Incorrigés et incorrigibles (Иванов)/ДО

Incorrigés et incorrigibles
авторъ Иван Иванович Иванов
Опубл.: 1898. Источникъ: az.lib.ru • По поводу книг: Georges Pellissier — Etudes de littérature contemporaine, Paris. 1898, René Doumic. Etudes sur la littérature françaises. Paris. 1898.

INCORRIGÉS ET INCORRIGIBLES.

править
По поводу книгъ: Georges Pellissier — Etudes de littérature contemporaine, Paris. 1898, René Doumic. Etudes sur la littérature franèaises. Paris. 1898.

Просвѣщенное человѣчество, жадное до сильныхъ ощущенія за послѣднее время можетъ быть вполнѣ довольно. Нація, не менѣе трехъ столѣтій исполняющая первыя драматическія роли на міровой сценѣ, устроила чрезвычайно любопытный и оригинальный спектакль. Продолжается онъ почти цѣлый годъ, но и до сихъ поръ не предвидится конца. Съ каждымъ актомъ интрига становится сложнѣе, развязка загадочнѣе и никто не знаетъ, при какой грозной трагической катастрофѣ въ послѣдній разъ упадетъ занавѣсъ.

Пьеса оффиціально именуется Дѣло, но по значительности содержанія и по таинственному ужасу, окутывающему ея исходъ, она можетъ быть названа новой гибелью боговъ. Вопросъ идетъ о судьбѣ величайшихъ силъ и идей, какими живетъ современный европейскій міръ. Демократія, парламентъ, всеобщая подача голосовъ — все это захвачено безконечной драмой и въ болѣе отдаленной перспективѣ нѣкоторые проницательные взоры видятъ еще болѣе внушительную жертву — Францію, какъ страну и государство.

Страшный крикъ «отечество въ опасности!», раздавшійся въ Парижѣ болѣе ста лѣтъ тому назадъ, въ разгаръ великой революціи, вновь повторяется уже по всей Франціи. Столь же зловѣщіе отголоски несутся это всѣхъ предѣловъ цивилизованнаго міра, часто не менѣе страстные, чѣмъ на самой сценѣ дѣйствія. Надъ цѣлымъ народомъ, надъ всей его исторіей и надъ его будущимъ произносятся смертные приговоры, исполненные состраданія или гнѣва, но одинаково безпощадные, — произносятся среда внѣшняго и внутренняго мира страны, приговоры, какихъ не слышно было ни послѣ четырнадцатаго іюля, ни послѣ Ватерло.

Этихъ рѣзкихъ чувствъ нельзя объяснить случайными настроеніями, напримѣръ, національной враждой или международной политикой. Судъ совершается на основаніи высшихъ общественныхъ идеаловъ — справедливости и свободы. Судьи припоминаютъ исторію. Судьи призываютъ въ свидѣтели славное прошлое великой націи и ставятъ его укоризной постыдному настоящему. Францію обвиняютъ не въ мимолетномъ ослѣпленіи и поправимой ошибкѣ, а въ измѣнѣ вѣковымъ преданіямъ своей цивилизаціи, въ сознательной утратѣ высокаго историческаго положенія среди культурныхъ народовъ.

Въ Англіи, въ Германіи, въ Италіи не видятъ больше смысла въ существованіи «третьей республики». Она сана подвела свои итоги и превратила въ лицемѣріе и легкомысліе свои притязанія на братство, равенство и свободу.

Но пусть бы улики и сожалѣнія ограничились чужимъ общественнымъ мнѣніемъ. Франціи не привыкать считаться съ коалиціями народовъ и государствъ. Она могла бы и теперь внести въ свою исторію лишнюю страницу героической идейной славы, затмевающей даже наполеоновскія лѣтописи. Ничего подобнаго не суждено ей…

Дѣлу Дрейфуса выпала исключительная привилегія. Почему? — ближайшій отвѣтъ вполнѣ ясенъ. Въ республикѣ всякій вопросъ, затрогивающій правительство, становится всенароднымъ вопросомъ. Министерство ничто иное, какъ исполнительная коммиссія парламента, парламентъ — законодательная коммиссія націи, очевидно, министерская ошибка или недоразумѣніе здѣсь то же самое, что предметъ пущенный по наклону, съ вершины пирамиды. Но въ нашемъ случаѣ имѣются два оригинальныхъ факта, совершенно новыхъ во внутренней политикѣ западныхъ государствъ. Одинъ — необыкновенно сильное и глубокое отраженіе единичнаго судебнаго процесса на общественномъ мнѣніи Франціи и заграницы, другой — неслыханное положеніе французскаго писателя предъ своими соотечественниками

Можно ли представить въ теоріи, что кучка, будто бы, злонамѣренныхъ людей, «синдикатъ» международныхъ авантюристовъ способенъ потрясти миръ и благоденствіе сорокамилліоннаго государства? Можно ли повѣрить, будто анонимный заговоръ биржевиковъ и журналистовъ способенъ вызвать междоусобную войну въ странѣ съ всевозможными гражданскими вольностями, свободой слова, публичныхъ собраній, всеобщей подачей голосовъ? А между тѣмъ о гражданской войнѣ говорятъ солиднѣйшіе органы французской печати и приходятъ въ крайнее нервное волненіе при всякомъ новомъ актѣ удивительной судебной драмы. Естественно ли народу, пережившему столько отвѣтственнѣйшихъ историческихъ опытовъ, снова бросаться въ бездну смутъ и переворотовъ по поводу хотя бы даже вопіющаго преступленія нѣсколькихъ своихъ министровъ и судей?

А между тѣмъ, общество видимо ощущаетъ лихорадочный трепетъ предъ вѣроятной грозой. На улицѣ и въ печати оно съ подобострастнымъ восторгомъ привѣтствуетъ армію и, кажется, самое слово l’armée, для современнаго француза начинаетъ окончательно замѣнять столь когда-то чарующіе звуки la patrie и la liberté.

По крайней мѣрѣ, разсудительнѣйшій журналъ, обозрѣвая недавно слабыя и сильныя стороны Франціи, пришелъ къ одному рѣшительному выводу. Франція питаетъ «страстную привязанность къ своей арміи» и вотъ почему. «Въ то время, когда золото и серебро являются самыми чтимыми идолами, армія представляетъ собой самоотреченіе, строгость жизни, безкорыстіе. Среди общества недисциплинированнаго и болтливаго, гдѣ часто подчиненные становятся командирами, армія представляетъ порядокъ, правильность, достоинство, умѣющее подчиняться и молчать. Не касайтесь арміи! Что бы съ нами ни случилось, она высшая наша защита и изъ всѣхъ надеждъ самая прочная»[1].

На этотъ же мотивъ не перестаетъ кричать и уличная толпа, и судебная, и парламентская публика. Франція снова переживаетъ моменты сильнѣйшаго воинственнаго азарта, созданные когда-то Наполеономъ въ самый разцвѣтъ цезаризма. Когда вы читаете въ современныхъ французскихъ газетахъ подробнѣйшіе отчеты о публичныхъ оваціяхъ генераламъ и прочимъ чинамъ, вамъ невольно припоминаются сцены наивнаго безумія, сопровождавшія нѣкоторыя особенно эффектныя представленія бонапартовской фееріи, напримѣръ, первую раздачу ордена почетнаго легіона.

Но вѣдь тогда самъ глава государства былъ генераломъ и командиромъ, управлялъ Франціей генералами и унтеръ-офицерами. Теперь правители страны не носятъ ни сабель, ни военныхъ мундировъ. Это люди мирнаго гражданскаго строя. На какую же тусклую и грустную роль осуждаютъ ихъ тріумфы единственной надежды страны? Это — своего рода меровинги, существующіе только по милости майордомовъ.

Фактъ, очевидно, неестественный, не соотвѣтствующій ни законнымъ порядкамъ государства, ни культурному уровню націи. Его и признаютъ не столь воинственные французы величайшимъ кризисомъ, какой только переживала третья республика. Мы думаемъ, это даже кризисъ не одной республики, а французской націи, какъ политической силы. Уже второй разъ за послѣднее десятилѣтіе она подходитъ къ роковой змѣиной пасти, неотразимо ее влекущей черезъ всѣ республики и конституціи. Буланже неудачно разыгралъ роль человѣка на лошади, во дѣло не въ личности. Поучительна возможность подобнаго явленія. Оно характеризуетъ почву и атмосферу. Оно можетъ обнаружиться внезапно, при всякомъ удобномъ случаѣ, все равно, имѣются ли на лицо готовые бонапарты или нѣтъ?

Издали мы можемъ сколько угодно ужасаться предъ такими жупелами, какъ цезаризмъ, военная диктатура. И просвѣщенные французы будутъ даже задавать тонъ, они очень тщательно высчитаютъ, чего стjили Франціи двѣ имперіи матеріально и нравственно, съ большимъ остроуміемъ изобличатъ первобытность ?скотской геніальности" Наполеона I и ничтожество и проходимство Наполеона III. Но все это выйдетъ однимъ парадомъ учености и словесности.

Въ теченіе десятилѣтій даже литература и писатели не успѣютъ излечиться отъ бонапартизма. Беранже какъ былъ, такъ и останется истинно національнымъ французскимъ поэтомъ. Онъ найдетъ свое духовное потомство и при третьей республикѣ, въ самыхъ нѣдрахъ отечественнаго литературнаго святилища.

Для чувствительнаго и вародолюбиваго «безсмертнаго» Könne Наполеонъ все еще Mon Empereur! И онъ готовъ безъ устали писать оды имперскому орлу и императорской казармѣ. Онъ не останется въ одиночествѣ.

Головокружительная карьера Бонапарта до нашихъ дней священный завѣтъ для французскихъ юныхъ борцовъ за существованіе. Они всѣ болѣе или менѣе растиньяковской породы по своей рѣшительности «сокрушать препятствія» и «завоевывать Парижъ». Бальзакъ, лично убѣжденный бонапартистъ, обезсмертилъ національное нравственное и культурное направленіе. И новѣйшій романистъ вполнѣ кстати заставляетъ своихъ предпріимчивыхъ героевъ сходиться у могилы Бонапарта за благословеніемъ и энергіей на трудный жизненный путь[2].

«Великій императоръ» — національная слава въ литературѣ. Отчего же не быть ему народной гордостью? Именно поэты демократическаго направленія неизмѣнные исповѣдники наполеоновскаго культа. До сихъ поръ еще трещитъ барабанъ Беранже, на помощь прибавилась свирѣль Коппе. Оба — увѣнчанные пѣвцы гризетокъ и «дочерей народа», слѣдовательно, призванные руководители и выразители народныхъ сочувствій и надеждъ и въ заключеніе оба прирожденные лауреаты цезаризма, въ комъ бы онъ ни воплощался.

Что же удивительнаго, если парижская улица ежеминутно готова поднять на смѣхъ несчастный фракъ и пасть предъ блестящимъ мундиромъ? Она воспитана въ такомъ духѣ, и никто изъ имѣющихъ власть слова и таланта не пытался ее перевоспитать, и менѣе всего французская литература".

Франція гордится своимъ міровымъ назначеніемъ «великой сѣятельницы плодотворныхъ и благородныхъ идей».. И гордость справедлива. Міръ дѣйствительно вычиталъ изъ французскихъ книгъ не мало такихъ идей. Правда, всѣ онѣ большей частью заимствованы и присвоены, но зато превосходно разъяснены и энергически направлены на жизнь. Одного только міръ не нашелъ въ этой сокровищницѣ: глубоко- развито то и практически-цѣлесообразнаго и дѣятельнаго демократизма.

Читатель изумится. Какъ! французская литература, съ ея Руссо въ теоріи и suffrage universel на практикѣ не демократична? Литература съ Викторомъ Гюго въ поэзіи и Мишлё въ наукѣ не демократична? Что же тогда называется демократизмомъ, если провозглашеніе народа владыкой земли и превращеніе лакея въ политическаго генія не демократично?

Вѣроятно, нѣчто другое. Иначе мы не были бы свидѣтелями странныхъ фактовъ.

Никто, конечно, не станетъ отрицать у французскаго народа очень высокой интеллигентности и у французскаго правительства искренней заботливости о народномъ просвѣщеніи. Но при всѣхъ этихъ отрадныхъ явленіяхъ, французскіе писатели встрѣчаютъ глубокое равнодушіе именно въ народѣ. Ни одна подписка на памятникъ писателю не имѣетъ успѣха. Даже въ родныхъ городахъ покойныхъ литераторовъ статуи воздвигаются съ большими затрудненіями, и то благодаря литературнымъ кружкамъ, мѣстнымъ самоуправленіямъ или правительству. Среди неудачниковъ на первомъ мѣстѣ стоитъ имя Гюго.

Французская печать горько сѣтуетъ на «всеобщее безразличіе толпы къ людямъ, чьи труды просвѣщали и услаждали ее».

Мы думаемъ, эти вещи несовмѣстимы. Толпа безразлична къ великимъ покойникамъ именно потому, что они слишкомъ мало ее просвѣщали и весьма недостаточно услаждали въ смыслѣ облегченія жизненныхъ тягостей, какъ и желаетъ понимать сѣтующій журналистъ.

Очевидно, звѣзды даже первостепенныхъ французскихъ геніевъ творчества проходили холодными метеорами надъ толпой. И продолжаютъ до сихъ поръ тотъ же путь. Французской книжной торговлѣ давно извѣстенъ фактъ, что она живетъ преимущественно заграничнымъ спросомъ. Напримѣръ, романовъ Золя, въ подлинникѣ, даже въ Россіи потребляется вдвое больше, чѣмъ во всей Франціи, кромѣ Парижа. И Золя имѣлъ серьезныя основанія вопіять на привилегію русскихъ издателей — пользоваться его капиталомъ безвозмездно. Не меньше имѣлъ права и Ренэ Думикъ, объявить современную французскую литературу «въ опасности» — при ея оторванности отъ народа и народныхъ интересовъ. И критикъ предлагалъ пути къ спасенію: изгнать изъ литературы неограниченную власть любовнаго вопроса и другихъ темъ, понятныхъ только для литературнаго или свѣтскаго міра, и замѣнить все это задачами общественной и личной нравственности, соціальнаго строя.

Критика подняли на смѣхъ въ той самой печати, какая оплакивала судьбу Гонкуровъ, Бальзака, Мюссе*и Гюго у равнодушной толпы. Смѣхъ еще разъ доказалъ неизлѣчимую слѣпоту политическихъ и литературныхъ демократовъ Франціи. Они искренне воображаютъ, будто для народа столь же занятны и поучительны тайны «четырехъ ночей», какъ для посѣтителей Maison dorée и Café riche. Они не понимаютъ настоящаго смысла и другихъ несравненно болѣе краснорѣчивыхъ фактовъ, не литературы, а общественной жизни.

Мы ежедневно узнаемъ поразительныя вещи. Золя подвергается жесточайшимъ оскорбленіямъ толпы. Его осыпаютъ бранью, онъ принужденъ опасаться за свою жизнь, въ письмѣ къ министру онъ прямо говоритъ объ убійствѣ, угрожающемъ ему. Его травятъ, какъ врага общества и измѣнника отечества. Онъ, еще вчера одинъ изъ первыхъ гражданъ Франціи, вдругъ очутился внѣ государственныхъ законовъ и общественной терпимости. За что? Какое преступленіе можетъ оправдать этотъ яростный натискъ толпы культурнѣйшей страны ХІХ-го вѣка на человѣка, украсившаго лишними лаврами ея національный геній? Даже въ средніе вѣка далеко не вездѣ и не всегда, толпа съ такой жестокостью преслѣдовала уже осужденныхъ еретиковъ на мѣстѣ ихъ казни.

А между тѣмъ Золя не повиненъ ни въ ереси, ни въ преступленіи. Онъ, можетъ быть, заблуждается и Дрейфусъ осужденъ по заслугамъ. Но сомнѣніе въ правдѣ человѣческаго суда, если это только не инквизиція, никогда |не считалось преступленіемъ.

Нѣтъ. Грѣхъ Золя совершенно другой, не защитника Дрейфуса и не изобличителя военнаго суда, а многовѣковой грѣхъ французскаго писателя. Толпѣ представился случай показать, какая глубокая пропасть лежитъ между ней и современными литературными знаменитостями. Слава Золя возникла и росла внѣ народнаго кругозора. Она искала почвы и питательныхъ соковъ за предѣлами демократіи, «просвѣщала и услаждала» кого угодно, только не толпу. Даже когда талантъ писателя обращался къ жизни и нравственному міру народа, онъ дѣлалъ это не подъ вліяніемъ сочувствія именно этимъ предметамъ, не съ цѣлью изученія народа ради него самого, а чтобы извлечь изъ этой темной области черты и краски на удивленіе и праздную потребу другого міра. И писатель скорѣе совершалъ экскурсію туриста въ невѣдомый и своеобразный край, чѣмъ вступалъ въ него, какъ соотечественникъ и другъ. Онъ стремился извлечь изъ своего разсчитаннаго путешествія гораздо больше рѣдкостей, чудесъ и поражающихъ достопримѣчательностей, чѣмъ простой жизненной правды. Если онъ принимался говорить народной рѣчью и передавать народное міросозерцаніе, это выходило щегольствомъ артиста и этнографа, литературнымъ упражненіемъ на не менѣе экзотическую тему, чѣмъ старинныя филантропическія пьесы изъ жизни невольниковъ С.-Доминго съ ихъ жаргономъ и прочимъ «мѣстнымъ колоритомъ».

Народъ превосходно понималъ смыслъ сначала барской, потомъ буржуазной игры. Его меньше оскорбило бы полное равнодушіе къ уродствамъ и скорбямъ его быта, чѣмъ чисто-артистическая или промышленная эксплуатація этого быта. Равнодушіе могло свидѣтельствовать о невѣдѣніи, эксплуатація доказывала несомнѣнную органическую отчужденность просвѣщенныхъ геніевъ отъ толпы. Геніи, при всей яркости красокъ на своихъ изображеніяхъ народной судьбы, не переставали пользоваться искренней благосклонностью какъ разъ виновниковъ и защитниковъ неестественнаго порядка.

Золя, авторъ Земли и Жерминаля, ne утратилъ ни на одну минуту популярности среди читателей Нана и не проложилъ Путей къ сердцамъ крестьянъ и рабочихъ. Онъ выполнилъ свой долгъ добросовѣстнаго поставщика свѣжаго матеріала, той самой публикѣ, какую Мюссе очаровывалъ сверхъестественно тонкой исторіей чувственныхъ волненій двадцатидвухъ-лѣтней жертвы парижскихъ бульваровъ, предъ какой мучительно вытягивается и кольцомъ сгибается Поль Бурже на томъ же поприщѣ психологическаго анализа салонныхъ прелюбодѣяній.

Какое дѣло народу до этой Гекубы? И могъ ли онъ проникнуться уваженіемъ къ такой національной славѣ? Скорѣе онъ могъ усвоить безусловно несправедливое, но по положенію вещей естественное представленіе. Этому Золя, столь усердно торговавшему «документами жизни» и «записными книжками», отчего не распространить круга своего литературнаго промысла? Ему, сорокъ лѣтъ служившему развлеченіемъ для «жирныхъ буржуа», отчего не послужить имъ же защитой и украшеніемъ? Отчего не взять и соотвѣтствующей дани за услугу, такъ какъ до сихъ поръ ничто не обличало у писателя наклонности къ безкорыстному подвижничеству за правду, за честь и счастье униженныхъ и оскорбленныхъ?

И уличные листки могутъ безнаказанно бросать въ лицо писателю улику въ продажности, въ сдѣлкѣ съ мошенническимъ синдикатомъ. И улика легко можетъ найти довѣрчивую публику.

У нея заранѣе составилось предубѣжденіе именно въ этомъ смыслѣ. Иначе она но покрывала бы воплями ярости, и не грозила бы варварской расправой въ отвѣтъ на торжественныя клятвы великаго писателя въ своемъ рыцарскомъ исканіи одной лишь справедливости. Она не вѣритъ ему, потому что онъ ничѣмъ не заслужилъ ея довѣрія. Онъ для нея чужакъ и буржуа. Послѣ его смерти она не дастъ ни сантима на его монументъ, при жизни у нея нѣтъ побужденій щадить его достоинство гражданина и человѣка, потому что оно никогда не было связано съ ея достоинствомъ и ея прогрессомъ.

И Золя не исключеніе, не какой-либо рѣдкостный образчикъ литературнаго скопчества. Онъ, напротивъ, образцовый представитель французской литературы, все равно, именуется ли она романтизмомъ. натурализмомъ или психологическимъ анализомъ.

Въ двухъ сборникахъ критическихъ статей, при всей случайности содержанія, множество фактовъ, доказывающихъ нашу мысль. Даже одинъ изъ авторовъ — довольно любопытный фактъ — Ренэ Думикъ.

Критикъ изъ молодыхъ да ранній, достойный сотрудникъ Брюветьера и Лемэтра въ классическомъ, журналѣ. Правда, Брюнетьеръ прямой наслѣдникъ Буало и Лагарпа, а Лемэтръ — вольный казакъ не только школъ и направленій, а вообще идей и вкусовъ. Но у нихъ имѣется существенная общая черта: мѣщанскій характеръ чувствъ и настроеній и прирожденная ненависть къ живой прогрессивной идейности въ искусствѣ. По общественному смыслу это одна школа педантовъ и буржуа. У нея не пользуется кредитомъ ни одинъ писатель, сколько-нибудь безпокойный и въ особенности писатель-политикъ и моралистъ. Въ ней воспитывается и Думикъ, юный левитъ академической церкви, хотя онъ и возстаетъ противъ эротической маніи отечественной литературы.

По катехизису вѣры онъ безпощадный врагъ XVIII-го вѣка и революціи. Воюетъ онъ по правиламъ импрессіонисткой тактики, не обременяя сообразительности и даже вниманія своихъ читателей. Два-три эпизода, легкая передержка, небрежная подтасовка, нѣсколько восклицательныхъ знаковъ и многоточій и «этюдъ» готовъ. Гораздо печальнѣе другое свойство молодого таланта, — плохое званіе предмета.

Думикъ, напримѣръ, терпѣть не можетъ г-жи Жоффренъ и у насъ нѣтъ ни малѣйшаго желанія защищать эту дѣйствительно мало почтенную даму. Но всякія чувства слѣдуетъ непремѣнно основывать на обстоятельномъ знакомствѣ съ вопросомъ, особенно если эти чувства отрицательныя. Критикъ, крайне недовольный г-жей Жоффрэнъ, огорчается тѣмъ, будто она единственная спаслась отъ популярнѣйшей во французской литературѣ сатиры на ученыхъ барынь. Огорченіе совершенно напрасно.

На г-жу Жоффрэнъ существуетъ нѣсколько сатиръ, и между ними много надѣлавшая шуму комедія одного изъ поклонниковъ Шекспира въ XVIII вѣкѣ, Рэтлиджа Le Bureau d’esprit. Кромѣ того, сказка, называющая въ самомъ заглавіи свою жертву по имени Le café promis par М-me Geoffrin. Пьеса до такой степени зло и прозрачно описывала салонъ г-жи Жоффрэнъ съ ея гостями, что энциклопедисты, по словамъ современниковъ, даже прибѣгли къ защитѣ властей[3]. О комедіи Думикъ могъ узнать изъ какого угодно источника прошлаго вѣка, даже изъ Корреспонденціи Гримма, или, еще лучше, изъ переписки Вольтера съ Даламберомъ. Но «докторъ», какъ его именуютъ французскіе журналы, повидимому, не доросъ или, вѣрнѣе, переросъ подобные пустяки. И онъ правъ.

У Думика изъ того же буржуазно-академическаго прихода есть образецъ, весьма извѣстный критикъ и историкъ литературы, Фаге. Этотъ враждуетъ съ Вольтеромъ и, конечно, вообще съ XVIII вѣкомъ, но опять, къ сожалѣнію, смутно представляетъ главнѣйшія явленія непріятной эпохи. Онъ пишетъ статью о Франціи въ 89 году и увѣряетъ своихъ читателей, будто въ cahiers, т. е. въ избирательскихъ инструкціяхъ депутатамъ генеральныхъ штатовъ нѣтъ отголосковъ ни Монтескье, ни Руссо, ни другихъ философовъ[4]. Отважный авторъ просто не читалъ документовъ, о которыхъ рѣшается говорить. А редакція весьма распространеннаго журнала, очевидно, стоитъ на уровнѣ учености своего сотрудника. Такъ, въ современной Франціи пишутся бойкія разсужденія на историческія темы! И что особенно любопытно, доблестями отличаются непремѣнно литераторы солиднаго образа мыслей въ литературѣ и въ политикѣ.

Думикъ не отстаетъ отъ старшихъ. По поводу вопроса о статуѣ Полю Верлэну онъ написалъ чрезвычайно энергическое обозрѣніе Парижскихъ статуй. Что Верлэнъ врядъ ли заслужилъ монументъ — это не подлежитъ сомнѣнію. Да не съ этимъ поэтомъ и сражается Думикъ. Цѣль его несравненно серьезнѣе: ему захотѣлось наложить руку на всѣ преданія, связанныя съ новой демократической Франціей. Онъ на пространствѣ журнальнаго фельетона подвергъ уничтожающему пересмотру славу Этьенна Марселя, Доле и Дидро. Марсель въ XIV вѣкѣ пытался выполнить ту самую программу третьяго сословія, какая осуществилась лишь четыре съ половиной столѣтія позже. Доле боролся съ французскимъ правительствомъ, жестоко преслѣдовавшимъ ученую и философскую литературу возрожденія, и погибъ, наконецъ, на кострѣ. Думикъ присоединяется къ врагамъ Марселя и сочувствуетъ инквизиторамъ: оба простые бунтовщики и нарушители законовъ. Что касается Дидро, здѣсь процессъ еще проще. Дидро написалъ нѣсколько произведеній вольнаго содержанія. Они, конечно, важнѣе всей Энциклопедіи, художественной критики Дидро и прочихъ его сочиненій. Обо всемъ этомъ даже можно и не упоминать, а сразу покончить съ авторомъ Монахини смертнымъ приговоромъ за разрушеніе нравственности, хотя бы повѣсть и была написана какъ разъ въ обличеніе фальшивой, притворной нравственности.

Другой нашъ авторъ, Пелиссье, не принадлежитъ къ этой по* родѣ моралистовъ. Онъ рѣшается высказать совершенно еретическое, по нынѣшнимъ временамъ, мнѣніе: Вольтеръ въ высшей степени способствовалъ воспитанію общественной совѣсти и прогрессу соціальной нравственности. Пелиссье останавливается на старомъ, но въ наши дни затемненномъ вопросѣ: Вольтеръ боролся съ извращеннымъ христіанствомъ, а не съ божественнымъ ученіемъ Іисуса Христа". Такъ выражался самъ Вольтеръ, по справедливому сужденію критика, болѣе христіанинъ, чѣмъ преслѣдовавшіе его іезуиты и ханжи. Пелиссье заканчиваетъ свою рѣчь воодушевленнымъ прославленіемъ гуманности и терпимости Вольтера… Въ новѣйшей французской публицистикѣ эти строки приходится привѣтствовать, какъ вѣтеръ съ юга-запада: до такой степени расплодились здѣсь Розенкранцы, Гильденштерны и даже Полоніи!

И Пелиссье безъ всякихъ противорѣчій и уклоненій въ сторону борется за литературу, полную живой гражданской мысли. «Поэзія должна быть дѣйствіемъ», это значитъ принимать живѣйшее участіе въ нуждахъ «темной толпы» и въ судьбахъ своей родины.

Кажется, ничего нѣтъ нагляднѣе и обязательнѣе этой истины. Трудно представить, сколько разъ она повторялась въ стихахъ и въ прозѣ, въ искусствѣ и въ критикѣ. И все-таки повтореніе ея приноситъ честь повторяющему и идеалъ остается, по прежнему, далекимъ и едва ли достижимымъ. До такой степени онъ противорѣчить сознанію и инстинктамъ современной французской литературы! Она, напримѣръ, по поводу ибсеновскихъ пьесъ изобрѣла особый терминъ — идейный театръ, le théâtre à idées и принялась обсуждать новое направленіе.

На посторонній взглядъ — совершенно непонятное открытіе. Что же можно представить болѣе идейнаго, какъ не драмы романтиковъ, Гюго, Виньи, Дюмк? Или романтическая идейность не идетъ въ счетъ: она слишкомъ наивна и отвлеченна? Она подсказана чисто литературными задачами школы, а не глубокимъ познаніемъ жизни и серьезно-продуманнымъ планомъ преобразовать ее?

Выходитъ такъ. Французскими писателями искони управляла эстетика, внушала имъ самые отчаянные протесты и оригинальные порывы, производила настоящія революціи среди книжной и театральной публики. Но собственно дѣйствительность, правда жизни отъ всего этого шума и движенія выигрывала только косвенно, и выигрышъ обыкновенно былъ весьма сомнительной цѣнности и практичности.

Это — капитальный фактъ французской литературы. Она въ своемъ прогрессѣ шла не отъ опыта, а отъ теоріи, не отъ потребности въ глубокихъ общественныхъ преобразованіяхъ, а отъ разсудочныхъ эстетическихъ соображеній. Эта истина блистательно подтверждается художественными созданіями той или другой школы.

Они, какъ подлинныя дѣтища отвлеченій и теорій, менѣе всего соотвѣтствовали реальнымъ явленіямъ. Литературные герои возникали и развивались просто какъ драматизированныя формулы эстетики, а не какъ жизненные типы. Они служили боевыми и метательными снарядами въ войнѣ чисто-художественныхъ направленій, и понятно., чѣмъ эффектнѣе и крикливѣе былъ вымыселъ, тѣмъ храбрѣе выходилъ натискъ и громче побѣда. Авторъ выигрывалъ, но непремѣнно въ ущербъ естественности и простотѣ творчества.

Всѣ эти соображенія цѣликомъ относятся къ нашему вопросу, къ демократическимъ вдохновеніямъ французской литературы.

Они впервые заявили о себѣ въ XVIIІ вѣкѣ, потомъ развились въ романтизмѣ. Это одно непрерывное теченіе, временно прерванное наполеоновской реакціей. Въ чемъ же оно заключалось?

Противъ него стойлъ классицизмъ съ его обоготвореніемъ героевъ-принцевъ и высокородныхъ господъ, съ его чисто лакейскимъ презрѣніемъ къ peuple stupide, съ его восточнымъ раболѣпствомъ предъ тунеяднымъ тупымъ меценатствомъ, съ его шутовской идеализаціей титуловъ и привилегій. Врагъ чрезвычайно сильный, взрощенный вѣками и успѣвшій отравить даже тѣхъ, кого онъ топталъ въ грязь и лишалъ человѣческаго образа. Всякое столкновеніе съ нимъ неминуемо превращается въ страстный горячій бой. Его рабское преклоненіе предъ кровью и породой, доходящее до самоотреченія, должно вызвать такой же стремительный отпоръ и направить сочувствія протестантовъ въ противоположную сторону.

Процессъ мысли выяснился немедленно, и именно мысли, а не наблюденій. Протестанты восклицали; вы говорите, народъ — это не люди, мужики — полузвѣри, лишенные человѣческаго смысла и сердца, ихъ міръ — сплошная темнота и жестокость. Нѣтъ! Какъ разъ наоборотъ. Безсердечны, глупы и пошлы — это ваши маркизы и виконты, а истинная мудрость и гуманность на лонѣ природы, подъ кровлями убогихъ хижинъ, на страдныхъ поляхъ земледѣльцевъ. Мы это вамъ покажемъ. Смотрите: вотъ — Le paysan philosophe, La suivante généreuse, Socrate rustique. Послушайте, какъ они дѣльно и краснорѣчиво разсуждаютъ объ естественныхъ правахъ человѣка, о феодальныхъ порядкахъ, какъ они доблестно и умно защищаютъ свое достоинство предъ знатными насильниками, какъ остроумно смѣются надъ пошлостями и глупостями высшаго общества, какъ мѣтко противопоставляютъ природу и здравый смыслъ кривлянью, жеманствамъ и привередничествамъ большихъ господъ и барынь! Это дѣйствительно цѣлая философія, своего рода сократовскіе монологи и діалоги. Какая-нибудь Нинетта или Матюрэнъ могутъ на весь міръ посрамить глупаго и развратнаго маркиза и поднять на смѣхъ весь дворъ французскаго короля.

Умилительная картина! Убѣждены ли вы, наконецъ, что именно въ народѣ непочатый уголъ всевозможныхъ добродѣтелей, нравственной красоты и силы?

Да, несомнѣнно, убѣждены, но только при одномъ условіи; если вы раньше готовы были вѣрить подобнымъ же упражненіямъ классиковъ, т. е. васъ не возмущалъ тоскующій и мечтающій галантный Неронъ, еще болѣе свѣтскій кавалеръ Александръ Македонскій, безукоризненный Донъ-Кихотъ въ лицѣ какого-нибудь повелителя гунновъ или лонгобардовъ, образцовый смѣшной маркизъ съ именемъ Ахиллеса или Ореста. Если вы съ наивно-вѣрующимъ сердцемъ допускали всѣ эти чудеса, вы искренне будете поражены диссертаціями «деревенскихъ Сократовъ» и «благородныхъ служанокъ». Но горе вамъ, если вы не могли принимать въ серьезъ галантерейной лавочки Расиновъ и Корнелей, вы найдете мало народнаго и деревенскаго въ новой демократической литературѣ.

Вы, конечно, не усомнитесь въ томъ, чтобы крестьяне не могли отдавать себѣ яснаго отчета въ феодальныхъ неправдахъ и въ вопіющихъ порокахъ своихъ господъ. Вы безусловно вѣрите Вольтеру, что философія XVIII вѣка — просто «здравый смыслъ», и главнѣйшія идеи этой философіи относительно личной и общественной нравственности вполнѣ доступны разумѣнію народа. Но дѣло не въ здравомъ смыслѣ и не въ философіи, а въ краснорѣчіи и философствованіи. Когда впослѣдствіи крестьянскія инструкціи и челобитныя въ генеральные штаты станутъ разсуждать объ отвлеченныхъ вопросахъ, вы поймете, что форма и подробное развитіе мысли не дѣло народа, а тѣхъ, кто бралъ на себя трудъ «здравый смыслъ» крестьянъ представить въ изящной литературно-обработанной рѣчи.

Но демократическіе драматурги требуютъ отъ васъ не такой ограниченной вѣры. Они желаютъ вызвать у васъ настроенія салонныхъ жеманницъ и ихъ кавалеровъ, съ дѣтски-очарованными очами слѣдившихъ за сценическими эволюціями чудо-Нероновъ и Аттилъ. Они внушаютъ вамъ, что во французскихъ деревняхъ держатъ гражданскія рѣчи по всѣмъ правиламъ логики и стилистики. Вѣрятъ ли сами храбрые друзья народа въ эти чудеса? Трудно сказать.

Достовѣрно одно: этого именно вопроса не задаютъ себѣ творцы деревенскихъ Сократовъ. Они на полѣ сраженія, предъ ними строй ливрейныхъ піитъ и барскихъ потѣшниковъ. Время ли здѣсь разсуждать о естественности и реализмѣ? Да и годенъ ли еще для воинственныхъ цѣлей подлинный мужикъ? Можно даже навѣрное сказать: при извѣстныхъ обстоятельствахъ совершенно негоденъ, именно когда общество органически неспособно понимать и цѣнить естественную красоту и скромную будничную добродѣтель.

И такъ, да будетъ сынъ народа философъ и герой!

Какой практическій результатъ можно вывести изъ этого недосягаемо-выспренняго символа? Если народъ такъ мудръ и такъ могущественъ, пусть живетъ какъ ему угодно. Если у него имѣются нужды, если его удручаютъ разныя нестроенія быта, пусть самъ справляется съ ними. Другимъ впору оберечь себя отъ такого богатыря..

Приблизительно такъ должны были разсуждать законодатели революціи, менѣе всего законодательствовавшіе въ пользу народа. Отмѣна привилегій и уничтоженіе феодализма одинаково интересовали и буржуа и народъ: первыхъ еще больше съ чисто политической точки зрѣнія. Но дальше дороги бѣдняка и богача расходились въ разныя стороны. И законодатели третьяго сословія полагаютъ основы тому экономическому законодательству, какое оставалось развить Наполеону.

Гаага революціи поступили въ пользу буржуазіи, а силы ея немедленно пришлось направить противъ театральныхъ философовъ и героевъ. Уже съ осени 89 года приходится изобрѣтать военные законы противъ толпы, грозить ей экзекуціями, запрещать сходки и рабочія ассоціаціи, оберегать неприкосновенность и свободу взаимныхъ отношеній между хозяевами и рабочими, народную нужду лѣчить благотворительностью и уголовными карами…

Такъ отвѣтила жизнь на литературу!

Матюрэны и Бастіэны, подвизавшіеся на сценѣ въ качествѣ нравственныхъ и общественныхъ преобразователей, въ дѣйствительности попадали подъ пули демократическаго маркиза Лафайэта или за бродяжество размѣщались по тюрьмамъ, а то и по галерамъ. И какой длинный и тягостный путь предстоялъ народу, чтобы на самомъ дѣлѣ пріобрѣсти себѣ право и возможность краснорѣчиво разсуждать о человѣческихъ правахъ и о законахъ природы! Мѣсто феодаловъ съ пергаментами и грамотами заняли еще болѣе грозные и несравненно сильнѣйшіе и опытнѣйшіе сеньеры съ акціями и банковыми билетами. Истинно демократическая борьба только начиналась.

На помощь демократіи опять явилась литература. Романтики облеклись въ тоги трибуновъ и повели блестящія рѣчи за униженныхъ и оскорбленныхъ. Они поспѣшили выставить образцоваго героя-плебея и однимъ его лицезрѣніемъ повергнуть въ столбнякъ надменныхъ аристократовъ и наглыхъ мѣщанъ.

Герой дѣйствительно великолѣпенъ. Викторъ Гюго истинно геніальный поэтъ-ораторъ съ темпераментомъ бойца-коновода и воображеніемъ естественнаго человѣка въ классическомъ смыслѣ слова. И ужъ онъ постарался взбѣсить разжирѣвшихъ буржуа и осовѣлыхъ филистеровъ)

Какая головокружительная галлерея лицъ и костюмовъ! Одинъ портретъ и одинъ нарядъ стоитъ сотни пестрыхъ высокородныхъ шутовъ стараго времени. Тамъ мушки, ленты, чулки, пряжки — здѣсь плащъ бандита, мундиръ испанскаго гранда о здѣсь же ливрея лакея. Тамъ умильные влажные взоры, сюсюкающій галантный лепетъ, женственные театральные жесты, здѣсь молнія въ очахъ, громъ на устахъ, и каждое движеніе руки или неиспытанныя міромъ объятія, или неслыханный смертными подвигъ. Вообще небо или адъ, средины нѣтъ, нѣтъ, слѣдовательно, и земли, слишкомъ темной и презрѣнной для такихъ полубоговъ и подвиговъ.

Какая удивительная карьера у этихъ существъ нездѣшняго міра! Быть просто бѣднякомъ и несчастнымъ, какая банальность! Нѣтъ. Надо непремѣнно явиться въ среду буржуа олицетвореннымъ отрицаніемъ не только буржуазныхъ порядковъ, а вообще обыкновеннаго хода человѣческой жизни. Подкидышъ, незаконный сынъ, — этого еще мало. Надо быть лакеемъ по соціальному положенію и божествомъ по уму и талантамъ. Но и это не все. Надо полюбить королеву и вызвать у нея взаимность: вотъ тогда достойно будетъ представленъ народъ и блистательно защищена демократія!

И этой высокой цѣля возможно достигнуть единственнымъ путемъ: показать это воплощеніе могучей народной стихіи въ припадкѣ жгучей любовной страсти. Чѣмъ безумнѣе герой влюбленъ, чѣмъ больше блеска и треска въ его объясненіяхъ съ владычицей сердца, чѣмъ смертоноснѣе его объятія и мрачнѣе месть сопернику, тѣмъ больше славы и чести демократическому принципу. У него «подъ костюмомъ лакея страсти короля» — говорится о демократическомъ героѣ и онъ весь въ этихъ словахъ. Удалите со сцены совершенно безличное существо женскаго пола, и вы на повалъ убьете и небо, и адъ, переполняющіе драму. Герою рѣшительно нечего будетъ дѣлать и не о чемъ говорить: останется выхватить свой кинжалъ бандита и прикончить свое безцѣльное существованіе, конечно съ надлежащимъ монологомъ.

Надо думать, и французскій народъ въ такомъ же положеніи. Онъ только и помышляетъ, какъ бы настроить побольше хитроумныхъ любовныхъ интригъ, феерическихъ сценъ и фейерверочныхъ рѣчей. Онъ только я знаетъ два психическихъ состоянія — или сверкаетъ глазами, или погружается въ ангельское созерцаніе (les yeux s’allument; absorbé dans une contemplation angélique). А всѣ его идеалы сводятся къ тому, какъ бы подцѣпить гдѣ-нибудь «звѣзду» и поразить ее своей фатальной, мрачной красотой.

Вообще удивительный народъ! Даже самые подлинные герои прежнихъ поэтовъ ведутъ себя болѣе или менѣе на общечеловѣческій манеръ и не полагаютъ своего честолюбія въ томъ, чтобы ну гать обыкновенныхъ смертныхъ неестественными звуками голоса и сверхъестественными гримасами физіономіи. А романтическій «незаконный сынъ» только и знаетъ, что дѣлаетъ глаза «неподвижными и мрачными», сатанински рычитъ, скрежещетъ зубами, издаетъ внезапные вопли ярости…

И изъ за чего все это бѣснованіе? Какая катастрофа готовится міру и какое новое небо осіяетъ нашу землю? Ничего подобнаго: просто Антони овладѣетъ Аделью, а Дидье будетъ счастливъ съ Машей Делормъ, какъ въ старое время русскіе читатели называли героиню Гюго.

Вы скажете, спектакль послѣ этого не стоилъ освѣщенія и та кой громадной бутафоріи. Авторы рѣшительно не согласятся. Какъ! A mystères funèbres, a une âme de malheur faite avec des res! {Характеристика Эрнани:

Agent aveugle et sourd de mystères funèbres

Une âme de malheur faite avec des ténèbres!}. «Зловѣщія тайны», «злополучная душа созданная изъ мрака» это не шутка. И любить-то такую душу одинъ ужасъ. Сколько надо краснорѣчія и времени, чтобы достойно описать послѣдствія этой роковой страсти! И герои обязаны это сдѣлать, предупредить слабое созданіе женскаго пола. А это уже усложняетъ дѣло. Да и одно ли это? Мало ли можетъ встрѣтиться сюрпризовъ и затрудненій тамъ, гдѣ героя бьетъ перемежающаяся лихорадка и мучитъ особая форма умопомѣшательства, psychopatliia heroica, вѣроятно, не поддающаяся излѣченію.

Авторы, по крайней мѣрѣ, ни за что не согласились бы лѣчить своихъ героевъ. Это значило бы оставить народъ беззащитнымъ и отречься отъ демократическаго принципа. Авторы, можетъ быть, разсуждали бы совершенно резонно, но что отвѣтилъ бы самъ заинтересованный народъ на наше предложеніе ввести въ человѣческія границы всѣхъ этихъ бандитовъ и демоновъ и лишить ихъ права всуе произносить имя народа?

Намъ думается, онъ встрѣтилъ бы это предложеніе сочувственно, если только онъ вообще относился и относится серьезно къ своимъ романтическимъ трибунамъ.

А между тѣмъ, даже и такой вопросъ далеко непраздный.

Искусство классиковъ никогда не было народнымъ, и еще въ прошломъ вѣкѣ даже парижская публика отказывалась смотрѣть пьесы Расина и Корнеля. А искусство Гюго народно? Мы хотимъ сказать, романтизмъ съ его героями: Дидье, Эрнани, Рюи-Блазомъ, Антони дѣйствительно служитъ интересамъ народа, выражаетъ его психологію, знакомитъ насъ съ его жизненными стремленіями?

Въ отвѣтѣ не можетъ быть ни сомнѣній, ни колебаній. Сами факты не говорятъ, а кричатъ за себя. Создавать Рюи-Блаза значило работать не на пользу народа, для котораго Рюи-Блазъ сказка и небылица, а вести чисто-литературную кружковую полемику. Живописать мрачную фатальность на почвѣ эротической маніи значило издѣваться надъ трудовой и многострадальной, большей частью удручающе-прозаической жизнью народа.

Поэты не вѣдали, что творили, и въ этой безсознательности заключается истинно роковой недугъ французской литературы. Романтики сойдутъ со сцены, явятся новыя направленія — болѣе благоразумныя и зрѣлыя. Но новое вино будетъ влито въ старые мѣха, и немедленно пріобрѣтетъ старый вкусъ и ароматъ.

Рѣчь о романтизмѣ удалила насъ отъ нашихъ критиковъ, и они врядъ ли согласились бы съ нашими выводами. Если Брюнетьера и Лемэтра до сихъ поръ услаждаютъ классики, развѣ мыслимо коснуться еще болѣе яркой національной славы, каковы романтики? Но по части современной литературы и Думикъ, и и Пелиссье достаточно поучительны. Нѣкоторыя характеристики, напримѣръ, Гонкуровъ у Думика и Бурже у Пелиссье можно принять безъ возраженій. Но насъ занимаютъ не столько личные взгляды французскихъ критиковъ, сколько факты, безусловно установленные.

Мы знаемъ, одинъ изъ критиковъ сѣтовалъ на подавляющее господство вопросовъ любви во французской литературѣ. Сѣтованья не новы. Еще Вольтера возмущала l’amour insipide, взявшая въ плѣнъ французскую драму. Мы видѣли, и романтики только путемъ той же любви умѣли дѣлать свою политику. Но никто, ни при Вольтерѣ, ни при Гюго не доходилъ до такой нелѣпой смѣхотворности въ національномъ пристрастіи, какъ современный романистъ Поль Бурже.

Это, пожалуй, тоже кандидатъ на монументъ и не можетъ быть ни малѣйшаго сомнѣнія, «толпа» окажется еще равнодушнѣе въ данномъ случаѣ, чѣмъ во всѣхъ другихъ. И даже, пожалуй, немного найдется смѣльчаковъ оплакввать столь печальную участь еще одного «просвѣтителя» толпы. Болѣе тунеядной сорной травы на современной нивѣ французскаго искусства нельзя и представить, развѣ только совершенно невмѣняемые декаденты и стихоплеты могутъ поспорить за первенство съ удивительнымъ философомъ и романистомъ. Впрочемъ, тѣ въ общемъ безвредны, Бурже положительно вреденъ, какъ весьма тонкій растлѣвающій нравственный недугъ. Къ счастью, даже французская критика, чрезвычайно снисходительная къ установившимся знаменитостямъ, относительно Бурже единодушна и именно на немъ время отъ времени изощряетъ неподражаемую остроту и едва уловимую, но часто смертоносную ядовитость національнаго esprit.

Этой критикой Бурже давно превращенъ въ комическій персонажъ, но ничто ему не мѣшаетъ быть знаменитостью и имѣть обширную и благодарную публику.

Дѣло объясняется просто.

Представьте знатнаго барина или, еще лучше, барыню. Она совершенно праздна, умственно ограниченна, хотя достаточно тактична и воспитанна, обладаетъ прекраснымъ физическимъ здоровьемъ и умерла бы отъ истомы и скуки, если бы на свѣтѣ не водилось множества «общественныхъ животныхъ» противоположнаго пола, но съ тождественной психологіей.

Развлеченіе устраивается, можно сказать, по исторической программѣ, съ нѣкоторыми чисто внѣшними варіаціями. Что дѣлала какая-нибудь Орфиза въ XVII вѣкѣ, то же продолжаетъ m-me la duchesse или просто Сусанна Морэнъ въ концѣ ХІХ-го. Это чисто физіологическое явленіе и естествоиспытатель могъ бы разъ на всегда увѣковѣчить его въ естественно-научномъ описаніи съ такой же точностью, съ какою у Дарвина составлена вторая часть. Происхожденія человѣка. Еще, пожалуй, романическія исторіи нѣкоторыхъ птицъ вышли бы гораздо любопытнѣе и содержательнѣе, чѣмъ эскапада m-me la dachesse.

Но въ какой ужасъ пришла бы наша героиня, услышавъ подобное разсужденіе! Она и птица, онъ и «шилохвостый селезень» — возможно ли? Чѣмъ же тогда жить на свѣтѣ, куда дѣвать рефлексы своего полнокровнаго организма и игру вѣчно томящагося воображенія? Нѣтъ. Все это должно быть «чрезвычайно интересно», «загадочно» и «сложно». Тутъ вопросъ тонкаго свойства. М-me de Sauve любитъ одного и въ то же время отдается другому, кавалеру, одинаково замѣчательному немощью ума и силою мускуловъ.

Почему? Вамъ кажется, отвѣтъ ясенъ изъ факта и его подсказываетъ m-me de Sauve собственной своей особой. Какъ бы не такъ! Послушайте Бурже. Описавъ приключеніе, онъ восклицаетъ:

«Охъ! Жестокая, жестокая загадка) Какъ съ этой божественной любовью въ сердцѣ могла она сдѣлать то, что сдѣлала? Вѣдь это она и никто другая!.. Да, это была она… И все-таки нѣтъ! Невозможно, чтобы любовница Гюбера сдѣлала это… Какъ? Это? Охъ! Жестокая, жестокая загадка!..»

Вамъ смѣшно или въ лучшемъ случаѣ жалко за писателя, впадающаго въ столь очевидную пошлость. Но спросите, что думаетъ объ этомъ сама m-me de Sauve? На нее-то именно и направленъ весь паѳосъ, и совершенно цѣлесообразно: m-me de Sauve несказанно будетъ благодарна, что писатель, самъ писатель! открылъ въ ея contact des deux épidermes «жестокую, жестокую загадку».

И посмотрите, какова разгадка. Если бы со всего Парижа собрать всѣхъ милыхъ грѣшницъ со всѣми ихъ сезонными и постоянными рыцарями, имъ не придумать бы болѣе интереснаго и серьезнаго, скажемъ прямо, научнаго объясненія ихъ многочастныхъ и многообразныхъ экскурсій въ область блаженства.

«Человѣческая душа — темный лѣсъ», торжественно провозглашаетъ Бурже. — Это очень старо, но вотъ новость: у каждаго человѣка нѣсколько я, два, по крайней мѣрѣ. Практически это значитъ: у каждаго два аппетита, двѣ любви, двѣ вѣрности и т. д. Примѣните это къ дамѣ, и получится слѣдующій естественный законъ, неизбѣжно осуществляемый вовсе не развратными, а самыми идеальными женщинами: m-me de Tïllières «живетъ двумя мужчинами, Пуанномъ и Казалемъ, каждому изъ нихъ соотвѣтствуетъ одно изъ ея двухъ я».

Но вѣдь возможно же, что потребности дамы не могутъ удовлетвориться жизнью по двумъ направленіямъ: какъ же тогда слѣдуетъ думать по правиламъ психологіи?

Да все такъ же: три увлеченія — значитъ три я.

Вотъ, напримѣръ, m-me Moraine. «Въ ней заключается женщина, желающая наслаждаться роскошью, женщина, желающая наслажденій любви, женщина, жаждующая уваженія… это существо очень сложное!..»

Un animal très compliqué! Несчастный французскій языкъ: онъ говоритъ двусмыслицы, совершенно непосредственно, по бѣдности выраженій и устраиваетъ засады выбивающемуся изъ силъ психологу.

Теперь сообразите, что за прелесть эта теорія для житейскаго обихода свѣтскаго общества. У одной дамы всѣ я могутъ дѣйствовать единовременно, у другой — поочередно. Послѣднее свойство удобнѣе, потому что количество объектовъ дѣйствія неограниченно. Нельзя же сразу напасть на свое настоящее я: самопознаніе такая недосягаемая мудрость. И вотъ какъ разсуждаетъ нашъ философъ:

«Мы тратимъ всю свою энергію и преслѣдуемъ цѣль, отъ которой, воображаемъ мы, зависитъ наше счастье. Цѣль достигнута и мы видимъ, что мы не поняли настоящихъ, тайныхъ стремленій нашей чувствительности».

Это называется все понять и все простить, или, другими словами, изобрѣтать мораль по плечу нужныхъ людей.

Бурже именно такъ и поступаетъ. Его роль салоннаго приживальщика была бы не полна, если бы онъ только оправдывалъ и объяснялъ, а не поучалъ и не руководилъ. Извѣстно, во французскомъ «свѣтѣ» роли коммиссіонера по любовнымъ дѣламъ и «директора совѣсти» искони сливались въ одну и требовали одного лица. Въ старину это былъ аббатъ, особая порода Vabbé при случаѣ вступавшій и въ третье emploi, на безрыбьи превращавшійся въ рыбу. Поль Бурже достойный продолжатель традицій: мы говоримъ, конечно, только о двухъ первыхъ роляхъ. Онъ — моралистъ. Вы будете изумлены. Какая же возможна мораль при только что изложенной философіи? За что же подвергать порицанію грѣшника, разъ у него для всякаго грѣха спеціальное дѣйствующее лицо, навязанное ему самой природой?

Но мораль Бурже вовсе не карательная, а утѣшительная. Вообразите, m-me Moraine доживетъ до такихъ лѣтъ, что всѣ ея я утратятъ всякій интересъ даже для самыхъ снисходительныхъ Цѣнителей ея богато одаренной личности, что ей остается?

Религія и церковь. Католичество такъ изящно и аристократично, даже больше: Шатобріанъ съумѣлъ извлечь изъ него весьма многое, что должно вызывать вѣчные трогательные отголоски въ многогрѣшномъ женскомъ сердцѣ. Въ немъ много граціи и чувствительности, злые языки въ шатобріановскомъ католичествѣ чувствительность предлагали подмѣнить другимъ болѣе земнымъ и откровеннымъ словомъ: здѣсь всегда найдется уютъ даже тремъ безнадежно-изношеннымъ женскимъ

И Бурже становится въ позу подвижника св. Пропаганды и принимается наигрывать на струнахъ дамскихъ сердецъ сладкіе гимны о тайнахъ, о благодати, о молитвахъ и созерцаніяхъ…

Милый, милый Бурже! — восклицаютъ прозелитки въ благодарность за его «жестокая, жестокая загадка!» Въ противный и гадкій демократическій вѣкъ нашелся un petit abbé — такой услужливый и забавный. Бѣдный, съ какимъ онъ упоеніемъ описываетъ чулки, галстуки, ботинки своихъ героевъ и героинь, съ какой трогательной наивностью плебея, принятаго въ аристократическомъ салонѣ, онъ придаетъ глубокій смыслъ всевозможнымъ пустякамъ, какихъ настоящіе свѣтскіе люди и не замѣчаютъ вовсе. Съ какимъ солиднымъ видомъ онъ умѣетъ заключить въ самую внушительную формулу всякую банальность, нужную для его «анализа»: недаромъ онъ считается послѣдователемъ Тэна! Отъ этого именно философа онъ заимствовалъ дивную теорію множественности личностей въ одной личности: достойный ученикъ достойнаго учителя! Но онъ превзошелъ, наставника. Тотъ обожалъ салоны, но являлся въ нихъ рѣдко, подавленный книжными «анализами» и «классификаціями». Ученикъ, напротивъ: анализируетъ и классифицируетъ на лету, на мѣстѣ дѣйствія. Онъ вынюхиваетъ авантюры и исторіи повсюду, въ Парижѣ, въ Италіи, даже въ Америкѣ. Ведетъ эту операцію чрезвычайно искусно: напримѣръ, послѣ поѣздки въ Америку онъ съумѣлъ увеличить сбытъ своихъ произведеній въ этой странѣ. Онъ неутомимъ въ изобрѣтеніи все новыхъ психологическихъ и аналитическихъ украшеній чувственному тунеядству и эпикурейскому фантазерству международной золотой богемы.

У него все, что требуется въ приличномъ храмѣ современныхъ языческихъ божествъ, отъ цѣлаго кодекса прелюбодѣйнаго плутовства до алтаря вѣры и молитвы. Драгоцѣнный человѣкъ! Тысячи «животныхъ» любили и измѣняли, не подозрѣвая, что они «существа» и даже чрезвычайно «сложныя» и что они работаютъ въ интересахъ психологіи и философскаго анализа!

Да, драгоцѣнный, но и столь же жалкій и презрѣнный. И онъ выросъ и прославился среди той самой демократіи, которая, говорятъ, царствуетъ и управляетъ въ современной Франціи. Что общаго между нею и этимъ ея незаконнымъ сыномъ?

Но даже современная французская литература не безъ добрыхъ людей. Мы упоминали Könne: вотъ это, повидимому, истинный другъ народа. Вдохновляется онъ преимущественно мелкотой: рабочими, мелкими рантье, бѣдной учащейся молодежью, крестьянами. Подлинный демократъ и между нимъ и Бурже, повидимому, цѣлая пропасть.

Съ политикой Коппе мы знакомы: это политика «Лизетты» Беранже. Оставимъ ее. Можетъ быть, поклоняясь даже «своему императору», поэтъ способенъ понимать народъ и изображать его вѣрными чертами.

Въ отвѣтъ, предъ нами герой поэмы le Coupable… Какъ ново и въ то же время какъ старо и архивно! Вѣдь это ничто иное, какъ l’Honnête criminel — честный преступникъ все того же мечтательнаго XVIIІ-го вѣка. Онъ совершилъ преступленіе невольно, въ припадкѣ безумія, послѣ невыносимыхъ лишеній. Развѣ онъ виноватъ? Конечно, нѣтъ, тѣмъ болѣе, что у него вообще необыкновенно романическая судьба.

Онъ, конечно, дитя любви, брошенный и забытый. Его отецъ, когда-то студентъ, теперь прокуроръ. И ему приходится говорить обвинительную рѣчь противъ сына-убійцы. Представьте картину! Доброе старое время, какъ оно живуче съ его американскими дядюшками, мелодраматическими благородными жертвами и «исчадіями ада»! Коппе могъ бы многое поразсказать объ обморокахъ своихъ древнихъ бабушекъ и горячихъ слезахъ неземныхъ и безсмертныхъ дѣвъ. Онъ мастеръ на чувствительныя вещи: отецъ-прокуроръ даетъ грандіозный спектакль, публично исповѣдуется въ своемъ грѣхѣ и разъ навсегда посрамляетъ французскихъ критиковъ, издѣвавшихся надъ Раскольниковымъ и Никитой за ихъ всенародное покаяніе.

Что значитъ знакомство съ русской литературой: французская нація начинаетъ усваивать новую чисто-русскую черту и французская демократія устами своихъ литературныхъ представителей скоро должна заявить притязанія даже на «всечеловѣка».

По крайней мѣрѣ, Коппе готовъ на все для демократіи. Онъ не" выноситъ буржуазіи. Она, по его представленію, заражена всѣми нравственными недугами, это сплошь фарисеи и лицемѣры, эгоисты и лжецы. Народъ, — полная противоположность. Всѣ добродѣтели его неотъемлемая собственность. Рабочій и буржуа — это ангелъ и аггелъ. И въ доказательство, новый романъ.

Гризетка, изобиженная жестокимъ буржуа, находитъ любовь и счастье въ лицѣ сына народа, сначала бѣднаго скульптора, но потомъ дошедшаго до высшихъ степеней французскаго благополучія и славы, до ордена почетнаго легіона и званія члена института. Вотъ какой блестящій путь совершаютъ бравыя дѣти народа!

Съ какимъ замираніемъ сердца народъ долженъ читать эти страницы своей жизни! Онъ вѣдь отражается здѣсь, какъ въ самомъ вѣрномъ зеркалѣ: онъ — небрежно одѣтый, художественно вдохновенный, съ длинными волосами и неограниченными надеждами. Таковъ вѣдь скульпторъ, спасшій жертву буржуазнаго темперамента! Не меньше похожъ народъ и на честнаго преступника, попавшаго вмѣсто каторги въ объятія прокурора. Все такъ естественно, и жизненно. Демократіи незачѣмъ волноваться презрѣнными вопросами, носящими совсѣмъ не поэтическія и не романтическія названія: подоходный налогъ, заработная плата, безработица, эксплуатація… У него ужъ есть печальники и защитники: въ лицѣ ихъ не умрутъ болѣе поэты бѣдныхъ, но благородныхъ отцовъ и безродныхъ, но пламенныхъ дѣтей.

Таковъ новѣйшій французскій литературный демократизмъ. Картина дополняется весьма краснорѣчивыми практическими данными. Съ каждыми выборами въ парламентъ все ярче обнаруживается политическій индифферентизмъ французскихъ «intellectuels», т. е. литераторовъ и ученыхъ. Въ послѣдней палатѣ они считались единицами, въ нынѣшней не больше. И печать объясняетъ этотъ фактъ въ сущности весьма печальнымъ соображеніемъ; парламентскій строй постепенно вырабатываетъ спеціалистовъ, профессіональныхъ дѣльцовъ и устраняетъ людей высшей интеллигенціи и непоколебимыхъ принциповъ. Вина здѣсь, конечно, не въ парламентскомъ строѣ: равнодушіе въ общественной дѣятельности обнаружилось среди французскихъ «интеллигентовъ» съ самаго развитія демократіи. Начиная съ Сентъ-Бева и кончая Ренаномъ и Тэномъ, въ этой средѣ, парламентъ и политика неизмѣнно представлялись или пустяками, или своего рода нравственной язвой. Это преднамѣренный абсентеизмъ, независимый ни отъ какихъ разочарованій и опытовъ.

То же явленіе продолжается до послѣднихъ дней и, мы видимъ, оно соотвѣтствуетъ общему духу французскаго литературнаго генія. Онъ всегда стоялъ далеко отъ пониманія дѣйствительной народной жизни и психологіи, менѣе всего обнаруживалъ наклонность и способность идти на встрѣчу народнымъ стремленіямъ и нуждамъ. Мало этого. Политическій строй государства и могущественные запросы времени не въ силахъ поколебать вѣковой почвы, и о французскихъ даже первостепенныхъ талантахъ можно повторить мѣткія слова императора Александра I о Бурбонахъ: Не исправились и неисправимы.

По крайней мѣрѣ, наше время не говоритъ даже о ближайшемъ исправленіи. Золя приходится выпивать горькую чашу обидъ и презрѣнія, но современнымъ французскимъ писателямъ, повидимому, и на умъ не приходитъ простая мысль: не Золя подвергается оскорбленіямъ, а прежде всего писатель, великій писатель, озаренный всемірной славой и не съумѣвшій заслугами своего таланта и достоинствомъ своихъ трудовъ удержать въ границахъ хотя бы даже и законное негодованіе своихъ соотечественниковъ. Какой безпощадный урокъ 1 И въ его общечеловѣческомъ глубокомъ культурномъ смыслѣ заключается, по нашему мнѣнію, высшій интересъ современныхъ французскихъ событій:

Ив. Ивановъ.
"Міръ Божій", № 8, 1898



  1. Revue des deux Mondes. 1 juin 1898, p. 684.
  2. Романъ Les Déracinés,Maurice Barrès’а.
  3. Подробности объ этихъ произведеніяхъ въ нашей книгѣ Политическая роль французскаго театра въ связи съ философіей XVIII вѣка. М. 1895 г., стр. 399 etc.
  4. Revue Bleue. 9 oct 1897. Объ отраженіяхъ философіи XVIII в. въ cahiers, см. О. с., стр. 15 etc.