Брюсов (Валерий Яковлевич) — талантливый поэт. Род. в 1873 г. в московской купеческой интеллигентной семье. Дед по матери (см. «Рус. Архив», 1903, I, 437) писал стихи, драмы, повести; отец печатал стихи в мелких изданиях. Окончил курс в Московском университете по историко-филологическому факультету. Как поэт, выступил в 1894 г. в сборниках «Русские Символисты». С тех пор напечатал отдельными книжками и брошюрами: «Поль Верлен. Романсы без слов. Перевод» (М., 1894), «Chefs d’oeuvre. Сборник стихотворений» (М., 1895, 2-е доп. изд., М., 1896), «Me eum esse. Новая книга стихов» (М., 1897), «О искусстве. Статьи» (М., 1899), «Tertia Vigilia. Книга новых стихов» (М., 1900), «Urbi et orbi. Новые стихи» (М., 1903). Под редакцией Б., с его предисловиями и примеч., изданы Московским книгоиздательством «Скорпион»: «Александр Добролюбов. Собрание стихов» (М., 1900); А. Л. Миропольский, «Лествица» (М., 1903), «Письма Пушкина и к Пушкину. Новые материалы» (М., 1903). Критические, историко-литературные и библиографические этюды и рецензии Б. помещал в «Русском Архиве», «Ежемесячных Сочинениях», «Мире искусства», «Новом Пути» и др. (частью под псевдонимом Аврелий). В 1900—1903 гг. был секретарем редакции «Русского Архива»; с 1903 г. принимал деятельное участие в «Новом Пути», где, между прочим, писал политические обозрения (националистически-консервативной окраски). Принимает ближайшее участие в редактировании Московского критического журнала «Весы» и декадентских альманахов «Северные Цветы». В последние годы (1902, и след.) помещает в лондонском «Athenaeum’e» и фр. журнале «Le Beffroi» годовые обзоры русской литературы. Б. — один из наиболее ярких представителей русского «декадентства» в тот период, когда оно задалось целью во что бы то ни стало обратить на себя внимание. Это особенно удалось Б. Первый крошечный сборничек его стихотворений не только называется «Chefs d’oeuvre», но в предисловии, сверх того, прямо заявляется: «Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки ни от критики, ни от публики. Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству». Своеобразную известность приобрело стихотворение: «Тень несозданных созданий колыхается во сне, словно лопасти латаний на эмалевой стене. Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски в звонко-звучной глубине вырастают точно блестки при лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне» и т. д. Всего прочнее к литературному имени Б. пристало однострочное (!) стихотворение («Рус. Символисты», вып. III):
О, закрой свои бледные ноги.
Гомерический хохот, вызванный этой выходкой, сразу похоронил «новые течения», поскольку они сводились к литературному ломанью. Однако, критика не проглядела в юном декаденте и проблесков настоящего дарования. В числе благожелательных его критиков был Влад. Соловьев, написавший остроумнейшую рецензию-пародию на первые продукты русского декадентства. Постепенно самовлюбленность и стремление выкидывать литературные коленца улеглись в Б. Вышедший в 1900 г. сборник стихотворений «Tertia Vigilia» посвящает сборникам «Рус. Символисты» такие воспоминания: «Мне помнятся и книги эти как в полусне недавний день, мы были дерзки, были дети, нам все казалось в ярком свете. Теперь в душе и тишь и тень. Далека первая ступень. Пять беглых лет как пять столетий». В сборнике есть еще следы прежних напускных настроений. Посвящение книги Бальмонту гласит: «Сильному от сильного»; в особом стихотворении «К портрету К. Д. Бальмонта» поэт наружность своего друга и учителя характеризует так: «Угрюмый облик, каторжника взор», а внутренне аттестует и того лучше: «Но я в тебе люблю — что весь ты ложь». Ко всеобщему сведению сообщается: «Поклоняются мне многие в часы вечерние»; «Женщины, лаская меня, трепетали от счастия» и т. д. Имеются затем стихотворные ребусы, простому уму совершенно недоступные: «Люблю дома, не скалы, ах, книги краше роз! Но милы мне кристаллы и жалы тонких ос». В общем, однако, в книге уже определенно обозначается несомненно талантливая индивидуальность поэта. Порывы поэтической безотчетности, которые так характеризуют главу новой школы — Бальмонта, ему чужды. В неудачных его стихах много надуманности, в удачных — стройности. По общему складу своего спокойно-созерцательного писательского темперамента, Б. — чистейший классик; являясь головным проповедником символизма, он с этим неоромантическим и мистическим течением душевного сродства не имеет. В «Tertia Vigilia» источники вдохновения по преимуществу книжные: скифы, ассирийский царь Ассаргадон, Рамсес, Орфей, Кассандра, Александр Великий, Амалтея, Клеопатра, Данте, Баязет, викинги, свойства металлов (!), Большая Медведица и т. д. При всей своей искусственности, темы эти, видимо, захватывают поэта. Оригинальною и совсем не декадентскою чертою «Tertia Vigilia» является, отчасти навеянная Верхарном, любовь в городу. Воспевается городская жизнь в ее целом, даже электрические конки, как «вольные челны шумящих и строгих столиц», сеть телеграфных проволок, сложенный в кучи снег. Улица полна для поэта символического значения; в стенах домов он видит «думы племен охладелых»; весною ему кажется, что «даль улицы исполнена теней. Вдали, вблизи — все мне твердить о смене: и стаи птиц, кружащих над крестом, и ручеек, звеня, бегущий в пене, и женщина с огромным животом». Общее настроение очень бодрое. Поэт полон веры в грядущее («Рассеется при свете сон тюрьмы и мир дойдет к предсказанному раю») и в роль своего поколения: «Нам чуждо сомненье, нам трепет неведом, мы гребень встающей волны». Во втором, наиболее значительном сборнике: «Urbi et orbi» бодрости гораздо меньше. «Уверенности прежней в душе упорной нет»; появляются совсем новые мотивы — сознание одиночества, горькое чувство по поводу того, что всех нас ждет забвение, признание, что «лишь растет презрение и к людям, и к себе». Одно стихотворение так и названо «L’ennui de vivre»; наконец поэт заявляет, что все ему надоело, не исключая самого себя. Под влиянием усталости от прежних искусственных настроений, он все больше начинает интересоваться реальною действительностью: «Здравствуй жизни повседневной грубо кованная речь. Я хочу изведать тайны жизни мудрой и простой. Все пути необычайны, путь труда, как путь иной». В нем все растет уже обозначившаяся в «Tertia Vigilia» любовь к городу, интерес даже в газовым фонарям, к дыму труб и т. д. Не по-«декадентски» он присматривается к городской тяготе и нужде и весьма своеобразно отзывается на нее: вызывая, напр., ангела с неба, он заставляет его помогать мальчику, который «из сил выбивается, бочку на горку не втащит никак». Любой сборник «гражданских» мотивов могло бы украсить прекрасное стихотворение-диалог «Каменщик»: «Каменщик, каменщик, в фартуке белом, что ты там строишь? Кому? — Эй, не мешай нам, мы заняты делом, строим мы, строим тюрьму. — Каменщик, каменщик, с верной лопатой, кто же в ней будет рыдать? — Верно, не ты и не твой брат, богатый. Незачем вам воровать. — Каменщик, каменщик, долгие ночи кто ж проведет в ней без сна? — Может быть, сын мой, такой же рабочий. Тем наша доля полна. — Каменщик, каменщик, вспомнит пожалуй тех он, кто нес кирпичи. — Эй, берегись, под лесами не балуй… знаем все сами, молчи». В связи с интересом к городскому быту очень оригинально разработана Б. народно-городская и фабричная песня — так называемая «частушка». В «Urbi et orbi» есть целый отдел: «Песни», обративший на себя особенное внимание критики, частью приветливо, частью весьма сурово отнесшейся к этим «песням» как к фальсификации. «Песни» написаны во внешнелубочной форме: «Как пойду я по бульвару, погляжу на эту пару, подарил он ей цветок — темно-синий василек»; но именно эта внешняя лубочность придает «Песням» жизненный отпечаток. Фабричный, поющий: «И каждую ночь регулярно я здесь под окошком стою, и сердце мое благодарно, что видит лампадку твою», говорит именно тем языком, каким он выражается в жизни, — и это его нежности придает особенную трогательность. Есть в «Песнях» вещи действительно фальсифицированные, вроде казенно-патриотической «Солдатской», но есть и вещи замечательно-стильные и колоритные (напр. мнимо-«Веселая» песня обитательницы дома «с красненьким фонариком»). Но столь же характерен для сборника и ряд сгущенных особенностей «модернизма», начиная с претенциознейшего самообожания («И девы и юноши встали, встречая, венчая меня, как царя»), с навеянных Бёклином мифологических услад («Повлекут меня с собой к играм рыжие силены; мы натешимся с козой, где лужайку сжали стены») и кончая надуманною эротоманией. Целый большой отдел «Баллад» основан на ухищренном и каком-то точно заказном сладострастии всех сортов. Другой большой отдел, «Элегии», тоже весь посвящен очень сгущенной эротике, но с оттенком новым. Это эротика уже не торжествующая и вызывающая, а покаянная, что, впрочем, весьма мало отражается на самом содержании рисуемых соблазнительных картин. Новой чертой является здесь стремление освободиться от прежнего декадентского щеголянья утонченной развращенностью. Страсть возводится здесь в своего рода религиозное таинство, для которого весь «мир как храм». В характерном стихотворении «В Дамаск» пресерьезно говорится: «Мы как священнослужители, творим обряд. Строго в великой обители слова звучат. Ангелы ниц преклоненные поют тропарь. Звезды — лампады зажженные, и ночь — алтарь. Что нас влечет с неизбежностью, как сталь магнит? Дышим мы страстью и нежностью, но взор закрыт. Водоворотом мы схвачены последних ласк. Вот он, от века назначенный, наш путь в Дамаск». Но если этот весьма легкий и общедоступный путь в Дамаск может возбудить улыбку, то нельзя не признать замечательной другую попытку Б. — выделить в излюбленной модернизмом «половой проблеме» элемент наслаждения от таинства материнства. В превосходной пьесе: «Habet ilia in alvo» о самых скользких подробностях говорится с тою целомудренною серьезностью, с которою касается таинства зачатия народная поэзия Юга. Двойственность настроений и тем не составляют чего-нибудь случайного у Б. В «Tertia Vigilia» он прямо заявляет: «Мне сладки все мечты, мне дороги все речи, и всем богам я посвящаю стих», в «Urbi et Orbi» говорит еще решительнее: «Хочу чтоб всюду плавала свободная ладья, и Господа и Дьявола хочу прославить я». Этот эклектизм находится в связи с теоретическими взглядами Б. на искусство, в котором, по его убеждению, «все настроения равноценны». В предисловии к «Tertia Vigilia» он энергически протестует против зачисления его в «ряды защитников каких-либо обособленных взглядов на поэзию». «Я равно люблю и верные отражения зримой природы у Пушкина или Майкова, и порывания выразить сверхчувственное, сверхземное у Тютчева или Фета, и мыслительные раздумья Баратынского, и страстные речи гражданского поэта, скажем, Некрасова». Главная задача «нового искусства» — «даровать творчеству полную свободу». Выступив в брошюре «О искусстве» с решительным заявлением, что «в искусстве для искусства нет смысла», он позднее, в предисловии к «Tertia Vigilia», высказывает убеждение, что «попытки установить в новой поэзии незыблемые идеалы и найти общие мерки для оценки — должны погубить ее смысл. То было бы лишь сменой одних уз на новые. Кумир Красоты столь же бездушен, как кумир Пользы». На самую сущность искусства Б. смотрит мистически, как на особого рода интуицию, которая дает «ключи тайн». Следуя Шопенгауэру, он приходит к убеждению, что «искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. Искусство есть то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства — это приотворенные двери в Вечность». Из «голубой тюрьмы» бытия, по выражению Фета, есть «выходы на волю, есть просветы». «Эти просветы — те мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину» («Весы», 1904, № 1). В своих историко-литературных и библиографических этюдах Б. является хорошим знатоком эпохи Пушкина и поэзии его эпигонов.
Ср. рецензии Вл. Соловьева в «Вестн. Евр.» (1894—95) и в его «Стихотвор.» (3-е изд., 1900); Чуносова в «Ежем. Соч.» (1901, № 1); Саводника в «Рус. Вестн.» (1901, № 9); Максима Горького в «Нижегородск. Листке» (1900, № 313; пересказ в «Рус. Мысли», 1900, № 12); Iv. Strannik в «Revue Bleue» (1901, № 2); Arthur Luther, в «Litterarisches Echo» (1904, № 11). Некоторые стихи Б. переведены на немец. и англ. языки; в Риге (1904) вышли отдельно переводы произведений Б. на латышский язык.