Чертова кукла. Роман З. Н. Гиппиус (Чуковский)

Чертова кукла. Роман З. Н. Гиппиус
автор Корней Иванович Чуковский
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru

Чертова кукла. Роман З. Н. Гиппиус

править
Если ты не любишь снег,

Если в снеге нет огня,
Ты не любишь и меня.

З. Гиппиус

Вы с женщиной, которую не любите. И все кругом нехорошо, неуютно. Каменные лестницы, ветер. Она вам надоела, — «отвязаться бы!» — и жалка, и противна. А вы вдруг перед ней на колени и молите ее о любви:

— О, нелюбимая, не знаю почему, но жду твоей любви, хочу, чтобы ты любила!

Неестественно. Невероятно. Хотели ударить, и вот лобызаете. Отталкивая, маните. Что за странная любовь — наизнанку!

И это с вами всегда — во всех ваших любовных чувствах. Мы, например, остальные, мы чахнем и сохнем, когда страсть — без ответа. А вы напротив, вы почти веселитесь:

— Пускай, моя Светлана, меня не любишь ты, — это подлинные ваши слова. — О пусть тебя не вижу, тем глубже я люблю… Мне всех радостей дороже моя неразделенная любовь…

А когда наша страсть угасает, мы, все остальные, как мы тогда печальны! Вечная элегичность умирающей, догорающей страсти! У вас же и здесь — a rebours: ни грусти, ни боли:

— Мне было не грустно, мне было не больно.

— Я думал о том, как в душе моей вольно…

И дошло до того, что измена любимого, унижение, оскорбление страсти — высшее для вас торжество. Мы, остальные, ревнуем и мучимся, убиваем, калечим соперниц, соперников, а у вас… — вот ваша песня обманутой девушки:

Не меня — ее, ее

Любит он, но не ревную,

Счастье ведаю мое

И, страдая, торжествую.

Неслыханная «песнь торжествующей любви!» Кто из миллионов влюбленных за тысячи-тысячи лет пропел бы такую песнь! Девушка «ведает счастье», когда ее любовник ласкает другую!! Что за извращенное странное сердце!..

Я уже не говорю о том, как вам дорого, как вы заботитесь, чтобы ваша любовь непременно была безнадежной:

— Мы силу любви — одной невозможностью мерим. — Я радость мою не отдам никому… Мы любя неслиянны…

Когда-то в детстве я думал об антиподах, что это такие же люди, как мы, но только все у них наизнанку. Лед у них жжется, огнем они тушат воду. Подсудимые судят судей, и всякий, как о высшем блаженстве, мечтает о смерти, о болезни, о голоде. Теперь, когда я прочитал ваши книжки, это ваше «Собрание стихов З. Н. Гиппиус», — я вижу, что моя мечта — не мечта. Такое племя, несомненно, существует, и это племя — ваше, родное. Там у вас должно быть это принято, там у вас должно быть это «норма» — говорить и ощущать такое:

— С такою радостной мукой…

— Все радости скучны…

— Люблю я отчаяние мое безмерное…

— Приветствую мое поражение…

(З. Н. Гиппиус, «Собрание стихов» т. I и II.)

Там у вас, должно быть, трюизмы эти любимые ваши слова: «тяжесть счастия», «радость страдания», и всякий, должно быть, проникнут этим редкостным вашим ощущением:

«В последней жестокости — есть бездонность нежности: и в Божией правде — Божий обман».

И если бы случайно как-нибудь я прочитал у вас, что горе, например, тягостно, а радость сладостна, я бы этому весьма изумился, как самому диковинному парадоксу. Обычное — для вас парадокс. Любовь без ненависти и веселость без скорби вам, я думаю, недоступны. О смерти, например, вы пишете с улыбкой и нежностью:

— О, почему тебя любить мне суждено неодолимо? — Концу всегда, как смерти, сердце радо. — Странно сердце радует безмолвие и смерть. — Приветствую смерть я с безумной отрадой и муки бессмертья не надо, не надо!

Да не подумают, что это культ смерти, кладбищенство, сологубовщина… Это просто ваше a rebours. Та самая mania contradicens, о которой говорит в одном рассказе Брюсов. Люблю смерть и ненавижу бессмертие. Люблю смерть и ненавижу счастье. Люблю ненависть, ненавижу любовь.

Я счастье ненавижу,

Я радость не терплю.

И т. д., и т. д., и т. д.

Однообразное, упрямо-неуклонное всегда и во всем «наоборот». Что это? Кокетство? Бравада? Ницшеанская хлестаковщина? Поза?

В ваших стихах то и дело читаю:

— Смиренная гордость.

— Безумие мудрости.

— Воскресная смерть.

— Дневная ночь.

— Кипящая льдистость.

— Верная неверность.

— Снеговой огонь.

Как однообразно и бедно. Как будто на машинке сфабриковано целыми пачками, дюжинами. Вы же фабрикуете еще и еще:

— Где начало, там конец. — Все, что вверху, то и внизу. — Мы, скромные, бесстыдно молчаливы. — Мне страшно, что страха в душе моей нет, — вот типичные ваши речения. На каждом ваше клеймо.

И характерно: когда вы очутились на берегу реки забвения, Леты, вы тотчас же сказали себе:

«Нет даже забвенья в рокоте Леты».

Что же это такое? «Скромность бесстыдства», «начальный конец», «страстное бесстрастие» — что же это такое у вас? Просто ли словоблудие, facon de parler, или подлинное кровное чувство?

Я думаю, и то, и другое. Но подлинного, кровного больше. В основе, я уверен, здесь подлинно все; пусть иные слова и фальшивят, и лгут, но лирика ведь не лжет никогда, а именно в вашей лирике, в самом тоне ее и ритме я слышу, вне всяких слов, ту же сложность и смешанность чувств, которую неутомимо пытаются выразить ваши слова: «распни» и «осанну» вместе, восторг и уныние словами вы говорите [нрзб.] что помимо слов, — всем электричеством своей поэзии, каждым нервом своего стиха. Вы не только повествуете о себе, но вы хоть чуть-чуть, хоть на миг, заражаете нас собой, и под чарами вашей поэзии мы, действительно, на мгновение чувствуем, что правда обманна и смерть мила. Лирика лгать не может, это речь от души к душе. Здесь шутихи афоризмов бессильны — и бубенчики бряцающих слов. И ведь какая нужна сила внушения, какая искренность и патетичность, чтобы внушить другим такие чувства, которые чужды и «отвратны» чуть не каждой душе человеческой, чтобы передать, отобразить (пускай и отдаленно!) такую искаженную, запутанную, сложную душу, как ваша!

О, как сами вы ненавидите эту бедную свою душу. «Я рабом твоим, запутчица, не стану». «Ты, уныльница, меня не сторожи»:

Ты сближаешь два обратные желанья,

Ты сидишь на перепутанных узлах,

Ищешь смешанности, встречности, касанья.

Вы тоскуете о простоте, вам тягостна ваша сложность. «Жалко, мертвенно и грубо все, что сложно». «Бегу от горько сложной боли я»… «И перепутанных узлов»… В прекрасных сонетах вы доказываете (а вам это необходимо доказывать!), что нужно жить, «как дитя», быть «радостным и простым». — «Буду весел я и прост, пока живу», — но, конечно, это тщетные мечтанья, — «запутчица» вас путает доныне.

Вы часто, например, обращаетесь к Богу с молитвами. Но молитвы ваши тоже наизнанку:

За Дьявола Тебя молю, Господь! И он Твое созданье.

И кощунство и молитвы — сразу. Да не подумают, что здесь демонизм. Здесь все та же mania contradicens, игра антитетических чувств:

— Я не могу поклоняться Богу, если я Бога люблю.

Поклонение и вызов сразу. — Не дам тебе смирения, оно удел рабов. — Слабости смирения я душу не отдам. — Смирение — есть величайший грех. — Смиренномудрие нас губит и т. д., и т. д.

Иначе вы не умеете; такое уж извращенное сердце. И сказавши когда-то: «люблю я себя, как Бога», вы ждете от Бога милости именно за эту свою дерзость:

— Господь, мои мятежности и дерзость освяти.

В мятежности и дерзости — святость; в молитве — кощунство; в гордыне — любовь; вы и здесь прямолинейны и упорны.

Теперь самое главное.

Ведь видеть белое в черном и черное в белом — это значит видеть только серое.

Сразу идти и вперед и назад — это значит стоять на месте.

Сразу и любить и ненавидеть — это значит быть равнодушным.

И потому вся ваша лирики есть лирика серости, косности и равнодушия. Из ваших книг я впервые узнал, что и у косности есть свой пафос, и у равнодушия — свой лиризм.

«Никого не люблю. Ничего не знаю. Я тихо сплю», — уже не говорите, а как бы [нрзб.] «все так, как есть». — «Живу без жизни, не страдая». — «Тупо, медленно живу». — «Живу без мысли и без воли я, без упований и скорбей». — «Без борьбы и без усилия опускаюсь я на дно». — «Мои глаза под паутиной, она сера, мягка, липка».

Даже в безумно волнующий миг, — в октябре девятьсот пятого года, — даже и тогда вам было:

Упоительно — и скучно,

Хорошо — и все равно.

Сон, коснение, оцепенение души, инфернальная скука и томь — это ваша постоянная тема, и сколько образов находите вы для нее, какие мелодии и ритмы. Здесь вы несравненный художник. И неистощимы у вас проклятия этой вашей косной, и страшной, и оцепенелой мертвой души:

«В своей бессовестной и жалкой низости, она как пыль сера, как прах земной, и умираю я от этой близости, от нераздельности ее со мной.

Она шершавая, она колючая, она холодная, она змея. Меня изранила противно жгучая, ее коленчатая чешуя.

О, если б острое почуял жало я! Неповоротлива, тупа, тиха. Такая тяжкая, такая вялая. И нет к ней доступа, она глуха».

Не душа, а недотыкомка какая-то. В ней нет жизни, она труп, вы сами это ясно и мучительно видите. «Мертвый ястреб душа моя. Как мертвый ястреб лежит в пыли, отдавшись тупо во власть земли». — «И эта мертвая… моя душа»…

Да и как же иначе? Тот, кому все — все равно, и распни и осанна; для кого и да и нет равносвяты, у кого любовь убита ненавистью, страсть бесстрастием, вера неверьем, — у того мертвая душа, и никакой Чичиков на нее не польстится. И все ваши стихи — панихиды, отпевание этой вашей мертвой души.

Тяжелый холод в душе моей.

К земле я никну, сливаюсь с ней.

И оба мертвы — она и я.

Каждое чувство, едва родившись, тотчас же умерщвляется «противочувствием», приводится к нулю, к пустоте. Ибо если Божья правда есть Божий обман, то нет ни правды, ни обмана, а есть ничто, nihil, нуль. И если гордыня смиренна, то нет ни гордыни, ни смиренья, а опять-таки какая-то дыра. И если, как вы говорите, ваша душа есть снеговой огонь, то нет ни снега, ни огня, снег растаял, а огонь погас, и опять небытие, nihil.

Пусть я слишком упрощаю все это, но в основе это, несомненно, так.

До сих пор у нас в России не было никогда нигилизма. Даже Смердяков, и тот не вынес, тотчас же пошел и повесился. Вы первый и единственный в России нигилист. Величайший поэт нигилизма. Гениальный певец пустоты. Такой опустошенной души мы, кажется, доныне не знали.

Вы воспеваете ничто. Вы каждым стихотворением говорите: у меня в душе — ничего. Ничего, ничего, ничего:

«Ни твердости, ни нежности, ни бодрости в пути».

«Ни боли, ни счастья, ни страха, ни мира».

«Не лености, ни знания, ни силы быть с людьми».

Вы подсчитываете свои нули, подводите итоги — пустоте. И не потому ли ваши стихи так безвещны, бескрасочны? Ведь их тема — небытие, отрицание сущего; и не потому ли даже отдельные в них слова суть как бы символы небытия:

Беззвонный.

Безросный.

Безрадужный.

Безвластный.

Безлюбовный.

Безгорестный.

Безогненный.

Бесструнный.

Безблагодатный.

Этих слов в стихах у вас многое множество. Не радугу, а безрадужность; не огонь, а безогненность; не власть, а безвластие воспевают ваши стихи: то, чего нет, изъян, отсутствие, минус, ущерб, — безжизненность и безжеланность.

— Не лучше ли в тихой безжеланности заснуть, как спит степной ковыль!

Умереть — уснуть. Не быть. Тишина, забвенность, мара, сон. Баю-баюшки, баю! «Сомкни плотней пустые очи и тлей скорей, мертвец. Нет утр, нет дней, есть только ночи… Конец…» И пустота! «Пустынный шар в пустой пустыне, как Дьявола разумие».

Но какими цветочками и бантиками умеете вы украшать — пустоту! Нежнейшее и [грандиознейшее] из ваших стихотворений так и называется: «Нету». В этих стихах само небытие говорит о себе:

«Меня Сотворивший меня обидел, я плачу оттого, что меня нет».

Нуль плачет о том, что он нуль!! К нему кто-то приходит, хочет помочь, спасти, но он повторяет свое:

«Зачем ты приходишь ко мне, зная, что меня не будет — и теперь нет?»

Кто, кроме вас, мог бы спеть эту песню о том, кого нет и не будет, — и спеть так трогательно, так изысканно-нежно:

О, зачем ты меня тревожишь?

Мне твоего не надо пути.

Ты для меня ничего не можешь:

Того, кого нет, нельзя спасти…

Ты душу за меня положишь, —

А а останусь венок свой вить.

Ну скажи, что же ты можешь?

Это Бог мне не дал — быть.

(Женское)

Никогда еще небытие не являлось в таком обаятельном образе и не говорило столь милых слов! Офелией, вьющей венок у ручья, — чистейшим, поэтичнейшим ликом обернулось перед вами Ничто. Но часто оно является вам и в другой, в отвратительной личине — мелкого беса, недотыкомки, дьявола, — и напрашивается к вам в приживальщики: «вечный спутник» всяческой косности, сонности, вялости:

«Я прежде всем себя тревожил: хотел того, мечтал о том… А с ним мой дом… не то, что ожил, но затянулся как пушком.

Безрадостно-благополучно, и нежно-сонно, и темно… Мне с дьяволенком сладко-скучно… Дитя, старик — не все ль равно?

Такой смешной он, мягкий, хлипкий, как разлагающийся гриб. Такой он цепкий, сладкий, липкий, все липнул, липнул — и прилип».

Он не отлип еще до сей поры. Дух безросности, безогненности, безлюбовности, безрадужности, безблагодатности, безгорестности, — тысячи многоразличных «без», опустошающих и умерщвляющих душу.

«И оба стали мы — едины. Уж я не с ним — я в нем, я в нем! Я сам в ненастье пахну псиной и шерсть лижу перед огнем».

Но кому я пишу эти строки? Зинаиде Гиппиус, «известной декадентке»? Только ли ей одной? Этот дрянненький дьявол бестревожности — ее ли одну облапил? Дух небытия, дух косности и пустоты, гаденький анатэма Nullus, разве не играет и нашими душами? Мы все теперь — чертовы куклы! — «Мертвечина ты, стерва тухлая», — мог бы каждый сказать себе. Гиппиус, чем дальше, тем больше, ненавидит в себе мертвечину, свою «тупую, вялую, серую, мертвую» душу.

Она томится, и ее стихи с первой строки до последней — какое-то бесслезное, оцепенелое рыдание. И она уже то того дошла, что сама себя предала анафеме и написала о себе жесточайшую, злобнейшую книгу, которую так и озаглавила: «Чертова кукла».

Книга эта только что вышла (Московское книгоиздательство, 1911 г.), — и по виду она — современный роман, обыкновеннейший Боборыкин, но по сущности это свирепая расправа автора с самим собою.

Автор захотел изобразить героя нашего времени. Кто же этот герой? Санин? Пожалуй, и Санин, но «исправленный и дополненный». В Санине не было множества черт, которые так показательны для современности нашей. Где в Санине — Азеф? Где в нем декаденты? Где в нем — реакция? И вот Гиппиус затеяла написать такого Санина, в котором бы все это было совмещено, — и показать, что он — чертова кукла, дьявольское наваждение, живой мертвец.

Тема превосходная, замысел величайший, но чем больше я вчитывался, тем сильнее меня поражало: да ведь это она сама, «известная декадентка» З. Гиппиус, это родной ее брат, и именно, как родного, она ненавидит его!!

Он воплощение именно той бесгорестности, безлюбовности, безблагодатности, которую так виртуозно всегда выражала Гиппиус. Ему, как и ей —

Упоительно — и скучно,

Хорошо — и все равно.

Он тоже герой небытия, косности, мертвости. — «Его, может быть, совсем нет, а только кажется, что он есть», — говорит про него кто-то в романе, и сам автор в предисловии указывает: «Хотелось мне собрать, сосредоточить черты душевной мертвости в одном человеке».

У героя «мертвое лицо, — оно точно никогда не было живым».

И все вокруг него тоже мертво: «бессветное, безгранное пространство» — «внешняя чернота, внешняя смерть» (стр. 148). Он чует пустоту своей пустыни, и если бы был поэтом, написал бы то, что так хорошо написала З. Гиппиус:

Пустынный шар в пустой пустыне…

Отчаянье! Отчаянье!

Он систематически убивает в себе Бога, вытравляет всякие, как говорится, порывы, она же в этой своей Сахаре вечно хочет хоть что-нибудь посеять, посадить, завести там «хоть какого-нибудь, хоть плохенького Бога», и призывает, тоскуя:

Господь, Господь мой, Солнце, где Ты;

Душе плененной помоги!

И ждет заветных каких-то «сроков», какого-то воскресения: «Я сплю, успенью моему покорный, но чаю воскресения вечной правды» и почти, насколько может, верит: «все будет иначе», а он именно эту свою мертвость в себе и лелеет, он победоносен, он выпятил грудь и, как череп безглазый, смеется.

Вечно с глазу на глаз со своею душою, Гиппиус следит за нею, как за чудовищным каким-то насекомым, — испуганно и брезгливо, — топчет ее, отмахивается, обороняется, — ведет с нею затяжную, глухую борьбу, и в этом обаяние и мучительность ее поэзии.

А ее герой, сатириконствующий, лоснится от самодовольства; все для него тарарабумбия, — современнейший из современных! — он есть худшая Гиппиус, ее карикатура, ее дьяволенок, Гиппиус без лирики, Гиппиус без сложности, без томления, без душевных извилин, но все же Гиппиус; пускай в ней — многое, чего нет в нем, но все, что в нем, то в ней!

…Этот новый роман З. Н. Гиппиус принято всюду бранить, а между тем он очень хороший. Лишь один есть у него недостаток: он еще не написан. Это не роман, а как будто проект романа, чертеж, — вот, как бывают чертежи зданий, машин. Начерчено все отлично: трубы, и крыши, и окна, — но ведь это еще нужно построить, нужно железо и дерево. Однако, и за это спасибо. Быть может, отыщется «каменщик, каменщик в фартуке былом», и все это осуществит, совершит.

Но — и здесь основная беда: во всех этих черточках и ленивых набросочках, которые составляют роман, — та же косность, то же равнодушие. Нет никакого пафоса. Роман обличительный; автор хочет проклинать, ненавидеть, но каждая страница говорит: все равно, черт с вами, все равно.

Дьяволенок равнодушия и бестревожности, — гнали бы вы его прочь, когда пишете общественный роман! Люди у вас стреляются, умирают, азефствуют, а вы как будто даже напеваете:

Живите, люди, играйте, детки…

Внизу чуть слышно шуршит поток.

А я качаюсь в воздушной сетке,

Земле и небу равно далек.

Стихи превосходные, но если бы ваш Нуллюс, герой небытия, был даровитый поэт, он непременно создал бы именно эти стихи.

К. Чуковский

Первая публикация: «Речь» / 29.05.1911.