Юбилей актрисы (Анненкова-Бернар)/ДО

Юбилей актрисы
авторъ Нина Павловна Анненкова-Бернар
Опубл.: 1896. Источникъ: az.lib.ru

РАЗСКАЗЫ
Н. АННЕНКОВОЙ-БЕРНАРДЪ
ИЗД. БОРИСОВА.
КНИГА ПЕРВАЯ
ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ.

ЮБИЛЕЙ АКТРИСЫ.
Разсказъ.

править

Театръ! Театръ! Какимъ магическимъ словомъ былъ ты для меня во время оно! Такъ сильно было твое на меня вліяніе, что даже и теперь, когда ты такъ обманулъ меня, такъ жестоко разочаровалъ меня, даже и теперь этотъ, еще пустой, но уже яркоосвѣщенный, амфитеатръ и медленно собирающаяся въ него толпа, нескладные звуки настраиваемыхъ инструментовъ — даже и теперь все это заставляетъ трепетать мое сердце, какъ бы отъ предчувствія какого-то великаго таинства.

Бѣлинскій.

Софья Николаевна, маленькая худощавая старушка, одѣтая очень тщательно, даже щеголевато, поднявшись во второй этажъ по довольно приличной лѣстницѣ, позвонила у большой дубовой двери съ вывѣской, на бѣломъ черными буквами «Меблированныя комнаты».

Софья Николаевна Каневская — актриса, когда-то пользовавшаяся громкой славой и недавно по болѣзни вышедшая въ отставку.

Сегодня канунъ ея пятидесятилѣтняго юбилея.

— Никого не было? — спросила она отворившую дверь горничную.

— И теперя сидятъ… Ольга Петровна съ барышней и баринъ молодой съ ними, да этотъ еще… какъ его… все забываю, какъ звать-то… енералъ…

Софья Николаевна торопливо пробѣжала корридоръ и быстро распахнула дверь своей комнаты.

— Ахъ!.. Ахъ!.. Она!.. Ахъ!.. — раздались возгласы со всѣхъ сторонъ, и старуха почувствовала себя въ горячихъ объятьяхъ своей любимицы — внучки Маруси.

Комната была преобразована: столъ, на которомъ Софья Николаевна всегда пила чай, и другой, гдѣ раскладывала пассьянсъ, были сдвинуты вмѣстѣ, покрыты бѣлой скатертью; посрединѣ стояла большая корзина изъ живыхъ цвѣтовъ, около нея тортъ, бонбоньерка съ конфектами и вышитый коврикъ къ кровати — подарокъ внучки, а кругомъ въ симметричномъ порядкѣ разставлены тарелки съ закусками.

— Ну, и къ чему?.. Къ чему?.. Знаютъ, что не люблю — нѣтъ, затѣяли… И все-то, матушка, твои, вѣрно, выдумки… — ворчливо обратилась, вмѣсто привѣта, Софья Николаевна къ дочери.

— Мы, мама, хотѣли тебѣ сдѣлать сюрпризъ, обрадовать.

— Обрадовали! Къ чему? Ты знаешь — не люблю… Ахъ, батюшки, Ѳедоръ Ѳедоровичъ, благопріятель, здравствуйте! — Софья Николаевна привѣтливо протянула руку генералу. — Спасибо, спасибо, что пришли, вспомнили старуху.

Генералъ почтительно поцѣловалъ поданную руку.

— Хотѣлъ даже рѣчь произнести, — улыбнулся онъ, — такъ торжественно всѣ были настроены, а вы… насъ афраппировали сразу.

— Ужъ простите, батюшка, простите, не могу не оборвать сначала, характеръ такой — бѣда… Ну, и ты прости — не сердись на мать… — добродушно проговорила старуха, цѣлуя Ольгу Петровну. — Егоза, отстань, не прилипай, — ласково отстранила она Марусю. — Фу-у… устала… жарко… силъ нѣтъ… дайте раздѣться-то!..

Маруся стала помогать раздѣваться бабушкѣ.

— А ты, студентъ? Здравствуй… Чего не идешь поздравить бабку-то?.. — кивнула по направленью къ небрежно развалившемуся на стулѣ молодому человѣку Софья Николаевна.

Студентъ слегка пожалъ плечами.

— Вы насъ такъ всѣхъ озадачили — не знаешь, какъ подойти…

— Ну, ладно, нечего критику наводить… Скажите, какой робкій!.. Иди и цѣлуй, не разговаривай — знаешь, я не люблю.

Студентъ не то саркастически, не то снисходительно улыбнулся и подойдя лѣнивыми, медленными шагами къ Софьѣ Николаевнѣ, поцѣловалъ ее въ щеку.

— Такъ-то лучше… А то всѣ вы хороши нынче, молодые-то: матерей знать не хотите, не то, что кого другого. Ахъ, Ѳедоръ Ѳедоровичъ, благопріятель, прости, золото мое!.. — снова ласково протягивая генералу руку, сказала Софья Николаевна. — Вѣдь это скучно, — семейныя сцены, — да я любя — нельзя не распечь — порядокъ… А чай-то, чай-то… Батюшки, что же это?..

— Я распорядилась, сейчасъ подадутъ, — проговорила Ольга Петровна.

— Ну, вотъ, спасибо. Такъ давайте присаживаться, чѣмъ Богъ послалъ. И зачѣмъ только это все… ахъ, зачѣмъ?.. Вотъ не люблю…

— Однако, бабушка, будетъ, а то мы всѣ сейчасъ начнемъ тебя распекать всей компаніей. Это ни на что не похоже: думали удовольствіе сдѣлать, а вотъ изволите видѣть! — бойко заговорила Маруся, придвигая стулья къ столу и сама садясь около бабушки.

— Ты, финта, не кудахтай, поцѣлуй меня! Все хорошо и все прекрасно, и я очень рада и всѣхъ благодарю.

— Вотъ всегда такъ, — продолжала Маруся, — сама всѣхъ разстроитъ сперва, а потомъ «все хорошо и все прекрасно»…

— Ахъ, ты! — Софья Николаевна любовно потрепала по щекѣ внучку. — Тоже распекаетъ… Ну, прости коли такъ — видишь, бабка изъ ума выжила, да и немудрено: ломалась всю жизнь, ломалась…

— Бабушка! — вспыхнула Маруся. — Ты меня выведешь изъ себя. Что ты говоришь и когда!..

— Ну, порохъ, ужъ готова, — засмѣялась старуха. — Развѣ не правда? Вотъ и Ѳедоръ Ѳедоровичъ, милѣйшій нашъ, то же скажетъ — поклонникъ старинный: я ломалась, а онъ въ ладоши билъ.

Генералъ укоризненно покачалъ головой.

— Софья Николаевна, вы всегда того… чудачка были… эксцентричная, — подчеркнулъ, онъ, — но сегодня… не думалъ, право, не думалъ, не предполагалъ.

— Ахъ, батюшка, мало ли что! Вотъ и Гамлетъ говоритъ: «Есть многое, другъ Гораціо, чего не снилось мудрецамъ…» Нѣтъ, я все шучу — просто хотѣлось, чтобы забыли этотъ день… прошелъ бы онъ незамѣтно. А вспомнили… ну, и спасибо, что пришли…

Горничная внесла кипящій самоваръ.

— А-а, вотъ и нашъ домашній запѣвало! Давай, давай его сюда, милушка, умираю просто — пить хочу, замучилась въ церкви. Олечка, — обратилась старуха къ дочери, — родная, бьемъ тебѣ челомъ: утоли нашу жажду — похозяйничай… Вотъ ужъ чего никогда не любила и съ молоду-то, а теперь ужъ и Богъ проститъ.

Ольга Петровна начала разливать чай. Это была полная, немного флегматичная брюнетка съ голубыми глазами и мягкими, красивыми движеніями. Говорила она медленно, точно нехотя роняя слова.

— А мы сегодня были съ Марусей у Александра Сергѣевича… Ахъ, какой милый! Онъ ее прослушалъ, нашелъ способности, только сказалъ: пусть кончитъ гимназію и тогда поступитъ къ нему въ школу, сказалъ…

— Экъ у васъ чѣмъ голова набита, — сердито перебила дочь Софья Николаевна. — Зачѣмъ это ей, къ чему?

— Бабушка ты опять? Сама пятьдесятъ лѣтъ служила искусству…

— Ну, что было, то быльемъ поросло и вспоминать нечего; другія птицы — другія пѣсни. Теперь я бы на мѣстѣ твоей матери…

— Завтра пятьдесятъ лѣтъ, бабушка. Ты не смѣешь! — чуть не со слезами, быстро заговорила Маруся.

— Ну, ну, ладно, ладно, — ласково потрепала по щекѣ внучку старуха. — А какія странныя бываютъ вещи, — задумчиво проговорила она. — Вотъ сегодня, напримѣръ: вѣдь люблю я это свое дѣло — всю жизнь отдала, положила всѣ силы, душу, можно сказать, и вдругъ такое на меня сегодня напало непонятное — удивительно! Стою я въ церкви, молюсь, и стало мнѣ стыдно. Не то что грѣхи вспомнила, ну, какіе грѣхи, человѣческіе: позавидовала кой кому и сподлила подчасъ, безъ этого нельзя — вонъ и пишутъ даже умные люди: «борьба за существованье»…. Но вотъ что ужасно — начала я думать: зачѣмъ собственно пришла молиться, о чемъ? Вся-то жизнь передъ глазами раскинулась — и стало стыдно… Дѣло?… Что же я собственно дѣлала? Ломалась…

— Бабушка!

— Ахъ, не серди!… Да, ломалась и больше ничего. Пока въ этой сутолокѣ живешь, все кажется, будто серьезное дѣло дѣлаешь, а какъ выйдешь изъ нея, вотъ какъ я теперь, да при старости лѣтъ — будто и стыдно… Да что это, Оля, копаешься — давай мнѣ скорѣй чаю… И не говорите вы ради Бога объ этомъ, — вдругъ нервно оборвала рѣчь Софья Николаевна, — не мучьте меня!…

Всѣ притихли и, точно сконфуженные, стали молчаливо пить чай.

— А вы знаете?… Левъ Николаевичъ дѣло въ судѣ выигралъ… Присудили ему двадцать тысячъ, — прервалъ наконецъ молчаніе генералъ.

— Ну-у? Слава Богу, — обрадовалась Софья Николаевна. — Славный онъ, голубчикъ, такой… Да-а… Левъ Николаевичъ… тоже поклонникъ былъ ярый. — Она улыбнулась какой-то юной, плутовской улыбкой. — Ярый!… Да вѣдь время-то было какое! Молодость самая зеленая… Какъ не вспомнить! Ахъ, да и люди тогда другіе были, все другое… а теперь…

— Ну, ну, не будемъ, не будемъ, а то опять насъ всѣхъ разносить начнете, — шутилъ генералъ.

— Да не васъ же… Какъ это, право, понять не хотятъ… Стара стала, милый, нервы… вспоминаешь, ну и раздражаешься…

— Раздражаться не будемъ и вспоминать лучше не будемъ,

— Нѣтъ, а я знаете, что вспомнила? — снова засмѣялась добродушно Софья Николаевна. — «Бойкую барыню»!… Потѣха!… Я первый разъ играла и отъ юнкеровъ стихи получила… даже вашего сочиненія — глупые, Ѳедоръ Ѳедоровичъ, простите, уморительные.

Ѳедоръ Ѳедоровичъ тоже улыбнулся въ отвѣтъ сконфуженной улыбкой.

— Какъ-же, помню, помню… Зато отъ сердца… Молодо и горячо, а ужъ насчетъ ума и литературныхъ достоинствъ хромали стишки, хромали, ваша правда… Мы вамъ овацію тогда какую устроили, а?

— Фуррорную!

— А когда Лизу въ «Горѣ отъ ума» вы играли первый разъ…

— Ахъ, вотъ боялась-то!… А какъ вы тогда неистовствовали, помните?…

— Ну еще бы, да вѣдь послѣ того никто не игралъ такъ: ни этой правды, ни простоты… А «Школа женщинъ»?… А Дорина?

— Да, я любила Дорину, но позвольте: а «Прежде маменька»? А субретка въ «Капралѣ»? Чѣмъ хуже? А «Весною», а…

— Да, да, да… не говорите…

— А Шарлотта въ «Мальвинѣ»?

— Вотъ тоже прелесть… Грація, изящество… Мы вамъ и тогда, въ одинъ изъ спектаклей, блестящую овацію устроили.

— Ахъ, какъ же… Шарумова злилась — она злючка была — Мальвину играла, а я Шарлотту. Ахъ, потѣха…

Софья Николаевна засмѣялась тихимъ, добродушнымъ смѣхомъ.

— Вотъ видишь, бабушка: тебѣ же пріятно было, ты любила свое дѣло прежде, — вмѣшалась въ разговоръ Маруся, — отчего-же теперь?…

— Кто говоритъ, что не люблю! Сердцемъ болѣю — оттого и злюсь… Тоже что вспомнила, съ чѣмъ сравнила? То былъ театръ… театръ — храмъ… и люди, и все другое; а теперь все не то, не то… Нашла тоже что сказать, заволновалась Софья Николаевна. — Вѣдь какія силы — колоссы: Щепкинъ… Господи, еще Мочалова даже застала, Васильевъ Сергѣй Васильевичъ, Полтавцевъ… Эхъ, вѣдь вспомнить — въ восторгъ придешь! Геніи, творцы!…

Ѳедоръ Ѳедоровичъ молча шагалъ по комнатѣ. Черные глаза Маруси загорѣлись восторженнымъ огнемъ, она такъ и впилась въ бабушку. Студентъ, со скучающимъ видомъ, мѣшалъ ложечкой въ стаканѣ; Ольга Петровна съ аппетитомъ ѣла тортъ, повидимому, не обращая большого вниманія на разговоръ окружающихъ.

— Д-д-а, — задумчиво устремивъ въ одну точку глаза, произнесла Софья Николаевна, — есть что вспомнить… А удивительное это дѣло — судьба! Вотъ хоть-бы я: значитъ, такая моя судьба была, и ничего не подѣлаешь. Говорятъ: призванье, призванье… Нѣтъ, главное судьба.

— Но вѣдь не можетъ-же быть, чтобы ты не чувствовала призванья — съ живостью встрепенулась Маруся.

— Какъ сказать?… Ахъ, да нѣтъ… просто Богъ судилъ: такъ, значитъ, надо было. И какъ прослѣдишь жизнь человѣческую — точно все это заранѣе предначертано, назначено… Удивленье! Я, напримѣръ, отца не помню, мать жила экономкой у богатыхъ помѣщиковъ; сама барыня меня очень любила, баловала наравнѣ съ своими дѣтьми… Спектакли дѣтскіе затѣвать была охотница, сама и пьесы сочиняла, больше все французскія, и меня заставляла играть: я маленькая болтала по-французски — дѣти вѣдь переимчивы, что обезьяны — потомъ ужъ все забыла, а съ малолѣтства довольно бойко лепетала.

— Ну, хоть одну пьесу помнишь? — допрашивала Маруся.

Софья Николаевна улыбнулась блаженной улыбкой…

— «Красная шапочка», сказка. Представляли мы въ лицахъ. Я была волкъ… Всѣ умирали со смѣху. Гостей много приглашенныхъ на этотъ вечеръ было… И такъ ясно теперь помню всѣ мои впечатлѣнья, точно вчера.

— А сколько тебѣ лѣтъ было?

— Шесть. Ну, послѣ этого моего фурора матери и посовѣтовали опредѣлить меня въ театральную школу. Привезли малютку Божью въ Москву, а тамъ графиня Озерская большое участье тогда въ моемъ дѣлѣ приняла — хлопотала сама и опредѣлила меня въ школу…

— А потомъ?

— Потомъ… батюшка, царство ему небесное, — Софья Николаевна съ благоговѣньемъ перекрестилась, — Щепкинъ, Михаилъ Семеновичъ… Это былъ человѣкъ! — докончила она взволнованнымъ голосомъ.

— Да, да, — съ живостью подтвердилъ Ѳедоръ Ѳедоровичъ, — ваша правда. Это былъ человѣкъ… Обаянье таланта…

— Ахъ, нѣтъ, — нетерпѣливо перебила Софья Николаевна, — вы не можете все знать, вѣдь вы говорите такъ, вообще, а я… я другое дѣло: онъ былъ моимъ учителемъ, отцомъ, другомъ… Я его знала въ школѣ, знала дома, принята была у него въ семьѣ, какъ родная; такъ я могу говорить…

— Да что-же вы волнуетесь, дорогая моя, — кротко, точно извиняясь, произнесъ генералъ, — я только согласился съ вами.

— Нѣтъ, продолжала восторженно Софья Николаевна, — надо было знать его близко, видѣть въ школѣ, напримѣръ. Любилъ онъ насъ больше, чѣмъ отецъ, берегъ, холилъ, всегда ласковъ, ни одного рѣзкаго слова, и мы, дѣти, такъ и рвались къ нему навстрѣчу. Онъ съ нами, съ малышами, занимался, стихи заставлялъ читать, басни. Урокъ, бывало, наслажденье: вдохновляешься, горишь вся и такъ и смотришь, смотришь ему въ глаза… Глаза у него удивительные были, читаешь въ нихъ какъ въ книгѣ… И если доволенъ, — кажется, рада, бывало, жизнь свою за этотъ мигъ отдать; а увидишь въ нихъ, въ этихъ глазахъ, тамъ далеко, на днѣ гдѣ-то грустное такое, озабоченное выраженье — ну, значитъ, твое дѣло плохо — огорченъ Михаилъ Семеновичъ… А потомъ ужъ взрослая я у него въ домѣ бывала. Молодежи всегда у него собиралось много — онъ страсть какъ молодежь любилъ, и мы его не за старика, а точно за сверстника своего считали: куралесимъ, хохочемъ… и онъ бывало добродушно такъ съ нами тутъ же вмѣстѣ шутитъ, смѣется… Зато другой разъ придешь — грустенъ Михаилъ Семеновичъ, почти ни съ кѣмъ не разговариваетъ, все ходитъ по комнатѣ и декламируетъ себѣ подъ носъ:

«Честь и слава всѣмъ трудамъ,

Слава каждой каплѣ пота,

Честь мозолистымъ рукамъ,

Да спорится въ нихъ работа!».

Это стихи изъ «жакартова станка» — онъ ихъ очень любилъ. А бывало, объ искусствѣ рѣчь зайдетъ — весь преобразится: говоритъ вдохновенно, голосъ дрожитъ, на глазахъ слезы… И на всю-то жизнь такъ и запечатлѣлись его слова въ моемъ сердцѣ… И чѣмъ только онъ не интересовался, чего не зналъ… Большой былъ умъ! Бывало, соберутся у него профессора, литераторы, покойный Грановскій, старикъ Аксаковъ…

Софья Николаевна остановилась. Кто-то постучалъ въ дверь.

— Войдите! — проговорила она, съ неудовольствіемъ прерывая свои воспоминанія.

На порогѣ показался мальчикъ изъ магазина. Онъ держалъ въ рукахъ довольно высокій картонъ.

— Что такое?

— Цвѣты-съ.

Маруся вскочила и съ своимъ обычнымъ проворствомъ, открывъ крышку картона, вынула оттуда чрезвычайно изящный букетъ съ широкой, красной, муаровой лентой; къ лентѣ была приколота маленькая визитная карточка и на ней тонкимъ, размашистымъ почеркомъ написано: «Представительницѣ лучшаго стараго времени. Генералу — отъ рядоваго, Елены Зотовой».

Мальчикъ изъ магазина нерѣшительно и медленно надѣвалъ картузъ на голову, собираясь уйти.

— Ахъ, да, — засуетилась Софья Николаевна, — сейчасъ, голубчикъ, совсѣмъ забыла, вотъ возьми на чай.

Мальчикъ взялъ деньги, нескладно поклонился и вышелъ.

— Ну, показывай, Маруся, что это выдумали всѣ баловать меня сегодня — и не къ лицу будто.

Софья Николаевна надѣла очки.

— Карточка отъ Зотовой. Ахъ, добродѣтельная фея. И вездѣ-то поспѣетъ эта представительница новаго времени… Отзывчивая душа! — язвительно усмѣхнулась старуха.

— Бабушка, это сама Елена Дмитріевна прислала, вотъ прелесть-то! Ахъ, милушка, я ее обожаю! Это такая моя слабость… — весело трещала Маруся.

— Эхъ!… не знаю… или я отстала… или, право, все это не то…

— То-есть, что-же собственно? — недоумѣвая спросилъ Ѳедоръ Ѳедоровичъ. — Это очень мило съ ея стороны… вниманіе…

— Нѣтъ, я не по поводу букета, я собственно о ней самой вспомнила: право, все было прежде какъ-то по иному — никакихъ этакихъ реверансовъ… Кто говоритъ — не ангелы тоже были: и завидовали, и интриговали, да какъ-то все это проще было, по крайней мѣрѣ не рисовались, притворства не было.

— Ты, мама, сегодня такъ настроена — все не по твоему, всѣмъ недовольна, — замѣтила молчавшая до сихъ поръ Ольга Петровна.

— Нѣтъ, милая, — тихо отвѣтила Софья Николаевна, — мнѣ просто грустно. — Двѣ непрошенныя слезинки сверкнули въ ея глазахъ. — А сегодня… ты правду сказала: сегодня день тяжелый. Ѳедоръ Ѳедоровичъ, — она взглянула поверхъ очковъ на генерала, — вамъ это понятно: ровесники вѣдь мы съ вами, да?

— Я нахожу, напротивъ, вы должны гордиться, радоваться — удовлетвореніе…

— Чего?

— Какъ чего?! Ну… ну, самолюбія, гордости… Сознанія, наконецъ, что не даромъ прошла жизнь.

— Вотъ вы и сказали, что нужно: прошла, милый, прошла — шестьдесятъ-седьмой стукнулъ… скоро пожалуй и того. конецъ… Пятьдесятъ лѣтъ пронеслись какъ недѣля… пятьдесятъ… Труда? Нѣтъ, право, не знаю, какъ назвать: горячки какой-то — вотъ въ чемъ ужасъ; а вы говорите объ удовлетвореніи… Маруся, родная, дай мнѣ платокъ — не знаю, куда свой задѣвала, — вынь изъ комода, слезы вотъ дурацкія вытереть.

Маруся молча подала платокъ бабушкѣ.

— Ѳедоръ Ѳедоровичъ, современникъ! Не хмурь лобъ-то, — улыбаясь сквозь слезы и перейдя вдругъ на ты, обратилась старуха къ генералу. — Ну, ну, старина, не огорчайся: все придетъ къ концу, и мы съ тобой также сгніемъ въ могилѣ, а на могилахъ у насъ цвѣты вырастутъ, и цвѣты завянутъ, и опять новые вырастутъ… Нѣтъ, впрочемъ, довольно! Что это я за панихиду завела! Ѳедоръ Ѳедоровичъ, милый! У васъ юбилей былъ вѣдь тоже?

— А? Что? — встрепенулся совсѣмъ уже мрачный Ѳедоръ Ѳедоровичъ. — Юбилей? Ну да, да, конечно. Развѣ вы не помните?

— Что же вы чувствовали?

— Что?… Хорошо очень… немножко грустно… минутами тѣ же мысли, что и у васъ… воспоминанія… итоги.. Но въ общемъ хорошо: я такъ былъ радъ вниманію со всѣхъ сторонъ… такъ тронутъ.

— Чѣмъ?

— Вниманіемъ!… Отъ друзей, товарищей, знакомыхъ.

— Такъ, такъ, такъ… И я была тронута, пожалуй: вотъ вы пришли… Ольга тутъ… Хоть и оборвала (все нервы и характеръ такой несдержанный), но тронута была — не утаю… А вотъ это, — она указала на букетъ, — меня злитъ и обидно до слезъ.

— Но почему же, почему?

— Вы говорите: товарищи, не знаю, какъ у другихъ, а въ нашей средѣ это — проклятое слово. Да, не удивляйтесь: проклятое! Ужъ среда, что ли, такая, не знаю, — говорю, что есть. Напримѣръ, юбилей: «Какъ же, надо товарищамъ откликнуться, — иначе, что скажетъ общество? Ну ее, старуху! Собственно говоря хлопоты и скука, но товарищамъ нельзя, надо поддержать»… И все это фальшиво, неискренне, съ напускной торжественностью… издѣвательство какое-то. И къ чему? Забыли бы меня въ моемъ углу, не прошу я о себѣ помнить и не надо мнѣ никого.

— Мнѣ кажется вы… какъ сказать… строги очень, несправедливы.

— Вѣчная исторія борьбы стараго поколѣнія съ современнымъ строемъ. — поправивъ pince-nez, небрежно проронилъ студентъ.

— Ну, ты не язви, — повернула къ нему свое взволнованное лицо Софья Николаевна, — молодъ, зеленъ и не тебѣ судить… Ѳедоръ Ѳедоровичъ, вотъ мы говорили о юбилеяхъ. Не знаю, но мнѣ кажется, всегда въ такихъ случаяхъ бываетъ обыкновенно иное настроеніе: всѣ соберутся, забыто все скверное, и юбиляръ, какъ покойникъ, — хорошій человѣкъ. Ну… обѣдъ, что ли тамъ… ужинъ… пьютъ, говорятъ рѣчи… разойдутся, и всѣмъ весело, и главное, безъ всякаго умиленія. А здѣсь нѣтъ — здѣсь, прежде всего, умиленіе передъ заслугами, которыхъ не признаютъ, передъ талантомъ, который въ душѣ отрицаютъ, потому что каждый вѣритъ только въ свой. Притворныя пожатія рукъ, притворныя сладкія улыбки, или вотъ надписи трогательныя, — она презрительно показала снова на букетъ. — Вѣдь какъ пишетъ, развѣ это не трогательно? А въ душѣ надо мной же смѣется, потому что не признаетъ никого, кромѣ себя: она только талантъ была, есть и будетъ — обожаетъ себя, молится на себя и вретъ, вретъ, вретъ на каждомъ шагу, да еще думаетъ, что ей кто-нибудь вѣритъ… Право!… Всѣхъ за дураковъ считаетъ… вѣдь это возмутительно!

— Ну, бабушка теперь все разносить начнетъ, — проговорила недовольнымъ голосомъ Маруся.

Софья Николаевна пропустила мимо ушей замѣчаніе внучки.

— Вѣдь вотъ что самое ужасное во всемъ этомъ, Ѳедоръ Ѳедоровичъ, — продолжала она, попрежнему преимущественно обращаясь къ генералу: — ужасно, когда отойдешь, какъ я, въ сторону и оглянешься безпристрастно на прошлое, безпристрастно потому, что когда дѣйствуешь, учишь роли, ничего этого не видишь, а когда вотъ какъ я теперь: живетъ себѣ обыкновенная старушка, въ меблированныхъ комнатахъ, скатерти вяжетъ, книжки, газеты почитываетъ, чаекъ пьетъ, въ церковь ходитъ, — да какъ посмотришь изъ этого своего угла на Божій міръ — какая все это безсмысленная толчея. А тамъ, на этихъ подмосткахъ, гдѣ я думала, что дѣлала какое-то дѣло — еще гнуснѣе: такъ, дѣло отъ бездѣлья, а тутъ отдано — шутка ли сказать — полвѣка жизни и сколько горя, сколько слезъ, сколько ночей безсонныхъ!.. Ахъ, когда все это вспомнишь — и тяжко и горько станетъ… Вотъ писатель, художникъ — счастливѣе, право; работаютъ свободно, что хотятъ, какъ хотятъ, а тутъ выучишь глупыя чужія слова — (вѣдь Гоголи, Грибоѣдовы да Островскіе не каждый годъ родятся, батюшка), — и все повторяешь и обманываешь честной народъ — выдаешь за умное да за благородное… Какое же это свободное искусство?… Но одна радость: по крайней мѣрѣ вѣра, любовь была, что-то наивное, искреннее, да и вся обстановка и всѣ люди были тогда, правду сказать, какъ то лучше, чище, оттого и вспомнить все-таки радостно… И молодость была — это главное. Такъ зачѣмъ же тревожить мертвыхъ, бередить старыя раны? Зачѣмъ эти фальшивыя привѣтствія? Не нужно мнѣ ничего, пусть оставятъ меня въ покоѣ…

Въ дверь снова постучали.

— Войдите.

Въ комнату вошли трое: двое мужчинъ и молоденькая блондинка лѣтъ семнадцати. Одинъ изъ вошедшихъ былъ актеръ; бритое лицо его было блѣдно и сильно потрепано; большіе, сѣрые красивые глаза смотрѣли самодовольно, даже нахально, и онъ тщетно силился придать имъ мягкое, симпатичное выраженіе. Спутникъ его, маленькій, юркій человѣкъ съ бѣгающими быстро глазами, улыбающимся лицомъ и кокетливой бородкой — видимо очень довольный своей особой — подошелъ къ Софьѣ Николаевнѣ и низко наклонилъ свою, бобрикомъ стриженую головку.

— Позвольте представиться: Уховецъ, поклонникъ вашего таланта; прошу извинить мою смѣлость, но всѣмъ, кому дорого русское искусство, имя ваше близко, какъ родное… Сергѣй Львовичъ сказалъ мнѣ, что вы такая милая, не примете за дерзость, мой визитъ въ эту пору — намъ хотѣлось привѣтствовать васъ раньше другихъ, и мы рѣшились…

— Благодарю васъ, батюшка, сухо проговорила недовольная этимъ посѣщеніемъ Софья Николаевна, она не любила молодого актера, и неожиданное появленіе его да еще со спутниками непріятно взволновало ее. — Присаживайтесь, чѣмъ Богъ послалъ… Позвольте познакомить: моя дочь, внучка, внукъ… Ѳедоръ Ѳедоровичъ Ковальскій…

— Очень пріятно, — развязно протянулъ руку молодой актеръ, еще не здороваясь съ хозяйкой и не ожидая своей очереди быть представленнымъ: — Силинъ… Я такъ много слышалъ о васъ отъ генерала Николая Петровича Балкова… мы съ нимъ пріятели… чудная личность! Вѣдь вы, господа, вы — послѣдніе могикане, вы — живые памятники нашего великаго прошлаго!… Знаете ли, какъ намъ, молодежи, всѣ вы дороги?! — говорилъ онъ восторженно, съ напускнымъ паѳосомъ, видимо желая казаться молодой, свѣжей натурой; но все это выходило неестественно, натянуто и только нахально.

— Софья Николаевна, — обратился онъ къ хозяйкѣ, — вы великая артистка, но главное — хорошій человѣкъ, и вотъ этому артисткѣ-человѣку я, какъ товарищъ…

Едва замѣтная усмѣшка пробѣжала по губамъ старухи.

— Какіе же мы, батюшка, съ вами товарищи?…

— Я очень хорошо понимаю: разница лѣтъ, — почтительно перебилъ ее Силинъ, — но мы служимъ однимъ богамъ, насъ связываетъ одно общее дѣло, и мнѣ, молодому представителю уже новой эры, вы дороги какъ носительница традицій лучшаго времени и, опять повторяю, какъ артистка и человѣкъ. Вотъ завтра явятся къ вамъ офиціальныя депутаціи, но я, вы знаете, врагъ всего показного, и мнѣ хотѣлось, наканунѣ торжественнаго для васъ дня, принесите свое неподкупное, душевное привѣтствіе! Ну-съ, а теперь позвольте вамъ представить барышню, — онъ подвелъ къ хозяйкѣ стоявшую въ смущеніи у двери молодую дѣвушку: — Вѣра Григорьевна Торбина, большой талантъ, ученица Александра Сергѣевича, а главное, — человѣкъ… человѣчекъ-то ужъ очень хорошій… Приласкайте ее, Софья Николаевна и ободрите.

Барышня, взволнованная и сконфуженная, посмотрѣла какими-то умоляющими глазами. Видъ этого ребенка тронулъ старуху.

— Садитесь, милочка, — проговорила она ласково, — очень рада, садитесь вотъ тутъ, рядкомъ съ Марусей: моя внучка, такой же цыпленокъ неоперившійся, что и вы… Садитесь.

Барышня зардѣлась еще больше, улыбнулась счастливой, дѣтской улыбкой и робко сѣла на указанный ей стулъ.

— Вы ученица Александра Сергѣевича?

— Да, — едва слышно прошептала барышня и, не зная, какъ справиться съ своимъ смущеніемъ, стала поправлять дрожащими руками шляпку на головѣ.

— Давно?

— Н-нѣтъ… давно… т. е. первый годъ. Я изъ провинціи… я прежде…

— Вѣра Григорьевна — маленькій герой, фанатикъ, — вмѣшался Силинъ, — она почти убѣжала отъ родителей, чтобы посвятить себя сценѣ.

Барышня опустила внизъ свои большіе, красивые глаза.

Софья Николаевна укоризненно покачала головой:

— Ай-ай-ай, крошечка! Какъ же это вы? Зачѣмъ?

— Призванье, — прерывающимся голосомъ проговорила Торбина, — призванье… Я… я играла еще въ гимназіи.. «На хлѣбъ и на воду»… у насъ спектакль былъ… благотворительный… всѣ нашли у меня талантъ… посовѣтовали на сцену… Потомъ… потомъ я пошла къ Лукиной… у насъ въ театрѣ была примадонна… прочла стихи, и она тоже меня очень похвалила… А еще Ястребъ-Орлеанскій, драматическій герой, посовѣтовалъ мнѣ написать письмо сюда Зотовой… я написала… и вдругъ отъ нея телеграмма: «Благословляю васъ на трудный подвигъ. Пріѣзжайте». Мама плакала — не пускала… Папа тоже.. Потомъ согласились, на дорогу денегъ дали… а тутъ у меня тетя, и мнѣ обѣщаютъ стипендію…

— Ну, а у Зотовой вы тоже были?

— Была, — сконфуженно произнесла Торбина, — два раза… не приняли… а въ театрѣ подойти не смѣла…

— Ай-ай-ай! — снова покачала головой Софья Николаевна. — Какъ же это вы?

— Я ничего не боюсь, — продолжала съ увлеченіемъ, уже переставшая смущаться Торбина. — Когда есть призваніе, чего же бояться?… Я буду бороться… Конечно, мнѣ трудно, очень трудно пока… у тети денегъ нѣтъ… мама, папа у меня тоже небогатые, высылать не могутъ, но я надѣюсь на стипендію, а когда кончу, буду получать большое жалованіе, и тогда сразу поправятся дѣла.

— А вы увѣрены, что сейчасъ же получите большое жалованье? — насмѣшливо спросилъ студентъ.

Барышня снова смутилась.

— Я не знаю… но говорятъ… вотъ Сергѣй Львовичъ, — она указала на актера, — тоже говоритъ; не нужно только на казенную, а на частную… Вотъ въ прошломъ году кончила у Александра Сергѣевича — Сабинская… такъ она служитъ уже большое жалованье получаетъ, и Сергѣй Львовичъ…

— Позвольте, — съ легкимъ раздраженіемъ перебилъ ее Силинъ, — я не говорилъ вамъ такой нелѣпости: сразу большое жалованье. Напротивъ, я совѣтовалъ какъ можно больше терпѣнья. Работайте, у васъ призванье, огонекъ, работайте упорно, вѣрьте въ святость дѣла, въ принципы искусства… Смѣло идите навстрѣчу борьбѣ… развивайте собственное… собственное… самосознаніе… самочувствіе… Это лучшіе импульсы, чтобы идти впередъ. Тогда явятся результаты и вы выбьетесь на дорогу… Только надо быть прежде всего оригинальной въ пріемахъ… Сабинская — это особая статья и вамъ далеко не примѣръ.

Барышня съ испугомъ слушала эту горячую, но довольно безтолковую тираду, и готова была расплакаться. Софья Николаевна нахмурила брови, присутствіе и тонъ непрошеннаго гостя раздражали ее.

— Милая вы моя дѣвочка, — она ласково взяла за руку молодую дѣвушку, — послушайте старуху: вонъ у меня такой же несмышленокъ сидитъ, — указала она головой на Марусю, — такъ вотъ слушайте: пришли вы меня поздравить — спасибо — я цѣню и чувствую… Можетъ-быть, вамъ сказали, что я васъ ободрю и похвалю — это напрасно. Вотъ мой совѣтъ: идите домой, пишите письмо къ отцу, къ матери, чтобы высылали вамъ на дорогу, и поѣзжайте съ Богомъ обратно.

Молодая дѣвушка смотрѣла большими, изумленными глазами; въ нихъ былъ и испугъ, и нѣмая мольба.

— Бабушка! — вскипѣла Маруся, вскакивая съ мѣста. — Это ни на что не похоже. Ну, ты можешь меня, меня — я все равно не посмотрю, но здѣсь… Какое ты имѣешь право разбивать, уничтожать…

— Мы къ вамъ пришли за живымъ словомъ ободренія и призыва, — вмѣшался Силинъ. — Какъ въ первыя времена христіанства убѣжденные призывали къ борьбѣ съ невѣжествомъ и тьмой, какъ въ періодъ паденія римской имперіи .

— Ну, батюшка, довольно! — остановила его Софья Николаевна. — Говоришь красно, но не въ этомъ дѣло: и безъ тебя знаютъ о временахъ христіанства и о римской имперіи, всѣ мы тутъ люди грамотные, ничего себѣ, слава Богу… Мы говоримъ о нашемъ жалкомъ, бѣдномъ русскомъ театрѣ — современномъ, ничтожномъ, и громкія слова сюда какъ-то не идутъ.

— Но почему же жалкомъ? Почему ничтожномъ? Если сплотиться всѣмъ воедино, горячо служить дѣлу, бороться, съ гордостью нести знамя искусства…

— Ну, и несите, кто вамъ мѣшаетъ, а я нахожу, что по нынѣшнимъ временамъ это не знамя, а пыльная тряпка какая-то и ничего общаго съ искусствомъ не имѣетъ, и всякій честный, уважающій себя человѣкъ долженъ не поощрять вотъ такихъ несмышленковъ, какъ эта милая барышня, а открыть ей глаза и сказать: уйди! жалко молодыя, свѣжія силы! Вѣдь на что-нибудь пригодятся онѣ — на дѣйствительную пользу. Помилуйте! Теперь женщинѣ сколько дорогъ открыто, за что же ее обрекать на безсмысленное толченье воды въ ступѣ, на безплодную трату силъ?

— Но почему же безсмысленное, почему безплодную?

— Положимъ, театръ упалъ, кто говоритъ, — вставилъ свое слово Ѳедоръ Ѳедоровичъ, — кто помнитъ старое — неудовлетворенъ, но мнѣ кажется, если есть талантъ…

— Ахъ, батюшка мой, — съ живостью обернулась въ его сторону Софья Николаевна, — не надо теперь таланта, тутъ ему дѣлать нечего… Вы говорите: упалъ театръ, — и вы, и другой, и третій… и всѣ говорятъ и пишутъ: упалъ, а ничего не подѣлаешь… Кто виноватъ: общество ли, время? Можетъ-быть, этого театра, такого, каковъ онъ есть, совсѣмъ не нужно, можетъ-быть обновленье необходимо — вонъ говорятъ всѣ: народный нуженъ. Можетъ-быть, и правда: настанетъ часъ, и онъ самъ собой создастся, сильный, новый, необходимый обществу и государству, а теперь у насъ театръ безъ субсидіи нигдѣ существовать не можетъ. Какое же это дѣло? Полезное общественное учрежденіе?..

— Но если любишь больше жизни, если готова пожертвовать всѣми силами и бороться! — воскликнула почти съ отчаяніемъ Торбина.

— Съ кѣмъ, съ чѣмъ бороться, милушка? Какая тутъ борьба? Попадете туда и сгинете, вотъ вамъ и борьба ваша… Э, да много теперь разнаго народу за совѣтомъ ко мнѣ приходитъ, и, всѣ на сцену, вотъ какъ вы — повальная болѣзнь какая-то! Придетъ за совѣтомъ (все равно не послушаетъ) самоувѣренная, расфранченная — трещитъ, трещитъ: видѣлъ ее такой-то, хвалилъ такой-то, и протекція-то у нея большая, и поступитъ она безъ дебюта, прямо на первыя роли… Ну, это еще безвредная, — такъ, шальная какая-нибудь бабенка: либо денегъ много — хочетъ позабавиться, либо съ мужемъ разошлась и не знаетъ куда дѣваться… Но есть и другія — вотъ то опасныя: трещать она не будетъ, говоритъ серьезно, будто скромно — это убѣжденная, отмѣченная, значитъ, Богомъ, — вотъ тутъ ужъ, батюшка, и времена христіанства, и римская имперія — все есть. Девизъ у этой скромницы: цѣль оправдываетъ средства. Тутъ Рашель, Ристори, Сара Бернаръ только вспомогательныя ступени для новаго будущаго свѣтила. Вотъ такимъ я прямо говорю: идите! Ихъ время, ихъ царство… Такой и бороться нечего ко двору!

— А въ ваше хваленое время такихъ развѣ не было?

— Нѣтъ, батюшка, въ наше время съ девизами ничего подѣлать было нельзя, талантъ нуженъ былъ, батюшка, талантъ. Кто знаетъ, можетъ, были въ душѣ и подлыя, и завистливыя, но безъ таланта — ни-ни. Эти самыя традиціи, за которыя вы пришли меня привѣтствовать, такъ вотъ эти-то традиціи ходу не дали-бъ.

— И теперь безъ таланта не пробьешься.

— Нѣтъ, ужъ извините… Вотъ что я вамъ скажу: было неважно, все шло къ упадку и къ упадку, но за послѣднее время не знаю, что и творится… Поѣхала какъ-то въ театръ, захотѣлось взглянуть, давно не была. Пріѣхала, сижу, смотрю — ничего не понимаю: все новые какіе-то, незнакомые, да словно я на любительскомъ спектаклѣ, право! Ни стать, ни сѣсть, ни говорить путемъ не умѣютъ. Я и спрашиваю — подошелъ тутъ ко мнѣ актерикъ, изъ маленькихъ: «Что это, батюшка, объясни, сдѣлай милость: кто эта рыженькая и зачѣмъ ей такую отвѣтственную роль дали?» — «Ученица Александра Сергѣевича, любимая», отвѣчаетъ онъ таинственно. «А эта вонъ, долговязая — понять нельзя, что говоритъ?» — «Влюбленъ въ нее Матвѣй Павловичъ…» Тьфу ты пропасть! Я разозлилась и ушла. Смотрѣть противно. Вотъ вамъ и боритесь!

— Мнѣ кажется, вы ошибаетесь — вкрадчиво вступилъ въ разговоръ молчавшій до того Уховецъ. — Вы, если позволите, слишкомъ къ намъ строги: и у насъ есть имена, есть даровитые люди, горячо преданные дѣлу и завоевавшіе себѣ положеніе исключительно талантомъ.

— Есть, батюшка, я не отрицаю, да мало… И что могутъ подѣлать единицы?.. Есть, правда: вотъ Струкинъ, Кириллова, Поповъ.

— А Елена Дмитріевна?

— Н-ну, она…

— Помилуйте, развѣ она не талантъ, развѣ не любитъ свое дѣло?

— Талантъ, пожалуй, есть, не спорю, да толку въ этомъ мало, а любви къ дѣлу, извините, не вижу. Это, батюшка, не велика штука: самой о себѣ кричать. Всѣ сейчасъ и повѣрятъ, только кричи… Нѣтъ — ты докажи на дѣлѣ, фразами-то васъ не проведешь… Какая же это любовь? Фанаберія одна, жажда первенства и ничего больше. Ну, попробуйте, заговорите съ ней объ искусствѣ, о роляхъ… Одинъ разговоръ: въ четвертомъ актѣ удивительное платье, во второмъ поразительный капотъ, да бахвальство: двѣсти рублей, пятьсотъ, тысячу… Такъ развѣ въ этомъ дѣло? Мы вотъ кромѣ коленкороваго чехла да кисейной покрышки другихъ платьевъ не знали… И въ восторгъ приводили, и плакать заставляли! Эхъ!..

— Но вы забываете одно, Софья Николаевна, — горячился Силинъ, — требованья современной интеллигенціи. Вотъ вы тогда французскими мелодрамами пробавлялись, а теперь другіе запросы отъ актера и отъ автора, теперь импонируетъ реализмъ, нужна дѣйствительная жизнь, а не слезоточивая французская стряпня…

— Комикъ, батюшка, комикъ, ей-Богу! — язвительно засмѣялась Софья Николаевна. — Не только одну мелодраму, милый, мы и Шекспира, и Мольера поигрывали — чѣмъ не авторы?.. Что жъ, и мелодрамѣ тоже своя очередь была… Да ваши-то современныя драмы, вы думаете, дѣйствительная жизнь?.. Послѣ Островскаго засохли, завяли совсѣмъ… не впередъ, а назадъ пошли… Французская мелодрама — та безъ претензій по крайней мѣрѣ: злодѣй такъ злодѣй, добродѣтель такъ добродѣтель, и всегда трогаетъ, всегда дѣйствуетъ на добрыя душевныя чувства; а ваши авторы: напишетъ какую-нибудь злокачественную чушь, но съ претензіей непремѣнно: тутъ и непонятная женская натура, и семейный раздоръ, и незаконныя дѣти — чортъ знаетъ — каша какая-то, и навязываютъ ее зрителю: смотри, молъ, наслаждайся… Возмутительно!.. Сочинитъ новый геній ерунду и начнетъ поучать съ подмостковъ людей гораздо умнѣе себя. Возмущаться надо и протестовать, а не пѣть въ одну дудку съ вашими авторами.

— Я съ вами не согласенъ, нѣтъ, не согласенъ! жизнь идетъ впередъ… культура… реализмъ повсюду… Вотъ и Легуве говоритъ…

— Ахъ, оставь ты меня, батюшка, съ своимъ Легуве. Легуве, Легуве!.. Ты мнѣ талантъ покажи, ты мнѣ правду дай, настоящую, а гдѣ талантъ, тамъ и правда, безъ всякаго Легуве будетъ… Да на сцену-то идешь — трепещи, а не воображай, что поучать идешь. Щепкинъ, бывало, съ трепетомъ къ каждой роли приступалъ — Щепкинъ! А нынче что? Сегодня мимо театра прошелся, а на завтра ужъ — глядь — Гамлетъ такъ Гамлетъ, Отелло такъ Отелло, ужъ — играетъ!..

— И отлично, — продолжалъ кипятиться Силинъ, — я совсѣмъ не понимаю этого холопства передъ авторитетами: если такой-то и такой-то когда-то тамъ выступали въ этой роли — такъ я не смѣй! Почему? Я скорѣй склоненъ думать, что мы преувеличиваемъ талантъ Мочалова и другихъ… Мы ихъ не видали, не знаемъ, можетъ быть, явись они теперь — ихъ освистали-бы.

— Вотъ одолжилъ… одол-ж-илъ, милый человѣкъ, освистали бы, пожалуй и впрямь освистали бы. Если вамъ хлопаютъ — ихъ освистали бы. Смотрѣла тоже вашу игру, батюшка, въ какой-то пьесѣ… дай Богъ память… ну, да все равно… Вы правы: Мочалова освистали бы!..

— Мама! — укоризненно замѣтила Ольга Петровна.

— Я что жъ? Я соглашаюсь…

— Но меня признала толпа, признаетъ современная критика, и мнѣніе, несовсѣмъ даже безпристрастное, мнѣ безразлично. Если публика…

— Э-э-э, батюшка, критикой нынче никого не удивишь: все друзья, пріятели, знакомые — извѣстное дѣло; а публика… всегда дитя малое было; отвыкла отъ хорошаго наша публика, всякій вкусъ потеряла. Молодежь выросла на ломакахъ да на бездарной белибердѣ, съ нея нечего и спрашивать. Въ наше время, помню я, студенты были — посмѣй только что-нибудь — театръ разнесутъ, а нынче… вонъ сидитъ, — указала она на внука, — распорядителемъ тоже на вечерѣ на студенческомъ былъ: пригласили какую-то дѣвицу — позоръ! Читала стихи — понятія не имѣетъ. Ну, зачѣмъ, спрашиваю, привезли этого идола? Нельзя, говоритъ, въ нее влюбленъ Иванъ Петровичъ, такъ если онъ участвуетъ — и она должна участвовать. Какое же это студенчество? Ничтожество, пигмеи.

— Ой-ой-ой! Однако, какъ вы разносите бѣдную публику! Не щадите насъ грѣшныхъ, — шутливо вмѣшался Уховецъ, наклонивъ на бокъ свою бобриковую головку.

— Льстить, батюшка, съ молоду не привыкла, а теперь и не къ лицу — шестьдесятъ шесть на плечахъ ношу — не шутка! Да развѣ неправда? Неправда? Вотъ Ѳедоръ Ѳедоровичъ живой человѣкъ — пусть скажетъ! Бывало изъ театра придутъ — весь вечеръ полонъ разговоровъ объ исполнителяхъ, замѣчательныхъ моментахъ… А нынче — какія ваши впечатлѣнія? Вы бѣдные и жалко васъ: бѣлое платье, желтое платье, бальное платье, вышитый капотъ… Что жъ, вы не виноваты.. И не скажу, чтобы вы не хотѣли лучшаго: спросишь того, другого — довольны? Нѣтъ не удовлетворены, — а молчите. Ну, протестуйте, кричите, требуйте! Нѣтъ, безличная нынче публика!

— Любопытно было бы, если бы воскресли Щепкинъ, Мочаловъ, Шумскій, Самаринъ — вотъ-бы обличительный хоръ грянулъ, оглушили бы совсѣмъ, — ввернулъ свое слово Силинъ.

Софья Николаевна вздрогнула, глаза ея вспыхнули недобрымъ огнемъ.

— Нѣтъ, батюшка мой, не стали бы метать бисера…

— Мама! вступилась опять Ольга Петровна.

— Я что жъ, Олечка, я отвѣчаю. Вотъ что, молодой человѣкъ, — уже громкимъ, слегка дрожащимъ голосомъ, обратилась она къ Силину, — я виновата, позволила себѣ говорить слишкомъ откровенно — минута нашла такая, но мнѣ шестьдесятъ шесть лѣтъ, я пятьдесятъ — слышите! — пятьдесятъ лѣтъ положила на дѣло, которому вы служите и говорите, что любите… Я безъ слезъ не могу произнести имена Щепкина, Мочалова, Садовскаго… и ужъ при мнѣ, въ моей квартирѣ, какому-то щенку такъ говорить о нихъ я не позволю и прошу васъ…

— Но что же я сказалъ, я шутилъ… что-же я собственно сказалъ? Не понимаю, — сконфужено бормоталъ струсившій Силинъ.

— Зачѣмъ вы пришли ко мнѣ? Зачѣмъ? — задыхающимся голосомъ продолжала Софья Николаевна. — Ломаться, рисоваться?! Чужихъ заслугъ вы не признаете, авторитетовъ у васъ нѣтъ, дорогихъ сердцу святынь нѣтъ… Зачѣмъ вы пришли? Уходите, прошу васъ уходите…

— Мама!.. — Софья Николаевна!.. — Бабушка! — посыпалось со всѣхъ сторонъ.

— Ахъ, да не злите вы меня! — вспыльчиво вскрикнула Софья Николаевна. Не могу я выносить такихъ нахаловъ, не могу!

Силинъ, блѣдный, стоялъ посреди комнаты и съ растеряннымъ видомъ натягивалъ дрожащими пальцами перчатку на руку.

— До свиданья… Извините… Пойдемъ, Уховецъ… Вѣра Григорьевна…

Уховецъ смущенно искалъ шляпу; найдя ее, онъ молча, ни къ кому опредѣленно не обращаясь, поклонился, и пріятели исчезли.

Барышня замѣшкалась въ дверяхъ; ея встревоженные, заплаканные глаза смотрѣли просительно на Софью Николаевну; но всѣ были подавлены и заняты только-что происшедшимъ, никто не предложилъ ей остаться; она еще съ минуту постояла и безшумно скользнула въ дверь.

— Ахъ мама, мама! — первая заговорила Ольга Петровна. — И когда только ты уходишься!

— Въ могилѣ, матушка, въ могилѣ, — отрывисто отвѣтила Софья Николаевна. — Вѣдь это возмутительно, снова загорячилась она, — не трогаю я никого, ушла, ну и забудьте… Нѣтъ! Лѣзутъ, тревожатъ, являются разные нахалы и оскорбляютъ!…

— Вы слишкомъ приняли къ сердцу, — кротко высказалъ генералъ свое мнѣніе. — Молодой человѣкъ немножко самонадѣянъ… Ну, молодъ еще…

— Нѣтъ, нѣтъ, не говорите! Нахалъ, а не самонадѣянъ. Вѣдь это нужно быть слѣпымъ, чтобы оспаривать… и я еще мало его, мало…

— Ужъ чего больше, вскользь замѣтилъ студентъ. — Ну, бабуня, до свиданья, завтра лекціи и противъ обыкновенія — пойду. Почивай и не поминай лихомъ современнаго студента.

Софья Николаевна крѣпко поцѣловала внука и почему-то заплакала.

— Чего ты? — удивленно посмотрѣлъ сквозь pince-nez молодой человѣкъ.

— Такъ… грустно… что-то съ сердцемъ… сердце, знаешь, у меня не ладное, — всхлипывала Софья Николаевна.

Ольга Петровна, взявъ съ камина пузырекъ съ какимъ-то лѣкарствомъ, отсчитала нѣсколько капель въ рюмочку и подала старухѣ.

— На, выпей. И охота тебѣ тревожится по пустякамъ.

— Н-не-могу, Олечка, н-не-могу, — продолжала всхлипывать старуха.

— Ты-бы легла, мы пойдемъ всѣ… Лягъ, успокойся.

Софья Николаевна отрицательно покачала головой.

— Лягъ, бабушка, — просила Маруся.

Старуха улыбнулась сквозь слезы, выпила лѣкарство, взяла голову внучки обѣими руками и крѣпко прижала ее къ губамъ.

— Прощай!

Она поднялась съ мѣста и ласково протянула руку генералу.

— До свиданья, голубчикъ, теперь отдохнуть пойду; замаялась, правда. Спасибо, что не забыли — пришли; а я вотъ какая дурная — разстроила только васъ. Простите! Ну, Олечка, доведи — ослабѣла и ноги не идутъ… и одышка… Нервы проклятые… Спасибо, милая, тебѣ… Всѣмъ спасибо!..

Ольга Петровна осторожно повела мать къ алькову, за которымъ стояла вся покрытая бѣлымъ, чистенькая кровать. Софья Николаевна присѣла на стулъ, пока дочь приготовляла постель.

— Еще капель дать?

— Нѣтъ, не надо, пройдетъ.

— Христосъ съ тобой мама!

— Прощай! Ѳедоръ Ѳедоровичъ, современникъ, поклонникъ милый, прощайте! — засмѣялась за альковомъ Софья Николаевна.

— До свиданья, — весело откликнулся генералъ, — я завтра зайду опять. Смотрите: будьте молодцомъ.

— Непремѣнно.

За альковъ вошла Маруся въ шляпкѣ и пальто. Софья Николаевна уже лежала; ея маленькая съ мелкими чертами головка вся утонула въ подушкахъ.

— Видишь, какая ты хорошенькая — прелесть! говорила Маруся, чмокая ее въ обѣ щеки.

— Ну, не тормоши… довольно…

— Оставь бабушку, — вмѣшалась Ольга Петровна, оттащила дочь и, поцѣловавъ руку у матери, вышла изъ комнаты, осторожно притворивъ за собой дверь.

*  *  *

Старуха осталась одна. Глаза сомкнулись, сладкая истома разлилась по тѣлу — Софья Николаевна заснула только сонъ какой-то мучительный… сердце болѣзненно ноетъ

Маруся… видъ у нея такой встревоженный… Тутъ и Ѳедоръ Ѳедоровичъ, только молодой, въ мундирѣ… держитъ въ рукахъ букетъ цвѣтовъ, глядитъ влюбленными глазами…. Аплодисменты… «Каневскую! Каневскую!!» «Первыя времена христіанства»… «Римская имперія»… «импонируетъ реализмъ»… доносится точно изъ сосѣдней комнаты непріятно рѣзкій голосъ Силина. А это кто? Кто этотъ низенькій, приземистый старичокъ?.. Знакомыя черты…. знакомый взглядъ добрыхъ голубыхъ глазъ…

«Честь и слава всѣмъ трудамъ,

Слава каждой капли пота,

Честь мозолистымъ рукамъ —

Да спорится въ нихъ работа».

вдохновенно декламируетъ старичокъ.

….Михаилъ Семеновичъ! Михаилъ Семеновичъ… Онъ… онъ!!

Ровно въ одиннадцать часовъ утра у дубовой двери раздался рѣзкій, энергичный звонокъ. Еще не совсѣмъ одѣтая горничная съ изумленіемъ впустила въ корридоръ четверыхъ бритыхъ господъ во фракахъ, съ какими-то свертками въ рукахъ.

Это была депутація, пришедшая привѣтствовать Софью Николаевну.

— Каневская здѣсь?.. Можно?.. — громкимъ голосомъ, развязно спросилъ высокій, красивый брюнетъ.

За нимъ стоялъ низенькій старичокъ, съ лицомъ, напоминающимъ лисицу, и маленькими моргающими глазками. Важно пріосанясь, съ сознаньемъ серьезности наступающей минуты, полный, гладко причесанный блондинъ озабоченно перечитывалъ какую-то бумагу. Коренастый толстякъ, съ добродушнымъ лицомъ, громко откашливаясь, старательно отиралъ свой низкій вспотѣвшій лобъ.

— Можно? — шопотомъ переспросилъ горничную старичокъ съ лисьей мордочкой.

— Не знаю-съ.

— Голубушка, доложите… — хлопотливо суетился старичокъ, сунувъ горничной въ руку какую-то мелкую монетку, — очень нужно… Скажите: депутація… Поняли? Депутація отъ товарищей… Поняли?..

— Какъ-же-съ, поняла-съ…

— Депутація, — такъ и скажите.

— Хорошо-съ, скажемъ, обождите тутъ, сейчасъ…

— Постой, красавица, — остановилъ уже готовую итти горничную толстякъ, — вотъ эту самую исторію возьми къ себѣ на кухню, — онъ передалъ ей завязанную онкой бечевкой бѣлую плетенку: — здѣсь шампанское, прелесть моя. Поняла?..

— Поняла-съ.

— Слушай дальше: ежели можно, ледку достань и обложи бутылочки, а ежели нельзя, такъ и снѣжкомъ ладно… Поняла?

— Поняла-съ.

— Ну, теперь ступай.

Горничная, шлепая туфлями, пошла къ Софьѣ Николаевнѣ и черезъ минуту появилась снова въ корридорѣ.

— Пожалуйте; онѣ кофей пьютъ.

Актеры вошли въ комнату.

Софья Николаевна, принаряженная, съ бѣлой кружевной наколкой на головѣ, сидѣла за столомъ передъ небольшимъ томпаковымъ кофейникомъ, поставленнымъ надъ спиртовой лампочкой. Она видимо была очень добродушно, по-праздничному настроена. Въ углу передъ маленькимъ кіотомъ теплилась лампада. На столѣ аккуратно были разставлены въ тарелочкахъ остатки вчерашняго угощенія. При входѣ актеровъ Софья Николаевна встала и привѣтливо протянула руку.

— А, Иванъ Петровичъ!.. Александръ Николаевичъ, здравствуйте… Прохоръ Ивановичъ… Матвѣй Матвѣевичъ… милый! Очень рада… Садитесь, родные, садитесь!..

— Мы къ вамъ собственно по дѣлу, — вкрадчиво, ласковымъ голосомъ началъ полный блондинъ, — и, если позволите, мы на нѣсколько минутъ утомимъ ваше благосклонное вниманіе. Уважаемая Софья Николаевна, мы являемся уполномоченными отъ лица всѣхъ товарищей, чтобы привѣтствовать васъ въ столь дорогой для васъ день и передать посильный даръ на память отъ товарищей и друзей, — онъ красивымъ округленнымъ жестомъ взялъ футляръ изъ рукъ моргающаго старичка и, эффектно раскрывъ его, поставилъ передъ взволнованной и слегка сконфуженной Софьей Николаевной.

— А затѣмъ, прошу васъ позволить прочесть слѣдующее.

Онъ бережно развернулъ украшенный изящной виньеткой большой листъ толстой глянцовитой бумаги и началъ читать, внятно произнося и подчеркивая слова:

"Софья Николаевна!

«Сегодня исполнилось пятьдесятъ лѣтъ вашей славной дѣятельности на пользу родного искусства, пятьдесятъ лѣтъ вы неуклонно и твердо шли по тернистому пути труда и волненій, свято сохраняя завѣтъ своего великаго учителя Михаила Семеновича Щепкина, служа примѣромъ для окружающихъ и возбуждая восторги толпы своей правдивой, художественной игрой. Въ драмѣ вы трогали сердца, вы заставляли зрителей проливать слезы, но никогда ваша игра не переходила той неуловимой грани, за которой впечатлѣніе дѣлается уже болѣзненнымъ и неблаготворнымъ. Вашъ комизмъ всегда носилъ на себѣ отпечатокъ того тонкаго изящества и благородства, который доступенъ только избраннымъ, исключительно одареннымъ натурамъ. Въ своемъ исполненіи ролей вы вполнѣ достигли того, повидимому, несложнаго, но въ сущности трудно достижимаго идеала, который великій геній Шекспира выразилъ устами Гамлета, поучающаго актеровъ — какъ слѣдуетъ играть на сценѣ. И будущій историкъ русскаго театра, разбираясь въ скудныхъ источникахъ относительно бѣдной талантами нашей русской сцены, облегченно вздохнетъ на вашемъ достойномъ имени и поставитъ его на ряду съ лучшими именами нашихъ сценическихъ дѣятелей. Мы, ваши собратья по искусству, почитаемъ себя особенно счастливыми, что съ своей стороны можемъ вплести нѣсколько лишнихъ скромныхъ листковъ въ вѣнокъ вашей славы, привѣтствуя васъ какъ добраго товарища и честную, почтенную труженицу».

Софья Николаевна, безотчетно подкупленная торжественностью минуты и лаской произносимыхъ актеромъ теплыхъ словъ, прослезилась. Она забыла, что передъ ней стоялъ, ловко разыгрывая роль искренно сочувствующаго товарища и человѣка, одинъ изъ ядовитѣйшихъ людей въ театральномъ мірѣ — Иванъ Петровичъ З., и, убаюканная звуками его бархатнаго баритона, придающаго особенную задушевность каждому слову, чувствовала какую-то истому любви въ сердцѣ.

«Да… да… пятьдесятъ лѣтъ… родное искусство… великій учитель… геній Шекспира.;, завѣты — святые завѣты… и всѣ они такіе милые, внимательные — и Иванъ Петровичъ, и Матвѣй Матвѣевичъ»… думала она, разсматривая сквозь туманъ заволакивающихъ глаза слезъ бритыя, упитанныя лица актеровъ.

— Господа, — произнесла она наконецъ взволнованнымъ голосомъ. — Спасибо!.. Простите… красно говорить не умѣю… не обезсудьте… Заслугъ особенныхъ своихъ не признаю… Одно скажу: любила сцену, и все… и душу, и молодость, и силы — все, можно сказать, отдала… Работала честно, и если оцѣнили — спасибо!

Моргающій старичокъ все время нервно подергивался и выражалъ нетерпѣнье, видимо съ трудомъ вынося пассивную роль безмолвнаго зрителя. Онъ въ душѣ былъ чрезвычайно недоволенъ тѣмъ, что чтенье адреса и главенство центральнаго лица взялъ на себя Иванъ Петровичъ; онъ искалъ теперь случая оттереть этого ненавистнаго ему Ивана Петровича на задній планъ и обратить на себя общее вниманье.

— Униженіе паче гордости, униженіе паче гордости, родная моя, — торопливо заговорилъ онъ, схвативъ и крѣпко потрясая въ своихъ рукахъ руку Софьи Николаевны, — я… я живой свидѣтель вашихъ заслугъ и славы. Я протестую! Когда я былъ еще студентомъ… (онъ посѣщалъ университетъ въ качествѣ вольнослушателя только втеченіе года, но почти увѣрилъ себя и упорно поддерживалъ о себѣ мнѣніе другихъ, что кончилъ блестяще университетъ) — когда я былъ на послѣднемъ курсѣ, я помню, какое высокое эстетическое наслажденіе вы намъ доставляли своей игрой. И весь нашъ факультетъ тогда, я помню… Я былъ естественникомъ… естественникомъ…

— Ну, однако, соловья баснями не кормятъ, — добродушно пробасилъ коренастый толстякъ, — тутъ можно, какъ я вижу, и червячка заморить съ позволенія хозяйки, и естественную исторію къ дѣлу примѣнить, — весело подмигнулъ онъ на разставленныя тарелки.

Естественникъ, желая скрыть свою досаду, принужденно хихикнулъ.

Софья Николаевна всполошилась:

— Простите, господа, не обезсудьте, я вѣдь не собиралась праздновать, а такъ… чѣмъ Богъ послалъ… Прошу, садитесь, батюшка, садитесь… Да вотъ вино, вино-то я не поставила… Ахъ ты, Господи, безтолковая какая!.. Вѣдь есть, — спохватилась Софья Николаевна, — и хорошее.

Она спѣшной походкой направилась къ маленькому шкапчику, гдѣ сохранялась у ней посуда и разные припасы.

— Да вы не хлопочите, матушка, только скажите, гдѣ и что, — сами все мигомъ достанемъ, — помогалъ ей около шкапа коренастый толстякъ.

— Вотъ, вотъ, Матвѣй Матвѣевичъ, еще… мадера тутъ.

— Мадера! Потащимъ и ее, мадеру.

— А вотъ наливка домашняя — малиновая.

— Отлично… давайте, давайте и ее голубушку, малиновую сюда.

— Постойте, родной, вотъ угощу: малороссійская сливянка у меня, бутылочка завѣтная, племянница прислала.

— Мы и сливяночку присовокупимъ, за здоровье племянницы. Все годится… Э-э-э, да тутъ я вижу маненечко бельвейнчику есть давайте-ка намъ его, русскаго батюшку, на починъ.

— Однако, Матвѣй Матвѣевичъ, вы того, совсѣмъ по россейски распоряжаетесь, — съязвилъ моргунъ.

— Ничего-о, — протянулъ въ отвѣтъ Матвѣй Матвѣевичъ, неся въ обѣихъ рукахъ бутылки, — свои люди, не чужіе, — сочтемся, да и я, братецъ, самъ знаешь, русакъ, форменный, по иностранному не обучался, мы по просту безъ затѣй.

— Пожалуйста, господа, присаживайтесь: Иванъ Петровичъ, Прохоръ Ивановичъ, Александръ Николаевичъ, Матвѣй Матвѣевичъ!.. — любезно приглашала гостей къ столу Софья Николаевна. — Ужъ меня, старуху, простите: угощенье не важное, сервировка тоже.

— А la guerre comme à la guerre, какъ говорятъ французы, а въ русскомъ переводѣ: чѣмъ Богъ послалъ, — пріятно улыбнулся моргунъ, суетливо разставляя на столѣ принесенныя рюмки.

— Да ужъ не взыщите.

Всѣ стали шумно усаживаться за столъ. Около хозяйки по одну сторону расположился осанистый блондинъ — Иванъ Петровичъ, а по другую поскорѣе поспѣшилъ занять мѣсто моргунъ — Прохоръ Ивановичъ, или какъ называли его, заглаза, всѣ актеры, «Прошка злокачественный»; напротивъ помѣстились Матвѣй Матвѣевичъ и Александръ Николаевичъ, до сихъ поръ непроизнесшій ни слова и какъ-будто слегка иронизирующимъ взглядомъ посматривавшій сквозь свое pinceriez на окружавшую его сутолку.

Матвѣй Матвѣевичъ, точно священнодѣйствуя, тихо наливалъ водку въ рюмки.

— За здоровье хозяйки!

— Я, господа, предупреждаю, не пью, — отклонила Софья Николаевна протянутую рюмку.

— Пей, свѣтикъ, не стыдись… Что ежели и пить ты мастерица?..

— Почтенный собратъ, — обратился красивый брюнетъ къ Матвѣю Матвѣевичу, — мы цѣнимъ твою находчивость и остроуміе, но въ данную минуту я нахожу, что мы какъ бы уклоняемся отъ цѣли. Мы пришли чествовать выдающуюся русскую артистку и надо чествовать ее достойно, безъ шутокъ и каламбуровъ.

— Вуй, компрене! — шумно поднялся съ мѣста Матвѣй Матвѣевичъ и вышелъ изъ комнаты.

Черезъ минуту онъ показался снова, красный отъ напряженія, осторожно неся въ рукахъ подносъ съ двумя бутылками шампанскаго и стаканами.

— Медамъ, месіе, салю мерси, больше не проси, — произнесъ онъ съ легкой одышкой, поставивъ подносъ на столъ и грузно опустившись на свое мѣсто.

Всѣ засмѣялись.

— Господа, это черезчуръ, — смущенно заговорила Софья Николаевна, — это очень мило съ вашей стороны, но вы меня конфузите, право… Я какъ дура расплачусь…

— Москва слезамъ, голубушка, не вѣритъ, — острилъ, по привычкѣ, Матвѣй Матвѣевичъ, всецѣло поглощенный разливаніемъ шампанскаго.

Какъ-то уморительно выпятивъ губы и посапывая онъ нетерпѣливо выжидалъ, пока осядетъ пѣна, и тихотихо, точно боясь пролить напрасно хоть каплю драгоцѣнной влаги, доливалъ снова стаканы.

— Ну, же ву при! — произнесъ онъ, поставивъ наполненный стаканъ передъ Софьей Николаевной.

— Не пью, батюшка, не пью, ужъ сказала.

— Нѣтъ, ужъ позвольте… Такъ нельзя… Вы насъ обидите… Помилуйте… — громко, въ одинъ голосъ, запротестовали актеры.

Софья Николаевна, весело смѣясь, зажала уши:

— Оглушили, батюшки, оглушили… Ну, видно надо себѣ измѣнить, васъ потѣшить: стаканчикъ этотъ выпью, а больше ни-ни, не просить, уговоръ лучше денегъ… Слышите?..

— Спасибо, родная, — прочувствованно не сказалъ, а скорѣе пропѣлъ блондинъ, со слащавой, дѣланной улыбкой, цѣлуя у ней руку. — Спасибо! И за присутствующихъ здѣсь, и за приславшихъ насъ сюда, остальныхъ товарищей.

— И мнѣ-съ, и мнѣ-съ ручку позвольте, — волновался моргунъ, хватая и громко чмокая другую руку Софьи Николаевны.

— Слова!.. Господа, прошу слова!.. — и красивый брюнетъ приподнялся съ мѣста.

— Господа!… началъ онъ. — Въ этотъ великій для изслѣдователя въ будущемъ, русскаго историка, день, какъ уже сказано въ сегодняшнемъ адресѣ, который мы имѣли счастье поднести уважаемой юбиляршѣ… Итакъ… Мы… м… въ этотъ великій для будущаго историка день, мы — собравшаяся здѣсь небольшая группа людей, какъ бы… такъ сказать… пріобщаемъ себя., да!… именно пріобщаемъ себя къ этому дню… т.-е. я хочу сказать: къ событіямъ исторіи… Но дѣло не въ этомъ… Мы, актеры настоящихъ, такъ сказать, дней видимъ въ почтенной, уважаемой юбиляршѣ… какъ бы, если можно такъ выразиться, отзвукъ далекаго прошлаго… того далекаго прошлаго, когда… мм… мм… когда русская сцена подобно… я хочу сказать… подобно русской боярышнѣ, сорвавъ съ себя… э-э-э… сорвавъ съ себя оковы тюремной жизни… расцвѣла, такъ сказать, расцвѣтомъ… вообще., расцвѣтомъ… самобытной красоты… И мы, актеры настоящаго… мы… вотъ именно… и привѣтствуемъ эту русскую красавицу въ лицѣ нашей дорогой, высокочтимой Софьи Николаевны…

Тутъ ораторъ сдѣлалъ короткую паузу, откашлянулся, развернулъ небольшой листокъ почтовой бумаги и продекламировалъ, нѣсколько приподнявъ тонъ, слѣдующее стихотворенье, для котораго, очевидно, самая рѣчь служила только предисловіемъ.

Въ воспоминаніяхъ терялся далекихъ,

Среди титановъ тѣхъ прошедшихъ, славныхъ дней,

Я точно вижу васъ въ стремленьи чувствъ высокихъ

И вѣрную завѣту ихъ тѣней…

И дочери любимой Мельпомены,

Носительницѣ правды и добра,

Мы, современные питомцы русской сцены,

Кричимъ вамъ громкое ура!

— Браво! Ура! Ура!… Урра!!

И руки съ наполненными бокалами протянулись къ хозяйкѣ.

Она, глубоко растроганная, готова была не на шутку разрыдаться отъ умиленья, наполнявшаго ея сердце.

— Родной… родной… батюшка, — бормотала она прерывающимся голосомъ, — спасибо… за все спасибо… и стихи… отъ сердца… чувствую… спасибо!..

Она поднялась съ мѣста, и прижавъ руку къ груди, низко, въ поясъ поклонилась.

— Ваше сіятельство, вы-бы, того… пригубить изволили, — кивнулъ Матвѣй Матвѣевичъ на непочатый стаканъ хозяйки.

— Ахъ, простите! забыла уговоръ, — улыбнулась она счастливой, растерянной улыбкой и дрожащими отъ волненья руками поднесла стаканъ къ губамъ. — Ну, вотъ и пригубила, — она опять сѣла, — вотъ и пригубила…

— Ваше здоровье, дорогая, — сказалъ приподнявъ свой стаканъ, Иванъ Петровичъ. — Очень радъ, что такъ все удалось мило и задушевно… Я всегда хлопочу прежде всего о томъ, чтобы было отъ души… и на этотъ разъ я очень доволенъ… чрезвычайно доволенъ… душевно радъ за васъ.

— Спасибо, родной, спасибо…

— А я такъ нахожу, что всего этого мало и даже очень мало, — махая руками, возбужденно, точно захлебываясь, заговорилъ Прохоръ Ивановичъ. — Развѣ мы умѣемъ цѣнить наши таланты? развѣ мы умѣемъ устраивать свои сценическіе праздники!?. Нѣтъ-съ, нѣтъ-съ и нѣтъ-съ! Вы изволите говорить, Иванъ Петровичъ, «отъ души»… Вотъ именно-съ этой-то самой души у насъ всегда и не хватаетъ.

— То-есть какъ это?.. — съ едва замѣтнымъ безпокойствомъ, скользнувъ взглядомъ по собесѣднику, спросилъ блондинъ. — Что собственно вы подразумѣваете?

Онъ, продолжая держать стаканъ въ рукѣ и прищуриваясь на одинъ глазъ, съ особеннымъ вниманіемъ, казалось, слѣдилъ за игрой недопитаго имъ шампанскаго.

Моргунъ злобно скривилъ губы.

— Я-съ собственно… конечно не имѣлъ въ виду присутствующихъ. Я коснулся вопроса вообще… вообще… Понимаете?

— А-а! — протянулъ, успокоившись, Иванъ Петровичъ и съ очевиднымъ удовольствіемъ хлѣбнулъ изъ стакана.

— Ну, да!.. Вообще. Мнѣ, напримѣръ, случалось въ бытность мою за границей видать-съ подобныя торжества. Французы, напримѣръ, вотъ я вамъ скажу — мастера. При мнѣ банкетъ былъ одному журналисту устроенъ, такъ это, я вамъ доложу, банкетъ-съ.

— Что говорить, хитрая бестія эти французы, — буркнулъ Матвѣй Матвѣевичъ.

— Нѣ-ѣ-ѣтъ-съ, батенька, тутъ дѣло не въ хитрости, а въ единодушіи, въ е-ди-но-душіи, повторяю я вамъ.

— Что говорить, и то правда.

Моргунъ выпилъ залпомъ свой стаканъ.

— Мы, напримѣръ, соберемся ужинъ какой-нибудь устраивать или подписку на подарокъ своему товарищу… Гдѣ у насъ единодушіе? Гдѣ, я васъ спрашиваю?..

— Твоя правда, братецъ. Свиньи мы — вотъ что! — подтвердилъ слегка захмѣлѣвшій Матвѣй Матвѣевичъ.

— Ну, это немножко слишкомъ сильно сказано, — бросилъ въ его сторону выразительный взглядъ Иванъ Петровичъ.

— Да вѣдь я не про тебя, мил-лый! — Матвѣй Матвѣевичъ, потянувшись черезъ столъ, похлопалъ по плечу блондина. — Вѣдь ты у насъ душа, всѣ знаютъ, а я въ своей немощи сознаюсь, въ своей, пойми ты меня.

Онъ незамѣтно уже добрался до наливокъ, до которыхъ былъ большой охотникъ, и теперь, подъ шумокъ пріятельскихъ преній, уничтожалъ рюмку за рюмкой.

— Положимъ, покаянье въ грѣхахъ дѣло хорошее, — проговорилъ Иванъ Петровичъ, съ неуловимо тонкой ироніей, — но я позволю себѣ сказать: въ дѣлахъ общественныхъ — безцѣльное. Я, по крайней мѣрѣ, всегда находилъ лучшимъ избѣгать гамлетовщины, я дѣйствовалъ иначе, я, — продолжалъ онъ недопускающимъ возраженій тономъ — всегда старался, прежде всего забывать о своемъ личномъ самолюбіи и думалъ объ общемъ дѣлѣ, и все, что было предпринято мной до сихъ поръ, — онъ возвысилъ голосъ, чтобы остановить порывавшагося все время что-то сказать Прохора Ивановича, — я надѣюсь, вы отрицать этого господа, не можете: все удавалось какъ нельзя лучше.

Брюнетъ что-то промычалъ въ отвѣтъ, не то отрицая, не то соглашаясь.

— Да мы всѣ за тебя!.. Всѣ за тебя… милый!.. — опять потрепалъ собрата по плечу Матвѣй Матвѣевичъ.

— Совершенно вѣрно, совершенно вѣрно, — обрадованный возможностью снова говорить, выкрикивалъ фистулой моргунъ, — прежде дѣло общественное, а потомъ свое «я», нужно умѣть затушевать себяя вполнѣ согласенъ, а это не легко-съ, нѣтъ не легко-съ…

— Что и говорить, — поддакнулъ Матвѣй Матвѣевичъ, потягивая изъ рюмочки.

— Вотъ я, напримѣръ, — продолжалъ Прохоръ Ивановичъ, — въ вопросахъ общественныхъ такъ дѣйствительно забываю себя… забываю — мнѣ дорого дѣло, самое дѣло…

— Ну, кому-же оно недорого? — вставилъ свое слово брюнетъ.

— Но что меня возмущаетъ всегда это полное у насъ отсутствіе общественности… Ну вотъ, вотъ вамъ примѣръ, — не далеко искать — нашъ сегодняшній адресъ.

Иванъ Петровичъ тревожно навострилъ уши.

— Вы довольны, да?.. А я недоволенъ, положительно недоволенъ, — горячился Прохоръ Ивановичъ.

— То-есть почему-же?

— А очень просто: положимъ, писалъ нашъ адресъ Урываевъ… Я нисколько не отрицаю его способностей, но вѣдь онъ газетчикъ, онъ свои фельетоны хорошо писать можетъ, а наши интересы ему развѣ дороги? Вѣдь нужно самому, самому актеромъ быть, чтобы понимать, что нашему брату, батенька, нужно… Ну, и вышло холодно, и вышло безъ души.

— Ахъ, вы находите? — Иванъ Петровичъ уничтожающимъ взглядомъ посмотрѣлъ въ упоръ на своего противника.

— Да-съ, нахожу-съ и всегда-съ останусь при своемъ мнѣніи, что текстъ адреса, написанный мной, былъ во сто кратъ лучше и душевнѣе.

— Авторское самолюбіе, — поддразнивалъ Иванъ Петровичъ.

Совершенно позабывъ, что предметомъ распри служитъ она сама, Софья Николаевна съ любопытствомъ слѣдила за спорящими; радостное настроеніе незамѣтно слетѣло съ души, и въ большихъ сѣрыхъ глазахъ, такъ недавно еще затуманенныхъ слезами, свѣтилась теперь насмѣшка.

— Нѣтъ-съ, не самолюбіе, а любовь, истинная любовь, любовь къ дѣлу-съ, — продолжалъ выкрикивать моргунъ: — мнѣ дѣло дорого, мнѣ Софья Николаевна, какъ дѣятель, дорога! Вы вотъ изволили возмутиться словами: «великая артистка», что я въ своемъ адресѣ написалъ…

— Такъ вѣдь мной руководило…

— Нѣтъ-съ, позвольте съ!.. Вы нашли, что я хватилъ черезъ край… А вотъ господа Калымаевъ и Хвостовъ наотрѣзъ отказались подписаться даже и подъ этимъ адресомъ, нашли, что и тутъ переоцѣнены заслуги. Нѣтъ у насъ единодушія; эгоисты, эгоисты и больше ничего!

Тѣнь пробѣжала по лицу Софьи Николаевны.

— Миленькіе, не ссорьтесь!.. — уговаривалъ Матвѣй Матвѣевичъ.

— Я нахожу, господа, что мы злоупотребляемъ терпѣніемъ хозяйки, — попробовалъ было остановить товарищей брюнетъ.

— Да позвольте, любезный другъ, — внутренно дрожа отъ злости, но продолжая сохранять милую улыбку, обратился къ моргуну Иванъ Петровичъ, — вы, насколько я понялъ, недовольны, что забракованъ вашъ текстъ адреса, что я (я вовсе этого не скрываю) протестовалъ противъ нѣкоторыхъ выраженій по моему слишкомъ сильныхъ, и я увѣренъ, — онъ любезно наклонилъ свою голову въ сторону хозяйки, — что и уважаемой Софьѣ Николаевнѣ, какъ умной женщинѣ, онѣ тоже показались-бы нѣсколько утрированными… И такъ вы, насколько я понялъ, возмущены тѣмъ, что отвергнуто ваше писаніе?

— Я вовсе не въ этомъ смыслѣ, вовсе не въ этомъ смыслѣ.

— А почему-бы это, любопытно было-бы знать, — допекалъ своего врага Иванъ Петровичъ, — когда былъ поднятъ вопросъ, какъ подавать подарокъ, — съ адресомъ или нѣтъ, — вы были противъ адреса вообще?

— Нѣтъ, нѣтъ, вы меня не такъ поняли: я вовсе не въ этомъ смыслѣ, — бормоталъ струсившій моргунъ не зная какъ вывернуться.

— Да ужъ въ томъ-ли, въ другомъ-ли смыслѣ, а на дѣлѣ оно было такъ!

Иванъ Петровичъ побѣдоносно окинулъ взглядомъ окружающихъ.

— Ха-ха-ха-ха! громко захохоталъ брюнетъ.

— Играй, братецъ, назадъ, влопался: — всѣмъ тѣломъ трясясь отъ смѣха и закашлявшись, крикнулъ Матвѣй Матвѣевичъ.

Яркая краска, минутнымъ заревомъ заливъ морщинистыя щеки Софьи Николаевны, снова отхлынула прочь. Старуха сидѣла блѣдная, трепёщущая, сурово сдвинувъ брови и едва сдерживая свое негодованіе.

Ошеломленный неожиданнымъ для себя пораженіемъ, моргунъ скоро оправился и, набравшись храбрости, опять съ прежней запальчивостью накинулся на противника.

— Мы адресъ оставимъ въ сторонѣ-съ, а вы вотъ что намъ скажите: почему вы были за адресъ и вѣнокъ и противъ подарка… вы это намъ скажите!

— Да вы съ ума сошли!

— Нѣтъ-съ, не сошелъ, нѣтъ, не сошелъ-съ!! И если бы не я…

— Вы забываетесь!

— Миленькіе, не ссорьтесь! — умолялъ совершенно осовѣвшій Матвѣй Матвѣевичъ.

— Господа!.. Господа!.. — безуспѣшно пытался брюнетъ вставить свое слово.

— Если бы не я, такъ и подарка то вовсе-бы не было — да-съ! — крикнулъ задыхаясь моргунъ.

Софья Николаевна вздрогнула.

— Послушайте… Повторяю: вы съ ума сошли!.. Насъ выбрали какъ представителей… а вы… вы…

Иванъ Петровичъ не зналъ, что ему сказать. Онъ какъ-то сразу потерялъ весь свой апломбъ и имѣлъ самый несчастный, сконфуженный видъ.

— Нисколько-съ, нисколько-съ!.. Я развѣ за себя?.. Мнѣ что! Я за дѣло общественное ратую… Я защищаю артистку, — злорадно шипѣлъ моргунъ, — отстаиваю слабую женщину… Я…

— Постой! батюшка, — сдержанно, но строго остановила его Софья Николаевна. — Защиты твоей не просила и защитить себя всегда сама съ умѣю. Вотъ что, милые, — окинувъ окружающихъ презрительнымъ взглядомъ, произнесла она слегка дрожащимъ отъ негодованія голосомъ: — Пришли вы — спасибо, а лучше-бы совсѣмъ не приходили.

— Но позвольте, дорогая, — пробовалъ улыбнуться Иванъ Петровичъ. — Неужели припадокъ единичнаго болѣзненнаго самолюбія можетъ показаться вамъ…

— Нѣтъ, батюшка, довольно! Что другъ на друга клепать — всѣ однимъ миромъ мазаны, всѣ хороши — меня не обманешь, старый я воробей…

— Прошу слова, — заявилъ громко брюнетъ. — Господа! Я нахожу, что въ наши дни, на рубежѣ, такъ-сказать, двадцатаго вѣка, мы вообще, э… мм… м… люди… новыхъ… новыхъ… ну, словомъ: новые люди… не должны отравлять, или проще; омрачать хорошія минуты въ жизни. И потому я предлагаю тостъ за уважаемую, достойную юбилярку… Ура!

— Урра! — рявкнулъ Матвѣй Матвѣевичъ.

Моргунъ и Иванъ Петровичъ молчали.

Грустными, точно потухающими глазами смотрѣла на брюнета Софья Николаевна; ея блѣдное лицо подергивалось нервной судорогой; на дрожащихъ губахъ застыла горькая, унылая улыбка.

— Спасибо, милый, — кивнула она головой, — хотѣлъ примирить… Напрасно! Да и не къ чему… И вотъ что еще я хочу сказать… — Она заикнулась и перевела духъ. — Дайте, батюшка, чего-нибудь горло промочить…

Брюнетъ ловкимъ движеньемъ руки влилъ въ ея стаканъ нѣсколько капель оставшейся мадеры.

— Спасибо… Такъ вотъ… вотъ что я хочу сказать: подарокъ вашъ… не нужно… Возьмите! — И она брезгливо оттолкнула лежавшій передъ нею футляръ.

— Но позвольте-съ, такъ нельзя: это оскорбленье всѣмъ товарищамъ, — возмутился Иванъ Петровичъ.

— Софья!.. Н-не дури! — усовѣщевалъ Матвѣй Матвѣевичъ.

— Ради тѣхъ, кому вы, такъ сказать, дороги… — началъ было брюнетъ.

Софья Николаевна нетерпѣливо замахала руками

— Довольно! Довольно! Довольно! Не желаю больше ни рѣчей, ни поздравленій… Спасибо! Спасибо!..

— Однако, когда мы пришли, вы и поздравленія выслушали охотно, и подарокъ приняли, — язвительно замѣтилъ Иванъ Петровичъ.

— Да, батюшка! Мало того — плакала, искренними слезами плакала: «вѣщуньина», знаешь, «съ похвалъ вскружилась голова» — растрогали слова сладкія… и день такой особенный… Ну, и размякла, дура старая! — Горькая нота обиды и оскорбленнаго чувства прозвучала въ словахъ Софьи Николаевны.

— Но вѣдь есть товарищи, которые относятся къ вамъ искренно, — забормоталъ немного смущенный моргунъ.

— Ха-ха-ха!.. Кто это, милый? Не ты-ли?

— Ну, и я конечно…

— Оставь!.. Ты и отца родного за пятакъ продашь. Нашелъ что сказать!.. Комикъ, право комикъ!..

— Конечно, если не вѣрить…

— Да вы-то сами себѣ вѣрите, что-ли? — вспылила Софья Николаевна. — Точно я не знаю: вонъ Иванъ Петровичъ тебя задавить хочетъ, а ты-бы радъ его, да силенокъ мало… На что Матюша — добрая душа, — показала она на толстяка, — и тотъ только и норовитъ кому нибудь каверзу устроить.

Матвѣй Матвѣевичъ обидѣлся:

— Ну, это ты, мама, напрасно…

— Нечего обижаться, голубчикъ, правду говорю. Главное: зачѣмъ вы себя обманываете и передо мной ломаться пришли?.. Счеты мои съ театромъ да и съ жизнью почти кончены… Для чего-же издѣваться? Вѣдь я не просила, не просила…

— Ну, однако, я считаю возложенное на меня порученіе оконченнымъ. Позвольте засвидѣтельствовать почтеніе, — сказалъ Иванъ Петровичъ, сухо раскланиваясь передъ хозяйкой, — и, если высчитаете себя обиженной…

Что-то злобное и негодующее подступило къ сердцу старухи и отразилось во внезапно вспыхнувшихъ лихорадочнымъ блескомъ глазахъ.

— Нѣтъ, нѣтъ! Обиженной себя, батюшка, не считаю, — отвѣтила она, стараясь по возможности казаться спокойной. — Я благодарна за все… за все… Меня извините, если виновата въ чемъ, а подарочекъ прошу принять обратно, чтобы не тревожиться, батюшка, воспоминаніями…

— Софья Николаевна, вы насъ обидите. Мы желали отмѣтить въ вашей памяти этотъ день, — проговорилъ брюнетъ, болѣе другихъ чувствовавшій всю неловкость положенія, въ которое попалъ, благодаря товарищамъ.

— Что же, и отмѣтили… такъ отмѣтили — на всю жизнь помнить буду! Ну-съ, а теперь…

Софья Николаевна взглянула вопросительно на присутствующихъ и поднялась съ мѣста. Нечаянно задѣтая ея рукою рюмка скатилась со стола и звонко разбилась. Моргунъ бросился подбирать осколки.

— И такъ, вы рѣшительно отказываетесь принять знакъ вниманія отъ товарищей? — офиціально спросилъ Иванъ Петровичъ.

— Рѣшительно.

— И позволяете мнѣ передать имъ это?

— Сдѣлайте одолженье.

Иванъ Петровичъ бережно взялъ въ руки футляръ, еще разъ поклонился и вышелъ.

— До свиданья, батюшка, — не подавая руки обратилась Софья Николаевна къ моргуну, который подобралъ уже осколки и, повидимому, собирался о чемъ-то заговорить.

Она протянула руку брюнету:

— Спасибо, родной, прощай.

Тотъ почтительно поцѣловалъ поданную ему руку.

— И напрасно ты, мама, всѣхъ насъ обидѣла, — лепеталъ въ конецъ охмѣлѣвшій Матвѣй Матвѣевичъ.

— Ну, пойдемъ, пойдемъ.

Брюнетъ поднялъ его съ мѣста. Всѣ трое вышли, Въ передней ихъ ожидалъ уже совсѣмъ одѣтый Иванъ Петровичъ.

— Вы куда? — обратился онъ, игнорируя остальныхъ къ брюнету.

— Домой.

— А я попросилъ бы со мной, на репетицію. — Онъ вынулъ часы: — еще рано — только первый — репетиція не кончилась. Необходимо сообщить обо всемъ.

Актеры вышли на лѣстницу и стали медленно спускаться.

— Это называется: начали за здравіе, а свели за упокой, — разсуждалъ коснѣющимъ языкомъ, тяжело дыша, Матвѣй Матвѣевичъ. — И за что только бабу обидѣли?

— Нѣтъ-съ, какова штучка! Какова штучка-съ, я вамъ скажу! — волновался моргунъ.

— Ну ужъ ты, братъ, хорошъ тоже: нашелъ время и мѣсто! — рѣзко оборвалъ его брюнетъ.

— Но все-таки позвольте: это не давало ей права такъ оскорблять цѣлую корпорацію, — вмѣшался Иванъ Петровичъ. — Должна была благодарить, что вспомнили.. Талантъ ея — еще вопросъ открытый, заслуги тоже не ахтительныя…

— Всегда, всегда, всегда подлая была, тѣмъ только и прославилась, — быстро подхватилъ моргунъ.


Софья Николаевна сидѣла все на томъ же мѣстѣ. Передъ ней лежалъ оставленный актерами адресъ. Надѣвъ очки, старуха внимательно просматривала его уже во второй разъ.

…"Возбуждая восторги толпы", читала она съ разстановкой, «будущій историкъ»… «вздохнетъ на вашемъ имени»… «достойномъ имени», повторила она еще разъ… «Мы ваши собратья по искусству»… «вплести нѣсколько листковъ въ вѣнокъ вашей славы»… Да, да!… Вотъ Колымовъ и Хвостовъ не подписались — нашли, что заслуги переоцѣнены… Оцѣнщики тоже!«

Она опять подняла глаза къ началу. „Сегодня исполнилось пятьдесятъ лѣтъ вашей славной дѣятельности“, тихо-тихо произнесла она глухимъ голосомъ и задумалась. И вдругъ, точно движимая какой-то посторонней силой, медленно разорвала листъ пополамъ… Возбуждая восторги толпы…» бросилась ей въ глаза знакомая строчка… Она разорвала еще… «Проливать слезы»… «вашей славѣ»… "трогали сердца… «трудно достижимый идеалъ» — мелькали отдѣльные обрывки фразъ… Вотъ и виньетка, часть маски… рука съ пальмовой вѣтвью… лира… Софья Николаевна рвала оставшіеся клочки бумаги все мельче, а передъ глазами, казалось, въ воздухѣ носились точно огненными буквами написанныя все тѣ же дорогія, неотвязныя слова «родное искусство»… «братья по искусству»., «восторгъ толпы»…

— Иллюзіи… все это иллюзіи, — шептали блѣдныя, сухія губы. — А какъ бы хотѣлось, чтобы это была правда!

И опустивъ на столъ свою сѣдую голову, старуха горько заплакала.