связи. Выйдя за него, ты будешь въ самомъ высшемъ кругу, въ аристократическомъ кругу. Право, я вчера смотрѣла на тебя и на него, вы сотворены другъ для друга, ужь такая вы красивая пара. А у него такая аристократическая спѣсь, и какъ она идетъ къ нему — такой гордый, недоступный! Ну, и этотъ гордецъ у нашихъ ногъ, у твоихъ, хочу сказать, моя милочка.

— Но онъ говоритъ, что прежде, чѣмъ жениться, ему надо подумать о многомъ, что онъ имѣетъ обязанности, отца и мать, не пристроенныхъ сестеръ…

— Ну, такъ что жь такое? Какой однако отличный человѣкъ! Знаешь ли, что въ наше время немного найдется такихъ благородныхъ людей. Кто нынче думаетъ о сестрахъ? Вотъ подлинно похвально, даже ужь слишкомъ. Онъ, пожалуй, слѣдуя внушеніямъ черезчуръ возвышенныхъ чувствъ, отдастъ имъ полсостоянія. Это ужь будетъ глупо. Надо же жить чѣмъ-нибудь! А вы молоды, у васъ можетъ быть куча дѣтей, надо думать и о будущемъ.

— Вы ужь насъ женили, маменька, сказала Соня, смѣясь, — вы молочница, право, мама, молочница.

— Опять ты за свои глупыя шутки, возразила ей мать съ досадой; — нельзя съ тобой поговорить серьезно, развѣ не ты сама сейчасъ сказала мнѣ, что онъ влюбленъ въ тебя, не я же это выдумала!

— Конечно, мама, но онъ говорилъ о женитьбѣ какъ-то вскользь; къ тому же меня тревожитъ мысль о Трескинѣ; онъ давно любитъ меня. Прошлаго года я просила его подождать, что жь я скажу ему теперь?

— Вотъ еще бѣда; скажи ему просто, что чувствуешь къ нему только дружбу, а любишь другого.

— Да вѣдь я этого навѣрное не знаю, иногда мнѣ кажется, что я гораздо больше люблю Трескина, чѣмъ всѣхъ другихъ.

— Какой вздоръ! Это въ тебѣ говоритъ одна жалость къ нему. Я знаю, что ты безъ памяти влюблена въ Павла, да и какъ не влюбиться въ него? Я въ твои лѣта непремѣнно бы въ него влюбилась и, признаюсь, теперь не слышу въ немъ души. Я, ты знаешь, не слишкомъ цѣню матеріальныя выгоды, это такъ низко, но должна признаться, что и въ этомъ отношеніи Павелъ имѣетъ перевѣсъ. Онъ богаче Трескина. Конечно, не за это надо отказать Трескину; я еще, слава Богу, не забыла своей молодости и знаю, что не богатство, а красота, молодость, образованность и умъ покоряютъ сердце женщины. Но вѣдь и въ этомъ отношеніи Трескинъ не выдержитъ ни малѣйшаго сравненія съ Павломъ.

— Ужь будто, мама? Трескинъ не такъ любезенъ, какъ Сурмиловъ, по за то…

— О, плутишка! воскликнула Марѳа Ивановна, цѣлуя дочь и зажимая ей ротъ рукою, — ей пріятно, что я хвалю ея возлюбленнаго, и потому она пытается противорѣчить мнѣ, чтобы заставить меня хвалить его вдвое. Надо быть слѣпой, чтобы не видѣть, что Сурмиловъ вдвое красивѣе и умнѣе Трескина. Qui est ce qui en doute?

— Трескинъ любитъ меня истинно.

— А Павелъ не любитъ? Ну, скажи? Не любитъ, что ли? Твой языкъ не поворотится произнесть такую ложь. Боже мой! прибавила старая дама, всплеснувъ руками, — что это за молодежь нынѣшняя! Сами все знаютъ, понимаютъ, чувствуютъ и заставляютъ себя уговаривать, прикидываются не впопадъ благоразумными. Но такъ и быть, я люблю тебя и все тебѣ выскажу. Вчера на балу, видя все это, и вашу любовь, и ваше согласіе, я подсѣла къ твоей будущей свекрови. Я ей говорила о сынѣ и высказала всю мысль свою, что онъ и милый, и благородный, и удивительно красивый мужчина, полный чего-то прельщающаго и загадочнаго. Что жь ты думаешь? Она взглянула на меня, да такъ-то странно, а потомъ все молчала или сухо благодарила за комплименты. Комплименты! Я ей говорю отъ души, истинно, отъ избытка чувствъ, а она принимаетъ все это за комплименты. Въ жизнь мою не встрѣчала существа скучнѣе ея. Вялая, усталая, да еще корчитъ оригиналку; все, видишь ли, ей наскучило, все въ тягость, кромѣ своего угла, гдѣ она лежитъ день-деньской, уткнувшись въ книгу, либо въ подушку. Я думаю, она дѣлаетъ это потому только, что слыхала, будто знатныя дамы всегда лежатъ на кушеткахъ, но мы съ тобой видали ихъ и знаемъ…

— Ахъ, мама, какія вы нынче несносныя; что мнѣ за дѣло до его матери и до дамъ большого свѣта!

— То-то и дѣло, что ты молода еще. А съ кѣмъ тебѣ придется жить? Конечно, съ нею. Впрочемъ, я положила, что когда вы женитесь, то его надо тотчасъ удалить отъ ихъ вліянія. Ты должна пріобрѣсти его для одной себя и не позволить его матери и сестрамъ стать между вами. Въ этомъ отношеніи Трескинъ завиднѣе: никого, одинъ какъ перстъ.

— Я знаю навѣрное, что не семья на Сурмилова, а на оборотъ, онъ на семью имѣетъ вліяніе, сказала Соня.

— Это почему? Полно, милая, женщины хитры: въ людяхъ одно, дома другое. Сама же ты говоришь, что онъ не знаетъ, какъ жениться, потому что сестры не устроены. Чѣмъ онъ добрѣе, тѣмъ онѣ больше на него разчитываютъ, и, кто знаетъ, быть можетъ, мѣшаютъ ему жениться. Навѣрно, мѣшаютъ! Это ясно, какъ день. Кто себѣ врагъ, и изъ чего имъ навязать себѣ на шею молодую хозяйку.

— Кто же можетъ помѣшать ему жениться? Катя искренно любитъ его, отецъ обожаетъ, мать за него, а Полина такъ ко всему равнодушна.

— Ужь какъ ты тамъ не говори, а это всѣмъ извѣстно;

сестры не радуются женитьбѣ брата, и если могутъ, то разстраиваютъ свадьбу. Знаешь ли что? Еслибы не онѣ, онъ бы давно ужъ сдѣлалъ тебѣ формальное предложеніе. Да, это все ихъ штуки!

— Но что же я скажу Трескину? спросила опять Соня.

На этотъ разъ вопросъ ея вызвалъ сильное негодованіе со стороны Марѳы Ивановны.

— Не было печали, воскликнула она, — такъ сами ее себѣ накачали! Да Богъ съ нимъ, съ Трескинымъ! Невидальщина какая! Затвердила одно: что я скажу, да что я скажу ему! Вѣдь ты ему слова не давала. Вѣдь ты любишь не его, а Павла. Ну, такъ и скажи.

— Я, мама, право не знаю; хотя бы мнѣ подумать…

— И, полно! Что ты морочишь меня! Это не любовь, что вы пропадаете поминутно вдвоемъ въ саду? Не любовь, что ты идешь, опираясь на его руку съ такою нѣжностью, avec un abandon touchant? Какъ хорошо это сказано по французски. У насъ нѣтъ такихъ выраженій. А онъ глядитъ на тебя своими блестящими голубыми глазами и не можетъ совладѣть съ собственнымъ чувствомъ! Если все это не любовь, то что же она и гдѣ же она? По моему, это любовь, да еще страстная. Скажи, что не правда.

— Конечно, правда, только мнѣ что-то страшно; вѣрите ли, мама, я иногда боюсь его.

— Кого это?

— Павла!

— А кто же любитъ и не боится? Первый спутникъ сильной любви — страхъ.

— А Трескинъ говоритъ: довѣренность.

— Ну, что онъ знаетъ! Онъ и любить-то не умѣетъ! Развѣ это любовь? Вчера другой на его мѣстѣ вышелъ бы изъ себя, поссорился бы съ Сурмиловымъ, вызвалъ бы его на дуэль, а онъ что сдѣлалъ? Сыгралъ три робера въ вистъ, да уѣхалъ домой.

— И не ѣдетъ нынче сюда, подумала Соня.

— Нѣтъ, это не любовь! Не такая, по крайней мѣрѣ, какую ты внушила Павлу. Настоящій герой романа! Какъ онъ взглянулъ на того господина, который сказалъ тебѣ что-то, видѣла ты? И этотъ левъ сдѣлается ягненкомъ въ твоихъ рукахъ. Вотъ тріумфъ! Вотъ побѣда! Когда онъ обѣщался пріѣхать къ намъ?

— Завтра вечеромъ.

— Это вѣрно за рѣшительнымъ отвѣтомъ.

— Нѣтъ, не думаю; у нихъ затѣвается благородный спектакль, надо поговорить о пьесахъ и роляхъ.

— А! Ну, если ты будешь играть на театрѣ, то онъ изсохнетъ отъ любви къ тебѣ. Хорошо еще, если ты согласишься вылѣчить его. Что, дурочка?

Она поцѣловала Соню въ лобъ и вышла изъ комнаты; Соня долго сидѣла на томъ же мѣстѣ задумчивая и печальная.


Между тѣмъ жизнь Сурмиловыхъ текла въ Березовѣ не по прежнему, хотя измѣненія, происшедшія въ ней, были бы едва замѣтны для посторонняго лица. Богъ вѣсть, какъ это сдѣлалось, но прежняя беззаботность, миръ, тишина, согласіе, свобода рѣчей и поступковъ какъ будто вывелись. Маленькія заботы, едва замѣтныя непріятности и постоянное безпокойство Полины и Кати заступили мѣсто прежняго, ничѣмъ незамѣнимаго семейнаго мира. Полина постоянно старалась угодить отцу и вмѣстѣ съ тѣмъ не сталкиваться съ братомъ, приказанія котораго по хозяйству почти всегда были противоположны съ привычками старикаотца. Иногда, не смотря на все свое желаніе скрыть что-нибудь отъ отца и не раздражить брата, ей не удавалось это, и она попадала въ домашнюю бѣду.

— Что это, Поля, говаривалъ ей частенько отецъ, — ты стала какая-то безпечная? Знаете, что я люблю обѣдать ровно въ три часа, а у тебя и столъ еще не накрытъ.

— Папа, мой другъ, брата нѣтъ дома. Подожди немного.

И недовольный старикъ принимался ходить по комнатѣ и ворчалъ про себя.

— Мнѣ ужь надоѣло ждать, въ мои лѣта ждать не приходится.

Катя подлетала къ нему и говорила своимъ мягкимъ, ласкающимъ голосомъ:

— Что вы ворчите? Нехорошо, папаша. Вы такіе добрые, а сердитесь на насъ. Неужели на насъ? Чѣмъ мы виноваты? Ну, вотъ улыбнулись! Пойдите-ка лучше къ маменькѣ, вытащите ее изъ кабинета: она, какъ затворница какая, сидитъ тамъ съ утра безъ пищи. Развѣ вкусила акридъ и дикаго меда, какъ древніе пророки въ пустынѣ! Пойдите къ ней, время пройдетъ незамѣтно.

— Въ самомъ дѣлѣ, говорилъ старикъ, потирая руки, — ужь эта мнѣ Глаша съ своими вѣчными книгами. Пойти къ ней.

И онъ уходилъ въ кабинетъ жены, а сестры садились у окна и безпокойно глядѣли вдаль.

— Вотъ онъ! Нѣтъ, не онъ, это Василій въ его старомъ пальто. Куда это онъ зашелъ? И какъ не знать, что отецъ любитъ обѣдать въ три часа, говорила Катя.

— Онъ знаетъ это очень хорошо, я ему не разъ говорила, замѣчаетъ Полина.

Наконецъ Павелъ является; сестры бѣгутъ одна къ нему на встрѣчу, и это Катя, другая въ кухню, и это Полина, и торопитъ подавать кушанья.

Если Павелъ въ духѣ, то онъ принимается шутить, и его шутки тотчасъ развлекаютъ старика; если же онъ задумчивъ, капризенъ, въ сплину, какъ выражается Катя, то онъ молчитъ и изрѣдка дѣлаетъ рѣзкій выговоръ лакею, даже сестрамъ, споритъ съ отцомъ и выбираетъ предметомъ желчныхъ шутокъ родъ жизни въ сельцѣ Березовѣ и въ его окрестностяхъ. Онъ не щадитъ никого, но надо молвить правду, его шутки ядовиты, мѣтки, во забавны, такъ что даже самъ старикъ не выдерживаетъ и невольно улыбнется, хотя въ сущности не одобряетъ этой маніи все и всѣхъ бранить и осуждать. Не улыбается только никогда неговорливая и съ нѣкоторыхъ поръ еще болѣе разсѣянная и задумчивая Глафира Николаевна. Она всегда молчитъ, молчитъ и тогда, когда старикъ сердится, молчитъ и тогда, когда онъ невольно разсмѣется рѣчамъ сына. Быть можетъ, она ничего не видитъ и не замѣчаетъ, кто ее знаетъ? Отецъ не имѣетъ духу высказать сыну многое, что ему въ немъ не нравится, а мать? Богъ вѣсть!

Однажды, когда Петръ Ѳедоровичъ былъ особенно разсерженъ и особенно голоденъ, Глафира Николаевна вышла изъ кабинета и приказала тотчасъ подавать кушать. Павелъ воротился домой, когда обѣдъ оканчивался. До тѣхъ поръ постоянно молчавшая мать сказала ему тихо, но твердо:

— Обѣдай одинъ, если хочешь, но отцу не приходится ждать тебя. Полина, чтобы въ три часа ровно супъ былъ всегда на столѣ.

Послѣ этихъ словъ она вышла изъ комнаты; мужъ пошелъ за нею: онъ находилъ, что она уже слишкомъ сухо и рѣзко заговорила съ Павломъ.

Съ этихъ поръ домашнее согласіе потерпѣло еще болѣе. Павелъ будто нарочно принялся высказывать за обѣдомъ свои мнѣнія. Въ какомъ кодексѣ онъ вычиталъ ихъ, было не извѣстно. Правда, что въ каждомъ мнѣніи Павла была хоть часть правды, но онъ умѣлъ эту правду довести до такой крайности, что она становилась ложью и притомъ возмущающимъ душу profession de foi. Большею частью все семейство молчало, очевидно, не раздѣляя этихъ мнѣній, но не желая входить въ споры, которые могли бы кончиться не совсѣмъ миролюбиво, ибо Павелъ не терпѣлъ возраженій. Тогда этотъ домашній оракулъ сыпалъ перлы своего краснорѣчія и остроумія, и случалось, что усталый голосъ матери одинъ подымался противъ него, точно ей было не въ силу слушать дальше всѣ эти безобразныя странныя правила, дикіе выводы. Павелъ принимался рѣзко спорить и притомъ съ неутомимою логикою и рѣдкой настойчивостью. Тогда отецъ говорилъ ему полушутя, полусерьезно:

— Ну, полно; что горячиться! Вотъ лучше попробуй этого блюда. Я, признаюсь, терпѣть не могу споровъ и ссоръ.

— Мы и не ссоримся, и не споримъ, а разговариваемъ, батюшка, говорилъ Павелъ, по видимому, спокойно.

— Хорошъ разговоръ, бормоталъ старикъ, — хуже всякой ссоры.

Смущенныя, часто раздраженныя сестры упорно молчали и рады-рады были, когда оканчивался обѣдъ, и всѣ расходились по угламъ своимъ.

Особенно оскорблялись мать и сестры Павла его воззрѣніемъ на женщинъ. Во всемъ, что онъ говорилъ о нихъ, слышалось такое глубокое презрѣніе, не прикрытое даже какой-нибудь фразой; напротивъ того, цинизмъ выраженій его не могъ ни съ чѣмъ сравниться. Когда мать, и иногда Полина, противорѣчили ему, онъ старался задѣть ихъ самихъ и уязвить ихъ. Однажды на доводы Полины онъ не отвѣчалъ ни слова, но сказалъ просто:

— Пуще всего не терплю я резонерокъ, это чума, и отъ такихъ женщинъ надо бѣжать на край свѣта.

— Это камень прямо въ меня, сказала Полина холодно, но тихо.

— Да; признаюсь, ни тебя, ни Катю я бы не взялъ за себя; вы никуда не годитесь въ жены.

— Тебѣ бы ихъ и не отдали, возразила ему мать, оживляясь, — всѣ слишкомъ выше тебя во всѣхъ отношеніяхъ.

Павелъ засмѣялся.

— Воображаю! сказалъ онъ. — Ужь если дѣло пошло на правду, то я скажу вамъ, что никто такъ дурно не воспитанъ, какъ ваши дочери, maman; Помилуйте, что это за воспитаніе? Ваша Катя умѣетъ только пѣть и плясать и рѣшительно не способна ни къ какому путному занятію; избалована до нельзя: иголку въ рукахъ держать не умѣетъ. Вотъ ужь три мѣсяца, какъ я здѣсь, а я ни разу не видалъ ихъ за женскимъ рукодѣліемъ. Что можетъ быть милѣе круглаго стола, вокругъ котораго при свѣтѣ лампы работаютъ старушка мать и двѣ ея дочери? Вотъ поэзія домашняго очага!

— Поэзія есть вездѣ, но бѣда въ томъ, что ты не видишь ея тамъ, гдѣ она есть, а хочешь присочинить свою собственную поэзію и какъ по рецепту составить ее. Правда, что Катя не хозяйка и не рукодѣльница, хотя я убѣждена, что всему этому она научится позднѣе; за то Поля моя — настоящая хозяйка, весь домъ на ея рукахъ.

— Да, развѣ только вы однѣ можете воображать это; Полина — хозяйка! Да она порядочнаго обѣда заказать не умѣетъ. Въ порядочно устроенномъ домѣ (конечно, не въ такомъ, какъ нашъ) она не знала бы, какъ надо распорядиться.

— Однако домъ нашъ извѣстенъ въ цѣломъ округѣ, и всѣ знаютъ, что мужъ мой любитъ хорошо поѣсть.

— Правда, батюшка любитъ ѣсть, но различайте: ѣсть еще не значитъ быть знатокомъ въ ѣдѣ. Между французскимъ словомъ gourmet и русскимъ объѣдаломъ — огромная разница, такая же разница, какъ между трюфелями и поросенкомъ съ кашей. Но что мнѣ говорить обо всемъ этомъ съ вами? Это значитъ показывать краски слѣпому.

— А говорить съ тобою значитъ готовить себя къ непріятностямъ. Начиная съ нашего обѣда и кончая нашимъ образомъ жизни, ты вездѣ находишь одно дурное. Коришь сестеръ, между тѣмъ какъ онѣ любимы всѣми; мужъ мой тоже пріобрѣлъ всеобщее уваженіе. Дай Богъ тебѣ и такой домъ, и такую репутацію, и такое семейство.

— Какъ вы не логичны, maman! Я говорю о поросенкѣ съ кашей, а вы о моемъ отцѣ и вашемъ всѣми уважаемомъ домѣ (Павелъ сказалъ это съ такой ироніей, что мать взглянула на него). За что же вы сердитесь? Что это за манія изо всего выводить трагедію.

Онъ всталъ и, насвистывая какую-то арію, вышелъ изъ комнаты. Она хотѣла сказать что-то, но замолчала. Глаза ея горѣли и были сухи. Полина подошла къ матери и обняла ее.

— Онъ оскорбляетъ всѣхъ, судитъ всѣхъ и не осуждаетъ только самого себя, сказала Глафира Николаевна и, не желая продолжать разговора, взяла книгу. Полина занялась своей работой.

Въ другой разъ разговоръ принялъ еще болѣе непріятный характеръ; говоря съ Полиной, Павелъ утверждалъ что-то, Полина сослалась на мнѣніе своей покойной тетки.

— Твоя тетка, сказалъ Павелъ, — да она была самая пустая, самая тщеславная женщина. Рядилась съ утра до вечера и не умѣла сдѣлать ни одного путнаго дѣла во всю жизнь свою.

— О комъ это говоришь ты? спросила Глафира Николаевна у своего сына.

— Да объ ея теткѣ, сказалъ онъ, показывая на поблѣднѣвшую отъ волненія и негодованія Полину.

— То-есть, о моей сестрѣ, о моемъ первомъ другѣ, которому я многимъ обязана. Какъ ты осмѣлился говорить такъ при мнѣ!

— Я не зналъ, что вы обязаны ей такъ многимъ, сказалъ Павелъ, улыбаясь язвительно. — Мнѣ извѣстенъ только ея поступокъ съ Полиной, который не показываетъ особеннаго благоразумія и практичности. Она бросила ее безъ состоянія и безъ крова.

— Состояніе, кровъ! воскликнула внѣ себя Глафира Николаевна. — Развѣ Полина не дочь паша? Ея состояніе — наше состояніе, ея кровъ — нашъ кровъ, а пока будетъ у меня кусокъ хлѣба, онъ будетъ принадлежать дочерямъ моимъ; слышишь ли, дочерямъ… потому, прибавила она тише, — что онѣ женщины, слѣдственно беззащитны и не могутъ по своему положенію и общественному устройству сдѣлать себѣ состояніе.

— Опять сцена, сказалъ сквозь зубы Павелъ, по въ этотъ разъ онъ не вышелъ изъ комнаты и, оскорбивъ сестру и мать до глубины сердца, принялся говорить безъ умолку о постороннихъ предметахъ, будто между ними не было ни малѣйшаго столкновенія.

Между тѣмъ время шло; Павелъ часто бывалъ у Якшиныхъ, и когда роли были разобраны и вытвержены для предполагаемаго спектакля, онъ явился однажды по утру къ матери и сказалъ ей:

— Maman, я звалъ Якшиныхъ пріѣхать къ намъ на все время репетицій, которыя продолжатся, вѣроятно, довольно долго. Я увѣрилъ Марѳу Ивановну, что вамъ будетъ очень пріятно видѣть ее у себя.

— Хорошо, сказала Глафира Николаевна, — я рада всѣмъ, кто вамъ пріятенъ; къ тому же Катя любитъ Соню. Поля мнѣ поможетъ занять Марѳу Ивановну, мнѣ одной было бы скучно съ нею.

— Отчего же? Она очень милая, добрая, пріятная женщина; нельзя видѣть безъ умиленія, какъ страстно она любитъ дочь свою.

— Скорѣе безразсудно, чѣмъ страстно, сказала Глафира Николаевна. — Я сама люблю дѣтей и даю имъ полную волю, но покоряться ихъ прихотямъ, капризамъ не въ моихъ правилахъ.

— Да гдѣ же это вы видите, спросилъ Павелъ съ досадой, — и въ чемъ особенно замѣтили безразсудство Марѳы Ивановны?

— Вездѣ, даже въ выборѣ пьесъ. Вѣдь вы играете «Пятнадцатилѣтняго короля», и Соня беретъ эту роль себѣ.

— Такъ что жь такое?

— Какъ что? Соня, стало быть, будетъ играть въ мужскомъ костюмѣ.

— Мы въ деревнѣ, maman.

— Еще бы въ городѣ, да тамъ бы засмѣяли ее, да и здѣсь засмѣютъ. Я женщина не свѣтская, но мнѣ кажется, что такая роль не прилична восемнадцатилѣтней дѣвушкѣ.

— Якшина — женщина свѣтская и думаетъ иначе; она понимаетъ, что въ деревнѣ все возможно, и что нечего смотрѣть на мнѣніе деревенскихъ увальней, которые ничего не смыслятъ.

— До меня не касается, что дѣлаетъ Соня, лишь бы Катя моя не дѣлала глупостей.

— Катѣ не худо бы было взять во многомъ примѣръ съ Сони, возразилъ Павелъ, — но рѣчь теперь не о томъ; я пришелъ только спросить у васъ, гдѣ вы помѣстите Якшиныхъ.

— Не знаю, право; Поля и Катя могутъ имъ уступить свои комнаты.

— Помилуйте, да въ Катиной комнатѣ повернуться негдѣ, а у Поли такъ и ставень нѣтъ. Якшины привыкли жить иначе и не заснутъ безъ темныхъ гардинъ и ставень. Не уступите ли вы свои комнаты?

— Мои! невольно воскликнула Глафира Николаевна, — я такъ привыкла къ моему уголку, что въ продолженіе двадцати лѣтъ едва покидала его на нѣсколько мѣсяцевъ. Всѣ знаютъ это, и когда мужъ мой былъ боленъ, то не хотѣлъ перейти на мою половину, чтобы не стѣснить меня. Я удивляюсь, что ты могъ подумать, что въ мои лѣта, съ моими привычками, которыя самъ Петръ Ѳедоровичъ такъ уважаетъ и лелѣетъ…

— N’en parlons plus, сказалъ Павелъ сухо, прерывая мать и выходя изъ комнаты.

— Онъ право помѣшался, сказала Глафира Николаевна, обращаясь къ дочерямъ, молчавшимъ во все время этого разговора. — И что съ нимъ дѣлается? Помните, когда онъ въ первый разъ увидалъ Якшиныхъ, то говорилъ, что она кухарка, глупая старуха, болтушка, а теперь…

— Онъ влюбленъ въ Соню, мама, сказала Катя.

— Неужели?

— Право такъ.

Полина подняла голову съ работы.

— Если онъ женится на Сонѣ, Соня погибнетъ. Она дѣвочка рѣзвая, вѣтреная, но добрая. Ей нуженъ мужъ благоразумный, ласковый. А Павелъ хотя и много говоритъ о разумѣ, совсѣмъ не разсудителенъ и притомъ очень крутъ. Ему все бы разомъ, да на взломъ.

— Всякой женщинѣ, какая бы ни была она, нуженъ мужъ добрый и ласковый; въ жизни прежде всего нужна доброта сердца и мягкость характера. Одинъ умъ не составитъ счастія женщины, сказала Глафира Николаевна.

— Ахъ, что вы, мама, воскликнула Катя, — глупый мужъ — да это позоръ, это…

— Зачѣмъ глупый, и что такое глупый и умный, сказала Полина; — между дуракомъ и умнымъ человѣкомъ огромная разница. На этой лѣстницѣ много ступеней. Въ семейной жизни сердце замѣняетъ съ избыткомъ умъ, всегда сухой и безплодный, когда онъ не соединенъ съ добротой. Инстинктъ сердца, когда человѣкъ любитъ, такъ вѣрно руководитъ имъ, что онъ сумѣетъ выйти изъ самаго затруднительнаго положенія, такъ, какъ, можетъ быть, никогда не удастся сдѣлать это человѣку умному.

— Какъ ты права, Поля, сказала, мѣняясь въ лицѣ Глафира Николаевна. — Вы обѣ, я знаю, любите отца, но знаете ли вы, что онъ за человѣкъ?

— Это не человѣкъ, сказала она, одушевляясь, быть можетъ, въ первый разъ на памяти дочерей своихъ, — это ангелъ. Моя жизнь прошла; мнѣ сорокъ-семь лѣтъ. Я, можно сказать, заснула въ этой атмосферѣ счастія и спокойствія, которую создалъ вокругъ меня вашъ милый, добрый отецъ. Вы не знаете, не можете знать, откуда онъ меня спасъ, изъ какой бездны выручилъ, и что за жалкое, измученное, задавленное созданіе я была. Я ему всѣмъ обязана. Вотъ ужь двадцать-пять лѣтъ, дѣти мои, что я живу съ нимъ и удивляюсь его неисчерпаемой ясности характера, его безконечной добротѣ, его до слабости доходящей ко мнѣ любви и привязанности. Я не могу вполнѣ выразить моего къ нему чувства; это — и любовь, и благодарность, и уваженіе, доходящее до благоговѣнія. Я, къ несчастію, сосредоточена и рѣдко высказываюсь, но вѣдь я все это сильно чувствую. Когда-нибудь вы узнаете, что такое отецъ вашъ въ отношеніи ко мнѣ; не теперь, конечно, я не могу трогать не совсѣмъ закрывшіяся раны и могилы моихъ близкихъ.

— Милая маменька, сказала Поля, вдругъ подходя къ матери, — простите меня: я не знала васъ, какъ вы много чувствуете.

— Онъ отучилъ меня чувствовать, дитя мое, окруживъ меня своей благотворной любовью, своими попеченіями; мало того: онъ избаловалъ меня, сдѣлалъ меня капризной и, быть можетъ, эгоистичной. Развѣ вы не замѣтили этого? Такова человѣческая натура, человѣческая немощь! Въ несчастій человѣкъ борется, живетъ, страдаетъ; въ счастіи онъ засыпаетъ, часто дѣлается эгоистомъ, предается прихотямъ, капризамъ.

— Но гдѣ же ваши капризы, мама? сказала Катя; — вы — самое безобидное, самое кроткое созданіе, и ваши капризы не тягостны, а милы.

— Да, не знаю, сказала она, впадая въ раздумье, — я боюсь… Ужели я совсѣмъ эгоистъ..? Ужели у меня не станетъ силъ на новую борьбу, еслибъ она была неизбѣжна? Кажется, есть еще силы, есть и мужество, но я боюсь…

— Чего вы боитесь, спросила Катя, слушавшая все это съ удовольствіемъ и мало понимавшая, къ чему клонились слова матери; за то Полина поняла и грустно молчала.

— Я боюсь моего перваго, единственнаго друга, вашего отца. Ужели мнѣ надо будетъ нарушить свято много до сихъ поръ соблюденный законъ: никогда не тревожить его, не тревожить ничѣмъ. Гдѣ мой долгъ? Какъ мнѣ отыскать его? Дѣти, мужъ! Она закрыла лицо руками въ сильномъ волненіи.

— Не тревожьтесь заранѣе, я ручаюсь за себя и за Катю, сказала Полина; — ваше спокойствіе — наше счастіе, и другого намъ не надо. Не правда ли, Катя?

— Я ничего не понимаю, отвѣчала Катя. — Скажу одно: я счастлива одной вашей любовью. Успокойтесь же. мама, я никогда не видала васъ такою.

Катя склонила голову на колѣни матери и тихо заплакала.

— Не плачь, говорила Глафира Николаевна, гладя ея волосы, — не плачь, моя дурочка, моя птичка. Рано плакать; я не хочу, чтобы ты плакала, и пока я жива, этого не будетъ. Если надо плакать, то конечно, мнѣ, а не тебѣ, если только я не сумѣю спасти вашу жизнь, вашу свободу, ваше будущее…

Она заплакала. Ея пылавшія щеки и блиставшіе глаза, ея волненіе удивили и сильно тронули ея дочерей, привыкшихъ видѣть ее всегда спокойною, почти апатичною. Полина подошла къ матери.

— Маменька, сказала она матери, — я не могу опять не повторить вамъ, что я имѣла легкомысліе думать, что вы или ничего не видите, или…

— Или мало люблю васъ обѣихъ и изъ-за эгоизма закрываю глаза; я подозрѣвала это, но не люблю объясненій, тѣмъ болѣе, что они почти всегда безполезны. Я боюсь борьбы и волненій; они ненавистны мнѣ ужь потому, что напоминаютъ мнѣ другую пору моей жизни. Подите обѣ къ себѣ, оставьте меня успокоиться и вѣрьте въ меня; я не испугаюсь борьбы, какая бы ни была она, и сумѣю отстоять вашу независимость и будущее спокойствіе семейной жизни. Никто не овладѣетъ независимостью цѣлаго семейства. Еслибы пришло злое время смутъ и борьбы, я поговорю съ тобою, Полина, а теперь пока все это мелочи; онѣ тревожатъ меня, потому что я отвыкла отъ всякаго противорѣчія и давно не знаю ни малѣйшей непріятности.

Обѣ дочери вышли и оставили мать одну.

Катя не совсѣмъ понимала, отчего и почему произошелъ такой странный разговоръ, но повинуясь врожденной деликатности, она не стала ничего разспрашивать у Полины, которая была особенно задумчива и печальна.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .