Романтизм — Р. можно понимать, с одной стороны, как известное поэтическое настроение, а с другой — как историческое явление, характерно выразившееся в европейской литературе первой половины XIX столетия. Сущность романтического настроения выясняется Белинским в его статьях о Пушкине. «В теснейшем и существеннейшем своем значении, — говорит Белинский, — Р. есть ничто иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник Р.: чувство, любовь есть проявление или действие Р., и потому почти всякий человек — романтик. Исключение остается только или за эгоистами, которые кроме себя никого любить не могут, или за людьми, в которых священное зерно симпатии и антипатии задавлено и заглушено или нравственной неразвитостью, или материальными нуждами бедной и грубой жизни. Вот самое первое, естественное понятие о Р.». При таком широком определении Р., Белинский вполне естественно находит его во всех странах, во все периоды развития мировой литературы, так как «человек по натуре своей всегда был, есть и будет один и тот же». Р. есть и на Востоке, «мифы которого — самое верное свидетельство романтической жизни народов и выражают одно неутолимое вожделение — одно чувство: сладострастие, — одну идею: вечную производительность природы»; в греческом Р. «любовь является уже в высшем моменте своего развития: там она — чувственное стремление, просветленное и одухотворенное идеей красоты; это изящное, проникнутое грациею наслаждение»; в этом античном Р. был сильный мистический элемент, выражавшийся в «борьбе титанических естественных и сердечных стремлений против олимпийских богов»; в средние века «Р. составлял беспримерную самобытную силу, которая, не будучи ничем ограничиваема, дошла до последних крайностей противоречия и бессмыслицы, так как этим странным миром средних веков управлял не разум, а сердце и фантазия»; «Р. нашего времени есть сын Р. средних веков, но он же очень сродни и Р. греческому, он есть органическая полнота и всецелость Р. всех веков и всех фазисов развития человеческого рода». Такое же широкое определение Р. дает и Аполлон Григорьев. «Романтическое в искусстве и жизни, — говорит он, — на первый раз представляется отношением души к жизни несвободным, подчиненным, несознательным, а с другой стороны, оно же — это подчиненное чему-то отношение — есть и то тревожное, то вечно недовольное настоящим, что живет в груди человека и рвется на простор из груди и чему не довольно целого мира, — тот огонь, о котором говорит Мцыри, что он от «юных дней, таяся, жил в груди моей… и он прожег свою тюрьму…». Романтическое такого рода было и в древнем мире, и в средневековом, и в новом; оно является во всякую эпоху, только что вырвавшуюся из какого-либо сильного морального переворота, в переходные моменты сознания». Подобные определения романтического настроения мы находим и у некоторых немецких теоретиков Р., и у Шатобриана, и у г-жи Сталь, причем последняя становится, однако, на более историческую почву, видя Р. только в христианском мире; христианство внесло в поэзию меланхолическое настроение, тоску о лучшем, небесном существовании, которого мы лишились и к которому мы естественно стремимся возвратиться — настроение, совершенно не известное классической древности. Этот взгляд г-жи Сталь (несмотря на пример Платона, который в этом смысле может быть назван романтиком древности) был разделяем в известной мере и Виктором Гюго, и Шатобрианом, указывавшими, что Р. есть прежде всего создание новоевропейских христианских и романских народов.
Обращаясь к Р., как историческому явлению, мы находим первые источники его в той самой просветительной философии, против которой так восставали новые романтики, в движении периода бури и натиска, в универсализме Гердера и в критике Лессинга. Лессинг окончательно разрушил те условные правила, на которых основывался классицизм XVIII века, и, заодно с Дидро, указал на роль чувства в литературе. Свобода и искренность вдохновения составляют главное требование новой литературной школы, выступившей в Германии в эпоху Гёте и Шиллера: духовное родство всех этих течений с той группой писателей, которая приняла название романтической школы и претендовала на коренное различие с предшественниками, не может, по крайней мере в указанных основных пунктах, подвергаться никакому сомнению, как это было выяснено еще Гервинусом, а за ним Ю. Шмидтом, Геттнером и Гаймом. Период бури и натиска, по указанию Гайма, поставил немецкой литературе задачи первостепенной важности: «нужно было собрать в одно целое все уже находившиеся налицо идеальные мотивы; нужно было освоиться с теми благородными идеями, которые уже были развиты творческой деятельностью гениальных людей, и распространить их в низших слоях немецкого общества; нужно было проверить основательность этих идей в их всестороннем применении, провести их в самые разнообразные сферы, перенести дух поэзии в науку, в жизнь, в нравы, — и за эту-то работу взялась Р. школа». Философские воззрения школы вытекают из учения Фихте. Исходя из критической философии Канта, Фихте утверждает, что между теоретическим разумом, заявляющим притязание на знание вещей в них самих, в их внутренней истине, и нашим нравственным чувством, отвергающим безусловную необходимость всех явлений, лежит непроходимая пропасть. Самые притязания теоретического разума не имеют никакого основания. Мы не можем знать действительность иначе, как в наших мыслях, а наши мысли не существуют вне нашего сознания. Думая постигнуть вселенную, мы познаем только свое собственное я. Теоретический разум, согласный сам с собой, должен все существующее превратить в призрак. Следовательно, умозрение не может нам дать реальной истины, и ее познание возможно только при помощи веры, которая основывается на непобедимом стремлении к деятельности, прирожденной человеку. Во имя этого стремления мы приписываем реальность не только земному миру, который есть поприще нашей деятельности, но и миру надземному, сверхчувственному, так как в нем только наше существование получает высший смысл, и лишь в нем осуществляется движущий нами нравственный идеал, бесконечный по своему содержанию. Настоящая наша жизнь, ввиду будущей, есть жизнь в вере; вечная жизнь усвояется лишь пожертвованием чувственного и его целей закону высшему; только отказавшись от земного, мы получаем веру в вечное. Из таких построений легко было заключить, как это сделал Шеллинг, о тождестве реального и идеального в едином жизненном начале, которое, как душа мира, является органической связью всех вещей. Следовательно, красота есть бесконечное, переданное в конечном, и в поэтическом творчестве нераздельно совмещается сознательное с бессознательным. В таком направлении полную формулировку философии искусства дает Зольгер: «Бесконечное развертывается перед нами в конечном, дабы непрестанно в себя возвращаться. Ирония — вот тот высший взгляд, который парит над этим вечным переливом бытия в призрачность и призрачности в бытие. Это именно то душевное настроение, которое видит во всех вещах откровение, но вместе и скудное осуществление идей, и если оно скорбит о погибели частного, то зато ликует о торжестве божественного, которое заявляет этим свою всемогущую бесконечность». Ирония проникает все поэтическое и философское миросозерцание школы; по выражению Ф. Шлегеля, в ней есть какая-то трансцендентальная насмешка (Transcendentale Buffonerie), т. е. такое настроение, которое помогает поэту стать бесконечно выше всего условного как в художественном так и в нравственном отношении, и позволяет ему с высоты идеала смотреть на мир, как на игру (das wirkliche Spiel des Lebens). Так обосновывается в Р. полная свобода поэта, его субъективизм. Тот же субъективизм выдвигался школой и в области религии и нравственности, где наиболее видным представителем идей нового направления был Шлейермахер. В противоположность просветительной философии и Канту, религия, по взгляду Шлейермахера, заключается не в теоретических построениях догматов, не в добродетели, не в знании и действии, а исключительно в созерцании и чувстве; она есть благоговейное созерцание бесконечного в конечном, или такое настроение, которое, подобно священной музыке, сопровождает всякое деяние человека. Каждый человек, благодаря религии, становится средоточием универсальности, и всякое явление окружающей природы есть откровение божества. Священное Писание теряет свое значение при таком пантеистически-субъективном понимании религии, но из существующих религий Шлейермахер все-таки отдает первенство христианству, как такой системе, в которой совершеннее всего выражено стремление конечного к бесконечному. Субъективизм в религии приводит Шлейермахера к крайнему нравственному индивидуализму, так как чувство есть тождество мышления и хотения и становится божественным двигающим началом нашей деятельности; поэтому наша первая задача — быть самими собой, вырабатывать свои индивидуальные особенности, которые нам даны свыше. Однако этот индивидуализм у Шлейермахера не вполне исключал любовное отношение к внешнему миру, так как его надо познавать. Без притягательной силы духовного мира все обращается в бесформенную массу. При всей расплывчатости своих религиозных и моральных воззрений, Шлейермахер все-таки не сделал того шага, на который отважились романтики, искавшие в религии, прежде всего, эстетических элементов. В протестантизме красота почти совсем отсутствует, а потому естественно было искать ее в средневековом католицизме или даже на Востоке, где, по язвительному замечанию Гейне, один из братьев Шлегелей нашел свои средние века (Elephantenmittelalter). Особенно ярко сочувствие католицизму выражено Новалисом (Гарденбергом) в его «Фрагменте о христианстве». Было некогда славное время, — говорит Новалис, — когда Европа была единой страной, в которой жило одно христианское население, сплоченное общим интересом, подчиненное одному верховному главе. Мир и любовь царствовали на земле, процветала торговля и изящные искусства. Мудрый глава церкви справедливо противился дерзкому развитию человеческих способностей, в ущерб набожности, и несвоевременным, опасным открытиям в области мысли. Но человечество недостаточно созрело для того, чтобы наслаждаться подобным гармоническим существованием. Зловредная культура подкопалась под этот чудный бытовой строй, который стал мало-помалу разлагаться. Вспыхнуло возмущение, называемое протестантизмом. Оно разорвало единство церкви и подчинило религию целям государственным. Место живой поэтической религии заступило служение букве; светские начала в обществе получали большее и большее преобладание, значение искусства умалялось, человечество приближалось к периоду неверия. Даже благодетельная сила иезуитского ордена была сокрушена правительственной властью. Наконец, во французской материалистической философии и в немецком просвещении сосредоточилась ненависть ко всему святому, ко всякому энтузиазму, всякой поэзии, и прорвалась наружу во второй реформации, т. е. во французской революции. Теперь наступает пора религиозного возрождения. Среди анархии зарождается вера, среди истребления всех положительных начал поднимается снова религия — устроительница мира. Приближается новое золотое время, с темными, бесконечно глубокими очами, время пророчеств и чудес, подающее утешение духу и открывающее путь к вечной жизни… В средневековых воспоминаниях, кроме папства, нашлось весьма много таких фактов, утешительных при том тяжелом положении, которое приходилось переживать Германии в начале нынешнего столетия: там, позади, виднелась могущественная империя с феодальным строем, с поэтическими рыцарскими похождениями; богатый фантастический мир средневекового творчества манил к себе разнообразием своих красок, причудливостью положений, возвышенной туманностью идеалов. Надо — думали романтики — изучать средние века не из одного исторического интереса, а с практической целью обновления сухой, рассудочной атмосферы, созданной веком просвещения, для национального возрождения Германии. В сущности, в этом тенденциозном изучении средних веков было много ложного, но оно сослужило свою службу, дав начало разработке средневековой истории, которая скоро успела выйти на вполне научный путь. Национальные тенденции тоже были вполне законным явлением в эпоху угнетения Германии, и в них была своя полезная сторона; но Р. в своем увлечении стариной очень уж отрешался от современной жизни и являлся услужливым помощником всяких реакционных стремлений. Пассивность представителей школы приводила к тому, что они начинали завидовать индийским факирам, которые «цепенеют в самых мучительных позах; пища их небесная роса, они словно корни пускают в землю, тело обрастает мхом, птицы вьют гнезда на их голове». Этого идеала, по мнению Фр. Шлегеля, следовало достигнуть и христианам. Сообразно с субъективным идеализмом и со средневековыми преданиями, в которых видели наилучшее отражение бесконечного в конечном, строилась и теория искусства, разрабатывавшаяся Ваккенродером, Тиком, Новалисом, Шлегелями, Зольгером и др. Вместо определенных правил классицизма, везде стремившегося проводить здравый смысл, является требование передавать настроения, часто совсем неопределенные, неясные, так что поэзия должна приближаться к музыке, любимому искусству романтиков. Поэт должен созерцать сверхчувственный мир; он отрешается от действительности и становится безумным, как этого требовал Новалис. Действительные образы одному из героев Тика, живописцу Францу, кажутся слишком прозаическими, и он начинает рисовать только их отражение в воде. Поэт с высоты своего иронического созерцания перемешивает серьезное со смешным, с гротеском. Вводятся формы поэзии, найденные в средневековых произведениях: модной становится баллада, распространяется роман, причем образцом служит «роман из романов» — «Вильгельм Мейстер»; в драме Шекспир привлекает особенно тем, что он нарушает правила, признававшиеся непререкаемыми в катехизисе псевдоклассиков. И роман, и драма в романтической школе получают самые причудливые формы. Так, одна из пьес Тика начинается не на сцене, а в партере; занавес еще спущен. Несколько зрителей из первых рядов жестоко бранят автора: как он смеет занимать их внимание глупой сказкой, в которой не будет никакой добродетельной семейной истории и из которой нельзя будет извлечь никакой морали. Автор, услыхав эти речи, выходит на сцену и защищается, нападая на извращенный вкус публики. Затем начинается самая пьеса, ход которой прерывается замечаниями зрителей и пререканиями актеров. В подобных пьесах и в романах с весьма фантастической обстановкой постоянно подвергается нападениям обычная мораль, которая называется не иначе, как филистерской. Вообще филистерством скрещивается все, что не согласуется с причудливыми требованиями школы; даже трезвый идеализм Шиллера был заклеймен этим именем, а «Песнь о колоколе» читалась при громком хохоте, как жалкое восхваление добродетельного мещанства. Несмотря, однако, на многие уродливые проявления немецкого Р., он, несомненно, оказался полезным в некоторых отношениях и в науке, и в дальнейшем развитии литературы. Даже «Молодая Германия», при всей своей враждебности к Р., во многом ему обязана идеальными элементами своих воззрений, близкими к первой поре Р., когда он еще не увлекся католицизмом и не стал пособником реакции.
В тесной связи с германскими влияниями находится возникновение Р. в Англии, где первыми представителями этой школы являются так называемые лекисты или озерные поэты. Вордсворт и Кольридж установили теоретические основы своего направления, ознакомившись, во время путешествия по Германии, с философией Шеллинга, мистическим учением Бема и взглядами первых немецких романтиков. Однако у англичан уже с самого начала видна сильная склонность к реализму, который в английской литературе проявляется еще с XVIII столетия. Вордсворт исходил из принципа, что для поэзии, как и для живописи, нет ничего малого и недостойного, что слепой мальчик, катающийся по пруду в грязном корыте, для истинного поэта — сюжет столько же пригодный и, пожалуй, даже более трогательный, чем поход Александра Македонского на Персию. Его вечная тема — жизнь души человеческой, проявляющаяся в мелочах повседневного быта. Задача его — растрогать читателя, вызвать к действию ту способность, которую немцы называют Gemüth; он достигает этого детально верным изображением обыденных сцен и предметов и изложением своих мыслей и чувств по поводу их. Р. заключается здесь собственно в любовном, теплом чувстве, проникающем произведения лекистов, и в склонности их к народной поэзии, в чем они сходятся с немецкими романтиками. Значительно ближе к последним г-жа Радклиф, которая в своих романах стремится занять воображение читателей грандиозными образами и сплетением странных и неожиданных событий, очень редких в жизни действительной. Это настоящие Abenteuer-romane, столь распространенные в прошлом веке и в романтическую эпоху Германии: рядом с высоко добродетельными людьми действуют и разбойники, и ужасные злодеи. Сильна в этих романах также и фантастика. Романтизм г-жи Радклиф — чисто внешний; настоящим романтиком в Англии является Вальтер Скотт, воскресивший в своих романах средневековую старину, давший широкий простор фантастическому элементу и разделяющий с немецким романтизмом любовь к народной поэзии и сочувствие к народному миросозерцанию. И в нем, однако, очень силен реализм; даже чудесное представляется им так, что оно заинтересовывает читателя, но не подавляет его. При всей своей великой оригинальности, к английскому Р. примыкает и Байрон, создавший новое течение в Р.; по выражению Пушкина, он «облек в унылый романтизм и безнадежный эгоизм». Эта поэзия разочарования при своем возникновении имела немало точек соприкосновения с тем настроением, которое в немецком Р. называлось Wehmuth. Навсегда Байрон остается близким к немецким романтикам по своему субъективизму, который ставит его неизмеримо высоко над толпой, погрязшей в филистерстве. Но, конечно, у Байрона нет и тени реакционных стремлений его немецких собратьев; это певец свободы, он не может увлекаться призраками, образы его ясны и поэзия его не отрешается от жизни. То же следует сказать и об общем характере творчества Шелли, которого можно считать союзником Байрона в новом английском направлении Р.
Французский Р. возникает первоначально помимо чуждых влияний и только впоследствии воспринимает некоторые элементы немецкого и английского Р. Источник его происхождения можно видеть еще у Руссо, восстававшего против рассудочной стороны просветительной философии и стремившегося возвратить человека к первобытной простоте. Восхваление первобытного состояния унаследовано Шатобрианом, который и должен считаться отцом французского Р.; в своем «Духе христианства» он дал совершенно такую же, как и немецкие романтики, апологию средневекового католицизма, хотя и совершенно независимо от немцев. В этом сочинении он старается доказать, что из всех религиозных учений христианство представляет религию самую поэтическую, самую гуманную, самую благоприятную для свободы, для изящных искусств и литературы. Христианство споспешествует гению, очищает вкус, развивает в человеке добродетельные влечения, укрепляет мысль, дает превосходные образцы поэтам и художникам; ему современная цивилизация обязана всеми своими благами. Шатобриан не имеет намерения писать богословский трактат; такого рода «жанр», замечает он, исчерпан и, быть может, в настоящее время даже бесполезен: кто станет теперь читать богословское сочинение? Вместо отвлеченных умствований автор предлагает читателю ряд роскошных картин: он изображает католицизм привлекательным с эстетической и моральной стороны и, показывая красоту христианского учения, делает отсюда заключение об его истине. Уже в этом эстетическом понимании христианства, или точнее — католицизма, Шатобриан приближается к немецким романтикам; но родство оказывается еще более тесным, когда заходит речь о средних веках, красота которых решительно противопоставляется им античному миру, перед появлением христианства изжившемуся и шедшему к гибели. Средние века оказываются для Шатобриана, как и для Новалиса, не периодом варварства, а эпохой зарождения новой, более совершенной красоты; средневековая музыка и готическая архитектура — высокие проявления обновленного гения человечества. Книга Шатобриана явилась первым манифестом нового идейного течения, а последующие его произведения, развившие мотив мировой скорби, значительно подготовили почву для пересадки во Францию немецкого Р. Это перенесение совершилось благодаря г-же Сталь, которая в своей книге «О Германии» познакомила французскую читающую публику с новыми течениями немецкой литературы. Не следует, впрочем, придавать слишком большое значение иноземным влияниям. Пелиссье вполне справедливо замечает, что корни французского Р. находятся в том настроении, которое возникло во Франции в эпоху реставрации. Возрождение спиритуализма, противодействие просветительной философии и связанному с ней классицизму появляются вполне самостоятельно, как результат разочарования в революционном движении. Все поэты новой школы проникнуты христианским мировоззрением. В. Гюго видит в религии не только обильнейший источник поэтического вдохновения, но и самую высокую форму человеческой мысли. В своих одах он жалуется, что до сих пор все французские поэты были язычниками, и объявляет своим поэтическим знаменем крест, «восстановленный Шатобрианом». Ламартин признает себя истолкователем «идеала, сродного христианству по своей возвышенной мечтательности». Душевная ясность у него является из «источника, бьющего с таинственных горных высот». Та же религиозность, окрашенная меланхолией, замечается у А. де Виньи; даже вольнодумец Мюссе иногда призывает имя Божие. Начиная с Шатобриана, французский Р. оказывается окрашенным в сильнейший субъективизм: и сам Шатобриан, и г-жа Сталь, и де Виньи, и даже более объективный В. Гюго постоянно выдвигают вперед свое чувство, свою личность. В этом несомненное совпадение с немецким Р., но и тут первое начало было вполне самостоятельно. То же надо сказать и о меланхолии, об элегическом настроении представителей французского Р. В чем, пожалуй, более всего подчинился французский Р. немецкому — это в отрицании условных правил старинной классической школы. Искусство должно освободиться от стеснительных рамок, в которые хотят его заключить теоретики. Прекрасное есть не в одном античном мире, его можно найти во всяких формах; необходимо признать законность безобразия, «гротеска» немецких романтиков. Отсюда какое-то предрасположение к уродливым образам, которые так часто создаются романтиками, преимущественно В. Гюго, причем иногда за внешним безобразием скрывается высокая внутренняя красота. Для классиков поэзия была отлично расчищенным садом, с подстриженными деревьями, с усыпанными песком дорожками, для романтиков она обратилась в первобытный лес Нового Света, с гигантскими деревьями, высокой травой, таинственными звуками. Незначительность немецкого влияния на французский Р. обнаруживается лучше всего в том факте, что он, будучи сперва как бы союзником реакции, впоследствии оказывается вполне прогрессивным движением, тогда как немецкий Р. окончательно выдохся в реакционных стремлениях и должен был уступить место «Молодой Германии», многое от него унаследовавшей, но решительно осудившей его обскурантизм. Что касается итальянского Р., то особенно оригинальных черт в нем не замечается, хотя он и дал немало весьма даровитых художников, например Уго Фосколо, Манцони, Пеллико, Леопарди.
В России Р. появляется в поэзии Жуковского, хотя с внешней стороны его предшественниками можно считать Карамзина и Каменева, давших первые образцы баллад. В сущности, Р. Жуковского есть повторение западного только по формам. Является свобода от классической условности, создается баллада, романтическая драма. Важнее всего новое представление о сущности и значении поэзии, которая признается самостоятельной сферой жизни, выразительницей высших, идеальных стремлений человека; прежний взгляд, по которому поэзия представлялась пустой забавой, чем-то вполне служебным, оказывается уже невозможным. Несмотря на свою мечтательность, русский Р. принес большую пользу, способствуя сближению литературы с народностью и этим расчищая почву для пушкинского идеального реализма. Пушкин своим поэтическим воспитанием много обязан романтикам. Вероисповедная сторона западного Р. не могла иметь значения в России; слабо было также влияние фантастики и гротеска, которые можно, пожалуй, видеть у Полевого, Марлинского, Кукольника и др. См. Русская литература.
Пособия. Heine, «Die romantische Schule»; Gervinus, «Geschichte der deutschen Dichtung»; Haym, «Die romantische Schule» (Берлин, 1870; русский перевод Неведомского, M., 1891); Brandes, «Hauptströmungen» (есть русский перевод); его же, «Die romantische Schule in Frankreich» (Лейпциг, 1892); «Die romantische Schule in Deutschland» (Лейпциг, 1892); J. H. Schlegel, «Ueber den Begriff des romantischen» (Вертгейм, 1878); Huber, «Die neuromantische Poesie in Frankreich» (1833); Hettner, «Die romantische Schule» (Брауншвейг, 1850); Novalis, «Sämmtliche Werke» (Лейпциг, 1898); Duboc, «Hundert Jahre Zeitgeist in Deutschland» (Лейпциг, 1889—1893); Ziegler, «Die geistigen und socialen Strömungen des XIX Jahrhunderts» (Б., 1899); Petit de Julleville, «Histoire de la langue et de la littérature française» (т. VII); Pelissier, «Le mouvement littéraire au XIX siècle» (Париж, 1898); M-me de Slaël, «De l’Allemagne»; Th. Gautier, «Histoire du romantisme» (Париж, 1874); Nisard, «Essai sur l’école romantique» (1891); Кирпичников (Корш), «Всеобщая история литературы» (IV); Белинский, «Сочинения» (т. VIII); А. Григорьев, «Сочинения»; Загарин, «Жуковский и его произведения» (М., 1883); Шахов, «Очерки литературного движения в первую половину XIX в.»; его же, «Гёте и его время» (СПб., 1897); Котляревский, «Мировая скорбь» (СПб., 1898).
Явившись реакцией против общих отвлеченных правил классицизма, подавлявших все индивидуальное, Р. призван был сыграть особенно крупную роль в истории тех литератур, которые до тех пор не выходили за пределы подражания иноземным образцам. Р., с его преклонением перед стариной, направил их на путь самобытного национального творчества, доставившего некоторым из них мировое значение. Дания уже в XVIII столетии имела национального поэта в лице Эвальда (умер в 1781 г.), сделавшего первый шаг к литературной обработке сюжетов из области скандинавской древности; но он не был оценен своими современниками. Прочный самобытный характер датская литература получает лишь благодаря деятельности Эленшлегера, которого познакомил с принципами Р. Генрик Стеффенс, ученик Шеллинга. Вслед за Эленшлегером выступили на сцену Ингеманн, Гаух, Хр. Винтер, Иог. Людвиг Гейберг, Андерсен. Романтическая литература Дании во многом отличается от своей родоначальницы — немецкой. Немецкая романтическая школа, устремляясь к мрачному средневековью, все более и более расплывается в фантастичности или обскурантизме; датские поэты обращаются к бодрой, мощной скандинавской древности и, значительно превосходя по таланту своих немецких учителей, остаются свободными от извращений вкуса, в которые часто впадали последние. Произведения Эленшлегера проникнуты здоровым и сильным чувством природы, вообще чуждым немецкому романтизму. Андерсен исходит от Гофмана, но первый здоров, рассудителен, спокоен, тогда как второй напоминает мечтателя, опьяненного гашишем. Вообще на датской почве романтизм получил больше ясности и больше пластичности. Норвежская литература, начавшая самобытное существование с отделением в 1814 г. Норвегии от Дании, на первых порах сосредоточила свои силы на изучении особенностей народного норвежского характера. В этом направлении действовали Петер-Христиан Асбиорнсен и епископ Йерген Мое; они собирали древние народные саги и сказки, внесшие в поэзию совершенно новую струю. В Швеции борьба между романтиками и классиками, преклонявшимися перед французскими образцами, возгорелась в самом начале XIX столетия и завершилась полной победой первых; явным признаком этой победы послужило избрание главы романтиков, Аттербома, в члены академии на место умершего поэта Леопольда, составлявшего главный оплот классицизма (1839). Еще задолго до этой победы среди самих романтиков возникли два направления, из которых каждое имело свои корни в различных сторонах немецкого Р. «Фосфориты» — представители одного направления, группировавшиеся вокруг журнала «Phosphoros» (1810—13) — слепо подражали немецкой романтике; они вводили в шведскую литературу испано-итальянские и восточные сюжеты, игнорируя родную старину. Крупнейшим представителем этого направления является Аттербом, драматизированные сказки которого, «Lyksalighetens Ö» («Остров блаженства») и «Fogel blaa» («Голубая птица»), отличаются вычурной фантастикой и сильно напоминают Тика. Сподвижником Аттербома был К. Ф. Дальгрен; к тому же направлению примыкали отчасти Эрик Стагнелиус и Эрик Шёберг (Виталис). От «фосфоритов» отделилась так называемая «готская школа», которая стремилась к созданию национальной поэзии, кладя в основание ее древнескандинавские космогонию и саги. Основателем и главным вождем этой школы, шедшей путями, проложенными Эленшлегером, был Эрик-Густав Гейер, а наиболее крайним ее представителем — П. Г. Линг. Эта же школа выдвинула знаменитого Исаию Тегнера, величайшего поэта Швеции и одного из величайших поэтов романтической эпохи вообще. При всей своей близости к немецкому Р., Тегнер чужд его туманности и расплывчатости, как и вычурности французских романтиков. Одним из наиболее выдающихся представителей «готской школы» был Бернгард Бесков, исторические драмы которого принадлежат к лучшему, что было создано шведской литературой в этой области. Альмквист — необузданностью своей фантазии, Никандер — своим мечтательным стремлением к югу приближаются к «фосфоритам». Польская литература (см.) также многим обязана Р. Первые шаги в этом направлении были сделаны украинской школой, за которой последовали три величайших польских поэта — Мицкевич, Красинский и Словацкий. Все трое взлелеяны Р., который в Польше, вследствие крушения национальных надежд, получил особую интенсивность и жизненность. Из них один только Мицкевич в своих наиболее зрелых произведениях вышел за пределы Р. Наиболее романтичным был Словацкий, певец и почитатель одного только необычайного, находившийся под неотразимым влиянием Байрона. Словацкий проникнут был Р. не только в поэзии, но и в жизни: «Р., — писал он в своих записках, — истекая из души, имеет то свойство, что искра поэзии тухнет в человеке, коль скоро потеряно им самоуважение; жизнь романтического поэта должна быть романтична; хотя она может обходиться без многих событий, но требует, чтобы эти события были чисты и возвышали душу». И у Красинского, и у Словацкого проводятся идеи об исключительном призвании польского народа — идеи, которые поддерживались историческими исследованиями Лелевеля и, наконец, разразились фантастическим мессианизмом Товянского, ищущим в тайниках польского национального характера неведомые миру начала искупления и верующим в провиденциальную роль польского племени. Кульминационного своего пункта эти тенденции достигают в поэме Словацкого «Ангеллий». Романтическое направление долго отвлекало польское общество от культурной работы в сфере реальных интересов. Даже в настоящее время, несмотря на труды краковской исторической школы (см.), рассеявшей романтический туман, несмотря на всю силу реализма в изящной польской литературе, в польском обществе имеются сильные романтические запросы. Этим объясняется исключительный успех некоторых романов Сенкевича (трилогия: «Огнем и Мечом», «Потоп» и «Пан Влодиевский», роман «Меченосцы»), вполне романтических как по необычайным подвигам и приключениям героев, так и по историко-философским тенденциям; Польша, как носительница цивилизации, преисполненная гражданских доблестей, противополагается то украинцам, как дикому «хлопскому» народу, не способному к культуре и требующему узды (в трилогии), то немцам — в лице Ливонского ордена, являющегося скопищем отъявленных негодяев, без чести и без высших идеалов (в «Меченосцах»). Чешское национальное движение зародилось в рабочих кабинетах немногих ученых и поэтов начала XIX столетия, предпринявших пропаганду народности среди обезличенной массы своих соотечественников. Родоначальники этого движения — Юнгман, Добровский, Шафарик, Коллар, Челяковский — перешли от изучения древних хартий к увлечению стариной, которое, пробуждая умы, не выходило сначала из пределов болезненного лиризма. Им проникнуты «Дочь Славы» Коллара, с ее патриотическими галлюцинациями; им вызваны мечты панславизма, у Штура дошедшие до фантастических картин будущего. У юго-славян такой же школой народолюбия был иллиризм (см.), сильно окрашенный романтикой и мистицизмом. В лице своего родоначальника, Людевита Гая, сблизившегося с Колларом, иллиризм побратался с чешским научным и поэтическим романтизмом, а у Прерардовича дошел до грезы о «призвании славян» силой любви спасти человечество, до сурового приговора над «гниющим западом». Если прибавить к этому, что и русское славянофильство вскормлено Р. и воспиталось на Шеллинге, то можно установить тот факт, что на славянской почве особенно пышно расцвела та сторона немецкого Р., которая в самой Германии не играла особенно выдающейся роли, выдвинувшись лишь в эпоху войны за освобождение, когда гремели знаменитые речи Фихте к немецкому народу. Эта сторона — мессианизм (см.), и притом мессианизм, не ставящий определенной задачи. Такой мессианизм романтичен не только по своему происхождению и содержанию, но и по настроению, которое он питает. Он сформулирован Шеллингом, учившим, что только тому народу суждено выполнить активную миссию в истории человечества, который сумеет внести в нее на пользу всем идею, выражающую лучшее его достояние. Но, по учению самого Шеллинга, золотой век, осуществивший заветную идею народа, позади, в отдаленном прошлом, и возвращение к нему составляет предмет постоянных желаний. При таком понимании мессианизма немыслима определенная политическая программа, нет места активной деятельности. Отнимая веру в прогресс, романтический мессианизм приводит к прославленным немецкими романтиками идеалам бесцельного существования — к созерцательной жизни и романтическому томлению по идеалу, с верой, что он существует, но без воли и решимости осуществить его.
Ср. Кулаковский, «Иллиризм» (Варшава, 1894); Алексей Веселовский, «Западное влияние в новой русской литературе» (2 изд., М., 1896); Murko, «Deutsche Einflüsse auf die Anfänge der Slawischen Romantik» (Грац, 1896).