Писарев (Дмитрий Иванович) — даровитый критик, родился 2 октября 1840 г. в родовом селе Знаменском, на границе Орловской и Тульской губерний. До 11 лет он рос в семье единственным любимым сыном; воспитывался под влиянием матери — бывшей институтки; к 4-летнему возрасту уже читал и бегло говорил по-французски. Мальчику пресечены были всякие сношения с крепостным народом; его готовили к блестящей светской карьере. Во время ученья в гимназии (в СПб.) П. жил в доме дяди и воспитывался на его счет, окруженный тою же барской обстановкой, как и в деревне. Он отличался образцовым прилежанием, беспрекословной покорностью старшим, по его собственному выражению, «принадлежал к разряду овец» и в 16 лет окончил курс с медалью, но с крайне посредственными знаниями и весьма невысоким умственным развитием. В автобиографической статье «Наша университетская наука» П. рассказывает, что при окончании гимназии любимым его занятием было раскрашивание картинок в иллюстрированных изданиях, а любимым чтением — романы Купера и особенно Дюма. «История Англии» Маколея оказалась для него непреодолимой, критические журнальные статьи производили впечатление «кодекса иероглифических надписей»; русские писатели были известны юноше только по именам. На историко-филологический факультет П. поступил не по сознательному выбору, а с единственной целью избежать ненавистной ему математики и юридической сухости. В университете П. томится под гнетом схоластики, именуемой чистою наукой, вынужден переводить нем. книгу, содержание которой ему недоступно и неинтересно («Языкознание Вильгельма Гумбольдта и философия Гегеля»), изнывать над переводом Страбона или по рекомендации профессора удовлетворять свое влечение к истории изучением первоисточников и чтением энциклопедического словаря. Впоследствии П. находил, что даже чтение «Петербургских» или «Московских ведомостей», отнюдь не блиставших литературными достоинствами, принесло бы его умственному развитию гораздо больше пользы, чем первые два года университетской науки. Литературное образование также мало двигалось вперед: П. успел только познакомиться с Шекспиром, Шиллером, Гете, имена которых беспрестанно пестрели у него на глазах во всякой истории литературы. На третьем курсе П. принимается за литературную деятельность в журнале для девиц — «Рассвет». На его обязанности лежит вести библиографический отдел; в первый же год сотрудничества он дает отчет о «Обломове и Дворянском гнезде». «Библиография моя, — говорит П., — насильно вытащила меня из закупоренной кельи на свежий воздух». Университет оставляется с этих пор совершенно в стороне; П. решает не покидать литературного поприща. Библиографическая работа в девичьем журнале не могла, однако, отличаться особенной свободой. П. узнавал много фактов, запоминал чужие идеи, но лично оставался по-прежнему в разряде овец. В статье «Промахи незрелой мысли» «довольно крутой переворот» в умственном своем развитии П. относит к 1860 г, а в статье «Наша университетская наука» эпохой «умственного кризиса» называет лето 1859 г. Последнее определение следует признать более точным. Этим летом разыгралась романическая драма, глубоко потрясшая П., — несчастливая любовь к двоюродной сестре. Ни сам предмет увлечения, ни родственники не сочувствовали этой страсти, и П. пришлось пережить жестокую борьбу с неудовлетворенным чувством. Страдание сделало для идейного движения П. гораздо больше, чем его книжные опыты. В одном из писем к матери он ставит свою сердечную неудачу в непосредственную связь с своими новыми настроениями. «Я решил, — пишет он, — сосредоточить в себе самом все источники моего счастья, начал строить себе целую теорию эгоизма, любовался на эту теорию и считал ее неразрушимою. Эта теория доставила мне такое самодовольствие, самонадеянность и смелость, которые при первой же встрече очень неприятно поразили всех моих товарищей». «В порыве самонадеянности» он взялся за вопрос из науки, совершенно ему чуждой. Это показывает, какую большую роль в миросозерцании П. играли аффекты. В его жизни нет истории нравственного мира, постепенно, шаг за шагом, вырабатывающего свое содержание, а есть ряд взрывов, немедленно отражающихся на идейном процессе писателя. Вчерашняя «овца» сегодня чувствует себя «Прометеем». Идиллическая покорность старшим внезапно сменяется неограниченным скептицизмом, доходившим до отрицания Солнца и Луны. Вся действительность производила на юношу впечатление мистификации, а его Я возрастало до грандиозных размеров. В припадке мании величия П. принялся за изучение Гомера с целью доказать одну из своих «титанических идей» о судьбе древних. Мания окончилась настоящим умственным недугом; П. поместили в психиатрическую больницу. Здесь он два раза покушался на самоубийство и затем, спустя 4 месяца, бежал. Его увезли в деревню; здоровье его восстановилось, но некоторые «странности и чудачества» (выражения г. Скабичевского) остались до конца жизни; осталась и привычка к самым решительным толкованиям. Позднейший излюбленный предмет П. — естествознание — всякий раз грозил ему промахами и неосновательными увлечениями, когда популяризатор брал на себя смелость сказать свое слово в каком-нибудь научном споре: достаточно вспомнить статью «Подвиги европейских авторитетов», уничтожавшую презрительной иронией Пастера во имя будто бы научной истины о произвольном зарождении. Весной 1861 г. П. кончил курс в университете, получив серебряную медаль за рассуждение «Аполлоний Тианский». Еще раньше в «Русском слове» (под ред. Благосветлова) был напечатан П. перевод поэмы Гейне «Атта Троль», а вскоре началось усиленное сотрудничество П. в этом журнале, хотя еще в апреле 1861 г. П. искал сотрудничества в «Страннике», органе более чем консервативном. Когда П. впоследствии укоряли за этот шаг, он оправдывался тем, что до близкого знакомства с Благосветловым «не имел понятия о серьезных обязанностях честного литератора». Сотрудничество в «Русском слове» было для П. разрывом с ближайшими университетскими товарищами, считавшими публицистику изменой науке. «Беззаботно и весело пошел П. по скользкому пути журналиста» и обнаружил изумительную деятельность, поставляя в год до 50 печатных листов. Весной 1862 г. П. подвергся преследованию за статью, напечатанную в подпольном журнале, был посажен в крепость и оставался в заключении более 4 лет; но писательство его не прекращалось, а наоборот, развивалось еще энергичнее, так как оно являлось единственным делом и развлечением заключенного. П. не жаловался на свое положение и находил в нем даже ту хорошую сторону, что оно располагает к сосредоточенности и серьезной деятельности. В первые два года работы в «Русском слове» П. является по нравственному миросозерцанию эпикурейцем, не лишенным точек соприкосновения с эстетикой. Он «уважает» Майкова, как «умного и развитого человека, как проповедника гармонического наслаждения жизнью». Эта проповедь именуется «трезвым миросозерцанием» (ст. «Писемский, Тургенев и Гончаров»). Пушкин, столь ненавистный П. впоследствии, теперь для него автор романа, стоящего «наряду с драгоценнейшими историческими памятниками», и вместе с Ульрихом фон-Гуттеном, Вольтером, Гете, Шиллером образец публициста. Характернейшая статья этого периода — «Базаров». П. так увлекся романом Тургенева, что сознается в «каком-то непонятном наслаждении, которого не объяснить ни занимательностью рассказываемых событий, ни поразительной верностью основной идеи»; оно вызвано, следовательно, только эстетическими чувствами — «кошмаром» позднейшей критики П. Он превосходно понимает сильные и слабые стороны базаровского типа, подробно указывая, где Базаров прав и где он «завирается». П. понимает и источник «завирательства»: крайний протест против «фразы гегелистов» и «витания в заоблачных высях». Крайность понятна, но «смешна», и «реалистам» надлежит вдумчивее относиться к самим себе и не провираться в пылу диалектических сражений. «Отрицать совершенно произвольно, — говорит П., — ту или другую естественную и действительно существующую в человеке потребность или способность — значит удаляться от чистого эмпиризма… Выкраивать людей на одну мерку с собой значит впадать в узкий умственный деспотизм». Этими словами П. впоследствии пользовались его противники, когда он принялся «разрушать эстетику». Теперь П. еще не безусловный поклонник Базарова, каким он скоро станет; он признает его «человеком крайне необразованным», стоит за «безвредные (т. е. эстетические) наслаждения» и не согласен с Базаровым, будто человек осужден жить исключительно «в мастерской»; «работнику надо отдохнуть», «человеку необходимо освежиться приятными впечатлениями». В заключение П. восхищается автором романа как художником, «человеком бессознательно и невольно искренним» — следовательно, признает бессознательное творчество, также один из «кошмаров» его в будущем. Помимо явно эстетических тенденций, П. в этот период проявляет и культурное миросозерцание, совершенно отличное от позднейшего. Обсуждая взаимные отношения личности и среды, П. решающей силой считает среду, общество: отдельные личности «не заслуживают порицания», как продукты окружающих условий. Отсюда — великий интерес художественных типов, в которых воплощены люди мелкие, бессильные и пошлые: они — иллюстрация общественной атмосферы. Собственно «писаревских идей» за это время высказывается им еще немного. П. восстает против умозрительной философии, стоит за удовлетворение нужд толпы «простых смертных», т. е. за демократизацию и полезность знания. Все это — доказательство истины, удачно формулированной самим критиком: «у нас всегда случается, что юноша, окончивший курс учения, становится тотчас непримиримым врагом той системы преподавания, которую он испытал на себе самом». П. подвергает жестокой критике классическую систему и доходит до проповеди естествознания как основы гимназической программы (впоследствии П. круто изменит свое мнение и потребует удаления естественных наук из гимназического курса). Перемена атмосферы ясно чувствуется со статьи «Цветы невинного юмора». Здесь резко поставлен вопрос о всеобъемлющей культурной роли естествознания; идея Бокля царит безраздельно и неограниченно; естествознание — «самая животрепещущая потребность нашего общества», популяризация естественных наук — высшее назначение «мыслящих людей». В следующей ст., «Мотивы русской драмы», та же идея выражена очень образно: молодежь должна проникнуться «глубочайшим уважением и пламенной любовью к распластанной лягушке… Тут-то именно, в самой лягушке, и заключается спасение и обновление русского народа». Новое миросозерцание раскрывается во всей полноте в ст. «Реалисты». Это миросозерцание — не что иное, как всестороннее развитие идей и психологии Базарова. Автор неоднократно ссылается на тургеневского героя, отождествляет его с понятием «реалист», противопоставляет «эстетикам» и даже Белинскому. Определение «строгого и последовательного реализма» как «экономии умственных сил» подтверждается раньше опровергнутым изречением Базарова насчет природы — мастерской. Отсюда идея полезности, идея того, что нужно. А нужны прежде всего пища и одежда; все остальное, следовательно, «потребность вздорная». Все вздорные потребности можно объединить одним понятием: эстетика. «Куда ни кинь — везде на эстетику натыкаешься»; «эстетика, безотчетность, рутина, привычка — это все совершенно равносильные понятия». Отсюда необозримый ряд темных сил, какие надлежит уничтожить реалисту: пигмеи, занимающиеся скульптурой, живописью, музыкой, ученые фразеры вроде «сирен» — Маколея и Грановского, пародии на поэтов вроде Пушкина. «Стыдно и предосудительно уходить мыслью в мертвое прошедшее»: поэтому пускай «проходят мимо» Вальтер Скотт с историческим романом, Гриммы, русские ученые с их исследованиями народного творчества и миросозерцания, даже вообще «древний период русской литературы». П. оговаривается, что «реалисты» понимают пользу не в том узком смысле, как думают их «антагонисты». П. допускает и поэтов только с тем условием, чтобы они «ясно и ярко раскрыли пред нами те стороны человеческой жизни, которые нам необходимо знать для того, чтобы основательно размышлять и действовать». Но эта оговорка нисколько не спасает искусства и поэзии. П. беспрестанно ставит дилемму: или накормить голодных людей, или «наслаждаться чудесами искусства» — или популяризаторы естествознания, или «эксплуататоры человеческой наивности». Общество, которое имеет в своей среде голодных и бедных и вместе с тем развивает искусства, П., по примеру Чернышевского, сравнивает с голым дикарем, украшающим себя драгоценностями. Для настоящего времени, по крайней мере, творчество — «вздорная потребность». При разборе произведений единственного из искусств, допускаемого П., — поэзии, он требует, чтобы критик относился к ним исключительно как к фактическому материалу, читал их, как мы «пробегаем отдел иностранных известий в газете», и не обращал никакого внимания на особенности таланта, языка автора, его манеры повествования: это дело «эстетика», а не «мыслящего человека» («Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби», «Разрушение эстетики»). Очевидно, это требование низводить поэзию до степени репортерства и отнимает у нее всякое самостоятельное право на существование: «достоинство телеграфа заключается в том, чтобы он передавал известия быстро и верно, а никак не в том, чтобы телеграфная проволока изображала собой разные извилины и арабески». Совершенно последовательно П. доходил до отождествления архитекторов с кухарками, выливающими клюквенный кисель в замысловатые формы, живописцев — со старухами, которые белятся и румянятся. История искусства также объясняется просто: все дело в капиталистах-меценатах и в дешевом труде продажных или трусливых архитекторов и декораторов («Разрушение эстетики»). Столь решительные идеи должны были выражаться и в соответствующей форме. Стиль П. всегда отличался замечательным блеском изложения, но в героический период разрушения эстетики он приобрел сверх того драматизм, как будто критик, уничтожая драму и комедию, решил сам занять место беллетриста. По его мнению, «деятели науки и жизни» не пишут стихов и драм, потому что размер их ума и сила их любви к идее не позволяют им заниматься всей этой «эстетикой». Недаром, однако, сам автор когда-то усиливался сочинить роман: — теперь он беспрестанно устраивает сцены с своими противниками, с публикой, с героями разбираемых произведений («Друг мой разлюбезный Аркашенька», «О, Анна Сергеевна!», «О, филейные части человечества»). На каждой странице чувствуется упоение автора своей задачей и несокрушимая вера в неотразимую силу своей проповеди. П. хочет «образумить» публику насчет Пушкина, «перерешить» вопросы, решенные Белинским, «с точки зрения последовательного реализма». Статьи о Пушкине — крайнее выражение писаревской критики. Они любопытны еще потому, что П.обнаружил здесь замечательную оригинальность, порвал со всеми авторитетами, даже с самым уважаемым из них — с Чернышевским. Автор «Эстетических отношений искусства к действительности» снабдил П. всеми идеями, направленными против эстетики: сам П. объявил, что Чернышевский еще до него уничтожил эстетику. Чернышевский, в глазах П., — и блестящий мыслитель, и автор классического романа, создатель идеального типа — Рахметова. Но Чернышевский при всем своем реализме признавал Пушкина и высоко ценил статьи Белинского о нем. П. не говорит в печати об этом преступлении Чернышевского, но в письме к матери называет себя «самым последовательным из русских писателей» и полагается больше на авторитет Базарова, чем Чернышевского. П. остается верен Базарову даже в характере войны: Базаров приписывал Пушкину мысли и чувства, им не выраженные, — то же делает и П. Все обвинения построены на отождествлении личности автора с его героем. Пушкин виноват во всем, за что можно упрекнуть Евгения Онегина: он отвечает за пошлость и умственную косность высшего русского сословия первой четверти XIX в.; он виноват, что его скучающий герой — не боец и не работник. П. не делает решительно никакого снисхождения Пушкину даже в таких случаях, когда для других он усердно отыскивал оправдания и объяснения. Культ чистой поэзии, свойственный Гейне, П. оправдывает неблагоприятными внешними обстоятельствами; даже отнюдь не «реальное» отношение Гейне к женщине он не подвергает критике, а на Пушкина обрушивается за гораздо меньшую вину. Вообще, на Пушкине критик изощрял свои силы, сражаясь за честь реализма и своей последовательности. Но именно это сражение и доказало несостоятельность нового направления П. Поэта оказалось возможным развенчать только путем явного недоразумения — путем смешения лично-нравственного вопроса с авторски-художественным. Самая горячая филиппика против Пушкина написана по поводу дуэли Онегина с Ленским. Слова поэта: «И вот общественное мненье! Пружина чести — наш кумир! И вот на чем вертится мир!» — П. понял так, как будто Пушкин в эту минуту идеализирует своего героя и признает законность предрассудка, ведущего к дуэли: «Пушкин оправдывает и поддерживает своим авторитетом робость, беспечность и неповоротливость индивидуальной мысли…». Другая черта П. в этом периоде его деятельности — крайний культ личности, идущий совершенно вразрез с прежними идеями П. о всемогуществе среды. Культ этот не представлял ничего оригинального, и поэтому П. не мог извлечь из него таких поражающих выводов, какие сделаны из идеи последовательного реализма. В некоторых отношениях, однако, индивидуалистическое воззрение должно было оказать существенную пользу критику. Это отразилось преимущественно на педагогических его рассуждениях. «Святыня человеческой личности» побуждает П. требовать от воспитателей уважения к личности ребенка, к его естественным стремлениям, к его сознанию. Воспитание личной самостоятельности, личного достоинства и энергии — основной принцип П. Практические приложения этого принципа основаны на крайнем увлечении идеями Конта. П. предлагает образцовую программу для гимназии и университета, руководясь контовской классификацией наук; математика должна лечь в основу гимназического преподавания. Одновременно проектируется изучение ремесел, по многим утилитарным причинам: знание ремесла сократит случаи ренегатства; умственные работники, лишившись работы, могут снискивать себе пропитание физическим трудом и не вступать в предосудительные сделки; наконец, физический труд более всего ведет «к искреннему сближению с народом», признающим будто бы только физических работников. П. повторяет здесь сен-симонистскую идею о «реабилитации физического труда», о «связи между лабораторией ученого специалиста и мастерской простого ремесленника»; но сен-симонистам не приходило в голову физическому труду жертвовать умственным образованием. В университетах П. предлагает уничтожить деление на факультеты. Раньше отвергнув историю как науку, он теперь, по указаниям Конта, связывает ее с математическими и естественными науками, начиная общеобязательную программу с дифференциального и интегрального исчисления и кончая историей, преподаваемой только на последнем курсе. Фантастичность и неосуществимость этих проектов ясна с первого взгляда. П. совершенно прав, говоря, что его педагогические статьи «держатся на чисто отрицательной точке зрения и посвящены систематическому разоблачению педагогического шарлатанства и доморощенной бездарности»; организаторской, созидательной мысли он и здесь не обнаружил. Для П. не существовало разницы между логическими посылками и явлениями действительности; математика и диалектика служили для него непогрешимым отражением общественной и личной жизни и единственным источником для практических умозаключений. Простота, схематичность мысли непреодолимо очаровывали П.; ради этих увлекательных качеств он мог отбросить все сомнения, всякий скептицизм. Сложные явления в жизни и в психологии одинаково ускользали от его проницательности. Отсюда его противоречивая оценка Белинского. В статье «Схоластика XIX в.» за идеями Белинского признается только историческое значение. В начале героического или базаровского периода Белинский сопоставляется с Базаровым и терпит поражение за свое сочувствие Рафаэлям, не стоящим медного гроша — но в статье «Сердитое бессилие» принципы Белинского называются «превосходными» и для современной публики. Немного спустя критика Белинского опять противопоставляется реалистической: та на коленях пред святым искусством, а эта на коленях пред святой наукой («Прогулка по садам российской словесности»). В статье «Пушкин и Белинский» признается «кровное родство реальной критики с Белинским»; «в продолжение 20 лет лучшие люди русской литературы развивают его мысли, и впереди еще не видно конца этой работы». Очевидно, критику бросалась в глаза то та, то другая сторона таланта и деятельности Белинского — эстетическая или публицистическая; охватить личность писателя во всей ее полноте ему не удалось. По выходе из крепости в конце 1866 г. П. обнаружил явное истощение сил. Статьи за 1867 и 68 г. бледны и безличны: П. большей частью ограничивается более или менее красноречивым изложением содержания разбираемых произведений («Борьба за жизнь» — о романе Достоевского «Преступление и наказание»; ст. о романах Андре Лео); он восхищается историческими романами Эркмана-Шатриана, признавая их удачной попыткой популяризировать историю и приносить пользу народному самосознанию. Последние статьи П. печатались в «Отечественных записках». С начала 1867 г. отношения его с Благосветловым прекратились; сотрудником «Дела», заменившего «Русское слово», П. не был, хотя здесь напечатана раньше отданная им историческая статья. Смерть застигла П. в полном расцвете лет, но едва ли в расцвете сил (он утонул в море в Дуббельне 4-го июля 1868 г.). П. мгновенно и ярко загорелся и так же быстро погас. Это был взрыв юношеской протестующей энергии, героический размах органической разрушительной силы, испытывавшей несказанное наслаждение в самом процессе разрушения. Несомненно, и такая энергия могла принести пользу обществу, большинство которого только что просыпалось к самостоятельной духовной жизни. В это время был ценен всякий убежденный призыв к личности во имя человеческого достоинства. П. именно эти призывы считал своим писательским назначением. Для него — до конца аристократа, отрешенного от черной массы, — не существовал самый жгучий вопрос современности: народный. И все-таки он был, хотя и на ограниченной сцене, тем человеком, о каком мечтал Гоголь — человеком, умевшим искренно сказать слово: «вперед!» П. был одним из самых отважных представителей стихийного движения шестидесятых годов. Он останется любопытным предметом для изучения как цельный психологический образ известной полосы в истории русского общественного развития. Его личные воззрения — так называемые писаревские идеи — уже давно являются только симптомом известного культурного направления, переходным и только с той же исторической точки зрения поучительным. Неприкосновенный капитал, завещанный П., — идеи о прогрессе, о воспитании, о личности — не принадлежал ему даже в его время, а личные его увлечения отошли в область архивного материала. Изд. соч. П., Ф. Павленкова (в 12 т.), вышло при жизни автора, за исключением последних двух томов; второе изд., в 6 т., с портретом П. и статьей Евг. Соловьева — в 1894 г. Биография П. с отрывками из неизданной его переписки написана Евг. Соловьевым для «Биографич. библ.» Ф. Павленкова. Ср. также А. М. Скабичевского в его «Сочинениях».
ЭСБЕ/Писарев, Дмитрий Иванович
< ЭСБЕ
См. также одноимённые страницы.
← Писарев, Александр Иванович | Писарев | Писарев, Модест Иванович → |
Словник: Петропавловский — Поватажное. Источник: т. XXIIIa (1898): Петропавловский — Поватажное, с. 688—692 ( скан · индекс ) • Даты российских событий указаны по юлианскому календарю. |