«Устал! Странноприимцы боги!
Я вам сейчас стишки скажу.
Едва мои виляют ноги,
Едва лорнетку я держу,
И, уши опустя, Бижу,[2]
Товарищ мой в сиротской доле,
Как я, бежать не может боле,
И отдых в пользу[3] я читал,
Я три версты уж отпорхал;
Мне, право, отдохнуть не стыдно,
К тому ж и подлинник мой, видно,
Стерн[4] точно так же отдыхал.
Так! Сесть мне можно без ошибки
Под ароматный зонтик липки,
Пленясь красой картинных мест».
Желудок между тем нескромный
Ему журчит укорой томной,
Что Йорик[5] ел, а он не ест.
И, кое-как собравшись с силой,
Побрёл он поступью унылой
К избушке, в нескольких шагах
Пред ним мелькающей в кустах;
И силится в уме усталом,
Свершая медленно свой путь,
Хотя экспромтом-мадригалом
Спросить поесть чего-нибудь,
Чтоб жизнь придать натуре тощей
Иль заморить, сказавши проще,
В пустом желудке червяка.
Он весь в экспромте был. Пока
К нему навстречу из лачужки
Выходит баба; ожил он!
На милый идеал пастушки
Лорнет наводит Селадон,[6]
Платок свой алый расправляет,
Вздыхает раз, вздыхает два,
И к ней, кобенясь, обращает
Он следующие слова:
«Приветствую мольбой стократной
Гебею[7] здешней стороны!
Твой обещает взор приятный
Гостеприимство старины.
В руке твоей, с нагорным снегом,
С лилеей равной белизны,
Я, утомлённый дальним бегом,
Приемлю радостей залог;
Я истощился, изнемог.
Как, подходя к речному устью,
Томимый зноем пилигрим
Не верит и глазам своим,
Так я, и голодом и грустью
Томимый, подхожу к тебе.
Внемли страдальческой мольбе,
Как внемлешь ты сердечной клятве,
Когда твой юный друг на жатве
Любить тебя клянётся вновь!
Клянусь: и я любить умею,
Но натощак что за любовь?
Май щедрый пестует лилею
И кормит бабочек семью,
Ты призри бабочку свою!
Молю Цереру-Киферею:[8]
Моим будь щедрым Маем ты,
Не Декабрём скупым и льдистым!
И с сердцем и желудком чистым
Стою пред взором красоты.
Немного мне для пищи нужно:
Я из числа эфирных лиц.
Ты снисходительно и дружно
Изжарь мне пару голубиц,
Одних примет с тобой и масти,
Да канареечных яиц[9]
Мне всмятку изготовь отчасти;
И каплей, в честь твоей красе,
Запью чувствительного спирта,
Настойки в утренней росе
Из глаз анютиных и мирта».
Но между тем как стих к стиху
В жару голодного запала
Он подбирал, как шелуху,
Или у музы на духу
Грехи для нежного журнала,[10]
Иль нашему герою в лад
Я подобрать в сравненье рад
Ещё вернее рукоделье —
Как буску к буске в ожерелье,
Иль лёгкий пух на марабу,[11]
Который ветерок целует,
Колыша на девичьем лбу, —
Он и не видит и не чует,
Что перед ним нет никого
И что Гебея тихомолком,
Не понимая речи толком,
В избу укрылась от него.
Он, с воркованьем и приветом,
Стучал напрасно в ворота:
Ему мяуканье ответом
В окно смотрящего кота.
Такой приём ему не новость:
У журналистов он не раз
Людей испытывал суровость,
Когда носил им напоказ
Экспромтов дюжинный запас.
И что ж? Читал себе и музе
На запертых дверях отказ!
С смиренной мудростью в союзе,
И бед и опытов сестрой,
Он и теперь прямой герой!
Судьбе властительной послушно
Он съел свой гриб великодушно[12]
И молча на Бижу взглянул.
То есть ведь речью фигуральной
Я здесь про гриб упомянул,
А то в судьбе своей печальной
И за единый гриб буквальный
Поэт бы с радости вспрыгнул.
И от избы бесчеловечной,
Где он Бавкиды[13] не нашёл,
С тоской и пустотой сердечной
Он прочь задумчиво побрёл;
Шатался, медленно кружился
И наземь тихо повалился,
Как жидкая под ветром ель;
И тут, по воле и неволе,
Перебирая травку в поле,
С разглядкой стал щипать щавель.