Цепи (Цеховская)/ДО

Цепи
авторъ Варвара Николаевна Цеховская
Опубл.: 1911. Источникъ: az.lib.ru • Текст издания: журнал «Русское Богатство», №№ 1—3, 1911.

Уже свѣтало. Поѣздъ выстукивалъ: «трахъ-та-та», — подвигаясь къ Крыму среди таврическихъ равнинъ. Въ купе было пыльно, жарко, ни вентиляторъ, ни предразсвѣтное время не спасали отъ духоты.

Ѣхали вторыя сутки. Геннадій Ивановичъ начиналъ уставать отъ пребыванія въ вагонѣ.

Утомленность вызывала у него потерю сна, — въ эту ночь онъ не уснулъ вовсе. А Зина спала отлично на своемъ диванчикѣ, на правомъ боку, лицомъ къ Геннадію Ивановичу, немного выдвинувъ впередъ колѣни, подложивъ подъ щеку правую руку. Никакъ нельзя было уговорить ее раздѣться. Опять легла она въ розовой блузѣ-реформъ, потому что спать въ блузѣ ей, какъ она увѣряла, въ вагонѣ гораздо удобнѣе. Изъ-за этого стѣснялся раздѣться и Геннадій Ивановичъ. Для него-же лежать одѣтымъ въ такую жару было совсѣмъ неудобно. Стоялъ апрѣль, но давно все зазеленѣло, знойно становилось въ степи, какъ среди лѣта. Геннадій Ивановичъ спустилъ на полъ обутыя ноги, хотѣлъ закурить и протянулъ руку за портсигаромъ, но глянулъ на темноволосую голову Зины и остановился.

— Не побезпокоить-бы дымомъ?

Свѣчи были погашены въ поѣздѣ; сквозь спущенную штору слабо пробивался дневной свѣтъ. Въ пыльной полумглѣ фигура Зины съ чуть поджатыми ногами казалась дѣтски-беззащитной. И выраженіе лица было у нея ребяческое, безпомощно-довѣрчивое, недоумѣнное. Теперь она глядѣла моложе своихъ двадцати лѣтъ. Геннадію Ивановичу почему-то стало жаль ее до умиленья.

— Зиникъ, — сказалъ онъ себѣ съ растроганностью, и повторилъ опять: — Зиникъ, милый Зиникъ!

Дома, въ ея семьѣ, ее звали Зинуся, Нуся, Зиникъ и Финикъ. И когда называли Финикъ или Зиникъ, то въ мужскомъ родѣ: Финикъ пришелъ, Зиникъ раскапризничался. Вчера и третьяго дня Геннадій Ивановичъ говорилъ ей: Зина. Ему не хотѣлось относиться къ ней, по примѣру ея родныхъ, какъ къ ребенку. Но мысленно онъ называлъ ее Зиникъ, и это нравилось ему лучше всѣхъ остальныхъ ея прозвищъ.

— Зиникъ — моя жена, милый Зиникъ, — думалъ онъ, не переставая глядѣть на спящую. — И какъ же это вышло, что я женился?

Зина, должно быть, почувствовала во снѣ, что на нее смотрятъ. Она зашевелилась въ смутной тревогѣ, пожевала губами, сдѣлала движеніе, словно собираясь глотнуть, испуганно открыла глаза, приподняла съ подушки голову, озираясь и соображая, гдѣ она, что съ нею. И, точно припомнивъ или выяснивъ, наконецъ, что-то, поспѣшно привстала и сѣла, покачиваясь на пружинахъ дивана.

— Ахъ… — полухрипло произнесла она, чѣмъ-то недовольная, отчего-то смущаясь, — вы уже не спите?

И сейчасъ же вспомнила, что обращеніе на вы больше не нравится Геннадію Ивановичу, что теперь надо говорить ему ты.

— Ты не спишь уже? — поправилась она все еще полусонно.

— Нѣтъ, — отвѣтилъ Геннадій Ивановичъ. — Но еще рано. Спи, Зиночка, еще ночь.

— А ты? — напомнила она озабоченно.

— Я не могу, мнѣ душно. Хотя постараюсь уснуть и я. Ложись, Зина, рано еще очень.

Но Зина не захотѣла лечь.

— Да, душно. И пыль какая! — сказала она, потирая лѣвой ладонью глаза, носъ, щеки и волосы. — Даже на зубахъ хруститъ. Положительно нечѣмъ дышать, нѣтъ воздуха. Надо открыть окно.

Геннадій Ивановичъ попытался поднять штору и не сладилъ съ нею.

— Я — сама. Я — умѣю, привыкла въ вагонѣ, — уже не соннымъ, а обычнымъ своимъ голосомъ вызвалась Зина, довольная, что и она въ чемъ-то опытна, даже опытнѣй Геннадія Ивановича. — Я вѣдь — кочевая, все переѣзжала съ мѣста на мѣсто. Отъ насъ, съ Кавказа — въ Петербургъ на курсы — какой конецъ огромный. Потомъ — обратно. Или въ вашъ Z., къ бабушкѣ Малаховой? А мы съ мамой постоянно ѣздили. А за границей? Мама вездѣ-вездѣ возила меня. Въ Италіи, на Рейнѣ, на швейцарскихъ озерахъ, — гдѣ мы не побывали. Я еще въ четвертомъ классѣ была, когда начала ѣздить за границу.

Поднявъ штору, Зина безъ труда опустила внизъ оконную раму. Хлынувшій въ купэ прохладный воздухъ показался восхитительнымъ, ароматнымъ и ничуть не пыльнымъ.

— Ты — кочевая, а я — осѣдлый, — пошутилъ Геннадій Ивановичъ, съ удовольствіемъ берясь за портсигаръ. — Я путешествовалъ мало. Разъ лишь былъ за границей, и то — недолго. На медицинскомъ конгрессѣ. Тебѣ не противно, если я буду курить такъ рано?

— О, нисколько. Пожалуйста. Я привыкла. Папочка у насъ — такой трубокуръ, не выпускаетъ изо рта папиросы. Когда онъ членомъ-докладчикомъ въ судѣ и сидитъ надъ дѣлами, готовится къ докладу, у него въ кабинетѣ темно отъ дыма. Я не боюсь. Кури, Геннадій, сколько хочется.

Геннадій Ивановичъ закурилъ съ наслажденіемъ, глубоко вдыхая табачный дымъ. Зина достала изъ саквояжа граненый флаконъ съ мутной смѣсью борной воды и одеколона, налила этой жидкости на полотенце, и стала вытирать лицо, шею, кисти рукъ, уши, за ушами.

— Охъ, какая пылища!

Педантически-опрятная, она который разъ, совершала въ пути это обтиранье. Послѣ пригладила гребнемъ кудрявые волосы, не расплетая косы, заложенной въ кружокъ на затылкѣ.

— Ну? Привыкаешь ко мнѣ? — отозвался шутливо Геннадій Ивановичъ, любуясь ею. — Скоро перестанешь стѣсняться?

— Развѣ я стѣсняюсь?

— Есть немножко. Тебя… какъ бы это сказать… временами коробитъ, что ли, мое присутствіе. Напримѣръ, тебѣ непріятно спать наединѣ со мною.

— Конечно, отчасти, — смущенно согласилась Зина, — Но что же дѣлать. Это вѣдь принято. Вездѣ. Я знала, что это будетъ.

— Принято?

Геннадій Ивановичъ едва сдержался, чтобы не разсмѣяться.

Зина продолжала, занятая своими мыслями:

— А правда, мнѣ какъ то странно. Я, вѣрно, не скоро привыкну къ тому, что я… что я замужемъ. Даже смѣшно. Была — была Зиникъ Штоль… и вдругъ — Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская? У тебя интересная фамилія, Геня. Красивая. Мнѣ нравятся двойныя. Закажу себѣ визитныя карточки, хорошенькія, хорошенькія. Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская. Очень красиво. Мнѣ твоя фамилія понравилась, когда ты только появился у бабушки. И даже не появился еще, а только заговорили о тебѣ. Мама вѣдь ѣхала осенью въ Z. рѣзать свою фиброму у профессора Эбана. А бабушка ей сказала: не стоитъ къ Эбану, онъ — мясникъ, живодеръ, жадный. Теперь у насъ другой гинекологъ въ модѣ, Юркевичъ-Сахновскій, бывшій ординаторъ Эбана. Молодой, восходящій, будущая знаменитость. Операторъ такой, что уже самъ Эбанъ его конкуренціи боится. Легкая рука, и везетъ ему! — еще не было несчастнаго исхода, всѣ у него выздоравливаютъ. Мама обрадовалась, повеселѣла. А я слушаю и думаю: вотъ красивая фамилія, Юркевичъ-Сахновскій.

— Такъ ты, главнымъ образомъ, ради фамиліи моей и вышла за меня? — съ притворнымъ вздохомъ разочарованія, протянулъ Сахновскій. — Больше ничего не нашла во мнѣ хорошаго?

— Ну, есть и другое кое-что, — лукаво замѣтила Зина. — Рука у тебя красивая, — добавила она съ еще большимъ коварствомъ. — Маленькая. Пальцы — какъ точеные. Если-бы ты не былъ хирургомъ, могъ-бы сдѣлаться музыкантомъ. Серьезно, у тебя музыкальная рука. Ухо еще — хорошенькое. Красивой формы, прилегающее. Розовое, какъ у барышни.

— И только?

— Еще мало? Во мнѣ, небось, и того никто не похвалитъ.

— Да въ тебѣ, на мой взглядъ, все хорошо. Я не зналъ бы, что похвалить раньше. Вѣдь я люблю тебя, Зиникъ.

— А я — развѣ нѣтъ?

— А развѣ — да?

— Если бы не да, не сидѣла бы тутъ съ тобою. Никто не неволилъ.

— Наоборотъ, тебѣ всѣ препятствовали. У тебя есть характеръ, Зина. Устойчивость.

— То-то же.

— Такъ скажи мнѣ еще разъ?..

— Что сказать?

— О, недогадливая. Скажи, что ты любишь — меня… меня любишь!

— Но я же сказала? И доказала. Это больше, чѣмъ сказать.

— Еще скажи.

— Ну, люблю.

— Безъ «ну».

— Ну, безъ «ну». Вотъ: люблю я тебя. Я, Зиникъ Штоль, люблю тебя, Геннадія Ивановича Юркевича-Сахновскаго. Ну? Доволенъ?

— И долго будешь любить?

— Всегда. Люблю… тебя… всегда. Слышишь? Пока не умру. И послѣ… если послѣ будетъ еще что-нибудь.

— Зина, моя Зина… милая.

Съ загорѣвшимися и одновременно потемнѣвшими глазами Геннадій Ивановичъ стремительно пересѣлъ на диванъ Зины и крѣпко обнялъ ее. Зина — словно испугалась чего-то. Она не уклонилась отъ объятія, не попыталась отодвинуться, но въ глазахъ и на лицѣ ея отразилась полуукоризненно-протестующая просьба, почти мольба. Будто она хотѣла сказать: не надо, или что-то въ этомъ родѣ. Геннадій Ивановичъ понялъ ее. Остывая, но удерживая близко подлѣ себя Зину, онъ заговорилъ по прежнему нѣжно, хотя уже спокойнѣе.

— Зина, милая… какъ же мнѣ не быть благодарнымъ? Вѣдь это ты настояла принять мое предложеніе. Пошла противъ всѣхъ своихъ.

— Не всѣхъ, — ласково, довѣрчиво и дружелюбно возразила успокоенная его благодарностями Зина. — Бабушка за тебя была. Даже находила, что я тебя не стою. Пробирала маму и папочку: чего вамъ еще? Будущая знаменитость, превосходная партія… а что вашъ Финикъ такое? — дѣвченка, какихъ легіоны. Что мои, говоритъ, средства ей когда-то достанутся, такъ когда еще это будетъ. Еще и я пожить не прочь… Да, бабушка за тебя была. И папа, собственно, не противъ. Онъ только находилъ, что лучше бы подождать нѣсколько лѣтъ. Что я молода слишкомъ. Будто я еще фига. Недоразумѣніе, а не женщина. Ну, это, положимъ… родители всегда такъ о дѣтяхъ думаютъ. Вотъ — бабушка. Мама тоже у нея одна, какъ и я у нашихъ. И мамѣ — сорокъ восьмой годъ, я — уже взрослая, а бабушка все о мамѣ: Нюничка, Нюня, Нюра, Нюточка… Будто мама — дѣвочка.

— Такъ что противъ меня одна мама твоя была?

— Мама — страшно противъ. Она и тѣхъ всѣхъ настраивала.

— Но почему? Она сперва такъ благоволила ко мнѣ?

— Во-первыхъ, ей не нравилось, что у тебя семья — тетка и сестра съ дѣвочками. И няня ваша, Тарасьевна.

— Даже и няня поперекъ дороги стала? Но куда же мнѣ дѣвать ихъ? Сестра съ дѣтьми безъ средствъ покинута мужемъ. Тетка — какъ родная мать намъ съ сестрою. И выростила насъ, и воспитала. Не всякая мать отдастъ такъ много своимъ дѣтямъ. А няня… мнѣ, пожалуй, и не обойтись безъ нея. Главный командиръ у меня въ пріемной. Какъ паціентки ее цѣнятъ, какъ любятъ ея прибаутки! И слушаются во всемъ, она у меня строгая.

— Я объясняла мамѣ все. Она и не слушаетъ. Она думаетъ, что попасть молодой дѣвушкѣ въ семью, гдѣ столько женщинъ… что это на всю жизнь отрава. А больше всего ее ужасало, что ты — женскій врачъ.

— Вотъ ужъ никогда не догадался бы, что это препятствіе.

— Для мамы — громаднѣйшее, Геничка. Оттого она такъ и плакала.

— Да что же тутъ страшнаго?

— Ахъ, это объяснять долго. Видишь ли… Папа съ мамою — однолѣтки, мама даже старше на два мѣсяца. И папочка у насъ… онъ — ловеласъ немножко. Даже не немножко, а, говорятъ, большой. И мама много, много выстрадала отъ этого. Они и расходились, и все. Когда я была маленькой, а папа служилъ товарищемъ прокурора въ Саратовѣ… такъ мы и не жили вмѣстѣ. Долго. Мы съ мамой у бабушки нѣсколько лѣтъ провели въ Малаховѣ. Тогда еще не была продана бабушкина деревня. И дома въ Z. еще не покупали. Потомъ опять наладилось съ папой, но у мамы — такое убѣжденіе, что всѣ мужчины только о томъ и думаютъ, какъ бы… словомъ, она имъ никому не вѣрить. Не любитъ ихъ. Это къ тебѣ она отнеслась особенно. Изъ благодарности, что ты вылѣчилъ ее, что операція была такая хорошая. Мы съ бабушкой поражались: мама — и вдругъ подушку на диванъ тебѣ вышила. И какъ хвалила тебя на первыхъ порахъ: единственный человѣку, исключеніе среди мужчинъ. Какъ сойдутся, бывало, съ акушеркой этой, что за мамой ухаживала, съ Бертой Соломоновной, — не наговорятся про тебя, не нахвалятся. За то послѣ… когда увидѣла мама, что ты — ко мнѣ… такъ чуть не въ злодѣи тебя! Безъ передышки плачетъ, кричитъ на насъ съ бабушкой: онъ — дамскій докторъ, это все равно, что оперный пѣвецъ, еще хуже. Какой бы ни былъ скромный, — испортится. У Зины будетъ не жизнь, а каторга… И пойдетъ, и пойдетъ! Ужасно терзалась. Мнѣ и ее было жаль, и отъ тебя не могу отказаться.

— Зина… милая. Ну, все хорошо, что хорошо кончается. Ты — моя жена, теперь — кончено. А мама присмотрится и скоро убѣдится, что женскій врачъ не такъ ужъ страшно. Къ тому же, мы не однолѣтки. Я — увы! на шестнадцать лѣтъ старше тебя. Тридцать шестой годъ. У насъ не тебѣ, а мнѣ придется бояться за будущее. И знаешь, чего я боюсь? Не заскучала бы ты у меня.

— Вотъ еще фантазія.

— Не говори, Зина. Моя жизнь — трудовая, будничная. Я мало могу удѣлять времени своимъ близкимъ. Какъ бы горячо ни стремился къ нимъ, а… некогда, одолѣваютъ больныя. Вотъ и станетъ тебѣ скучно. По Петербургу, по курсамъ, по товаркамъ. Подъ предлогомъ маминой болѣзни тебя вѣдь оторвали отъ курсовъ насильно. Какъ бы не потянуло опять къ осени.

— Н-нѣтъ. Не думаю. У меня, знаешь, прескверный характеръ. Я люблю поступать наперекоръ. Если замѣчу, что принуждаютъ къ чему-нибудь, тутъ-то и разбираетъ меня упорство. Мамѣ я хоть и уступила, а самой такъ и хотѣлось кричать во весь голосъ: не хочу, не хочу! И это — изъ упрямства. Сами по себѣ курсы уже не тянули меня. Я отъ нихъ ждала большаго, когда ѣхала въ первый разъ. Гораздо большаго. И разочаровалась. Двѣ зимы пробыла, всѣ зачеты въ порядкѣ, а между тѣмъ… не знаю. Можетъ, на медицинскихъ или на другихъ какихъ-нибудь и интереснѣе. Но на историческомъ… та же гимназія, въ сущности. Немножко лишь иначе. Громоздятъ, громоздятъ тебѣ въ голову какія-то отрывочныя знанія, къ чему? Можетъ быть, я бездарная или не гожусь для этого, только… нѣтъ, врядъ ли я соскучусь по курсамъ.

— А соскучишься, я — не помѣха. Скажи только откровенно. Поѣдешь, когда захочешь.

— Вѣдь вотъ какой ты хорошій, Геня. Деликатный, тонкій, понимающій. А мама и на курсы меня не пускала. Ой… какая у насъ баталія изъ-за курсовъ была! Я отравиться хотѣла. Такъ ужъ бабушка и папа тогда меня отстояли. Мама боялась, какъ бы я не увлеклась тамъ… не выскочила замужъ. А увезла въ Z., — я и выскочила.

— А я постараюсь не бояться. Захочешь — поѣзжай,

— Ты славный. За то я и полюбила тебя.

— А полюбила? Зина, да?

— Ну… я говорила уже. Сколько же разъ? Что я полюбила тебя, это не удивительно. Тебя есть за что полюбить. Ты — такой… особенный. А за что ты — меня? Я вѣдь обыкновенная. Бабушка вѣрно говоритъ: такихъ, какъ я, — легіоны.

— А за то, что ты — это ты. Да и какой же я особенный? Въ чемъ? Почему?

— Ты-то? Понятно, особенный. Такихъ мало. Я помню, когда въ первый разъ увидѣла тебя. Мама побывала у тебя на пріемѣ. Ты назначилъ день операціи и заѣхалъ посмотрѣть, какая комната удобнѣе, залъ или угловая. А передъ тѣмъ про тебя и про дѣла твои у насъ звонили, звонили… прямо трезвонили. И такой, и сякой, и немазанный… Я представляла тебя большимъ — большимъ. Блондиномъ, широкоплечимъ, съ басомъ и съ густой бородой. А ты пріѣхалъ, — худенькій, черненькій, бородка чуть-чуть, руки, какъ у барышни. Голосъ — звонкій. Совсѣмъ не то, что я думала. Но ходишь — важный. Это — прочь, то — долой. Обои снять, потолокъ и стѣны побѣлить съ сулемою, полы — съ сулемой вымыть. И всѣ передъ тобой, какъ передъ громовержцемъ. Ты мнѣ тогда же страшно понравился. А ты и не замѣтилъ меня?

— Тогда не замѣтилъ. Казнюсь и каюсь. Для меня передъ операціей одна больная только и существуетъ. И даже не она, а болѣзнь ея. Единственно.

— А когда же ты меня запримѣтилъ?

— Послѣ. Значительно позже. Когда Анна Фоминична ужъ поправляться начала. Помнишь, я заѣхалъ, навѣдаться къ ней, — Берты Соломоновны не было, а ты сидѣла возлѣ больной и спала въ креслѣ?

— Помню, помню. Мнѣ еще такъ неловко стало. Я ужъ и тогда была неравнодушна къ тебѣ. И меня сконфузило, что ты пришелъ, а я сплю. Растрепалась я тогда во снѣ.. Правда?

— Нѣтъ. Кажется, нѣтъ.

— А что ты подумалъ, когда замѣтилъ меня?

— Не помню, право. Но что-то лестное.

— Нѣтъ, скажи. Не можетъ быть, чтобы не помнилъ. Это нельзя забыть. Скажи, Геннадій.

— Ну, подумалъ: какая она, однако… Какъ весна, или заря. Какъ лепестокъ самой дивной розы… что-то въ этомъ стилѣ.

— Геничка… Боже мой! И могла ли я предположить, что и ты… тоже? Могла ли ожидать, чтобы ты ради меня сошелъ съ своего пьедестала?

— Да съ какого пьедестала?

— Ну, какъ съ какого? Конечно, съ пьедестала. Съ высокаго.

— И превосходно, что сошелъ, если такъ. Внѣ пьедестала, знаешь ли, лучше. Пріятнѣе. И къ тебѣ ближе. Это важнѣй всего.

— А ты тогда скоро замѣтилъ, что нравишься мнѣ?

— Да… замѣтилъ.

— Ишь, хитрый. И виду не подалъ. Ну, замѣтилъ и что? Что ты подумалъ?

— Думать ничего не думалъ. Думы какъ-то разлетѣлись у меня всѣ. Одни чувства остались.

— А почувствовалъ что?

— Что счастливъ.

— А я долго не замѣчала. И мысли допустить не могла. Мнѣ все казалось: куда мнѣ до него!

— Зиникъ… мой Зиникъ. Зиникъ — мой! Вотъ что — самое главное. Въ этомъ — мое счастье.

Геннадій Ивановичъ порывисто и пламенно цѣловалъ Зину.

Ей стало жарко, тѣсно, неудобно, поцѣлуи мѣшали дышать, хотѣлось вытереть послѣ нихъ до чиста лицо и губы. Но она помнила, что этого — нельзя, что это — обидно, и подчинялась, не сопротивляясь.


Зина хорошо знала Кавказъ, — и гористую часть его, и приморскую. Она видѣла Швейцарію, побывала у береговъ Мессины и въ сѣверной Италіи, жила не разъ на югѣ Франціи. И Крымъ не поразилъ ее красотами, не произвелъ впечатлѣнія новизны. Геннадій же Ивановичъ попалъ къ морю и въ южную полосу впервые, и ему все здѣсь нравилось, все было вновѣ. Постоянно занятой, постоянно непринадлежащій себѣ, онъ былъ теперь ненасытнымъ въ жаждѣ своей все увидѣть, всюду побывать, всѣмъ воспользоваться.

Остановились въ Алупкѣ.

Прожить можно было здѣсь недолго, меньше мѣсяца. Послѣ пятнадцатаго мая у Геннадія Ивановича назначены были операціи нѣсколькимъ больнымъ, и домой приходилось торопиться.

Жара не понижалась. Все цвѣло и расцвѣтало; одуряюще пахло глициніями. Море плескалось сапфирово-синее, а у береговъ его выступала на солнцѣ полоска зелено-голубая, точно изъ нѣжной персидской бирюзы или изъ ляписъ-лазури. Въ его ритмическомъ плескѣ и днемъ, и ночью Геннадію Ивановичу чудилась одна и та же зачарованная, колдовски-убаюкивающая фраза:

— Люблю… тебя… всегда.

И Зина соглашалась, что это вѣрно, будто именно такъ говоритъ море.

Она хвалила виды съ балконовъ ихъ дачи, и Геннадія Ивановича радовало, что и ей нравится то же. И правда, было красиво. Съ одной стороны — морская ширь до краевъ горизонта, съ другой — горная панорама, высокій Ай-Петри, похожій на зубчатыя развалины грандіознаго сооруженія. Справа — Алупка съ пятнами бѣлыхъ дачъ, съ ея террасами, идущими отъ моря все кверху, съ ея то блѣдной, то темной зеленью деревьевъ. Слѣва — мечеть съ кипарисами и минаретомъ, за нею — густой Воронцовскій паркъ, боковые дворцовые флигели, обвитые плющемъ или ползучими розами, мавританскія башни у въѣзда. И самый дворецъ, — копія испанской Альгамбры, — изъ сѣраго гранита, въ строго выдержанномъ мавританскомъ стилѣ, тщательно-законченный во всѣхъ деталяхъ, утонченно-воздушный, переброшенный на здѣшнее побережье по прихоти скучающихъ магнатовъ.

Алупку узнали основательно въ нѣсколько дней. Сразу продѣлали все, что полагалось для пріѣзжихъ туристовъ. Взбирались на Хаосъ, побывали во дворцѣ, понюхали розы возлѣ львиной террасы и долго любовались моремъ съ террасы, стоя возлѣ спящаго льва. Посидѣли на скалѣ Айвазовскаго, обошли верхній и нижній парки, заглянули на грязный базаръ у мечети, гдѣ такъ все скучено и насыщено пылью, гдѣ продаютъ вялый отъ жары редисъ и вялые овощи. Наблюдали татаръ и турокъ, что толпятся вокругъ базара у татарскихъ кофеенъ. Слушали, не понимая, ихъ гортанныя бесѣды съ быстрыми жестами экспансивныхъ южанъ. Обратили вниманіе, какъ странно здороваются они между собою, прикладывая руку къ чужой рукѣ, но не пожимая ея. И больше, какъ будто, ничего не осталось неизвѣданнаго въ Алупкѣ.

Тогда начали ѣздить по окрестностямъ. Въ Ай-Тодоръ, Мисхоръ, Семеизъ, Ореанду и дальше — въ Ялту, Гурзуфъ, Суукъ-Су, въ Никитскій садъ, въ Массандру. Зину огорчила дача Чехова, запыленная, сѣренькая, поблекшая, словно осунувшаяся куда-то въ провалье. Молодой садикъ, балконы, веранды, все — какъ на печатныхъ снимкахъ, но все менѣе величественное и граціозное, почти заурядное.

Систематически недосыпая, истомленная Зина уже тяготилась прогулками. Она не умѣла приносить въ жертву свои желанія и привычки ради удовольствія другихъ, и ей нелегко давалось самопожертвованье ради Геннадія Ивановича. Если бы не боязнь, что мужъ обидится или не захочетъ понять ея побужденій, она бы охотно сказала ему: ты поѣзжай еще, а я посижу дома. Мнѣ здѣсь, на балконѣ, уютнѣе и лучше. И мнѣ уже хочется побыть одной, я устала.

Но, засыпая, Геннадій Ивановичъ мечталъ, куда бы поѣхать имъ завтра, а по утрамъ говорилъ:

— Какъ хорошо… Вѣдь хорошо, Зина?

Она отвѣчала:

— Да, чудесно.

А Геннадій Ивановичъ принимался тормошить и торопить ее.

— Скорѣй. Скорѣй вставай, Зина. И пить чай скорѣе. Не опоздать бы. Потеряемъ день. И такъ ужъ немного осталось.

Онъ былъ настроенъ празднично, какъ школьникъ, вырвавшійся на волю послѣ трудовыхъ будней. И Зинѣ становилось жаль разочаровать и опечалить его нежеланьемъ ѣхать въ горы, не хотѣлось сказать о своей усталости. А уставала она до изнеможенья. Ложились спать поздно, вставали рано, торопясь на экскурсію. Жили впопыхахъ и все передвигались съ мѣста на мѣсто, жарясь подъ солнцемъ, какъ въ огненной печкѣ. Подошвы ногъ не переставали ныть у Зины, разомлѣвало тѣло, рябило въ глазахъ отъ солнечнаго блеска.

На Учанъ-Су, когда поднялись пѣшкомъ вверхъ къ истоку водопада, — Зина съ озлобленностью подумала, что и смотрѣть-то не на что. Сравнить хотя бы съ Рейномъ? Что здѣсь интереснаго — въ сравненьи съ тѣми пейзажами? Неширокая полоса воды бѣлыми брызгами падаетъ съ вершины горы. Сосны на горной верхушкѣ прислушиваются, наклонясь, къ легкому шуму водопада. Особенно внимательно слушаетъ одна, приземистая и круглая. Вмѣстѣ со скалой вода дѣлаетъ колѣно, затѣмъ — другое, стекаетъ глубоко внизъ среди лѣсныхъ зарослей къ каменистому оврагу и, извиваясь, какъ оврагъ, катится ручейкомъ къ Ялтѣ, чтобы слиться съ моремъ. И только. И, какъ вездѣ, — глупыя надписи или именныя росписи всюду. На высотахъ скалъ, на деревьяхъ, на камняхъ, выглядывающихъ изъ земли, на ресторанныхъ столахъ и скамьяхъ, занятыхъ туристами, которые пьютъ и ѣдятъ, ѣдятъ до безконечности.

Весенній съѣздъ въ Крыму былъ большой, публика переполняла каждый мало-мальски извѣстный уголокъ. И вездѣ — ѣли, ѣли, ѣли, Зину раздражало это непрерывное жеванье. Ей мерещилось, будто всюду видитъ она одни и тѣ-же лица, обладатели которыхъ ѣдятъ безъ перерыва, ѣдятъ, никогда не насыщаясь. Ѣли и пили и тутъ, на Учанъ-Су. Солнце припекало, поджаривало. Недоспавшая Зина съ отвращеніемъ отворачивалась отъ толпы, а Геннадій Ивановичъ спросилъ, не замѣчая ея настроенія:

— Можетъ, выпьешь молока, Зина? Или закусишь чего-нибудь?

— О, Боже мой… вотъ — пытка.

Въ ея голосѣ были слезы, слезы наполнили глаза, сдавили горло. Испуганное: «Зиночка! что съ тобой?» привело ее въ себя, заставило подтянуться. Стало стыдно за вспышку распущенности, захотѣлось загладить ее, уничтожить, вычеркнуть изъ памяти Геннадія Ивановича. Съ напускной беззаботностью Зина объяснила, уже спокойно управляя собою:

— Ничего, ничего, Геня. У меня подвернулась нога, и было немножко больно. Но теперь — прошло. Уже прошло. Хочешь молока? Будемъ пить молоко.

Геннадій Ивановичъ пристально поглядѣлъ на нее и притворился, будто повѣрилъ. Молока не пили. А обѣдали въ Ялтѣ, въ ресторанномъ павильонѣ надъ моремъ, и Геннадій Ивановичъ съ удивленьемъ присматривался къ Зинѣ, читая теперь ея мысли, какъ раскрывшуюся книгу, читая больше, чѣмъ понимала въ себѣ — сама Зина. Онъ любовался Зининымъ самообладаньемъ, — этой человѣческой способностью угнетать самое себя.

Домой, въ Алупку, вернулись раньше обычнаго. Ѣхали вдвоемъ, въ извозчичьей коляскѣ. Надъ моремъ только еще затемнѣлъ вечеръ, а Зина — дремала, напрасно превозмогая усталость, безуспѣшно стараясь одолѣть набѣгавшій сонъ.

— Ты устала, Зина? Я истомилъ тебя, замучилъ разъѣздами?

— Нисколько. Мнѣ такъ пріятно съ тобой. Я съ удовольствіемъ.

— А зачѣмъ ты плутуешь, Зина?

— Что ты, Геннадій. Я вовсе не…

— Ну, оставь. Какая же ты… неоткровенная. Между близкими людьми прямота — прежде всего. Особенно со мной. Я самъ не умѣю хитрить, и не люблю хитрости. Англичане говорятъ: честность — лучшая политика. Во всемъ: Honesty is the best.

— Но… Геннадій? — обиженно зазвенѣлъ голосъ Зины. — Я просто не хотѣла лишать тебя удовольствія! Что же тутъ безчестнаго? У насъ такъ мало времени. Я видѣла, что тебѣ пріятно и старалась не лишить тебя развлеченья. А моя усталость… выспаться вволю, и она пройдетъ безслѣдно. При чемъ здѣсь честность или политика? Право, обидно даже.

— Но, все таки, пообѣщай мнѣ, что больше не будешь щадить меня. Ни въ чемъ. Не нужно, Зина. Не то я сдѣлаюсь подозрительнымъ. Начну думать: можетъ быть, и то, и это ей не по душѣ, а она молчитъ… лишь бы не лишать меня удовольствія. Ну? Обѣщаешь? Что же? Ты молчишь? Зина? Не хочешь пообѣщать?

— Обѣщаю, — сказала Зина, колеблясь.

— Смотри же. Я повѣрилъ. А теперь признавайся, сильно ты устала?

— Неистово.

— Прилягъ на мое плечо, вздремни, пока доѣдемъ. Вотъ сюда. Тебѣ удобно?

— Вполнѣ. Благодарю.

— Можетъ, и сейчасъ говоришь такъ себѣ… чтобы доставить мнѣ удовольствіе?

— Геннадій! — разсердилась Зина. — И ты долженъ пообѣщать мнѣ…

— Ну, не буду. Спи.

Къ своей дачѣ Геннадій Ивановичъ подвезъ Зину спящей. Онъ поддерживалъ ее, оберегая отъ покачиваній коляски. Зина вошла въ домъ и раздѣлась полусонная, и уснула мертвецки, едва опустивъ голову на подушку.

Геннадій Ивановичъ тоже усталъ. Но, какъ всегда при усталости, ему не спалось. Онъ вышелъ на балконъ, обращенный къ морю. По весеннимъ облакамъ уже шествовала луна, потемнѣвшее море золотили лунные блики, и оно зыбилось золотистой рябью на далекомъ и широкомъ протяженіи. Сладко до изнурительности пахло южными цвѣтами. Блѣдно поблескивали въ небѣ звѣзды, блѣдно свѣтились въ лунномъ освѣщеніи отдаленные и близкіе дачные огни. Было бы тихо надъ Алупкой, если бы не лаяли на луну безцѣльно и пустозвонно собаки. Докучный, неугомонный лай раздавался съ нѣсколькихъ пунктовъ и, досаждая, теребилъ нервы.

Геннадію Ивановичу хотѣлось дождаться тишины, но собаки не утихали. Послѣ въ сосѣдней дачѣ съ освѣщенными окнами заиграли на пьянино не совсѣмъ искусный аккомпаниментъ, и хорошій мужской голосъ началъ пѣть прочувствованно и вкрадчиво:

Не вѣрь мнѣ, другъ, когда въ избыткѣ горя

Я говорю, что разлюбилъ тебя.

Тотъ, кто аккомпанировалъ, сдѣлалъ ошибку, запнулся, заигралъ сначала. Это не расхолодило пѣвца. Онъ повторилъ прежнюю фразу съ прежними оттѣнками, потомъ добавилъ эпически-торжественно, нѣсколько строго:

Въ отлива часъ не вѣрь измѣнѣ моря,

Оно къ землѣ воротится, любя.

Выходило красиво и убѣдительно. Но гдѣ-то внизу на дачахъ завели граммофонъ и оттуда неслось: «Всѣ говорятъ, что я вѣтрена бываю. Всѣ говорятъ, что я многихъ люблю». Получилась неподходящая смѣсь звуковъ. Граммофонъ трещалъ: «Многихъ любила, всѣхъ позабыла, и лишь одного я забыть не могу». А пѣвецъ многообѣщающе выводилъ: «Мою свободу вновь тебѣ отдамъ», и заканчивалъ смиренно, хотя неотвратимо:

И ужъ бѣгутъ съ обратнымъ шумомъ волны,

Издалека, къ любимымъ берегамъ.

Геннадій Ивановичъ, досадливо отвернувшись, пересталъ слушать. Онъ задумчиво смотрѣлъ на блестѣвшее вдали море, и оно казалось близкимъ, точно зыбилось, омывая дачу у подножія балкона. Близкимъ на столько, что въ ушахъ звучалъ ритмическій морской плескъ съ однимъ и тѣмъ же ненадоѣдающимъ, очаровательно-постояннымъ рефреномъ:

— Люблю… тебя… всегда.

Выходило какъ-то такъ, что, о чемъ бы ни начиналъ теперь думать Геннадій Ивановичъ, стороннія мысли сами собой отскакивали отъ него. Группировались же и прочно удерживались лишь думы о Зинѣ, обо всемъ, что имѣло прикосновенность къ Зинѣ или къ ихъ взаимнымъ отношеніямъ и чувствамъ.

Въ этотъ вечеръ Геннадій Ивановичъ впервые спросилъ у себя:

— Да что же за человѣкъ — этотъ кудрявый, стройный, розово-хорошенькій Зиникъ? И знаю ли я его? Чѣмъ живетъ она, какъ воспринимаетъ впечатлѣнія? Что думаетъ, когда молчитъ, не находя нужнымъ высказываться? Зина — съ характеромъ. Вонъ, и отравиться грозила, когда не пускали ее на курсы, и замужъ вышла наперекоръ всѣмъ. Зина умѣетъ поставить на своемъ, знаетъ, что такое самообладаніе. Не все въ ней прозрачно, не все понятно безъ словъ. Кто же и что она? И отчего я ее, какъ будто, не знаю?

До сихъ поръ Геннадій Ивановичъ полагалъ, что онъ лучше, чѣмъ другіе, знаетъ женщинъ. Ужъ кто-кто, а онъ имѣлъ возможность изучить ихъ всесторонне. За десять лѣтъ врачебной практики предъ нимъ открыто было обширное поле для наблюденій надъ женской натурой. Женщины шли къ нему не убывающей, а возрастающей толпой. Онѣ приходили съ своими интимнѣйшими недугами и горестями, съ своей, — иногда трогательной, — готовностью примириться съ наибольшимъ страданіемъ. Приходили все новыя и новыя, но при кажущемся разнообразіи — неуклонно повторяли прежніе, изученные уже Геннадіемъ Ивановичемъ, облики. Онѣ не были однородны вполнѣ. На каждомъ шагу приходилось считаться съ индивидуальностью каждой новой больной. Но Геннадій Ивановичъ зналъ главнѣйшія разновидности женскихъ типовъ, и это помогало ему легко оріентироваться среди своихъ паціентокъ. Онъ опредѣлялъ и классифицировалъ ихъ безошибочно. Въ числѣ ихъ были прямодушно-откровенныя и скрытныя, но когда эти послѣднія начинали хитрить, умалчивали, пріукрашивали, чего-либо не договаривали или говорили неправду, Геннадій Ивановичъ безъ усилія, нелицепріятно и точно возстановлялъ истину въ неприкрашенномъ видѣ. Иной разъ онъ сообщалъ объ этомъ паціенткѣ, иногда же лишь отмѣчалъ въ книгѣ для записи больныхъ, еле замѣтнымъ вопросительнымъ знакомъ сомнительныя мѣста, и послѣ считался не съ показаніями больной, а со своими знаками вопросовъ. Онъ прозорливо говорилъ дежурившимъ у него акушеркамъ:

— Эта больная серьезная, а назвалась вымышленнымъ именемъ. Внушили бы ей, чтобъ не забыла она этой фамиліи. Вѣдь явится еще, и какъ бы не вышло путаницы.

И нѣсколько разъ подтверждалось, что онъ не ошибался.

Онъ не удивлялся уже ничему, что бы ему ни сообщали больныя. Никакія, самыя чудовищныя признанья не поражали его. Ему довѣряли сокровенныя тайны жизни, у неге искали помощи и совѣта въ наиболѣе интимныхъ дѣлахъ и обстоятельствахъ. Съ нимъ разговаривали, какъ съ духовникомъ и докторомъ одновременно, предъ нимъ каялись въ вольныхъ и невольныхъ грѣхахъ, случалось — въ преступленіяхъ. Онъ всѣхъ выслушивалъ терпимо и участливо, ко всѣмъ пытался придти на помощь, не отличая добрыхъ отъ злыхъ, праведныхъ отъ неправедныхъ. По мѣрѣ того, какъ накоплялись его обширныя наблюденія, Геннадій Ивановичъ начиналъ думать, что ужъ онъ-то превосходно знаетъ женщинъ. И собирательный женскій типъ, и разныя отклоненія отъ средняго типа. Но, полюбивъ Зину и очутившись наединѣ съ нею, онъ словно позабылъ о своемъ богатомъ опытѣ, и стоялъ, какъ передъ неразрѣшимой загадкой, передъ этой розовой и стройной, какъ будто еще не вполнѣ сложившейся духовно и физически, женщиной. Предъ этимъ своенравнымъ Зиникомъ, о которомъ ея же отецъ говорилъ: «Зиникъ еще не женщина, а фига, не женщина, а недоразумѣніе…»

Эрастъ Антоновичъ Штоль, отецъ Зины, пріѣхалъ на свадьбу дочери въ надеждѣ разстроить свадьбу. Но и независимо отъ этого Штоль не понравился Геннадію Ивановичу съ первой встрѣчи. Самодовольный, съ свѣжимъ лицомъ и еще яркими губами, широкогрудый, но невысокій шатенъ съ подкрашенными, кажется, волосами, жизнерадостный и понимающій толкъ въ примитивно-житейскихъ радостяхъ, человѣкъ изрядно-начитанный, балагуръ и шутникъ изъ русаковъ нѣмецкой крови, — Штоль претилъ Геннадію Ивановичу и апломбомъ своимъ, и фамильярностью.

Вѣнчальное платье Зины было почти готово, а Штоль, познакомившись съ Геннадіемъ Ивановичемъ, сталъ убѣждать его не жениться на Зиникѣ. Да и не жениться вообще, потому что со стороны мужчины это — глупость. Онъ цитировалъ модныхъ авторовъ, чаще другихъ Уайльда, онъ говорилъ по товарищески и чуть покровительственно:

— Дурныя женщины, голубчикъ, портятъ намъ жизнь, а хорошія — дѣлаютъ ее скучной. Вотъ и вся разница между ними. По Уайльду женщины — декоративный полъ. И пусть каждая изъ нихъ помнитъ свое мѣсто. А Финика нашего мнѣ жаль. Глупенькій онъ еще, да для меня милый. Оттого и прошу васъ, не женитесь, дружокъ. Ни на комъ не женитесь, тѣмъ болѣе — на Финикѣ. Вамъ кажется, что она любитъ васъ? И она говоритъ, будто любитъ? Но она — дѣвченка, мало-ли что ей вообразится. Чего она ни понаскажетъ. Мы съ вами не юнцы, и я скажу вамъ съ глазу на глазъ: вся милость Зиника подбита вѣтеркомъ. Это не тотъ возрастъ, когда женщина любитъ.

Геннадій Ивановичъ отмалчивался. А Штоль потомъ безъ всякой надобности разсказалъ будущему зятю, что онъ, Эрастъ Антоновичъ, далеко не примѣрный семьянинъ и никогда имъ не былъ.

— Любить всегда одну и ту же женщину, это — неестественно. Аномалія, голубчикъ, отсутствіе воображенія. Вы, какъ врачъ, обязаны понимать это тоньше насъ, непосвященныхъ. У меня, долженъ признаться, не взирая на раннюю женитьбу, всегда бывали увлеченья на сторонѣ. Есть и теперь конкубина. Прелестная женщина, молодая, но не дѣвочка… Женщина — въ полномъ расцвѣтѣ. Вѣдь любовь это страсть. А какая страсть можетъ быть у ребенка?

Не давши опомниться Геннадію Ивановичу отъ изумленья, Штоль принялся разсказывать рискованнѣйшія подробности о своей возлюбленной и дружески спрашивалъ у Сахновскаго совѣтовъ спеціалиста. Геннадій Ивановичъ сдержанно уклонился отъ заочныхъ совѣтовъ, мысленно опредѣливъ своего собесѣдника однимъ словомъ: пошлякъ. Ему было непріятно, что поэтическая Зиникъ — плоть отъ плоти его, что она могла унаслѣдовать отъ отца если не характеръ, то какую нибудь наклонность или черточку.

Увѣщаньямъ Штоля Геннадій Ивановичъ не внялъ, и свадьба состоялась.

А теперь на балконѣ, глядя на золотисто-зыбкое море, онъ вдругъ припомнилъ: «вся милость Зиника подбита вѣтеркомъ», и это устрашило его. Что-то неопредѣлимое, но гнетущее и отвѣтственное, разростаясь, заныло въ его душѣ, пугая именно своею неопредѣленностью, заставляя тревожно волноваться отъ угрожающихъ предчувствій. Но онъ отогналъ ихъ отъ себя. Не надо позволять пустякамъ тревожить насъ. Вѣдь что, собственно, случилось? Откуда выплыла тревога? Зина не хотѣла лишить его удовольствія и ѣздила повсюду, превозмогая усталость. И все, ничего болѣе. И дѣлала это, любя его, Геннадія Ивановича. Любя, любя… понятно, любя. Вонъ и море, которое плещетъ: люблю… тебя… всегда. Вѣдь это ея слова, Зиника? Вѣдь сама же сказала? Къ чему бы ей говорить неправду?

Онъ бросилъ на золотящееся море уже не тревожный и не пугливый, а скорѣе благодарный взглядъ и, успокоенный, вошелъ въ домъ. Луна свѣтила въ комнатѣ, какъ и на балконѣ; Зина спала, укрытая до подбородка тонкой простыней. Геннадій Ивановичъ началъ потихоньку раздѣваться, но Зина сквозь сонъ угадала его присутствіе. И, чувствуя за собою даже во снѣ какую-то, еще неоформленную сознаніемъ, но несомнѣнную виноватость, — заставила себя проснуться въ неясной, но настойчивой надеждѣ, что, проснувшись сейчасъ, можно ее загладить или сгладить хоть отчасти.

— Ты не ложился, Геня?

— Ложусь.

— А на меня сердитъ еще?

— За что? Не разговаривай, не разгоняй своего сна.

— Я уже не хочу спать. Я выспалась. А отчего не поцѣлуешь меня, если не сердишься?

Поцѣловать ему и самому хотѣлось раньше, чѣмъ она позвала его, прежде, чѣмъ она проснулась. Геннадій Ивановичъ съ жаркой поспѣшностью кинулся на ея зовъ.

— Зина. Скажи мнѣ, Зина… скажи мнѣ…

Зина уже знала, что нужно сказать. Она все еще смутно сознавала себя виновной передъ нимъ, стремилась и наяву загладить или сгладить вину свою, и потому обѣими руками крѣпко обняла Геннадія Ивановича, какъ не обнимала еще ни разу, и, подражая его-же интонаціи, подмѣченной ею въ подобныхъ случаяхъ, съ горячностью прошептала ему въ ухо:

— Люблю тебя всегда. Мой милый… милый…


У Геннадія Ивановича предстоялъ первый пріемъ больныхъ послѣ свадебнаго путешествія.

Пріемъ начинался въ два часа, но нѣсколько паціентокъ, — изъ болѣе опытныхъ, — явились съ часу дня, чтобы захватить первую очередь, да и разузнать попутно накопившіяся о Сахновскомъ новости.

Какъ всегда по средамъ, сегодня должна была дежурить Берта Соломоновна Щебень, пухленькая акушерка, брюнетка съ темными усиками, не такъ давно вышедшая замужъ за молодого, — значительно моложе ея, — студента медика, котораго она и содержала, и учила изъ своихъ заработковъ. Берта Соломоновна еще не появлялась, а Тарасьевна уже священнодѣйствовала на ввѣренномъ ей посту. Она исполняла обязанности и горничной, и какъ-бы надзирательницы, слѣдящей за порядкомъ въ пріемной. Помогала больнымъ раздѣваться, примѣтливо слѣдила за ихъ верхней одеждой, зонтиками и шляпами, раздавала печатные номера съ цифрами, обозначавшими очередной порядокъ пріема, и послѣ отбирала эти номерки, самолично впуская больныхъ въ кабинетъ Геннадія Ивановича. Внѣ очереди у нея никто не проскользалъ къ пріему. Развѣ — если самъ Геннадій Ивановичъ вызывалъ не въ очередь тяжелую или хирургическую больную. Тарасьевна была строга въ вопросахъ соблюденія порядковъ. На дежурныхъ акушерокъ она покрикивала не тише, чѣмъ на недисциплинированныхъ больныхъ. Думалось, что если-бы она крикнула на самого Геннадія Ивановича, стерпѣлъ бы и онъ. Крѣпкая, необычайно бодрая для своихъ семидесяти съ лишнимъ лѣтъ, — старуха Тарасьевна безшумно, но энергично топталась въ развалку на ногахъ, не присаживаясь въ часы пріема. То суетилась въ прихожей, беззвучно отправляя въ свои бездонные карманы чаевые рубли, полтинники, двугривенные, то, появляясь въ гостиной, оглядывала собравшихся дамъ, какъ полководецъ свое войско передъ сраженіемъ, и, шатко переваливаясь, безъ шума уходила обратно, оставляя отъ своей фигуры постоянное впечатлѣніе мягкости. Вся она была мягкая на видъ. Маленькая ростомъ, полная, съ старчески-толстыми, какъ объемистыя бревна, руками, съ оплывшимъ жирнымъ лицомъ, но съ остро-властными птичьими глазками, беззубая, съ подбородкомъ, мягко-поднявшимся къ рыхло-крючковатому носу, она носила особенно-мягкіе ситцы на опрятныхъ юбкахъ и фартукахъ, на просторныхъ кофточкахъ-бебешкахъ. Темные, тоже мягкіе платочки надвигала низко на лобъ, прикрывая полулысую, давно посѣдѣвшую голову. И ступала она неслышно-мягко въ своей мягкой обуви — зиму и лѣто на войлочныхъ подошвахъ. Всѣхъ больныхъ Тарасьевна знала, помнила, ничего не путала, не смѣшивала одну барыню съ другою. Она умѣла прикрикнуть на непокорныхъ, но она же владѣла умѣньемъ «разговорить» и утѣшить упавшую духомъ больную, если той было сказано въ кабинетѣ, что операція неизбѣжна и должна быть произведена немедленно. Тарасьевна говорила о себѣ: «я женщина постепенная», вмѣсто: степенная, и это смѣшило паціентокъ. Она пользовалась симпатіями и нѣкоторой популярностью, несмотря на всѣ свои строгости.

Раннія посѣтительницы размѣстились въ креслахъ и на диванѣ вокругъ преддиваннаго стола. Зазвучалъ негромкій дамскій разговоръ. Говорили о Геннадіи Ивановичѣ, объ его внезапной женитьбѣ; разглядывали знакомую гостиную, ища въ ней перемѣнъ въ зависимости отъ вліянія новой хозяйки. Но гостиная оставалась все той-же большой, пестрой комнатой, старомодно убранной, съ толстыми стѣнами и невысокими потолками старинной постройки. Такъ же, какъ прежде, рядомъ съ простой и старой мебелью, загромождали ее подношенія благодарныхъ паціентокъ, дорогія и модныя лампы, вазы, канделябры, всевозможныя бездѣлушки, альбомы, дамскія рукодѣлія, диванныя подушки и подушечки, вышитыя скатерти, плато, коврики, покрывала. Окна на тихую улицу были растворены, на подоконникахъ и на цвѣточныхъ этажеркахъ подлѣ оконъ стояло много разнообразныхъ комнатныхъ цвѣтовъ, любимцевъ Тарасьевны. Она и на столахъ гостиной разставляла покупные базарные букетики, на этотъ разъ изъ центифольныхъ розъ съ садовымъ жасминомъ и съ незабудками.

Дамы нюхали цвѣты, переставляли стаканчики съ букетами и говорили, говорили. Въ бесѣдахъ ихъ прорывалось недовольство Геннадіемъ Ивановичемъ. Тѣмъ, что онъ вдругъ взялъ и женился, онъ какъ бы обидѣлъ и разочаровалъ всѣхъ, не исключая Тарасьевны. Здѣсь, среди посѣтительницъ этой пестрой гостиной, его ставили на столько высоко, что отъ него, какъ будто, не ожидали такого общедоступнаго и тривіальнаго поступка, какъ самая обыкновенная женитьба. Имъ были недовольны, его коллективно и огорченно ревновали къ кому-то, пока еще неизвѣстному, но безусловно несимпатичному. Ревновали, словно онъ давалъ обѣты оставаться ненарушимо-вѣрнымъ однѣмъ лишь своимъ больнымъ, а послѣ того взялъ и нарушилъ обѣщаніе, кому-то измѣнилъ, безвольно допустилъ себя до паденія.

Въ гостиную понавѣдалась Тарасьевна.

Дамы стихли, а одна изъ нихъ, — дородная, не первой молодости, давнишняя паціентка Геннадія Ивановича, дающая нянѣ на чай не меньше рублевки, — храбро спросила:

— Какъ-же, нянюшка? Что-жъ ваши молодые? Давно пріѣхали?

Тарасьевна отвѣтила почтительно и охотно, какъ рѣдко кому.

— Третій день, матушка-барыня. Третій день. Уже отдохнувши съ дороги.

— Чтъ-жъ? Что Геннадій Ивановичъ?

— Да что… загорѣли наши, какъ чумаки. Черные, какъ жуки, съ Крыма вернулися.

— А вы, няня, небось, и чумаковъ еще помните? — предположила другая дама, молодая и тонкая, съ черно-синими подглазниками и безкровно-блѣдными, почти бѣлыми губами.

— Ии-и, милая… какъ не помнить. У моихъ господъ, у Чернь-Черяицкихъ… какъ я еще крѣпостная дѣвченка была… сколько ихъ наѣзжало. Господа наши, Чернь-Черницкіе, были, дѣйствительно, господа, милая. Земли у ихъ! И въ Херсонской, и въ Черниговской, и тутъ — весь край уѣзда. Ужъ господа — такъ можно сказать, что господа. Такъ, бывало, къ ночи чумаки — какъ понаѣдутъ въ степь, на ночевку. Черные, черные… Штаны у ихъ широкіе, полотняные, а тотъ, который возы дегтемъ мажетъ, — шмаровазъ зовется. Разведутъ костры, кашу варятъ, съ саломъ. Пасутъ, пасутъ воловъ ночь цѣлую, до свѣта. А за ночевку соли намъ, милая, сколько угодно. Соль — крупная, такими-вотъ дробочками. Крѣпкая, сама — ажъ желтая, воды отъ ея — такъ и рыпитъ. Тарани намъ, — мѣшками, лантухами. А тарань была, милая, не такая, какъ нынче. Черноморская, янтарная, хоть губами ѣшь. Жиръ скрозь шкуру — ажъ свѣтится. Ажъ горитъ, какъ посмотрѣть противъ солнца. А выдернешь перьячко сбоку, такъ жиръ прямо тебѣ: капъ-капъ-капъ.

Дородной паціенткѣ хотѣлось послушать о Сахновскомъ, а не о тарани. Съ нетерпѣливой гримасой, но слащаво, она сказала Тарасьевнѣ:

— Чего только не видѣла нянюшка на вѣку своемъ. А какъ же теперь? Молодой хозяюшкой своей довольны, няня?

— Я что-жъ? Я — ничего. Слава Богу, пора уже, — политично отвѣтила старуха. — Она — ничего, ласковая. Хотя нашего брата, — бабу, — не раскусишь въ скорости. Два пуда соли съѣшь съ ею, а все не узнаешь. На языкѣ медъ, подъ языкомъ — ледъ. Оно и такъ бываетъ. А пока — ничего, молодуха утѣшная.

— Берта Соломоновна говорила, красивая она, нянюшка?

— Ии-ии! Ужъ красивая — такъ дѣйствительно. Розанъ. Королевъ-цвѣтъ самой что ни на есть лучшей краски. Бровки у ея — по шнурочку, глазища — темные. Какъ поведетъ, — никакой лампы не нужно. Губочки — вишеньками, самыми, что ни на есть, румяными. Росту сама высокаго, повыше Геннаши будетъ. Все на своемъ мѣстѣ, складная такая. А смѣется, какъ колокольчикомъ звонитъ. Для его — ужъ такая утѣшная, дѣйствительно. А хороша ему, и намъ хороша. Геннаша и мнѣ патретъ ихній привезъ въ подарокъ. Жалко, въ рамочку отдала вдѣлать, а то бы показала. Въ пятницу будетъ готово. Ужъ что за патретъ, смотрѣлъ-бы, не наглядѣлся. Тамъ, въ Крыму снявшись въ паркѣ. Розовые кусты — это шпалерами, а они, — наши, — на дорожкѣ промежду розъ въ парѣ. Она — въ шляпочкѣ. Ну, какъ есть королевъ-цвѣтъ. И онъ — козыремъ такимъ. Ее подъ ручку, — вотъ сей мигъ снимутся и пойдутъ на прогулянье.

— А не тѣсно вамъ съ молодыми, нянечка? Семья-то большая.

— А мы ужъ во флигелѣ, милая. Матушка-попадья, — Надежда Михайловна, — Фаничка, сестрица Геннадія Ивановича съ дѣвочками… Тамъ и мнѣ комнатка отдѣльная.

Глаза паціентокъ заблестѣли въ предвкушеніи разоблаченія домашнихъ конфликтовъ и неурядицъ. Раздались возгласы изумленья и женскаго злорадства.

— Да?

— Уже?

— Такъ скоро?

— Ай, ай, ай!

— Да когда же это успѣли?

— А покудова молодые въ Крыму гуляли, мы всѣ скорымъ дѣломъ и переселились. Усадьба-то ея, матушкина, послѣ покойника отца Афиногена ей досталась. Священникомъ онъ былъ, — въ соборѣ; денежекъ не оставилъ, а домъ ей записалъ. Бездѣтные были, такъ матушкиныхъ племянниковъ ростили, Геннашу и Фаничку. Тѣ сиротами осталися: сестра матушкина за военнымъ была, и оба умерши въ молодыхъ годахъ. Матушка тогда и взяла дѣтокъ. Геннашу по третьему годочку. Я ихъ и вынянчила обоихъ.

— А теперь матушку изъ собственнаго дома — во флигель?

— Сохрани Боже. Ее никто не заставлялъ, сама надумала. Какъ молодые уѣхали, она квартирантовъ долой и насъ — на переселеніе. Неустойку заплатила, Геннаша и не знаетъ. Онъ не хотѣлъ. Просилъ, какъ ѣхалъ: оставайтесь всѣ по старому, въ тѣснотѣ да не въ обидѣ, размѣстимся. Ну, да ихнее дѣло молодое, домъ не такой большой… чего мы надъ душой у ихъ торчать будемъ? Пойдутъ порядки новые, то да ее… Матушка не выдержитъ, выскажетъ свое. А скажешь правду, потеряешь дружбу. Лишнее говорить, себѣ повредить. Что ему, Генашѣ, сушить голову зря? Подальше-то лучше. Мнѣ только цвѣтиковъ моихъ жалко. Развела ихъ — садъ цѣлой. Желтофіоль на весну — вся зацвѣтетъ, горшковъ двадцать одной желтофіоли. Куда съ ими во флигелѣ? И окна не тѣ, и…

— А вы цвѣты здѣсь, у молодыхъ, оставьте.

— Захотятъ ли? Скажутъ: цвѣты да не такіе. Безъ вкусу, скажутъ. Я, милая, цвѣтокъ люблю простой. Мнѣ — чтобы онъ цвѣлъ хорошо или листъ имѣлъ пышной. Герань у меня, фукція, крапивка рябенькая, бальзаминъ, Анютины глазки, — вотъ мои цвѣтики. Жасминъ еще комнатной, у Генаши въ кабинетѣ на все окно постлался. А тамъ пойдутъ пальмы да аракаріи всякія. Я ихъ не уважаю — вѣникъ, какъ есть, никакой красы въ емъ не вижу. Тутъ, милая, все по новому скоро настанетъ. Съ недѣли — вся мебель будетъ новая, кромѣ Генашиныхъ подарковъ, что барыни надарили. А старое все — къ намъ пойдетъ во флигель. Сама молодуха обойщиками верховодитъ, вчерась размѣряли тутъ все, усчитывали. Все теперь пойдетъ по ейному. Обстановка у тебя, говоритъ, не такая, вкусу мало. Вкусу! Мы сколько лѣтъ съ Генашей выжили, и хватало намъ вкусу. Довольны были, слава Господу, не домъ, а чаша полная. А ей — не угодно. Вишь ты, не хватило ей вкусу.

— Она — со средствами, говорятъ? Богатая? — любопытно освѣдомилась дородная больная.

— И, матушка-барыня. Богатая не она, а бабушка ейная, Малахова Варвара Матвѣевна, материна мамаша. Та — дама дѣйствительная. Помѣщица. Свой домъ собственный на Печенѣжской улицѣ, женщина извѣстная. Да не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой. Приданаго Генаша не взялъ. Но мы за этимъ и не гонимся. У насъ у самихъ домъ — чаша полная. Далъ бы Богъ здоровья Геннашѣ, а ужъ будетъ онъ милліонщикомъ! У Эбана, у профессора, — два квартала домовъ. А барынь-то потрошитъ Генаша лучше Эбана. Пройдетъ годикъ, другой, такъ ему и не угнаться за нашимъ. Рѣжетъ тоже Саня Самофаловъ, другъ-пріятель Генашинъ отъ дѣтскихъ годовъ. Ну, такъ онъ — копотунъ, медленный, нѣту того спѣху въ рукахъ, что у нашего.

Раздался протяжный электрическій звонокъ изъ прихожей. Тарасьевна шатко заковыляла отпирать двери.

Пришла Берта Соломоновна, раздѣлась и исчезла въ кабинетѣ. И послѣ появилась снова въ снѣжно-бѣломъ халатѣ.

— Просите, няня. Два часа.

— Номеръ первый, — аффектированно выкрикнула Тарасьевна.

Дородная дама прошла въ кабинетъ.

Съ двухъ часовъ больныя стали прибывать одна за другою. Гостиная зажужжала, какъ пчелиный улей. Громче всѣхъ и привлекая къ себѣ вниманіе многихъ, говорила одна изъ паціентокъ, пришедшая въ первый разъ, молодая, востроносенькая, принаряженная заботливо, но по дешевой цѣнѣ, съ жидкими волосами при неимовѣрно-взбитой прическѣ. Она болтала о себѣ и о домашнихъ дѣлахъ своихъ — безъ утайки и безъ стѣсненій.

— А мужъ мои — какъ вспылитъ, и на меня: «ну, что ты пристала? То не я былъ. Тебѣ показалось, что я. Я у ротнаго въ лагерной палаткѣ сидѣлъ и въ винтъ игралъ, а не на лихачахъ въ городѣ катался. И дряни никакой не было, то другой кто-то былъ, а тебѣ я показался». А ея ему: какъ не ты? Не замыливай мнѣ глазъ, я сама! — сама, сама, сама! — видѣла. И китель твой, и пуговицы тѣ, что я чистила. А у нея — шляпка экрю, и перья рыжія сбоку. И ты ее за талію держалъ. И на лихачѣ… я же видѣла, что ты мнѣ глаза хочешь замылить! Нашелъ дуру какую, институтку наивную, чтобы повѣрила. Я — не таковская, меня не проведешь. И говорю: такъ ты вотъ какъ? Всего годъ, что мы женаты, а ты ужъ на лихачахъ? И съ рыжими перьями? А онъ мнѣ: «ты сумасшедшая! Господи мой, Боже… и за что Ты покаралъ меня? За что допустилъ связаться съ этой психопаткою»? А я ему: а! такъ я — психопатка? А онъ кричитъ: «а то кто же? Погубилъ я свою молодость! Жизнь, свободу, карьеру — все принесъ этой дурѣ въ жертву. Вѣдь на дочкѣ командира могъ бы жениться». А я ему: а! Такъ у тебя дочка командира на умѣ? Ты жизнь погубилъ, карьеру, молодость? И пошло тутъ у насъ. Онъ говоритъ: «не я»! Я говорю: ты! Три дня сраженіе продолжалось, просто изъ силъ выбились оба. Онъ подъ конецъ давай просить: «сходи ты, Бога ради, къ Юркевичу-Сахновскому. Ты больна, вѣрно». Я ужъ согласилась. Поѣхала изъ лагерей, — у меня тамъ дача поблизости, — пришла сюда, а теперь и сама думаю: а можетъ, и впрямь не онъ? Офицеры вѣдь издали всѣ одинъ на одного похожи. Да еще — въ кителѣ. Ну, только нѣтъ, онъ! Его спина, я не ошибуся. И дрянь эта… понимаете, съ рыжими перьями? Шляпка экрю и перья рыжія. Ахъ, ты, Царица Небесная! И я на этакого развратника здоровье свое положила? Теперь больна, положительно больна, сама чувствую. Така-ая боль въ лѣвомъ боку. И ногу тянетъ, тянетъ… Ооо-ой! Вѣрно, онъ мнѣ мушки пропишетъ. А еще — ждать такъ долго. Вѣдь три ночи не спавши. Голова — какъ капуста… какъ въ туманѣ все. И когда я теперь въ лагери попаду?

— А вы бы, сударыня, вышли прогуляться на свѣжій воздухъ? — сухо, но вѣжливо предложила ей Тарасьевна съ порога передней. — Ваша очередь не скоро, часа два еще. А здѣсь, за угломъ, скверъ отъ насъ недалече. Посидѣли бы въ колодочкѣ на воздухѣ, — голова-то и прояснится.

— А въ самомъ дѣлѣ, — обрадовалась дама. — Тоска зеленая сидѣть и ждать здѣсь. Спасибо, что сказала, бабушка.

Дамочка приколола передъ зеркаломъ громадную, какъ ламповый абажуръ, муслиновую шляпу съ оборочками, взяла свой зонтикъ, перчатки, ридикюльчикъ и вышла.

— Экъ, трещетка… растрепалась! — недовольно пустила ей вслѣдъ Тарасьевна. — Безпокойство одно всѣмъ… которыя дѣйствительно больныя, настоящія. Тоже лѣчиться пришла: Богъ мой, Богъ, болитъ мой бокъ, девятый годъ, не знай которо мѣсто. Дурь-то изъ головы, какъ ни лѣчи, никто не выпотрошитъ.

Праздновали семнадцатаго сентября именины матушки, Надежды Михайловны Чибисовой. Во флигелѣ готовились къ обѣду.

Матушка, костистая, высокая, съ впалымъ животомъ и согнутой спиною, полусѣдая, съ пріятной улыбкой и пріятной манерой рѣчи, сидя за круглымъ столомъ въ столовой, подбирала одинъ къ другому номера «Нивы» за нынѣшній годъ, разсматривала картинки, почитывала повѣсти. По случаю именинъ она была не въ черномъ, а въ рѣдко-надѣваемомъ коричневомъ платьѣ и заботы по хозяйству уступила на сегодня сестрѣ Геннадія Ивановича, Феофаніи Ивановнѣ.

Феофанія Ивановна, — лицомъ похожая на брата, но похуже его, плохо и растрепанно-причесанная, сухенькая и небольшая, съ черными, страдальчески-злобными глазами, съ печеночными пятнами на лицѣ и разъ навсегда обиженно-поджатымъ ртомъ, — суетилась, не присѣдая, хотя никого чужого не ждали къ обѣду. Долженъ былъ лишь пріѣхать съ женою докторъ Самофаловъ, товарищъ Геннадія Ивановича по гимназіи и по университету да еще ждали было Штоль, — Анну Фоминичну, тещу Геннадія Ивановича. Но теща раннимъ утромъ прислала громадный тортъ съ пирамидой изъ леденца да поздравительное письмо на пахучей лиловой бумажкѣ, съ рядомъ сожалѣній по поводу своей внезапной болѣзни, лишающей ее возможности быть на именинномъ обидѣ. Фигурка Феофаніи Ивановны, одѣтой въ бѣлое съ черными листочками платье, — носилась взадъ и впередъ по флигелю, появляясь то въ кухнѣ, то въ кладовой, то въ столовой у крашенаго буфета, то на дворѣ, у ледника.

— Салату свѣжаго, Фаничка, не забудь отдѣлить для Генаши. Безъ прованскаго масла ему, — напомнила матушка, когда Фаня стала выбирать изъ буфета тарелки.

— Я помню, тетя. Я отложила. А только теперь Геня ѣстъ и съ прованскимъ. У нихъ и салатъ, и селедки, и соуса, — все съ прованскимъ. Маіонезъ и провансаль постоянно. Зинаида Эрастовна такъ любитъ.

— И ѣла бы сама, коли любитъ. А чего же Геня молчитъ? Сказалъ бы.

— Геня скажетъ? Не знаете вы Гени! Да для нея онъ и не на то готовъ. Пусть хоть на головѣ у него пляшетъ, еще радъ будетъ. Мы вѣдь олухи. Не тою мѣрою мѣримъ, что намъ отсыпаютъ. Къ намъ люди — такъ, а мы — вотъ какъ, мы по иному, насъ норовятъ обойти, обидѣть, а мы благодаримъ да разсыпаемся. Меня мужъ бросилъ и думать заіылъ. И про дѣтей не вспомнилъ, идите хоть на панель. А мы невѣстку взяли, — въ глаза не наглядимся. Хоть бы всѣмъ намъ взгромоздилась на головы, какъ Генѣ, — и еще рады были бы.

— Будетъ тебѣ, Фаня. Хоть ради сегодняшняго дня не гнѣви Бога. Чего тебѣ? Тебѣ на Геню грѣхъ нарекать. Такого брата поищи да поищи. И тебѣ, и дѣвочкамъ твоимъ подавай да подавай, Геннадій Ивановичъ.

— А лучше, если на жену все просадитъ?

— Такъ то жена ему.

— А я сестра. Еще поближе: жена сегодня одна, черезъ годъ — другая. Какъ у профессора Вальтера. А сестры другой не будетъ до вѣку. Намъ-то что перепадаетъ? Объѣдочки. А для нея… вонъ, обстановку ей закатилъ какую. Посадилъ, какъ въ бомбоньерку. Двѣсти шестьдесятъ рублей за пару кроватей! Триста рублей коверъ въ гостиную. Платье новое каждую недѣлю. То на гулянье съ нею, то кататься, то въ театры. Геня за день наморится, еле на ногахъ стоитъ, а придетъ вечеръ, одѣвается и — въ театръ. Зинику захотѣлось. Изъ Гени нашего — хоть веревки ней. Она и мамаша ея всѣмъ командуютъ. А все недовольны. Еще и носы дерутъ. «Зиникъ, Зиникъ…» а она еще и въ ревъ.

— Ну… Женщина въ положеніи.

— И я была въ положеніи. И какъ ревѣла, а никто передо мной не разсыпался. А сватья ваша, маменька ея? Не деретъ носъ передъ нами? Даже сегодня не соизволятъ пожаловать. Какъ-же… не компанія для нихъ.

— А намъ не велика печаль. Мы не нуждаемся.

Появилась въ столовой Тарасьевна, только-что возвратившаяся съ пріема больныхъ. Надежда Михайловна спросила у ней:

— Генаша скоро будетъ?

— Только-что пріемъ кончилъ. Двадцать пятеро сегодня, и еще шли, я ужъ отказывала. Онъ, батюшка, и то побѣлѣлъ, къ концу сталъ, какъ щикатурка на стѣнкѣ. Ажъ губы запеклися, не жалѣетъ онъ себя. У его двѣ руки, и онъ думаетъ — двѣ силы.

— А она дома уже?

— Дома. Воротилась. Сбѣгавши къ мамашѣ, провѣдала больную. Больная! — иронически подчеркнула Тарасьевна. — Химеруетъ да юродствуетъ, опять капризы, дрики-мики напали. Все домой, на Кавказъ собирается. Все будто муженекъ зоветъ да кличетъ. Куды тебѣ, какъ бы не позвалъ. Такъ просили, такъ просили… изъ хаты! Такъ не пускали, такъ не пускали… въ хату! Гулящій, сказываютъ, нѣмецъ ейный. Да хотя бы уѣзжала ужъ, Господь съ ею. По цѣлымъ днямъ торчитъ у дочки. И Геничка не любитъ ея тещу свою. А она — врагомъ на его. Все-то не такъ, все не до ейному. И то, и то еще надо, всего имъ мало. Охъ, протрутъ онѣ бока Геничкинымъ денежкамъ. У его не съ вѣтру деньга, не шальная, не отъ бабушки. Трудовая копѣйка — не шуточка.

Феофанія Ивановна язвительно замѣтила:

— Тогда ты, няня, изъ своего запаса ссудишь Генѣ. Онъ же — твой любимецъ. И у него на пріемахъ ты набила себѣ мошну. Не меньше вѣдь пяти рублей за разъ каждый. Навѣрное.

— И, батюшко. Въ чужой мошнѣ легко считать. Мошну набила… Откудова? Мнѣ — собрать бы убогой старухѣ на гробъ да на похоронъ. И того еще нѣту.

— Ну, ну… ты, сквалыга старая. Знаю я тебя. Все ей на гробъ да на похоронъ. Десять лѣтъ собираетъ. Монументъ себѣ, что ли, закажешь на площади? Никакъ на гробъ не насобираетъ. А у кого выигрышные билеты?

— Гдѣ они, батюшко?

— Гдѣ? Не знаешь, гдѣ? Въ кассѣ сберегательной на храненіи. Вотъ гдѣ. И для кого копишь, старая? Заберутъ все безъ завѣщанія внучатные племянники изъ деревни. И спасибо не скажутъ.

— А ты мои деньги видѣла?

— Не видѣла, а знаю.

— Больно много знаешь. То-то и состарилась скоро.

— Да будетъ вамъ! — остановила матушка обѣихъ. — И вѣчно загрызутся. Вели воды кипяченой остудить къ столу, Фаня. Можетъ, кто пить захочетъ.

Феофанія Ивановна побѣжала за водой.

— И что ты, Тарасьевна, заводишься съ нею. Хоть бы ради сегодняшняго дня безъ спора. Женщина она злобная, неудачная, все въ ней — кипитъ. И ты знаешь же, а не уступишь. Не трогать бы ее.

— Кто ее трогаетъ? Она сама кажнаго затронетъ. Ее тронешь… дѣйствительно. Виноватъ кто-то, что старой дѣвкой мальчишкѣ-глупаку нацѣпилась на шею… Связался сатана съ младенцемъ. Уговаривали же всѣ, напередъ говорили, — не послушалась, теперь на себя пеняй. Каковъ онъ былъ, — Васильчукъ ея, — когда женился? Студентишко… Девятнадцати годовъ. Дитя-дитёю. У жены роды подступили первые, мучается, вопитъ… Мы мѣста себѣ не найдемъ со страху. Вперворазъ, немолодая уже, а ему — хоть бы что. Вышелъ въ садикъ, за флигель, на горку, а тутъ квартирантовъ дѣти съ горы змѣя бумажнаго пущаютъ. Да хвостъ зацѣпился за дерево у змѣя. Онъ, какъ увидѣлъ, — какъ бросится! Что вы, кричитъ, дѣлаете? Кто-жъ такъ разворачиваетъ нитку? Дайте сюда, я покажу. И давай показывать! Змѣя подводятъ вотъ-этакъ! Хвостъ — вонъ-туда! А нитку вотъ-такъ, на бѣгу чтобы… Да какъ пустится съ горы со змѣемъ: дррръ! Вотъ какъ, кричитъ, надо. А тутъ я иду къ ему въ садъ: съ дочкою тебя, батюшко. Благополучно, слава Господу, съ дочкою. А у его — змѣй въ рукахъ. Вонъ какой былъ родитель. Кто-жъ виноватъ, что плюнулъ на нее, какъ въ лѣта вошелъ да въ люди вышелъ? Ей-то сейчасъ больше сорока годовъ, а ему — есть ли тридцать.

— Ну, будетъ тебѣ. Глянь въ окно. Никакъ во дворъ въѣхалъ кто-то. Не Самофаловъ ли Саня подкатилъ?

— Онъ и есть, гость ранній. Самохвалъ Саня съ жонкою. Ѣдетъ самъ и лягушенку свою въ коробченкѣ везетъ. И похожа же она у его на лягушку. Жаба вылитая, патретъ жабячій, настоящій. Вотъ и старѣй его годовъ на десять, и дѣтей ему не народила… а какъ козыряетъ надъ имъ? Какъ куражится. Тоже убилъ глупакъ куницу, не похуже Васильчука нашего. Такъ всегда они, если женятся студентами. У нашей Фаньки не хватило клепки своего въ лапы забрать, а жаба забрала, И какъ держитъ… дѣйствительно! Эхъ, народы!


Зина и Геннадій Ивановичъ застали во флигелѣ всѣхъ въ сборѣ. Зина шла на именины нехотя и не въ духѣ, но скрывая свое настроеніе отъ Геннадія Ивановича. Она была разстроена и много плакала сегодня, на этотъ разъ не безъ причины. Папочка — Штоль потребовалъ неожиданно развода. И мамочку это свалило въ постель со вчерашняго вечера. За ночь и за сегодняшнее утро повторился четыре раза сердечный припадокъ.

Бабушка-Малахова экстренно рѣшила съѣздить на Кавказъ, и выѣдетъ сегодня-же вечеромъ, чтобы образумить папочку. Очевидно, его кавказская фаворитка потребовала брака, пригрозивъ разлукой. А влюбленный старичокъ испугался, пошелъ на уступки, заварилъ кашу съ разводомъ. Мамочка взяла съ Зины слово не говорить о прискорбной новости никому, особливо Геннадію Ивановичу. У нихъ съ Геннадіемъ Ивановичемъ натянутыя отношенія, и мамочкѣ не хочется, чтобы тотъ узналъ про ея горе. Въ прихожей флигеля, оправляясь передъ зеркаломъ, Зина слышала, какъ Надежда Михайловна хвалилась передъ четой Самофаловыхъ полученными къ именинамъ подарками:

— Это Геничка мнѣ чернаго фаю на платье. Глянь, Александръ Митрофановичъ, дебелый какой. Такъ и стоитъ, какъ кожа. А это — Зинаида Эрастовна сукна англійскаго. На шубу покрышку новую. Рублей по шесть, вѣрно, плачено.

А Самофаловъ, — пухлый блондинъ съ пухлыми руками, лѣниво-лукавый и лѣниво-самолюбивый, — хвалилъ и то, и другое и отвѣчалъ съ слегка завистливой лѣнцою:

— Вамъ повезло съ Геннадіемъ, Надежда Михайловна. Я своей матушкѣ не могу подносить этакіе презенты. Не изъ чего. Фортуна капризна и прихотлива, ея дары не для всѣхъ одинаковы.

Едва вошли Геннадій Ивановичъ съ Зиной, — всѣ сѣли обѣдать.

Глафира Онуфріевна, жена Самофалова, — мало куда выѣзжала. Очень большого роста, ширококостная, зеленоглазая и плосколицая, съ легкой просѣдью и полумужскимъ голосомъ, — она, въ самомъ дѣлѣ, напоминала огромную лягушку, а ревнива и несдержана была до крайности. Полуобразованная мѣщаночка, дочь хозяйки меблированныхъ комнатъ, гдѣ жилъ, будучи студентомъ, Самофаловъ, — она превратилась въ пренепріятную даму. Съ нею никто не могъ поручиться ни на минуту за безопасность въ отношеніи скандала. Ее избѣгали приглашать. Безъ себя же она никогда не отпускала мужа, и потому Самофаловъ слылъ отъявленнымъ домосѣдомъ. Но у матушки Чибисовой оба бывали 17-го сентября изъ года въ годъ, по традиціи со временъ студенчества.

Глафира Онуфріевна — въ тяжеломъ лиловомъ платьѣ съ аграмантомъ изъ бархатныхъ листьевъ и золотого сутажа, — сосредоточенно оглядѣла свѣтло-сѣрое платье Зины.

— Ужъ и сшито на васъ все, — сказала она Зинѣ. — Всегда, какъ съ картинки. Плиссировка на вставочкѣ — будто изъ сливокъ сбита. У кого шьете?

— У Пети.

— Рублей по десяти платите за работу?

— Дороже. Пети меньше двадцати за работу не беретъ.

— За одинъ фасонъ? Безъ приклада?

— За одинъ фасонъ.

— То-то на васъ все такъ прекрасно. Словно бы кожу сняли съ васъ и натянули вторую. По двадцать рублей за фасонъ платить, такъ и пень въ лѣсу сдѣлаютъ красивымъ.

Вышло неловко. Зина замолчала.

За обѣдомъ вспоминали прошлое. Самофаловъ говорилъ именинницѣ:

— Помните, какъ мы съ Генькою — еще гимназистами — въ сей высокоторжественный день обнесли у васъ въ саду сливу-венгерку до чиста?

— Еще-бы не помнить. Помню. Я на варенье оставляла. И ругала же васъ тогда.

— Добря-ачая была слива. Я потомъ не ѣлъ вкуснѣе, кажется.

— Усохла ужъ. Года четыре, какъ пропала.

— А помните, какъ мы съ Генькой, — студентами еще, — преподнесли вамъ въ день ангела дрессированную обезьяну?

— Охъ, и вороватая же была. Вороватая и шкодливая. Не знали мы, куда дѣваться съ нею. И васъ не хотѣлось обидѣть… вижу, отъ чистаго сердца вы это. И съ обезьяной не было сладу. Спасибо, Тарасьевна сбыла ее куда-то. А Геннадію сказали, будто издохла.

— Вотъ какая честь была нашему дару. А мы-то старались. Я, можно сказать, отъ семьи отрывалъ крохи послѣднія. Вѣдь ужъ женатъ тогда былъ.

— Скоро окажется, что ты былъ женатъ, когда еще и безъ штановъ бѣгалъ, — язвительно бросила Самофалову Глафира Онуфріевна. — Этакой бѣдный сиротка, какимъ малышемъ женился.

Самофаловъ поспѣшно заговорилъ о профессорѣ Вальтерѣ.

— Вотъ еще кому повезло. Вѣдь немногимъ старше меня? Года на три, на четыре, а не сегодня, завтра — свѣтило, Геннадій Ивановичъ, въ свою очередь, завелъ съ Самофаловымъ рѣчь о какомъ-то консиліумѣ.

— Кого же, кромѣ меня и Вальтера, позовешь для престижа? — полусаркастически спросилъ Самофаловъ.

— Эбана, думаю, — сказалъ Сахновскій.

Самофаловъ поразился.

— Эбана?

— А что?

— Да Эбана какъ-то… какъ-то не того. Удобно ли?

— Почему? Онъ — талантливый, знающій. Мы всѣ у него учились.

— Оттого бы я и не позвалъ. Неладно какъ-то. Будто мы до сей поры учимся. И какъ сложный случай, какъ растерялись… такъ и не обойтись безъ учителя.

— Мы не терялись, и теряться не надъ чѣмъ. Случай несомнительный, показанія — ясны. Но больная боится за свое сердце. Она, наконецъ, богата, ей хочется обставить лѣченье наибольшей помпезностью. Собрать передъ операціей побольше авторитетовъ, чтобъ повнушительнѣй было. И пусть. А избѣгать намъ Эбана… почему? И неблагодарно съ нашей стороны. Будто мы льнули къ нему, пока нуждались въ немъ. А какъ оперились — и отпрянули. Некрасиво. Ни онъ намъ, ни мы ему — никто не страшенъ другъ другу. Онъ дѣлился съ нами своими знаньями, мы все же многимъ обязаны ему.

— А его обращеніе съ нами каково было? Кричалъ, какъ на фельдшеровъ, какъ на служителей больничныхъ! Ты же первый не выдержалъ, ушелъ изъ ординаторовъ раньше срока.

— Ну, кто старое помянетъ. Конечно… тонъ его былъ неподходящій. Но не будемъ черезчуръ злопамятны. Тогда мы были какъ бы учениками. Теперь Эбанъ начинаетъ меркнуть… не будемъ сводить старые счеты. Теперь мы съ нимъ на правахъ равныхъ.

— Да онъ не признаетъ этого ни за что. И если явится на консиліумъ во образѣ Зевеса… въ роли старшаго надъ нами… то-то спектакль для боговъ выйдетъ! Онъ сохранитъ прежній диктаторскій тонъ, я увѣренъ. Еще усилитъ его, нарочно. Для вящаго посрамленья нашего.

— Тѣмъ хуже для него. Но оперирую я, и я приглашу Эбана.

— Sic volo?

— Хотя бы.

— Sapienti sat.

Вечеромъ, у себя дома Геннадій Ивановичъ раздраженно замѣтилъ Зинѣ:

— А Анна Фоминична такъ и не явилась.

— Мама не нарочно. Она захворала, — сообщила Зина, на сколько могла спокойно.

Геннадій Ивановичъ мылъ руки у умывальника и повернулся къ Зинѣ уже безъ сюртука, лишь въ сюртучномъ жилетѣ.

— Я не вѣрю ея болѣзни, — произнесъ онъ и добавилъ: — вотъ женщина… шагу не ступитъ безъ осложненій. Тетка обижена, и для всѣхъ насъ обидно. Что за пренебреженье! Такъ носится съ своимъ воспитаньемъ, а между тѣмъ… до такой степени не умѣть соблюсти самой простой, самой первобытной вѣжливости.

— Но мама больна. Въ самомъ дѣлѣ, больна. Она лежитъ, слегла.

— Не слегла, а легла. Вчера болѣзнь не мѣшала ей день цѣлый рыскать по городу за покупками. И тебя таскать за собою. А сегодня — лежитъ. Она и тогда лежала, когда мы изъ Крыма пріѣхали. Лишь бы не встрѣтить насъ…. не оказать мнѣ этой, чести. Бабушка — старуха, чуть ли не восемьдесятъ лѣтъ на плечахъ, а нашла возможнымъ выѣхать на встрѣчу? И бѣгала по перрону, искала насъ, безпокоилась, какъ бы не пропустить. Это — мелочь, но трогательная. Она говоритъ о сердечности. А твоя мать… у нея атрофія сердечности. Сердце можетъ быть близорукимъ, какъ глазъ. И у нея — близорукое сердце.

Оттого, что Геннадій Ивановичъ нападалъ на мать, когда та была и непритворно-больна, и удручена сверхъ мѣры, когда она дѣйствительно не не хотѣла, а не могла явиться на эти глупыя именины, — Зинѣ стало еще обиднѣй. Слезы готовы были политься изъ ея глазъ. Въ послѣднее время на нее часто вдругъ «накатывало», и она много плакала, какъ будто безъ причины. Становилось скучно какъ-то, щемило странное сознаніе пустоты, появлялось приступами смутное, но ѣдкое недовольство на что-то такое, чего нельзя ужъ поправить… И Зина плакала, плакала.

Геннадій Ивановичъ объяснялъ это нервами и «положеніемъ», мамочка винила Геннадія Ивановича, а во флигелѣ, навѣрное, говорили и говорятъ: капризы. Сама же Зина рѣшительно не понимала, что это такое, но плакала изъ-за всякаго пустяка. Теперь былъ поводъ заплакать, и слезы подступали къ глазамъ, но Зинѣ не хотѣлось проявить слабость передъ обидѣвшимъ ее Геннадіемъ Ивановичемъ. Она сдѣлала неимовѣрное усиліе надъ собой и сдержалась, не заплакала. Лишь повторила съ строптивостью:

— Мама нездорова. Она расхворалась.

— На сегодняшній день. Завтра встанетъ, какъ ни въ чемъ ни бывало. — Геннадій Ивановичъ кипятился, и раздраженіе бурлило въ немъ, наростая. — И чего сидитъ здѣсь? — жестко проговорилъ онъ, — только намъ съ тобой жизнь отравляетъ. Ѣхала бы домой, безъ нея сейчасъ станетъ спокойнѣе.

Зина оставалась, какъ будто, не взволнованной. Но у нея побагровѣли уши, когда она произносила съ разстановкой:

— Ты несправедливъ… Всегда несправедливъ къ мамѣ!

— Я? Я несправедливъ? И всегда? Вотъ ужъ… Я несправедливъ? А она? Она справедлива, когда доводитъ меня до бѣлаго каленія ежедневно? За что она обидѣла сегодня тетку? Что та ей сдѣлала? Она и тебя вооружаетъ противъ моихъ родныхъ. Изъ за нея, по ея наущеніямъ… ты относишься къ нимъ недружелюбно, съ предубѣжденіемъ.

— Онѣ, во всякомъ случаѣ, относятся ко. мнѣ хуже, чѣмъ я къ нимъ. Вокругъ меня — атмосфера враждебности. Я — какъ въ непріятельскомъ лагерѣ. Сестра твоя, если г" воритъ со мной, то такимъ голосомъ, будто я непрерывно обижаю ее.

— Что, что? Ты — во вражескомъ стапѣ? Ты — окружена врагами? Гдѣ? Какими? Это моя тетка и сестра — враги тебѣ? Онѣ, которыя уступили тебѣ честь и мѣсто раньше, чѣмъ ты вошла въ этотъ домъ? Да Аннѣ Фоминичнѣ слѣдовалобы поучиться у нихъ, какъ любить близкихъ. Въ чемъ ихъ враждебность? Мы съ тобой ничего другого не видѣли отъ нихъ, кромѣ вниманія и ласки. А ты — сторонишься, не хочешь отвѣтить на ласку лаской… потому что Анна Фоминична…

— Ахъ, сдѣлай милость… я не хочу слушать, какъ бранятъ мою мать!

— Но Анна Фоминична и тебя вышибаетъ изъ колеи. Подумать только, какъ бы мы жили славно и дружно, если бы…

— Если бы не стало моей матери? — гнѣвно подсказала Зина.

— Я не говорю. И въ мысляхъ не имѣю желанья, чтобъ ея не стало. Но если бы она уѣхала. Сколько сценъ вынесъ я отъ нея за эти нѣсколько мѣсяцевъ. Ни счесть, ни вычислить. Да ужъ чего… Даже когда ей сказали, что ты будешь матерью, даже въ такой важный моментъ не обошлось безъ дебоша. Что за рапсодію разыграла она, когда узнала! Оберегать тебя ей отъ кого то понадобилось, брать тебя къ бабушкѣ на время родовъ… потому что здѣсь, дома, — ты окружена врагами, которые могутъ известь, сжить тебя со ўвѣту. И чего только не наговорила.

— Но все это она, а не я, — сухо произнесла Зина, хотя все въ ней клокотало отъ обиды за мать, отъ раздраженья на Геннадія Ивановича. — И я не пойму, чего ты отъ меня требуешь?

— Ничего я отъ тебя не требую. Мнѣ больно, я кричу.

— Немного не во время. Спать пора. И потомъ… можетъ быть, не тебѣ одному больно, а и мнѣ также? И побольнѣй твоего… однако, я не позволяю себѣ кричать?

Геннадій Ивановичъ удивленно и чуть растерянно посмотрѣлъ на жену. Она раздѣвалась возлѣ своей постели, и между бровями у нея была болѣзненно-нетерпѣливая складочка.

— Извини, если я сказалъ лишнее, — инымъ тономъ, болѣе мягкимъ и примирительнымъ, произнесъ Геннадій Ивановичъ.

Зина ничего не отвѣтила.

— Ты обидѣлась? А? Зина?

Геннадій Ивановичъ подошелъ къ ней и хотѣлъ обнять. Глаза у него стали вопросительные и просительные одновременно. Зина уклонилась отъ примиренья.

— Ахъ, довольно, я спать хочу.

Въ голосѣ ея были нотки сухости, припрятаннаго недовольства. Она уже лежала въ постели. Геннадій Ивановичъ, не отходя отъ нея, покаянно добавилъ:

— Я погорячился… наболталъ лишняго. Прости меня, Зина. Не обижайся.

— Я не обижаюсь, — пробормотала Зина немногословно и сдѣлала видъ, что засыпаетъ.

Что-то злобное тѣснило ей грудь, препятствуя дыханью. Все было противно, и все смѣшивалось въ одну кучу въ мысляхъ Зины. Обида и возмущенье за Анну Фоминичну и жалость къ ней, сознаніе своего безсилія, негодованіе противъ отца, невозможность помочь матери, злость на Геннадія Ивановича, неумѣющаго понимать самыхъ обыденныхъ вещей, когда это наиболѣе нужно; тягостность ненужныхъ и неинтересныхъ для Зины разговоровъ на именинахъ, ненужно-сѣрое лицо Надежды Михайловны, недалекая и злая Фаня съ обидчиво-поджатыми губами, ея коричневыя пятна на лицѣ… Эта крупная, какъ каріатида, вульгарная скандалистка Самофалова въ лиловомъ платьѣ съ золотомъ, лѣниво-завистливый и лѣниво-бездарный Самофаловъ… И опять — Геннадій Ивановичъ — съ тысяча первой бесѣдой на тему, какъ необходимо ей, Зинѣ, оцѣнить и полюбить его тетку и Фаничку. Геннадій Ивановичъ, азартно-порицающій мать Зины, не находящій въ ней ни одной человѣчески-хорошей черты… Зинѣ впору было закричать отъ ядовитой досады, выбраниться грубо и несправедливо, расплакаться отъ безпомощной злости и чисто по-женски выкрикнуть въ заключенье:

— Никогда… никогда не сойдусь я съ твоими гусынями. А ты — не смѣй больше говорить, какъ сегодня, о моей матери.

Но этого нельзя было сдѣлать.

У Геннадія Ивановича завтра операціи, ему нужна твердая рука, необходимо уравновѣшенное настроеніе духа. Достаточно съ него и Мамочкиныхъ горькихъ истинъ, ея непріятныхъ выходокъ. Надо, чтобы онъ выспался, былъ спокоенъ. Да и ни къ чему они, эти семейныя объясненья. Все равно, одинъ другого не понимаетъ, и, — что хуже всего, — даже не хочетъ никогда понимать. Недоразумѣнія — непоправимы"

Поздно ночью, когда давно уже уснулъ Геннадій Ивановичъ, не спала въ темнотѣ Зина на своей дорогой, новенькой кровати. Она не переставала думать, и въ головѣ ея разгорался укоризненно-возмущенный протестъ:

— Что за скука — всѣ эти мелочи. И кто это выдумалъ — выходить замужъ?

Миссія бабушки-Малаховой не увѣнчалась успѣхомъ, бъ Кавказа Варвара Матвѣевна вернулась ни съ чѣмъ.

Штоль не отступалъ отъ своего рѣшенья, настаивалъ на разводѣ, отказываясь не только жить въ одномъ домѣ съ Анной Фоминичной, но и числиться ея мужемъ, хотя бы издали,

Анна Фоминична лежала больная. Теперь и Геннадій Ивановичъ не сомнѣвался въ ея болѣзни. Слабѣло сердце, появились приступы удушья, тускнѣли глаза. Нѣсколько разъ во время припадковъ пришлось прибѣгать къ кислороду, и профессоръ Вальтеръ прямо сказалъ Зинѣ, что только эта мѣра и спасала Анну Фоминичну. Зина почти не жила дома, всѣ дни проводя у матери, часто и ночуя на Печенѣжской. Зина подурнѣла, осунулась въ лицѣ за это время. Руки стали тонкія, а талія расширилась. У нея посвѣтлѣли, будто выцвѣли, каріе глаза, выступили на пожелтѣвшемъ лицѣ скулы, исчезло привѣтливое выраженіе глазъ и появилось новое, недовольно-сердитое. И походка сдѣлалась тяжелѣе, и всѣ движенія стали болѣе неуклюжими, медлительными. Жизнь Зины раскололась на-двое. Она безтолково металась между двумя этими половинами, и ни здѣсь, ни тамъ никому не могла угодить. Дома недоволенъ былъ Геннадій Ивановичъ, который жаловался, что Зина не принадлежитъ ни дому своему, ни мужу, — и послѣднему въ тѣ немногіе часы, когда онъ свободенъ, приходится сидѣть одному, какъ филину на руинахъ. А на Печенѣжской пеняла на Зину Анна Фоминична, утверждавшая, что теперь ужъ Зинѣ не до матери, потому что у Зины — свой мужъ и свой домъ, свои радости и заботы. Время ползло утомительно-медленно. Казалось, нигдѣ ничего не остается ни веселаго, ни пріятнаго на свѣтѣ.

Съ отечнымъ, черно-желтымъ лицомъ, съ водянисто-темными припухлостями подъ глазами, по большей части въ полудремотѣ, — Анна Фоминична не лежала, а полусидѣла, впираясь спиной на груду подушекъ въ изголовьи. Малѣйшее волненье вызывала у нея сердечный припадокъ, а паночка-Штоль, какъ нарочно, слалъ письмо за письмомъ, убѣждая освободить его отъ старой семьи для новой жизни. Бабушка Варвара Матвѣевна вскрывала эти письма, прочитывала ихъ, повидимому, безстрастно, ничѣмъ не выдавая волненія своего, и прятала ихъ, утаивая отъ больной. Но бабушка и сама начинала походить на тяжело-больного человѣка. Ужасъ передъ возможностью близкой потери застылъ въ ея чертахъ, затеплился въ энергичныхъ и бодрыхъ до сихъ поръ глазахъ, плотно сжалъ въ безсильно-скорбную складку упрямыя и гордыя губы. У нея въ короткое время сгорбилась крѣпкая спина, изчезла безукоризненная заботливость о своихъ старушечьихъ костюмахъ, стали дрожать по утрамъ голова и руки. Глядя на бабушку, Зина приходила къ огромно-жуткому выводу. Мамочка плоха, она не встанетъ. Дѣлалось холодно, пустынно и безпріютно отъ такой мысли. Страстно хотѣлось приласкаться къ больной, какъ бывало это въ дѣтствѣ, поговорить задушевно, съ полной откровенностью, умиротворить, ублажить, побаловать ее. А Анна Фоминична была озлоблена на всѣхъ, упорно отклоняла всякую попытку ласки, укоряла въ недостаточномъ вниманіи къ ней, къ ея болѣзни. Она угрожала Зинѣ:

— Погоди… умру, не станетъ меня, тогда поймешь, что потеряла. Такого друга, какъ мать, не будетъ больше. Другого такого не можетъ быть.

Отъ этой угрозы Зина уходила въ бабушкину столовую и подолгу тамъ плакала, склонившись къ старинному шахматному столику, на которомъ стоялъ графинъ съ водой и хрустальная кружка на потемнѣвшемъ, подносѣ. А выплакавшись, пила маленькими глотками отварную воду изъ кружки, освѣжала водой глаза и опять шла къ матери слушать упреки. Тогда выходила въ столовую бабушка. Но плакала она или нѣтъ, того никто не видѣлъ, и нельзя было распознать слѣдовъ слезъ на ея лицѣ, застывшемъ отъ предчувствій ужаса.

Зина еще не выплакалась сегодня, когда подошла бабушка къ столику съ графиномъ.

— Мать тебя зоветъ, — произнесла она неодобрительно и угрюмо. — Иди. Да вытри глаза. И чего распускаешься? Слова ей не скажи, сейчасъ въ обиду. Нашла время — ревище устраивать. Мать больна, — да вѣдь какъ больна! всего ждать можно… а она только и носится, что съ собою.

— Я не буду, бабушка, — покорно сказала Зина.

Она смочила водой глаза, обсушила ихъ, обвѣяла платкомъ лицо и пошла къ матери.

Затянувшаяся осень не хотѣла перейти къ зимнимъ заморозкамъ. Изо дня въ день лили туманные дожди съ такими незначительными перерывами, что не успѣвали просохнуть домовыя крыши. Отъ туманной мглы, застилающей окна, въ комнатѣ казалось все желто-сѣрымъ, и желтѣй всего отечное темное лицо Анны Фоминичны. Удушливо пахло камфорой и еще какимъ-то лѣкарствомъ. Было сумрачно и уныло, и отъ туманно-сѣраго свѣта съ улицы, и отъ запаха лѣкарствъ, напоминавшаго о непрочности всего земного, и отъ той особой тишины, какая бываетъ возлѣ серьезно-больныхъ людей. Тихо было такъ, что отчетливо слышалось слабое тиканье золотыхъ часиковъ Анны Фоминичны, которые блестѣли открытой крышкой на столикѣ у кровати, среди недопитыхъ стакановъ, аптечныхъ бутылочекъ, коробокъ съ облатками.

Зина приблизилась къ кровати.

— Подремала, мамочка?

— А ты — опять въ слезы? — тоже вопросомъ отозвалась мать. — Что ужъ это? Я развинчиваю, разстраиваю тебя? Въ твоемъ положеніи… И сама свалилась, и тебя доведу до болѣзни. Можетъ, Геннадій Ивановичъ правъ. Лучше бы тебѣ сидѣть дома, Зиникъ…

Она говорила полусердито, ворчливо. Но сквозили въ ея словахъ забота, сочувствіе, встревоженная нѣжность. И потомъ — это, уже почти забытое, «Зиникъ»? Мать не называла такъ Зину со времени замужества ея ни разу.

— Не обращай вниманья на мои слезы, мамочка, — сказала Зина нѣжно, — со мной что-то такое… Какой-то винтикъ ослабѣлъ или испортился. И здѣсь, и тамъ одинаково не перестаю плакать.

— И дома плачешь? — спросила мать слегка обрадованно.

— Изъ-за ничего, даже самой противно. Ты вотъ все: дома, дома… а развѣ я здѣсь не дома? Больше, чѣмъ тамъ.

— Будто? — послѣдовалъ недовѣрчивый, но полуумиленный вопросъ.

— Разумѣется, мамочка, — убѣдительно подтвердила Зина и сѣла на низкой скамейкѣ у постели матери. — Я тамъ и не привыкла еще. Все — словно въ гостяхъ. Будто въ Петербургѣ на курсахъ… временно. Вотъ-вотъ пора домой собираться. Да, если правду говорить, я — какъ побуду съ тобою… послѣ того — совсѣмъ отвыкаю отъ Геннадія. Ну. какъ съ чужимъ. И раздѣваться при немъ непріятно. Знаешь, будто у доктора: раздѣться нужно, а ужасно неловко… Просто до злобности на него неловко. Думаешь, съ какой стати мнѣ раздѣваться передъ нимъ? Вотъ совершенно такъ.

Анна Фоминична улыбалась. Она попыталась освободить свои руки, плѣненныя Зиной. Но Зина съ такой любовью ихъ поглаживала и цѣловала, что у больной не хватило характера лишить себя этой ласки. И почти противъ воли Анны Фоминичны, приподнялись ея руки, чуть обнажившись изъ подъ бѣлыхъ рукавовъ спальной кофточки, и легли вокругъ шеи Зины.

— Разсказывай.

Возгласъ былъ полонъ сомнѣнья, а руки уже гладили пушисто-темную Зинину голову.

— Ты, мама, всегда такъ. И видишь, что правда, а не вѣришь.

— Да чему вѣрить? «Оставитъ человѣкъ отца и матерь и прилѣпится къ женѣ своей и будете оба въ плоть едину». Это же извѣстно. Что ужъ тутъ. Во плоть-то можетъ и едину, во едину душу — никогда. Сколько ни старайся, всякъ свою линію будетъ тянуть. Никогда мужчинѣ и женщинѣ не слиться. Оттого, вѣрно, ни у кого и ладу нѣтъ, не вытанцовываются сліянія эти. Мужчина — хоть и женится, все-таки остается прежній. Немножко перемѣнится, но онъ — прежній. А женщина, если выходитъ замужъ… для нея пропало все остальное. Родители, друзья, братья, сестры, все предшествующее — отходитъ, умираетъ для нея. Остается одно: мужъ. Потомъ: мужъ и дѣти. Или дѣти и мужъ, смотря, какая женщина, что у нея на первомъ планѣ. Я и сама, и всѣ — такъ… а ты будешь мнѣ басни сочинять въ утѣшеніе.

— Ну, значитъ, я не въ тебя, мамочка. И не такая, какъ всѣ. Потому что я люблю и мужа… конечно. Но тебя — гораздо больше.

— Лукавишь. Ой, лукавишь, Зиникъ.

— Клянусь, что правда. Никогда бы не пожертвовала для него тобою.

— А выскочила же противъ моего желанія?

— Ну… то — такъ. То тогда еще… пока у меня ослѣпленіе было. Ты напрасно запрещала мнѣ. Я вѣдь упрямая, убоище… ну, и поставила на своемъ. А тутъ еще онъ казался мнѣ недосягаемымъ кумиромъ. Вы же всѣ кругомъ пластомъ передъ нимъ лежали. За то теперь…

Зина подтянула вверхъ губы, сдѣлала самонадѣянную минку и лукаво замолкла на самомъ интересномъ.

Мать то навертывала на свой палецъ, то разворачивала темный завитокъ за лѣвымъ ухомъ Зины. Она ждала продолженья, а Зина не продолжала.

— А теперь — что? — спросила Анна Фоминична, будто безразлично. — Или уже соскочило ослѣпленье?

— Нѣтъ, я Геннадія безгранично уважаю, и онъ заслуживаетъ уваженья. Я знаю, что онъ — хорошій. И любовь къ нему есть. но… онъ больше не кажется мнѣ полубогомъ. Онъ уже и ногти при мнѣ стрижетъ… умывается, и мыло на шеѣ. Одѣвается утромъ, пока я не встала, или спитъ, и носомъ — вотъ такъ. А въ горлѣ у него: иниггххх… Какое ужъ тутъ божество, когда оно похрапываетъ? Я иногда проснусь рано-рано… и все смотрю на него, смотрю, и сама себѣ не вѣрю, неужели это мужъ мой? И онъ кажется мнѣ такимъ забавнымъ; и жалко его отчего-то, но и смѣшно. Такой онъ худенькій, черненькій… Неужто это его считаютъ выдающимся врачемъ? Умнымъ, талантливымъ? Мнѣ онъ представляется только черненькимъ-черненькимъ. Весь онъ для меня какой-то черезчуръ свой, домашній. А послѣ, когда проснется и какъ-то вотъ этакъ поглядитъ мнѣ въ глаза, словно онъ виноватъ передо мною въ чемъ-то… И заговоритъ со мной — опять будто виновато… Мнѣ станетъ жаль его еще больше. Нѣтъ, я не умѣю разсказать. Ну, зачѣмъ это, мама, придумали жениться, выходить замужъ? Лучше бы жилось безъ этого… Или, можетъ, я не привыкла еще? Геннадій такъ занятъ, — мы видимся урывками. Больные, родные больныхъ, врачи, акушерки — всѣ рвутъ его на части. Практика растетъ, нѣтъ минутки свободной. Онъ торопится, торопится. То операціи, то на пріемъ, то визиты… а вечеромъ явится до того усталый, жаль потревожить лишнимъ словомъ. Хочется уложить поскорѣй; спи, отдыхай, пожалуйста. А потомъ, — вотъ еще, что у насъ странно. Если онъ не такъ ужъ утомленъ и мы разговоримся, у насъ почему-то начинается ссора. Ссоримся, препираемся, такой подымается кавардакъ. И изъ-за пустяковъ, безъ настоящаго повода. Нѣтъ, мамочка, что ни говори, а… замужемъ быть скучно. Я бы во второй разъ ни за что не вышла!

Анна Фоминична уже не гладила голову Зины, но руки ея оставались на плечахъ дочери. Сама же она глядѣла въ лицо Зины, и припухшіе отъ отековъ глаза ея были сосредоточенно-напряженные, какъ у хорошаго, умнаго, серьезно-освѣдомленнаго въ своей области врача, вдумчиво опредѣляющаго небезопасный недугъ больного.

— Слушай, Зиникъ… а… любишь ты его? Дѣйствительно ли любишь? — внезапно произнесла она и сама испугалась того, что сказала. Часъ назадъ и во все время замужества Зины Анна Фоминична придирчиво ревновала дочь къ Геннадію Ивановичу, усматривала несчастье и обиду для себя въ любви дочери къ мужу. А теперь — пугалась другого, противоположнаго, и не замѣчала противорѣчія своихъ настроеній.

Зина засмѣялась вмѣсто отвѣта. Она перецѣловала одинъ за другимъ всѣ пальцы на рукахъ матери.

— А ты хотѣла бы, чтобъ я не любила? — спросила она потомъ съ укоризной.

— Боже упаси!

— Успокойся, мамочка. Ты не можешь безъ страховъ. Понятно, люблю. Не любила бы, не оставалась бы съ нимъ. Очень просто.

— Не разберу я что-то… развѣ такъ, какъ ты, любятъ? Вонъ, я твоего отца любила, такъ я имъ дышала. Никого и ничего мнѣ не надо было, лишь бы онъ былъ со мной. Ради него всѣмъ поступилась бы, всѣмъ пожертвовала даже тобой… О матери — думать не думала, будто и нѣтъ уже ея. Хворала бы, какъ я сейчасъ… грѣшный человѣкъ, но признаюсь, я бы своего сокровища для нея не покинула надолго. Зашла бы между дѣломъ, провѣдала, а чтобы — какъ ты… по трое, по четверо сутокъ сряду? Нѣтъ, не смогла бы добровольно. Можетъ, оттого, что сокровище мое съ глазъ спустить боязно было. Знала, что хуже пѣтуха. Былъ, есть и останется. Какъ онъ, бывало, съ глазъ у меня, я ужъ непокойна. Еще когда слѣдователемъ судебнымъ былъ… уѣдетъ, бывало, въ уѣздъ, на слѣдствіе, я хожу — сама не своя. Гдѣ онъ? Съ кѣмъ онъ? Что съ нимъ? Снялась бы и полетѣла въ догонку. А проснусь среди ночи, если онъ дома… мнѣ въ голову бы не пришло находить его забавнымъ. Я думала: Создатель мой, да за что мнѣ счастье это ниспослано, что онъ мой, со мною, подлѣ меня? Вотъ, какъ я понимала любовь.

— А я — иначе. Я бы ничего не простила. Если бъ мое самолюбіе было задѣто, не забыла бы. Я — злопамятная, хотя что такое ревность, и не знаю еще.

— Храни тебя Богъ, чтобы и не узнала во вѣки. Я бы на твоемъ мѣстѣ извелася въ прахъ при моемъ характерѣ. Эти паціентки, цвѣты, подарки, обожанія, письма.

— А мнѣ — хоть бы что. Смѣшно только.

— Тебѣ все смѣшно.

— Что же мнѣ? Дежурить у Геннадія подъ дверьми во время пріема? Какъ у Самофалова его Глафира Онуфріевна?

— Что-жъ, я бы, пожалуй, дежурила. Я боялась, что и тебѣ на долю мои мука выпадугъ. Но ты не отдаешь себя безъ оглядки, безъ памяти Этакъ-то умнѣе. Въ любви хуже тому, кто любитъ больше. Слава Богу, что не ты, а онъ. Такъ — онъ долго еще въ глаза тебѣ будетъ заглядывать. Имъ всѣмъ подавай то, что къ нимъ не очень-то смолой липнетъ. Больше берегутъ и холятъ такую. Остается еще одно, дѣти. И я скажу тебѣ, Зина, не надо и для дѣтей отдавать себя. Не посвящай и имъ жизнь свою полностью.

— Мамочка?

— Что ты такъ уставилась? Не вѣришь, я ли говорю это? Я, не сомнѣвайся… И говорю по правдѣ, какъ передъ смертью. Не забывай себя изъ любви къ дѣтямъ, не слѣдуетъ. Дѣти, — они всегда эгоисты. А тебѣ твоей жизни никто не вернетъ потомъ. Дѣти, едва подымутся на ноги — у нихъ своя жизнь, свои интересы. Умирать доведется, все равно, одиноко. Каждому.

— Но это же, говорятъ, наибольшая радость — отдать себя своему ребенку? Многіе находятъ, что женщинѣ одно лишь материнство и даетъ счастье?

— Не вѣрь. Не счастье, а крестъ это.

— Такъ ты бы не хотѣла, чтобъ у меня былъ ребенокъ? Больная отвѣчала уклончиво.

— Мужчинѣ и дѣти, конечно, не помѣха. Намъ же — кабала. Путы — хуже брачныхъ, самыя неразрывныя. Покуда выростишь ребенка, своя-то жизнь уже — прости, прощай! — прокатила мимо. Вотъ на моихъ глазахъ, въ нашей же семьѣ, три, безъ малаго четыре, поколѣнія. И жертвовали собой… а никому добра отъ тѣхъ жертвъ не было. Мамаша овдовѣла молодою. Даже не столько молодой, а красивая она была очень. За нею и послѣ сорока лѣтъ еще долго ухаживали. Но я одна у нея была на первомъ мѣстѣ. Она — пыль съ меня сдувала, такъ берегла и нѣжила. И помню, — мнѣ ужъ лѣтъ двѣнадцать было, — увлекся ею одинъ… бывшій сосѣдъ нашъ по Малахову. Какъ теперь я понимаю, и мамаша его любила, а устояла все-таки. Онъ женатый былъ, и развода нельзя получить было, — жена никакъ не соглашалась. Сойтись съ нимъ такъ, — мамашѣ по тѣмъ временамъ — позорище… а тутъ — я еще, — она и сдержалась. Стыдно было дать себѣ волю.

— И ничего? Не плакала? Забыла?

— Ого, какъ убивалась, когда исчезъ онъ отъ насъ окончательно. Ну, за меня ухватилась. За меня еще сильнѣй дрожать стала. А я замужъ выпрыгнула и забыла про мать. Она прежде, бывало, если на день, на два разстанется со мною, обалдѣвала съ тоски. Каково же было ей старѣть одной въ деревнѣ? У меня ты родилась, она ужъ на десятомъ мѣстѣ. Я, въ свою очередь, съ тебя пыль сдуваю. Не оглянулась, какъ и ты ужъ взбунтовалась: замужъ! Теперь и ты ждешь ребенка, все одна пѣсня… Вся бабья доля наша одинакова. За мной, кажется, смерть раньше, чѣмъ за мамашей подходитъ. И что же? Мамаша застыла отъ страха за меня, а я вся — тобой полна. Она со мной поговорить хочетъ, а я ей: позовите Зину. О тебѣ всѣ мысли, да еще о томъ поскакунѣ… о женихѣ кавказскомъ. Ты да Эрастъ, для меня вы — главное. У всѣхъ такъ, Зиникъ… Жизнь пробѣжитъ, не оглянешься. И вотъ тебѣ мое благословеніе: никому никакихъ жертвъ, ни для кого не поступайся собою. Не щади, не оберегай, не жалѣй никого сверхъ мѣры. Тебѣ твоей жизни никто не вернетъ, а жертва… О ней послѣ сожалѣть будешь. Такъ и запомни.

— Мамочка… тебѣ вредно такъ много говорить.

— Чего тамъ вредно. Надо же… разъ одинъ поговорить съ самой любимой душой… Вредно? А молчать всю жизнь, терпѣть да терзаться, — не вредно? Выдумки все. Когда отъ вреда беречь начали. Поздно ужъ. Теперь ничего не осталось вреднаго. На, Зинокъ… возьми. Я тебѣ приготовила, затѣмъ и звала. Нечаянной радости иконка, мое благословеніе. Возьми на счастье. Къ вѣнцу я не отъ сердца благословляла тебя. Такъ… для формы одной. Теперь хочу, какъ слѣдуетъ. Подожди… дай перекрещу, наклони голову. Ну… благословляю. Зиникъ, Зиникъ маленькій! дорогой, ненаглядный… Зинуся моя, дочечка, дѣточка моя! Будь… будь счастлива.

Анна Фоминична перекрестила образкомъ оторопѣвшую Зину. Положила иконку на край постели, взяла руку Зины, подержала въ своихъ рукахъ, съ усиліемъ сжала ее, будто внушая что-то, и произнесла не то молитвенно, не то съ повелительнымъ заклинаніемъ:

— Будь счастлива… только счастлива!

Зина плакала.


Едва стемнѣло, зарядилъ ожесточенный осенній дождь. Ночь подступала воровская, безпросвѣтно-черная, долгая. Буря гудѣла надъ городомъ, подхватывала дождевыя капли, бросала ими въ окна.

Утомившись, полусидя на кровати, Анна Фоминична дремала подъ легкимъ восточнымъ одѣяломъ на ватѣ. Болѣзненно-искаженное лицо ея не напоминало о спокойствіи спящихъ. Вѣрно, тяжелые сны подползали къ ней въ этотъ слякотный вечеръ. Зина молчаливо сидѣла въ сторонѣ отъ постели. Горѣла у образа лампада, а на столѣ за умывальникомъ — крошечная ночная лампа съ розово-матовымъ колпачкомъ. Два различные свѣта странно смѣшивались другъ съ другомъ, но въ комнатѣ было не свѣтло. Тускло-золотящаяся полумгла придавала затихшей спальнѣ странно-мягкій уютъ, что-то умиротворяющее и тревожное одновременно. Вѣтеръ дулъ въ окна. Водяныя капли дождя часто стучались въ оконныя стекла, каждый разъ пугая Зину нежданностью стука. Звуки дождя выводили Зину изъ непонятнаго ей самой безразличія, смѣшаннаго съ усталостью и полнымъ безмысліемъ, изъ того состоянія духа, когда забывается все, что составляетъ текущую жизнь, ни о чемъ не думается, не ощущаешь себя и отсутствуетъ самое сознаніе убѣгающей отъ насъ жизни. И даже отчасти непріятенъ былъ Зинѣ возвратъ къ дѣйствительности, когда бабушка, заглянувъ въ дверь, знаками позвала Зину въ коридоръ за собою. Зина предположила: «Геннадій? — и отвѣтила себѣ: не можетъ быть въ такую непогоду…»

Геннадій Ивановичъ, оказалось, пріѣхалъ, не взирая ни на что.

Зина вышла къ нему въ гостинную.

Послѣ сегодняшняго разговора съ Анной Фоминичной мужъ показался чужимъ и далекимъ въ сравненіи съ той вспышкой нѣжности, какая пробудилась у Зины къ матери. Впрочемъ, припрятавъ свое впечатлѣніе, она сказала радушно:

— Геня? Такъ поздно? И въ такую погоду?

У Геннадія Ивановича было усталое, безкровное лицо съ впалыми отъ утомленья глазами. Это утомленное лицо не освѣтилось улыбкой, осталось сумрачнымъ и послѣ поцѣлуя Зины. И на поцѣлуй онъ отозвался не такъ, какъ всегда, не обрадованно и горячо, а скорѣе оффиціально.

— Что съ нимъ? — подумала Зина.

Но привыкшая не выдавать своихъ мыслей, она не предложила вопроса прямо, а спросила немного приторно:

— Соскучился?

Геннадій Ивановичъ не переставалъ хмуриться.

— Ты усталъ? — произнесла Зина привѣтливо.

— Да, усталъ, — отвѣтилъ онъ кратко. Но не приласкалъ Зину, не поблагодарилъ за заботливость, какъ дѣлалъ въ другое время.

Она предположила, не неудача ли какая-нибудь, — и сказала:

— Операціи?.. Были трудныя?

— Да… операціи. У одной больной осложненія съ сердцемъ. Опасныя. Съ двухъ часовъ побывалъ тамъ три раза.

Онъ сообщалъ отрывисто, будто принуждая себя.

Тогда Зина стала говорить то, что въ другое время сказалъ бы самъ Геннадій Ивановичъ.

— А послѣ такой адской работы пріѣхалъ домой усталый? А дома пустота? Тебѣ не захотѣлось сидѣть одному? И ты недоволенъ мною?

Онъ пожалъ плечами и замѣтилъ колко:

— Пора привыкнуть. Я теперь чаще одинъ, чѣмъ съ тобою.

— Что съ тобой, Геннадій? — серьезно спросила Зина. — Ты скрываешь что-то. Я вижу.

— Ты прозорливѣй меня. Когда ты скрытничаешь, я не вижу.

— Геннадій!..

Зина не понимала. Геннадій Ивановичъ молчалъ, но чувствовалось, что онъ чѣмъ-то обиженъ.

— Да что такое? — уже занервничала Зина съ нетерпѣніемъ.

Послѣ того онъ сказалъ:

— Я получилъ письмо отъ твоего отца.

— Ахъ… вотъ что.

Зина, наклонивъ голову, затеребила бахрому на своемъ платьѣ.

— Ну и что же? О чемъ онъ пишетъ? — произнесла она, помолчавъ.

— Проситъ моего содѣйствія… въ извѣстномъ тебѣ дѣлѣ. А у меня, оказывается, никакого представленія обо всемъ этомъ.

— И ты обиженъ?

— Нѣтъ… почему же? Если у тебя есть секреты, если ты не находишь нужнымъ посвящать меня въ твое горе… а предпочитаешь переносить его безъ моего участія…

Зина вспылила.

— Остановись, не расходуй краснорѣчія. Секретъ не мой, а маминъ. Она не хотѣла, чтобы ты зналъ про это.

— Капризъ больного человѣка.

— Пусть капризъ. Для меня онъ обязателенъ. Если бы ты, здоровый или больной, пожелалъ, чтобы мама не узнала о чемъ-нибудь твоемъ… я бы такъ же не сочла себя вправѣ распоряжаться твоей тайной. Особенно такой щекотливой. И вообще, оставимъ. Мы объ этомъ не сговоримся.

— Такъ не уѣхать ли мнѣ домой по добру, по здорову?

— Какъ хочешь.

Зина смотрѣла отчужденно и холодно.

Геннадій Ивановичъ сознавалъ, что обида его въ значительной степени растопилась отъ объясненій съ женою. Ему не хотѣлось разставаться съ Зиной, ѣхать домой одному въ эту мокрую непогоду, бродить одиноко по тихимъ, словно опустошеннымъ комнатамъ и, просыпаясь ночью, видѣть вблизи себя нарядную кровать Зины пустою. Онъ жаждалъ горячаго привѣта и самъ готовъ былъ къ задушевному примиренію, а языкъ его, точно наперекоръ, произносилъ и произноситъ ядовито-колкимъ тономъ уязвляющія слова. Зина отвѣчала ему тѣмъ же не безъ находчивости и изворотливо. Каждому изъ нихъ было, до извѣстной степени, отрадно помучить другого. Каждому казалось, что онъ недостаточно любимъ и недостаточно оцѣненъ, тогда какъ по своимъ достоинствамъ, за свое чувство и вниманіе, заслуживалъ бы лучшей доли, высшей, болѣе справедливой оцѣнки. Каждый думалъ о себѣ: того ли я достоинъ? — и мстительно подзадоривалъ себя къ дальнѣйшему пререканью. Они препирались не мало времени, пока Геннадій Ивановичъ не смирился первымъ.

— Зина, — заговорилъ онъ по иному, такъ перемѣнивъ тонъ и голосъ, словно сказалъ это не тотъ человѣкъ, что пикировался только что болѣе получаса.

Зина изумленно повернула къ нему голову.

Усталое лицо Геннадія Ивановича было скорбное, черточка горькаго, скрытаго упрека кривила губы, а въ умоляющихъ глазахъ засвѣтилась тоскующая нѣжность.

— Оставимъ, Зина. Что за нелѣпость. И откуда это у насъ? — раздумчиво проговорилъ онъ. — Сколько разъ давалъ я себѣ слово… а никогда не удается сдержаться. И не удается понять мнѣ, почему мы такъ часто ссоримся, Зина?

— Я также не понимаю, — устало и печально вздохнула Зина. — Почему мы ссоримся, едва сойдемся?

— Вѣдь я, напримѣръ… да я каждый свободный мигъ о тебѣ мечтаю. Небывалая со мною вещь, но порой злобность начинаю питать къ больнымъ своимъ. Такъ бы и закричалъ имъ: да оставьте меня, не отрывайте отъ Зины! Чего бы я не отдалъ, лишь бы опять ты была одна со мною. Чтобы опять луна надъ Алупкой… И ты… и твое… тѣ слова твои дорогія. Ты еще помнишь ихъ? Не забыла?

— Помню, — неопредѣленно отозвалась Зина.

— Не забывай, Зина. Если забудешь… я не знаю, что со мной станется! Ни въ чемъ нѣтъ для меня живой души, если тебя нѣтъ со мною. Весь день впопыхахъ, врачую, рѣжу, зашиваю… а самъ объ одномъ: Зина. Вотъ, думаю, подойдетъ вечеръ, и — Зина, Зина, Зина… Но выпадетъ часокъ, другой побыть намъ вмѣстѣ, и какъ бѣсъ какой-то въ насъ вселится. Перепалки, обмѣнъ колкостями, препирательства, упреки. Я какъ начну вспоминать, что наговорилъ тебѣ… точно варомъ обдаетъ отъ стыда! Кажется, подошвы обуви твоей цѣловалъ бы, такъ просилъ бы прощенья!

— И мнѣ стыдно бываетъ за себя, — призналась Зина. — И какъ это у насъ выходитъ? Вѣдь изъ-за ничего? Безъ повода. Послѣ не вспомнишь, съ чего началось. Слово за слово, ты — мнѣ, я — тебѣ… и ни тебѣ, ни мнѣ не хочется затихнуть первому. И ты вѣдь — такой мягкій, чуткій… такъ умѣешь и съ больными, и съ здоровыми. Такъ понимаешь всѣхъ, а тутъ…

— А тутъ какъ ошалѣю. Буйствую, точно одержимый. И умѣнье, и пониманіе — все вверхъ тормашками. Съ тѣмъ, кого наиболѣе люблю, не могу сговориться.

— Я часто думаю, всѣ ли такъ, или мы только? Неужели это одни мы съ тобой такіе… несдержанные? Ты замѣтилъ? Наединѣ мы, будто, устаемъ вскорѣ другъ отъ друга. И принимаемся терзать одинъ другого, словно въ отместку за что-то. Что это, Геннадій?

— Не постигаю. Ѣдемъ домой, Зина.

— Можетъ быть, это лишь вначалѣ? Пока мы не спѣлись еще? Какъ ты думаешь?

— Не знаю. Ѣдемъ, Зина. Я хочу домой.

— Въ такой дождь? Слышишь, какъ бьетъ въ окна? Будто швыряетъ дробью.

— Не бѣда. Экипажи крытые. Плащъ со мною.

Зина разсмѣялась.

— «Я плащемъ тебя о-одѣну?» — лукаво и вопросительно вывела она зазвенѣвшимъ отъ смѣха голосомъ. И глаза у нея стали задорные, веселые, оживленно-блестящіе, какіе бывали до замужества. Ей стало веселѣй, она внезапно похорошѣла.

— Ѣдемъ, Геннадій, ѣдемъ. «Пусть стонетъ лѣсъ, пусть плачетъ вьюга!» Мы бѣ-ѣжи-имъ… намъ по колѣни море. Браво, Геннадій. Ты — мой похититель. Въ бурю, въ грозу… бѣжимъ изъ-подъ крова родительскаго. Жаль, нѣтъ веревочной лѣстницы… «Я умчу тебя въ Грена-аду на крыла-ахъ мое-ей любви-и!»

Ты не бойся, если звѣзды

Слишкомъ ярко свѣтятъ.

Я плащемъ тебя укрою

Такъ, что не замѣтятъ.

Она пѣла и, живо поворачиваясь, что-то разыскивала на подзеркальникѣ.

— Геня! Гдѣ мои булавки отъ шляпы?

Геннадій Ивановичъ, въ невѣдѣніи, комически моталъ головою.

— Ищи, Геня. Безъ нихъ нельзя бѣжать въ Гренаду.

Хотѣлось смѣяться безъ причины.

Булавки нашлись, и Зина прикалывала передъ зеркаломъ шляпу. Геннадій Ивановичъ залюбовался, глядя на нее. Безсознательно, но съ нѣсколько-залихватской удалью онъ началъ закручивать свои усы. Это не шло ко всей его скромно-интеллигентской фигурѣ, и Зина подмѣтила это въ зеркалѣ. Уже въ шляпѣ, она шутливо подбѣжала къ мужу, передразнила его жестъ и пропѣла:

Усы героя украшаютъ!

Оба смѣялись облегченно и беззаботно. Ледяная заслонка между ними была, какъ будто, сломана.

Зина проснулась передъ утромъ среди крѣпкаго сна, словно невзначай разбудилъ ее кто-то рѣзкимъ и сильнымъ толчкомъ. Толчекъ ощутила она до того явственно, что на яву показалось непостижимымъ, какъ же никого нѣтъ, когда кто-то толкнулъ ее, пробуждая? Въ груди учащенно билось сердце, тяжесть и неудобная неловкость ощущались въ тѣлѣ, разбиралъ безотчетный страхъ, было большое желаніе разбудить спящаго Геннадія Ивановича и сказать ему о странномъ своемъ пробужденіи. Зина только что собралась окликнуть его, но толчекъ повторился опять, и на этотъ разъ внутри, а не снаружи тѣла. Теперь сдѣлалось понятно, кто прервалъ ея сонъ… Умиленно, съ особымъ, покровительственно-нѣжнымъ чувствомъ прислушивалась Зина къ проявленію той загадочно-милой и нерасторжимо-близкой жизни, что теплилась внутри ея самой. Толчки учащались. Одинъ былъ рѣзко-стремительный и проворный, словно перекувырнулся кто-то. Зина улыбалась въ темнотѣ ночи кому-то, еще невѣдомому, но уже безпредѣльно-любимому, и уснуть снова ей не удалось больше.

Очень медлено наступало утро съ осенними сумерками вмѣсто свѣта. Опять слезящееся небо поливало взмокшій городъ новыми дождями, опять, какъ съ вечера, постукивали въ окна дождевыя капли. Продолжительный звонокъ съ подъѣзда пронесся по дому и затихъ. Зина прислушалась. Никакого движенія со стороны корридора изъ кухни; вѣрно, горничная спитъ и не услышала. Звонокъ повторился, такой же долгій, настойчивый. Тогда позвонила и отъ себя въ кухню Зина и крикнула перепуганно:

— Геннадій! Геннадій! Звонятъ, Геннадій… случилось что-то.

Она дрожала въ тревогѣ.

— Не пугайся, Зинокъ. Это отъ моей больной. Ослабленіе сердечной дѣятельности… я сказалъ прислать, хотя бы ночью, если будетъ хуже. Спи, не тревожься.

Онъ одѣвался, торопясь. Зинѣ слышны были отдаленные взволнованные голоса. Геннадій Ивановичъ вышелъ, потомъ вернулся. Осторожно обнявъ Зину поверхъ одѣяла, юнъ сказалъ какъ-то необыкновенно мягко:

— Вставай и ты, Зина. Прислали съ Печенѣжской. Аннѣ Фоминичнѣ… мамѣ… нехорошо.

— Мама! — въ ужасѣ крикнула Зина, угадавъ истину раньше, чѣмъ рѣшился высказать ее Геннадій Ивановичъ.

Анна Фоминична скончалась въ эту ночь въ припадкѣ удушья. Не помогли ни профессоръ Вальтеръ съ ассистентами, ни кислородъ и другія средства. Когда пріѣхали Сахновскіе, она уже лежала въ залѣ, на столѣ, обмытая и обряженная. Бабушка, какъ въ столбнякѣ, стояла около тѣла, глядѣла, не отрываясь, въ лицо трупу, и нельзя было никакими мѣрами отвлечь и отвести ее отъ умершей. Старуха ничего не видѣла, кромѣ дорогого мертваго лица. Не слыхала ни громкаго плача Зины, ни увѣщаній Геннадія Ивановича, ни вопросовъ о послѣднихъ минутахъ покойной.

Къ утренней панихидѣ явилась тетка Геннадія Ивановича и его сестра съ дѣвочками, а изъ постороннихъ — одинъ профессоръ Вальтеръ съ вѣнкомъ изъ живыхъ цвѣтовъ. Крупный и красивый спортсмэнъ-гимнастъ съ коротко-остриженной, густоволосой головою, Вальтеръ пріѣхалъ въ черномъ сюртукѣ съ чернымъ жилетомъ, по обыкновенію изящный и элегантный, — какъ всегда, нѣсколько похожій на иностранца, — съ грустными, плавно-тихими движеніями мускулистой фигуры, съ намѣренно-опечаленнымъ выраженіемъ на самодовольномъ и жизнерадостномъ лицѣ. Онъ участливо растиралъ руки захлебывающейся отъ плача Зинаидѣ Эрастовнѣ и говорилъ утѣшительно-ласкающимъ баритономъ:

— Нельзя такъ, голубка. Нельзя, золотая. Въ вашемъ положеніи… ну, довольно, довольно. Сдѣлано все, что въ силахъ человѣческихъ. Я самъ пытался помочь. Большее не въ нашихъ силахъ. Параличъ сердца, голубка. Кончина наступила мгновенная, безъ боли… больная не сознавала, что конецъ. Такъ умереть дай Богъ и намъ всѣмъ. Перестаньте же, голубка. Полно, золотая.

Онъ такъ часто повторялъ: «голубка» и «золотая», такъ усердно согрѣвалъ руки Зины въ своихъ рукахъ, что Геннадій Ивановичъ обратилъ на это вниманіе и сказалъ Зинѣ строго:

— Перестань. Ты и Виталія Витальевича утруждаешь. Слышишь? Перестань!

— Не меня, не меня, голубка… себя утруждаете, себя волнуете! — поспѣшилъ опровергнуть Вальтеръ. — Въ вашемъ положеніи — нельзя… нельзя такъ волноваться. Впрочемъ… если отъ слезъ вамъ легче, — поплачьте, золотая. Мы васъ оставимъ. Выйдемте, Геннадій Ивановичъ. Дадимъ ей выплакаться. Но поплачьте тихо, не надрывайтесь, не надо бурныхъ рыданій.

Еще до панихиды телеграфировали на Кавказъ Штолю о кончинѣ его жены. Къ вечеру отъ него получился отвѣтъ: Штоль просилъ хоронить безъ него, такъ какъ не можетъ пріѣхать. А затѣмъ умолялъ зятя, насколько возможно скорѣе, выслать свидѣтельство о смерти Анны Фоминичны, которое ему, Штолю, необходимо.


Зима прошла для Зины, какъ одинъ день, однообразно-тягостный. Нельзя было, да и не хотѣлось нигдѣ бывать. Вторая половина беременности становилась все непереносимѣй. Днемъ трудно было сидѣть, стоять, двигаться, ночью не удавалось подобрать подходящую позу, чтобы лечь поудобнѣй. Изуродованная фигура, поблекшіе глаза, осунувшееся лицо съ обостренными чертами — оскорбляли собственное эстетическое чувство Зины. Она избѣгала подходить къ зеркалу… И все, какъ на зло, подбиралось одно докучное, тяжкое, непріятное. Трудно было примириться съ исчезновеньемъ Анны Фоминичны. Разъ отъ разу дѣлалось тяжелѣе навѣщать бабушку. Варвара Матвѣевна тосковала по дочери, но не догорала еще, тоскуя. Большой запасъ ея физическихъ силъ пошатнулся, но не началъ таять. Съ Зиной она не говорила о недавней потерѣ, а какъ-то съеживалась, уходила въ себя съ своимъ горемъ. Она помногу молилась и Зину встрѣчала слегка недружелюбно, съ полунедовольнымъ выраженіемъ на постарѣвшемъ лицѣ. Будто хотѣла, сказать: «мнѣ одной легче, ты мнѣ помѣшала.»

Папочка-Штоль до неприличія скоро женился вторично. Кажется, не дождался и шести недѣль со дня смерти Анны Фоминичны. Дома тоже не много было радостнаго. Зину окружили плотнымъ кольцомъ недоразумѣнія, дрязги и стычки съ флигелемъ. То съ теткой Геннадія Ивановича, то съ сестрой, но то и дѣло выходили размолвки. Между флигелемъ и «домомъ» никакъ не налаживались сношенія дружественныхъ, хотя бы и не союзныхъ державъ. Стычки возникали изъ-за самыхъ ничтожныхъ поводовъ и, какъ казалось Зинѣ, рѣшительно не по ея винѣ. То Зина распоряжалась начать стирку бѣлья, и высокій чердакъ надъ домомъ занимали ея бѣльемъ, между тѣмъ какъ въ то же время шла стирка и во флигелѣ. И Феофанію Ивановну ничѣмъ нельзя было убѣдить, что произошло это случайно. То ссорились въ общемъ погребѣ кухарки. А потомъ ссора ихъ отражалась на дипломатическихъ сношеніяхъ дома и флигеля.

То выходило еще что-нибудь, такое же мелочное; Геннадій Ивановичъ, оберегая отъ волненій Зину, самъ настаивалъ теперь, чтобы она встрѣчалась съ обитательницами флигеля какъ можно рѣже. Изъ нихъ всѣхъ наилучшимъ дипломатомъ оказалась Тарасьевна. Ея симпатіи и сочувствіе всецѣло принадлежали флигелю. Но хорошо ладила она и съ домомъ. Была безъ угодничества почтительно-уравновѣшена съ Зиной, аккуратно являлась къ пріемамъ больныхъ, ревниво оберегая свои права отъ покушеній молодой горничной Сахновскихъ. И позиціи, занятыя Тарасьевной здѣсь и тамъ, были непоколебимо — прочныя.

Одно въ эту зиму увлекало и оживляло Зину, примиряя ее съ текущей жизнью, — это мысли о будущей дѣвочкѣ. Что будетъ дѣвочка, а не мальчикъ, Зина порѣшила твердо. Она пріискивала имя для дочки покрасивѣе и остановилась на Аріаднѣ. Для Аріадны готовилось обильное приданое. Тюфячки, конвертики, пеленки, чепчики, распашонки, нагрудники, все — тоненькое, мягкое, какое-то необычайно-пріятное для осязанія, съ розовыми ленточками, съ мягкими, вышитыми гладью зубчиками вмѣсто рубцовъ. Все разукрашенное и настолько граціозное и привлекательное, что при взглядѣ на вещи заранѣе представлялась та, для которой все это предназначалось, и рисовалась такой же граціозной и привлекательной, мягкой и шелковистой, какой-то необычайно-пріятной для взора и осязанія.

И больше всего любила теперь Зина, когда навѣщала ее Берта Соломоновна Щебень, — акушерка, уходу которой поручалъ Геннадій Ивановичъ самыхъ отвѣтственныхъ своихъ паціентокъ. Она же должна была ухаживать при родахъ и за Зиной. Лицо Зины расцвѣчивалось улыбкой, едва появлялась Берта Соломоновна. Онѣ были — словно заговорщики, которыхъ тысячами неразрывныхъ нитей связывала общая тайна… Онѣ понимали одна другую съ полуслова, даже съ полувзгляда. Зинѣ все нравилось въ Бертѣ Соломоновнѣ, не исключая ея, иногда не совсѣмъ, правильной, русской рѣчи.

— Ну, что? Какъ? — спрашивала Берта Соломоновна озабоченно, сочувственно, дѣловито.

И Зина отвѣчала, будто подчиненная начальству.

— Все то же.

— Бунтуется?

— Такъ, знаете, и дрыгаетъ ноженками… Начинаю бояться, не мальчикъ ли? Ужъ очень большой бунтарь.

— А чѣмъ мальчикъ плохо? Мальчикъ — даже лучше.

— Но я хочу дѣвочку. Мальчишка — буянъ, съ нимъ не найти сладу. Мнѣ больше нравится дѣвочка.

— Ну-у… Богъ дастъ, будетъ дѣвочка.

— А какъ вы думаете, Берта Соломоновна, какая она будетъ?

— Будетъ красавица. На васъ похожа.

— Ужъ вы скажете. Какая же я красавица. Я хочу, чтобъ она была получше.

— Ну-у… получше.

— Глазки будутъ у нея черные… правда? И у меня, и у Геннадія глаза темные.

— Бываютъ и не въ родителей дѣти. Въ бабушку или дѣдушку. Въ тетокъ удаются.

— Ой… какъ удастся въ тетку Феофанію Ивановну? Вотъ-то выйдетъ уродецъ!

— И что вы придумываете, Зинаида Эрастовна! На что вы себя тираните. Она въ васъ выйдетъ.

— А губы какія?

— И губы ваши. Красныя, пухленькія.

— А ручки — если бы, какъ у Геннадія! У него красивая рука. У меня пальцы коротковаты. Рука — пусть его, а не моя.

— Богъ дастъ, все хорошо будетъ. Покажите-ка, что вы сработали за эту недѣлю?

Зина охотно идетъ къ зеркальному бѣльевому шкафу. Отъ удовольствія у нея заблестѣли глаза, она съ наслажденьемъ достаетъ съ средней полки обновки Аріадны.

— Вотъ это распашеночки еще одного сорта, фланелевыя. А это — вязаныя. Я заказывала.

— Къ чему вы такъ много? Она выростетъ раньше, чѣмъ износитъ. Дѣти же растутъ, какъ грибы.

— Да вѣдь постоянно перемѣнять будемъ. Не держать же ее мокрую. А выростетъ, я новыхъ пошью. Для меня ей шить — такое удовольствіе… ничего бы не захотѣла взамѣнъ. Хоть царство мнѣ цѣлое за нее давайте… не отдамъ за счастье сшить ей слюнявочку. Не возьму, не соглашуся!

Зина говоритъ и хочетъ улыбнуться иронически. Но улыбка выходитъ радостно-растроганной, и Зинѣ за себя немножко неловко.

Лицо Берты Соломоновны омрачается набѣжавшей тѣнью.

Зина видитъ эту тѣнь и соображаетъ, что Бертѣ Соломоновнѣ больно отъ ея изліяній. Вѣдь Берта Соломоновна сама жаждетъ имѣть ребенка. Но его нѣтъ, и нѣтъ даже надеждъ имѣть его. А у нея — молодой мужъ, въ котораго она влюблена до смѣшного, и ей впослѣдствіи не удержать будетъ мужа безъ ребенка… Зинѣ совѣстно передъ Бертой Соломоновной: какъ, въ сущности, неделикатно расхвасталась она большимъ достояніемъ передъ кѣмъ-то неимущимъ. И она говоритъ, чтобы показать, что и у нея не однѣ радости:

— А не умру я, Берта Соломоновна?

Берта Соломоновна опять въ своей тарелкѣ.

— Что? — смѣется она переливчато и звонко. — Еще что выдумайте. У васъ все нормально… почему вамъ умирать? Родите отлично. И выкормите. Кормить же сами будете?

— Обязательно.

Отъ наплыва расположенія Зина обнимаетъ Берту Соломоновну и говоритъ:

— Берта Соломоновна… дорогая. Какъ бы я желала… какъ бы хотѣлось мнѣ…

— Что? Чего? — спрашиваетъ Берта Соломоновна, покраснѣвъ, но будто не понимая.

Зинѣ ясно, что ея мысли уже разгаданы, однако она поясняетъ до конца.

— Чтобы и вы… чтобъ и у васъ тоже…

— Ухъ!.. — вздыхаетъ Берта Соломоновна и добавляетъ самолюбиво: — А ужъ какъ мужъ мой желаемъ! Больше меня даже. Мы съ нимъ такъ хорошо живемъ. Онъ меня прямо обожаетъ. Душа въ душу живемъ… а дѣтей нѣтъ. Онъ спитъ и во снѣ ребеночкомъ бредитъ. Но мы хотѣли бы сына.

— Богъ дастъ, будетъ и сынъ, — говоритъ на этотъ разъ Зина авторитетно и утѣшительно. — Хотя мальчики — шалуны, неслухи. Изъ дѣвочки — что мать захочетъ, то и сдѣлаетъ. А съ мальчишкой…

Берта Соломоновна не согласна и возражаетъ:

— Нѣтъ, мы желаемъ сына. Сынъ, — это же мужчина. Это — человѣкъ, ему потомъ все открыто. А дѣвочка — что? Ихъ — какъ мусора, и имъ — труднѣе въ жизни. Дитя вѣдь не кукла. Надо думать, чтобъ ему, а не намъ было — какъ лучше.

И такъ онѣ могли бесѣдовать часами.

По общимъ вычисленіямъ выходило, что родить Зинѣ придется въ половинѣ марта. Но, какъ водится, всѣ ошиблись въ разсчетахъ. Вычисленія оказались произвольными, и было уже пятое апрѣля, а Зина, похожая на круглый арбузъ исполинскихъ размѣровъ, съ трудомъ, но еще передвигала свое отяжелѣвшее тѣло. Она изнемогала отъ физической тяжести и несбывающихся ожиданій. Боялась, не предстоитъ ли ей разрѣшиться двойней, а на рожденіе дѣвочки теряла послѣднюю надежду. Дѣвочекъ вѣдь, говорили ей, приходится носить нѣсколько меньше, чѣмъ мальчиковъ. Зина шутила, увѣряя, что дѣвочка, по свойственному ея полу любопытству — давно поторопилась бы явиться въ міръ. Уже припасены были вмѣсто розовыхъ голубыя ленточки, — на всякій случай, для мальчишки, — но и онъ все не появлялся.


Это началось восьмого апрѣля передъ вечеромъ, когда почему-то именно сегодня Зина не ждала ничего. Рѣзкая рѣжущая и тягучая, вдругъ объявившаяся, боль въ спинѣ чуть не свалила ее съ кушетки. Было такъ больно, что потъ выступилъ на лбу и на кожѣ головы подъ волосами. Почернѣло въ глазахъ, все кругомъ будто сдвинулось, проваливаясь куда-то, а Геннадій Ивановичъ еще не возвращался съ практики.

— Вотъ оно… начинается! — подумала Зина и, забывъ о звонкахъ, закричала горничной:

— Луша, Луша, скорѣй, Луша, за Бертой Соломоновной. Скажите въ телефонъ, чтобы сейчасъ же. Мнѣ нездоровится.

Было страшно. Но радость близкаго освобожденія и появленія того, — кого-то невѣдомаго, но давно родного и милаго, — преодолѣвала и страхъ, и страданіе отъ боли. Боли повторялись, учащенныя и рѣжущія, но теперь, какъ будто, смягченныя. Зина оставалась мужественной, даже почти спокойной. И только, когда появилась запыхавшаяся отъ поспѣшности Берта Соломоновна, Зина, почувствовавъ себя въ надежныхъ рукахъ и въ сравнительной безопасности, — вдругъ утратила мужество и присутствіе духа и встрѣтила Щебень жалобнымъ растеряннымъ плачемъ.

— Берта Соломоновна… я боюсь. Мнѣ страшно, Берта Соломоновна.

А Берта Соломоновна приняла любовно-начальническій тонъ и повторяла, увлекая Зину въ спальную.

— Ну, и чего бояться? И вовсе нечего бояться. Ждали, ждали… вотъ и дождались… чего-жъ бояться? Васъ самъ Эбанъ смотрѣлъ. Нашелъ все хорошо, правильно, чего-жъ вы боитесь? Раздѣнемся сейчасъ, приляжемъ. Какъ это хорошо, что ванну сегодня взяли. Ну? ну, что такое? Зачѣмь у васъ такіе круглые глаза? Зачѣмъ такъ пугаться? Богъ дастъ, все пройдетъ прекрасно. Вотъ Луша намъ припасетъ водицы горячей. Сейчасъ и Геннадій Ивановичъ будетъ. Я ужъ телефонировала ему. Угадала, гдѣ искать, поймала у больной.!

— О-о-о-о! — пронзительно закричала Зина отъ новаго приступа боли.

Берта Соломоновна засуетилась среди приготовленій.

Когда Геннадій Ивановичъ вошелъ къ Зинѣ, боли временно утихли. Все было педантично заготовлено къ предстоящему событію, но вся эта, привычная для глазъ Геннадія Ивановича обстановка на этотъ разъ показалась ему невиданно-новой, ужасающе-грозной. Онъ растерялся, дрожалъ отъ волненія. Онъ позабылъ свои акушерскія познанія, отъ него точно отскочилъ весь его обширный врачебный опытъ. Геннадій Ивановичъ сдѣлался несвѣдущимъ, тупымъ, непонятливымъ, не соображающимъ простыхъ вещей, — будто никогда не видывалъ вблизи роженицы. И Берта Соломоновна, самая послушная изъ его ученицъ, — теперь успокаивала и почти-что учила его.

— Ну-у… что такое? Что особеннаго? Ну, начались схватки, теперь ослабѣли, вотъ и все. Чего же вы весь дрожите? Вамъ лучше уйти отсюда, вы только будете пугать и роженицу. Развѣ можно такъ? Все слава Богу… выжидать надо.

— Эбана, — нервно заикаясь, выговорилъ Геннадій Ивановичъ. — Эбана! Онъ обѣщалъ мнѣ… самъ напросился.

— Зачѣмъ Эбана. Рано еще. Эбанъ не любитъ ждать долго. Я уже телефонировала Самофалову. Тотъ тоже самъ хотѣлъ. Велѣлъ вызвать, когда начнется.

— Благодарю. Вы дѣлайте, что надо, а я не могу. Ничего не могу сообразить сейчасъ. Все забылъ… ничего не помню. Вы… сказали, схватки?

— Не сильныя, пока.

— Это не хорошо, что не сильныя?

— Онѣ усилятся.

— А если нѣтъ?

— Мы ихъ усилимъ. Есть вѣдь средства.

— О-о-о! — закричала Зина, и оба бросились къ ней.

Геннадія Ивановича пришлось удалить: въ концѣ концовъ, онъ заражалъ своимъ волненьемъ Зину. Улучивъ минутку, когда Берта Соломоновна была въ корридорѣ, онъ остановилъ ее.

— А вы, Берта Соломоновна? — спросилъ онъ кротко, просительно, чуть не заискивающе. — Какъ по вашему? Нѣтъ опасности?

Щебень была и польщена, и растрогана, и вмѣстѣ поражена до изумленія. И жаль было ей Геннадія Ивановича, и хотѣлось разсердиться на него за его малодушіе. Не вѣрилось: ІОркевичъ ли Сахновскій передъ ней, или его подмѣнили? Онъ — всегда освѣдомленный, вдумчивый, всегда съ твердой рукой и ясной головою, не теряющій присутствія духа въ минуты наибольшихъ опасностей? Онъ ли это покорно спрашиваетъ діагноза ея, Берты Соломоновны? И въ такомъ заурядномъ случаѣ, какъ нормальные роды? Тщательно взвѣшивая возлагаемую на нее отвѣтственность, Берта Соломоновна сказала серьезно:

— Мнѣ кажется, опасности пока — никакой. А дальше — что Богъ дастъ. Ребенокъ — нѣсколько большой.

— Развѣ большой? — ужаснулся Сахновскій.

— Немножко. Сидячая жизнь, излишки питанія. Я же говорила Зинаидѣ Эрастовнѣ: больше движенія. А она въ первой половинѣ возлѣ мамаши своей все сидѣла… а во второй — трудно было двигаться, она и не обременяла себя. Ну, да Богъ дастъ… Она же сложена… на заглядѣнье!

— Эбана! Надо Эбана! — теряя послѣднюю выдержку, закричалъ Геннадій Ивановичъ и самъ бросился къ телефону.

Самофаловъ продежурилъ ночь у постели Зины. Эбанъ предупредительно заѣзжалъ два раза, въ началѣ вечера и послѣ полуночи. Результатовъ пока никакихъ не было. Схватки то усиливались, то ослабѣвали, возбужденіе ихъ искусственными средствами удавалось плохо. Выжидательное положеніе затянулось. Прошелъ томительный день, за нимъ потянулась безсонная ночь, миновали опять слѣдующія сутки. Лицо Зины посинѣло и припухло отъ натуги; казалось, все было испробовано, чтобы ускорить освобожденіе ея отъ страданій, и ничто не приносило облегченья. Самофаловъ стоялъ уже за хирургическое вмѣшательство, Эбанъ говорилъ: рано. Роды по настоящему начались лишь на четвертыя сутки. Они пошли бурно и болѣзненно, и уже не Геннадій Ивановичъ, а Берта Соломоновна, игнорируя присутствіе Самофалова, закричала:

— Эбана!..

Въ общей суетѣ обезумѣвшему отъ тревоги Геннадію Ивановичу трудно было разобрать, въ чемъ дѣло. Тарасьевна не отходила отъ него прочь и не пускала его въ спальную. Обезкураженный, пробѣжалъ къ телефону Самофаловъ. Поговорилъ съ Эбаномъ, сказалъ нѣсколько разъ: «да, да… Хорошо. Сейчасъ все будетъ». И послѣ зазвонилъ на квартиру Вальтера. И опять: «да, да… Хорошо. Поскорѣе». Геннадій Ивановичъ, не понимая фразъ, слышалъ отдѣльныя, хорошо знакомыя выраженія: «Хлороформировать… хлороформъ… Профессоръ Эбанъ проситъ профессора Вальтера». И все: «поскорѣй, поскорѣе!»

Помимо участія разстроеннаго сознанія, Геннадій Ивановичъ дѣлалъ механически-правильный выводъ: вотъ когда, дѣйствительно, въ опасности Зина… Онъ не закричалъ, не заплакалъ, ничѣмъ другимъ не проявилъ своего отчаянія, а лишь склонился, опершись на локоть къ письменному столу Зины, и замеръ въ неудобной позѣ, полной выраженія безнадежности. Онъ вспомнилъ, что въ подобныя минуты молятся о чудѣ, поискалъ въ своей душѣ этой способности помолиться и, не найдя ея, продолжалъ сидѣть, не мѣняя позы. И такой ужасъ, такая безпомощность остраго терзанья запечатлѣлись на его склоненномъ лицѣ, что Самофаловъ, пробѣгая отъ телефона обратно въ спальную, остановился передъ Геннадіемъ Ивановичемъ и крикнулъ съ сердитымъ раздраженіемъ:

— Да будь же ты мужчиной! Дьяволъ бы тебя побралъ! Недостаетъ съ тобой еще возиться. Ну, чего? Она жива, и будетъ жить. Этакая здоровая женщина… съ ея сердцемъ! Да она десять разъ перенесетъ то же. Ну, чего? Ну…

Онъ назвалъ случай медицинскимъ терминомъ.

— И никакой безнадежности, все образуется: ребенка не спасти. Погибнетъ. Онъ уже погибъ. Я говорилъ, рѣзать раньше. Но Эбанъ… самъ Эбанъ! Куда же? А она… да она еще десятерыхъ…

Геннадій Ивановичъ истерически заплакалъ вмѣсто того, чтобъ дослушать.

— Вотъ-вотъ-вотъ. Какъ разъ въ пору, — скрипуче затянуль Самофаловъ. Однако, налилъ и подалъ Геннадію Ивановичу воды. — Ай да ты… хирургъ еще. Стыдно. Бери примѣръ съ жены, она героемъ себя ведетъ. Только и боится за ребенка, за себя — ни-ни. А ты? А еще врачъ. Подающій надежды.

— Вотъ и я то самое говорю, — вмѣшалась Тарасьевна, — да не слушаетъ. Пугни хоть ты его, батюшко. Великое дѣло, жонка рожаетъ? Да ты же на то и бралъ ее, чтобъ рожала. На что она намъ безъ дѣла этого?

Пронесся звонокъ, и Самофалова не стало. По дому зазвучало:

— Эбанъ… Эбанъ.

Онъ явился съ ординаторомъ на нѣсколько минутъ раньше Вальтера. И когда вошелъ въ бѣломъ халатѣ въ спальную, то сталъ походить на священнослужителя у алтаря недосягаемаго божества. У этого искуснаго, хотя уже померкающаго, свѣтила была репутація далеко небезукоризненнаго человѣка. О немъ говорили: жадный, недалекій, грубый, заносчивый. Говорили и многое другое — похуже. Но тутъ, у постели больной, — передъ поединкомъ съ подступившей къ Зинаидѣ Эрастовнѣ смертью, — точно преобразился обычный обликъ Эбана, и духовный, и внѣшній. Его движенія стали красивы, самоувѣренно-строги, торжественны. Одутловатое лицо приняло облагороженный, одухотворенный видъ, и теперь трудно было повѣрить, что носителю такого лица присуще что-либо низменное, грубо-земное. Онъ, какъ будто, подтянулся, подобралъ въ себя большой животъ, выпрямился, сдѣлался выше, моложе, стройнѣе. И вовсе не походилъ на того толстаго Эбана, котораго знали всѣ. Сейчасъ, въ приливѣ профессіональнаго вдохновенія, онъ глядѣлъ и одухотвореннѣй, и почти красивѣе Вальтера, выхоленнаго дамскаго баловня, Вальтера, котораго называли красавцемъ.

Операція сошла удачно, но ребенокъ погибъ. Это была — дѣвочка.

Едва Зинаида Эрастовна пришла въ себя послѣ хлороформа, какъ, оглядѣвшись кругомъ припухшими отъ натуги глазами, сознательно и довольно громко произнесла, будто здоровая:

— А гдѣ же дѣвочка?

Всѣ переглянулись невольно.

Откуда извѣстно ей, что дѣвочка? Засѣло ли въ ея одурманенной хлороформомъ головѣ слово дѣвочка, брошенное впопыхахъ кѣмъ-нибудь среди общей сумятицы? Угадала ли она истину инстинктомъ? — такъ и осталось неразрѣшеннымъ. Но странно было всѣмъ, что она говорила о дѣвочкѣ съ такой непоколебимой увѣренностью. Зина не помнила о пережитыхъ мукахъ, о своей слабости, о своемъ изнеможеніи. Посинѣвшее, распухшее лицо ея отражало одно: недоумѣніе. Она видѣла въ бѣломъ халатѣ Вальтера — фигуру, знакомую ей еще со временъ первой болѣзни Анны Ѳоминичны. Рядомъ съ нимъ — торжественнаго Эбана и его незначительнаго ординатора. Видѣла утомленнаго безсонными ночами Самофалова, а подальше у окна — растерянную Берту Соломоновну, — тоже въ бѣломъ. Въ темномъ былъ одинъ Геннадій Ивановичъ, съ искаженнымъ, изстрадавшимся, бѣлымъ, какъ бумага, лицомъ. Всѣ прежніе персонажи оставались почти на прежнихъ своихъ мѣстахъ, а новаго и главнаго недоставало. Безпокойно и нетерпѣливо Зина произнесла вторично:

— Гдѣ же дѣвочка? Дайте мнѣ…

И оттого, что наполнились слезами глаза мгновенно отвернувшейся Берты Соломоновны, Зина поняла также мгновенно: дѣвочка родилась неживая… Быстрая, какъ молнія, охватила ее тревога, и тутъ же всплыла наполовину инстинктивная и такая же быстрая надежда, сверкнуло воспоминаніе, что дѣтей, родившихся неживыми, шлепаютъ и оживляютъ. Съ непередаваемой мольбой протянула Зина руки къ Вальтеру, какъ къ болѣе знакомому лично ей авторитету.

— Профессоръ… оживите мою дѣвочку!

Она плакала навзрыдъ, уже зная до конца истину, хотя никто еще не успѣлъ сказать ей ни слова. А Вальтеръ смущенно и безпомощно разводилъ руками, какъ бы иллюстрируя этимъ безсиліе науки.

Огорченіе и печаль замедляли выздоровленіе Зины. Но выздоравливала она несомнѣнно. Эбанъ посѣщалъ ее каждый день; Вальтеръ навѣстилъ спустя дней пять послѣ операціи. Онъ привезъ много восхитительныхъ красныхъ розъ на длинныхъ и сочныхъ, зелено-хрупкихъ стебляхъ. И, цѣлуя протянутую Зиной руку, спросилъ душевно и дружески:

— Ну-съ? Какъ мы?

— Жива, — печально сказала Зина.

— Благодареніе Богу, золотая моя. И не печальтесь, голубка. Ребеночка, конечно, жаль, жаль ужасно. Но… этакая Венера, какъ вы… да вы ихъ еще двадцать народите. Было бы ваше желаніе.

— Вамъ не понять, профессоръ.

— Расчудесно понимаю, золотая моя. Но…

— Нѣтъ, вы не поймете, не можете понять. Вы — мужчина.

— А по вашему что-жъ? Мужчина — такъ ужъ скотъ тупо-чувственный? Товаряка, какъ говорятъ на югѣ хохлы? Скотина — значитъ иначе; товаръ, который, какъ всякую живность, купить и продать, сколько угодно, можно. Такъ что ли?

— Ничуть. Вы конфузите меня, а я не то хотѣла сказать. Совсѣмъ не то. Просто, вамъ труднѣе понять ощущенія матери. Вѣдь сколько ожиданія! Какая боль, муки… и даже не показали мнѣ ее. Хуже всего, что я ждала… такъ ждала! Все готовила для нея, сама готовилась… и ничего нѣтъ! Нѣтъ, вы не поймете.

— Великолѣпно понимаю, голубка. Вы и подъ хлороформомъ про чепчики толковали. Понятно это до ясности. Но мы всѣ безсильны тутъ. Надо примириться.

— Легко вамъ сказать. А я, какъ засну, такъ она мнѣ и видится. Большая такая, толстенькая. Бровки — темныя. Какъ у цоей мамы покойной. Помните?

— Г--ммъ… а кто вамъ сказалъ?

— Что?

— Насчетъ бровей?

— Никто. Я сама… сама ее такой чувствую. Съ темными и тоненькими бровями.

— Ну, и Христосъ съ нею. Что подѣлаешь. Не воскресить ужъ ее, хоть бы всѣ мы легли трупами. Человѣкъ есть человѣкъ. И невозможное для него немыслимо. А у васъ другая будетъ. Такая же самая, еще лучше. Побожусь вамъ, что будетъ, голубка.

— И бровки будутъ такія же? — спросила полушутя, уже улыбаясь, Зина.

— И бровки, и ушки… Будетъ все, что полагается.

Зина задумалась и вздохнула.

— Нѣтъ, — проговорила она съ печальной убѣжденностью, — Другой не будетъ такой. Никогда ничто не случается такъ, какъ намъ хочется.

Вальтеръ глянулъ на нее чуть удивленно. И этотъ пытливый взглядъ не совпалъ съ его шуточнымъ тономъ, когда онъ забалагурилъ вслѣдъ затѣмъ:

— О? Брависсимо, голубка. Позвольте мнѣ записать это. Я собираю афоризмы хорошихъ женщинъ. Коллекціонирую. Но тѣ лишь, что вырвутся отъ души, какъ выводъ изъ жизни. А не тѣ, что ради краснаго словца пущены. И при томъ — только отъ хорошихъ женщинъ.

— А почему вы думаете, что я изъ хорошихъ?

— Вы-то? Да гдѣ васъ только отыскалъ Геннадій Ивановичъ такую? Вы — рѣдкостная, мало сказать — хорошая.

— Ну, довольно, довольно. Вы захвалите меня.

— Да ужъ правду никуда не дѣнешь. Итакъ, какъ вы изволили изречь? Никогда… ничто?

Вернувшись съ практики, въ спальную вошелъ Геннадій Ивановичъ.

Афоризмъ не былъ записанъ.


Всплывала іюньская луна, когда Геннадій Ивановичъ пріѣхалъ на вокзалъ къ одиннадцатичасовому дачному поѣзду.

Лѣто Сахповскіе проводили въ Святомъ Ключѣ, въ получасѣ ѣзды отъ города, среди древняго дубоваго лѣса. Это былъ новый, самый модный дачный поселокъ, уступленный подъ дачи недавно, вблизи сосѣдняго монастыря. Торопливо застраивались здѣсь новыя и новыя лѣсныя просѣки, взамѣнъ вырубленныхъ деревьевъ выростали стильные и нестильные дома, а древній лѣсъ все будто не рѣдѣлъ, только расцвѣчивался разноколерными пятнами дачныхъ сооруженій да чуть отступалъ отъ береговъ хрустально-прохладной, неширокой рѣчки, что извивалась среди лѣсныхъ зарослей. Сперва Геннадій Ивановичъ собирался свезти Зину на лѣто въ Желѣзноводскъ или куда-нибудь къ морю на поправку. Но послѣ родовъ Зина быстро окрѣпла и поздоровѣла настолько явно, что въ курортѣ не оказалось надобности. Остановились на Святомъ Ключѣ, потому что цѣлебность этой мѣстности горячо пропагандировалъ профессоръ Вальтеръ. Онъ недавно достроилъ здѣсь свою виллу въ новомъ вкусѣ съ оригинально-внезапными архитектурными штрихами. Дачу, однако, Сахновскіе сняли не у Вальтера, а подальше, ближе къ монастырю, въ сторонѣ отъ рѣчки. По сосѣдству заняли дачу супруги Самофаловы. Зина хотѣла прихватить съ собой на лѣто дѣвочекъ Феофаніи Ивановны. Но Феофанія Ивановна капризно воспротивилась, не отпустила дѣтей, и, по обыкновенію, между матушкинымъ флигелемъ и Сахновскими вышла и изъ-за этого непріятная размолвка.

Сидя на вокзалѣ въ ожиданіи поѣзда, Геннадій Ивановичъ непрерывно думалъ о томъ новшествѣ, которое самовластно вошло въ его и Зинину жизнь, заставъ врасплохъ ихъ обоихъ. Вошло, внѣдрилось, заняло огромное, самое видное мѣсто и не хотѣло отступать назадъ. Геннадій Ивановичъ неукротимо желалъ, какою бы то ни было цѣною, оттѣснить, сокрушить это ненавистное новое, воплощавшееся для него въ одномъ имени и образѣ: Вальтеръ. Какъ-то само собою вышло, что Вальтеръ вплотную подошелъ къ тихой жизни Сахновскихъ и заполнилъ собой всѣ уголки этой жизни, овладѣвъ воображеніемъ Зины. Геннадій Ивановичъ говорилъ себѣ, что Зина, можетъ быть, еще и не понимаетъ этого отчетливо. А если начинаетъ понимать, то, безъ сомнѣнія, искренно борется съ собою, отпихиваетъ отъ себя самую мысль о Вальтерѣ, какъ о предметѣ стремленія. Ея сознаніе еще дремлетъ, уклоняясь отъ формулировки истины. Но для Геннадія Ивановича многое уже ясно, какъ подъ микроскопомъ. Ихъ недавнія отношенія съ Зиной медленно, но непрестанно отходятъ въ прошлое. Не стало ни ссоръ, ни пререканій, ни безпричинныхъ приливовъ гнѣва, но не стало и вспышекъ нѣжности со стороны Зины. Она сдѣлалась необыкновенно ровна съ Геннадіемъ Ивановичемъ.

Теперь съ нею трудно было поссориться, — даже при желаніи. Всегда во всемъ готова уступить, но зато всегда и насторожѣ, какъ съ кѣмъ-то чужимъ. До сихъ поръ Вальтеръ проводилъ каждое лѣто заграницей. Въ этомъ же году остался въ Святомъ Ключѣ, какъ объяснялъ онъ, съ цѣлью обновить свою модернистскую виллу. Геннадій-же Ивановичъ былъ убѣжденъ, что задержался Вальтеръ исключительно ради Зины…

Геннадій Ивановичъ часто ѣздилъ въ городъ на операціи и на пріемы больныхъ. Сперва передъ операціями и ночевалъ въ городѣ, а потомъ пересталъ дѣлать это и торопился по вечерамъ на дачу, хотя бы съ опозданіемъ, но неуклонно. Ни на мигъ не сомнѣвался онъ въ честности Зины, не ждалъ отъ нея ни обмана, ни того, что принято называть измѣной, — ничего грязнаго. Но торопился къ вечеру изъ города, стремясь, все таки, чего-то не допустить, чему-то помѣшать на дачѣ. А пріѣзжая въ Святой Ключъ, сознавался передъ собою, что не допустить и помѣшать онъ безсиленъ, какъ безсиленъ всякій надъ душой другого. Онъ понималъ, что не вытравить ему изъ воображенія Зины налетѣвшее увлеченіе Вальтеромъ, и жестоко мучился, самъ отгоняя отъ себя думы объ этомъ, боясь обсуждать свое положеніе. Онъ все почему-то полагалъ, что у Зины это должно скоро пройти, какъ проходитъ угаръ или бредъ, — все наносное, временное. Онъ выжидалъ, наблюдалъ, и малодушно страшился выводовъ изъ своихъ наблюденій. Минутами приходило желаніе забрать Зину и увезти куда-нибудь далеко, такъ можно дальше отъ соблазна. Но стыдно было предложить ей это и страшно, какъ бы она не отвѣтила отказомъ. При томъ же, обидно было для самолюбія признаться передъ всѣми, что онъ, — Геннадій Ивановичъ, — испугался неотразимаго Вальтера, спасовалъ и прибѣгнулъ къ насилію, къ увозу Зины, чтобы сохранить ее для себя. И онъ молчалъ, съ ужасомъ въ то же время подмѣчая, какъ разросталась въ будничной жизни Зины страничка дачнаго флирта въ страницы любви, опоэтизированной воображеніемъ Чѣмъ больше встрѣтитъ Зина теперь препятствій, — думалъ онъ, — тѣмъ ярче и сильнѣе разгорится въ ней настойчивость. Безъ противодѣйствій же и насилій ураганъ, быть можетъ, пронесется мимо, не причинивъ разрушеній. Выжидать было мучительно тяжело, но другого выхода Геннадій Ивановичъ не видѣлъ. Оставалось еще поссориться съ Вальтеромъ, отдалить его отъ Зины искусственно созданными преградами. Но и это могло бы лишь подлить въ огонь масла. Да и держалъ себя Вальтеръ такъ тонко и ловко, что придраться къ нему не было поводовъ. Правда, онъ слишкомъ искалъ общества Зины. Всѣ эти затѣваемые имъ пикники, прогулки, концерты съ граммофонами и безъ граммофоновъ, сеансы гипнотизма и спиритизма, — все имѣло у Вальтера единую цѣль — постоянно подвертываться на глаза Зинѣ, подтасовывать и приноровлять все такъ, чтобы не разставаться съ нею. Встрѣчи — слишкомъ учащенныя. Но попробуй — докажи это? Вальтеръ иронически разведетъ руками и скажетъ: при недалекомъ дачномъ сосѣдствѣ это такъ естественно… Съ Зиной онъ не выходилъ изъ рамокъ благожелательной, любующейся почтительности. Это — его привычный тонъ со всѣми молодыми и недурными собою женщинами. И надо не мало наблюдательности, чтобы уловить разницу въ оттѣнкахъ его любезности, угадать степень интенсивности ея въ каждомъ отдѣльномъ случаѣ. Зиной онъ заинтересованъ больше, чѣмъ другими, и, конечно, не отойдетъ отъ нея ни съ чѣмъ по своей волѣ. Скорѣе она отвѣтитъ отпоромъ. Но отвѣтитъ ли? Какъ далеко зайдетъ она въ своемъ увлеченіи? Этого Геннадій Ивановичъ не зналъ совершенно.

Въ вагонѣ было пустынно. Давно уже проѣхали дачники къ Святому Ключу; запоздавшихъ сегодня почти не было.

— Но какъ же это началось? — спрашивалъ у себя Геннадій Ивановичъ, возвращаясь который уже разъ къ заполонившей его темѣ. — Какъ я пропустилъ первые шаги, прелюдію, начало? Какъ произошло, что Зина… Зина, — прямая, стойкая, безстрастно-чистая, — вдругъ очутилась подъ властью этого юбочника, Вальтера? Или это зародилось тогда, послѣ Пасхи, когда Вальтеръ провелъ у нихъ цѣлый вечеръ? И кто-то изъ гостей, по желанію Вальтера, съ знойнымъ Пафосомъ исполнялъ разную разухабистую цыганщину? гай-да тройка, снѣгъ пушистый… Ночь морозная кругомъ. Свѣтитъ мѣсяцъ серебристый. Ѣдетъ парочка вдвоемъ". Вальтеръ, слушая пѣніе, плотоядно не отводилъ глазъ отъ затылка Зины, обнаженнаго вырѣзомъ праздничнаго платья. А послѣ самъ декламировалъ что-то съ рефреномъ; «Господь съ гобой… а какъ бы чудно было. Господь съ тобой… того быть не должно». И картинно поводилъ рукой, дѣлая краснорѣчиво-безнадежную паузу.

Сколько разъ, передъ сколькими женщинами онъ повторялъ и слова эти, и жесты, не давая себѣ труда ихъ варьировать. А Зина вѣрила. Слушала съ заблестѣвшими глазами, просила прочесть еще что-нибудь. Онъ не отказывался. Стиховъ онъ зналъ множество, оттѣнять ихъ наловчился, и читалъ — хоть сейчасъ на эстраду. А Зина вѣрила въ искренность его интонаціи. Можетъ быть, тогда-то онъ и задѣлъ ея воображеніе? Или потомъ, позже, на дачѣ уже? Когда гипнотизировалъ дамъ и Зинѣ внушилъ однажды вынуть булавку изъ кушака Глафиры Онуфріевны и заколоть ее въ галстухъ Самофалову? И Зина въ состояніи гипноза выполнила все, что велѣно было… А что, если Вальтеръ внушилъ тогда Зинѣ и еще кое-что, помимо приказанія переколоть булавку? Отъ такого, какъ онъ, всего ждать можно. Не запнется ни передъ чѣмъ, если коснется дѣло достиженія побѣды. Тогда игра съ такой могущественной силой, какъ гипнозъ, не понравилась Геннадію Ивановичу. Онъ высказалъ это передъ всѣми, и сеансы гипноза прекратились. Это начались спиритическіе сеансы, и имъ не предвидѣлось конца.


Поѣздъ остановился у освѣщенной платформы Святого Ключа. Усталый, раздосадованный и взволнованный, ѣхалъ Геннадій Ивановичъ на извозчикѣ и все думалъ о Зинѣ.

— Зина…

Онъ произносилъ это имя съ зовущей, почти сантиментальной пылкостью. Его сомнѣнія уже отступили куда-то въ даль, казались не столь грозными. Горячо хотѣлось ему застать Зину одну и дома. Чтобы не катались на лодкахъ, не концертировали, не играли въ фанты. Чтобы не было декламацій и Вальтера и никого изъ новыхъ дачныхъ знакомыхъ, такихъ неотвязныхъ и прилипчивыхъ на лонѣ природы.

Необхватные дубы Святого Ключа чернѣли, обступая дорогу. Подъ ними и среди нихъ стояла темнота, несмотря на высоко всплывшій мѣсяцъ. Было влажно, вѣяло ароматной лѣсной тишиной и ночной свѣжестью отъ рѣки. Извозчикъ миновалъ вторую и среднюю просѣки, свернулъ направо съ дороги.

Геннадій Ивановичъ досадливо прикусилъ губы. Зина — дома, но дача вся освѣщена, и съ боковой веранды дома, тоже освѣщенной, несутся взбудораженно-громкіе голоса. Смѣются, стучатъ посудой.

— Гости…

Геннадій Ивановичъ морщился, расплачиваясь съ извозчикомъ. Но къ верандѣ онъ приблизился съ привѣтливой миной, будто радуясь собравшимся. Гости допивали чай. Ихъ было много, преобладали, какъ вездѣ, дамы.

— А-а! — понеслось съ веранды, ему навстрѣчу.

— Вотъ это кто!

— Самъ хозяинъ.

— И властелинъ.

— Геннадій? — удивилась Зина, розовая и въ розовомъ платьѣ. — Такъ поздно? Мы ужъ не ждали тебя.

Щурясь отъ свѣта, онъ сказалъ Зинѣ:

— Мнѣ вечеромъ пришлось навѣстить больную. Ту, раковую. Потому и запоздалъ.

— А у насъ сеансъ… спиритическій. И какой удачный! Удивительныя явленія.

— Да. Это — явленія, — подтвердилъ и Самофаловъ, тономъ увѣровавшаго прозелита.

— Виталій Виталіевичъ — сильный медіумъ. Очень сильный. У спиритовъ это называется — чувствительный медіумъ. А я — его добавочная сила, — сообщила Геннадію Ивановичу Зина. — Безъ меня нѣтъ явленій.

Ему хотѣлось сказать: ну, конечно, — но онъ не говорилъ и лишь скептически усмѣхался.

Дамы тараторили.

— Въ цѣпь возьмемъ и васъ, Геннадій Ивановичъ.

— Увѣруете и вы, вотъ увидите.

— Да дайте раньше напоить его чаемъ!

— Зинаида Эрастовна, налейте мужу чаю.

— И поторопимся, господа. Не будемъ затягивать перерыва. Духъ всего три четверти часа назначилъ на отдыхъ.

Вальтеръ сидѣлъ въ центрѣ общества, окруженный дамами, въ бѣломъ шевіотовомъ костюмѣ, съ бѣлой хризантемо-подобной астрой на лацканѣ. Его самодовольное, возбужденно-покраснѣвшее лицо и полныя губы пронизаны были снисходительно-плутовской улыбкой. Она же мерцала въ полуприкрытыхъ глазахъ, самоувѣренныхъ и ясныхъ.

Зина, какъ и остальныя женщины, не сводила съ Вальтера взора. Всѣ были нервно-взвинчены, одинъ Самофаловъ оставался невозмутимымъ и глядѣлъ своимъ обычнымъ лѣниво-ироническимъ взглядомъ. Дамы на перебой разсказывали Геннадію Ивановичу, какія были только что явленія. Столъ ходуномъ ходилъ по комнатѣ. Во всѣхъ углахъ необъяснимые звуки, трески, стуки. Глухіе, будто подпольные. И все — безъ темноты, при полномъ освѣщеніи.

— Являлся врачъ, Андрей Кудиновъ. Товарищъ Виталія Витальевича по университету.

— Онъ заразился, бѣдный, сыпнымъ тифомъ и умеръ — почти юношей.

— Черезъ годъ по выходѣ изъ университета.

Геннадій Ивановичъ усмѣхался, не успѣвая вставить ни слова. И Зина недовольно сказала ему:

— Ты не вѣришь? А бываютъ явленія еще и не такія. Почитай-ка книжку о медіумизмѣ, что принесъ Виталій Виталіевичъ. Алланъ Кардека… это псевдонимъ маркиза Ривайля, спирита. Какъ интересно. Оказывается, явленія происходятъ при помощи периспри умершихъ людей. А периспри — вторая оболочка нашей души. Эфирная, полуматеріальная. Она служитъ связью между душой и тѣломъ.

— Виталій Виталіевичъ? — насильственно смѣясь, взмолился Сахновскій къ Вальтеру. — Что за туманъ сѣете вы? Что за ереси? Вы! — профессоръ, жрецъ позитивной науки?

Вальтеръ, молчавшій все время и не перестававшій улыбаться возбужденно-лукавой усмѣшкой, величественно повелъ плечами.

— Если вы, коллега, не вѣрите… мы не мѣшаемъ вамъ сомнѣваться. Смотрите на это, какъ на нашу дачную забаву.

— Странные у тебя взгляды, Геннадій, — строптиво вмѣшалась Зина. — Отрицать все, что тебѣ непонятно. Спиритизмомъ интересовались Менделѣевъ, Ломброзо, Скіапарелли, Шарко… извѣстный химикъ Круксъ. Что же они — тоже сѣяли туманъ и ереси? И еще у насъ въ Россіи были спиритами Аксаковъ и Вагнеръ, — Котъ-Мурлыка.

— Однако… ты хорошо вооружилась на защиту периспри? Но Менделѣевъ, насколько мнѣ помнится, разоблачалъ какихъ-то медіумовъ.

— Разоблачать шарлатанство — не значитъ не вѣрить въ возможность явленія, — спокойно отозвался Вальтеръ.

А одна изъ дамъ, — уже немолодая, — набросилась на Геннадія Ивановича:

— Не отрицайте такъ сплеча. Вы раньше взгляните. Тогда скажете.

— Но что же мы теряемъ золотое время? — спохватилась другая дама. — Виталій Витальевичъ, просимъ.

— Просимъ, просимъ.

— Не прекратить ли, mesdames? Можетъ, достаточно.

— О, что вы? Что вы? Давно пора начинать. Мы просимъ.

— Мы умоляемъ.

— Виталій Витальевичъ? — просительно произнесла Зина. Виталій Витальевичъ сдался тотчасъ.

Въ сосѣдней съ верандой столовой стоялъ по серединѣ овальный столъ на трехъ ножкахъ, вокругъ него — безпорядочно сдвинутые стулья. На столешницѣ — картонный кругъ съ разрисованнымъ по окружности русскимъ алфавитомъ. Среди круга лежало-опрокинутое блюдце, и на немъ была нарисована въ одномъ мѣстѣ на ободкѣ указующая стрѣла. На столикѣ рядомъ горѣли двѣ свѣчи возлѣ вороха бумаги и карандашей; тамъ одинъ изъ гостей писалъ протоколъ сеанса.

— Цѣль, господа… цѣпь.

Вальтеръ, полуулыбаясь, положилъ на столъ свои руки съ заботливо-отполированными ногтями, — такія холеныя и бѣлыя, что руки сидѣвшей рядомъ съ нимъ Зины, покрытыя легкимъ загаромъ, казались сравнительно смуглыми.

— Геннадій Ивановичъ… въ цѣпь и вы.

Положилъ и Геннадій Ивановичъ на столъ свои руки.

Замкнулась круговая цѣпь, и вскорѣ столъ задрожалъ и качнулся, будто уплывая изъ-подъ рукъ.

— Добрый духъ, ты здѣсь?

Столъ стукнулъ ножкой два раза.

— Да. Онъ здѣсь. Стукъ два раза означаетъ да. Одинъ разъ — нѣтъ. Если четыре стука, значитъ, онъ требуетъ алфавита, чтобы разговаривать.

— Добрый духъ, — чуть повелительно произнесъ Вальтеръ, — въ доказательство твоего несомнѣннаго присутствія стукни два раза не въ столъ, а подальше. Въ сторонѣ отъ намъ всѣхъ.

Весь на свѣту, — крупный и плотный, — Вальтеръ сидѣлъ неподвижно, какъ каменный. А гдѣ-то, будто подъ поломъ и словно въ отдаленномъ отъ стола углу глухо, притупленно, но отчетливо стукнуло разъ и два.

Всѣ переглядывались, одни съ благоговѣніемъ, другіе — недоумѣло. Зина восхищенно глядѣла въ глаза медіуму, и Геннадія Ивановича возмущало это.

— Добрый духъ, повтори. Просимъ еще разъ. Стукни три раза въ другомъ мѣстѣ.

Стукъ повторился трижды, болѣе громкій, увѣренный, и трудно было опредѣлить направленіе, откуда онъ шелъ. Каждому изъ присутствующихъ слышался онъ въ иномъ мѣстѣ.

Геннадію Ивановичу казалось, что стучитъ подъ правой ногой Вальтера. Но нога оставалась неподвижной все время. Геннадія Ивановича озарила неясно-смутная догадка. Онъ ухватился за свое подозрѣніе и, не успѣвши продумать его до конца, заявилъ громко:

— Стукъ — несомнѣнно физическаго происхожденія. Похоже, словно постукиваетъ кто-то пальцами ногъ; ударяя одинъ о другой. Большой, напримѣръ, о второй палецъ. Остальная мускулатура ноги можетъ не принимать въ этомъ участія… оставаться недвижимой. Это можно наблюдать и на рукѣ. Вотъ такъ. Пальцы стучатъ, а рука не движется.

Аудиторія взволновалась. А Вальтеръ неуязвимо отвѣтилъ:

— Это случается. хотя стучать такъ ногой — это очень рѣдкая способность. Извѣстный медіумъ-профессіоналъ… Кумберлендъ, если не ошибаюсь… практиковалъ этотъ способъ мошенничества. Но здѣсь? Среди насъ? Я не допускаю подозрѣнія въ обманѣ. Кому бы и зачѣмъ? Быть можетъ, стучитъ кто-нибудь безсознательно, въ самогипнозѣ? Провѣримъ себя. Можетъ ли кто изъ насъ произвесть подобный стукъ ногою?

Провѣрили, и никто не смогъ.

Возвратились къ прерванному сеансу. Геннадій Ивановичъ молчалъ, но думалъ о Вальтерѣ, въ упоръ на него глядя: «стучишь ты, другіе не сумѣли, а ты, какъ спортсмэнъ и хорошій гимнастъ, навѣрное, обладаешь и гибкостью, и ловкостью, нужной для этого».

При помощи блюдца и алфавита духъ врача Андрея Кудинова отвѣчалъ на рядъ заранѣе заготовленныхъ вопросовъ. О божествѣ, о сущности загробнаго бытія и т. д. Всѣхъ вопросовъ было шестнадцать. Отвѣты духа отличались пунктуальной точностью. Они были закругленно-законченные и въ то же время изворотливо-находчивые. И что удивительнѣй всего — не заключали въ себѣ мистическаго оттѣнка. О томъ, существуетъ ли божество и извѣстно ли оно загробнымъ духамъ, — послѣдовалъ отвѣтъ: не знаемъ, какъ и вы. Духовъ вообще докторъ Кудиновъ опредѣлялъ, какъ проявленіе одного изъ видовъ энергіи. Энергіи жизненной, — самостоятельной и еще неоткрытой человѣчествомъ. Спрашивали, почему духи сохраняютъ свою земную индивидуальность послѣ разрушенія земной оболочки? И Кудиновъ сказалъ, что таково свойство жизненной энергіи. Вѣдь электричество и магнетизмъ и всякая иная энергія — тоже имѣютъ свои, такъ сказать, индивидуальныя свойства и сохраняютъ ихъ при разныхъ обстоятельствахъ. Это было нѣсколько непонятно, но приняли къ свѣдѣнію и это. Затѣмъ духъ заявилъ, что скоро уйдетъ, такъ какъ истощаются «флюиды» медіума и его добавочной силы. А на смѣну явится духъ другой, болѣе низшаго порядка.

— А можешь ли ты, Андрей, передъ уходомъ произвесть левитацію? Поднять на высоту болѣе или менѣе тяжелый предметъ… хотя бы столъ этотъ? — спросилъ Вальтеръ.

Андрей согласился, но потребовалъ темноты, такъ какъ темнота усиливаетъ интенсивность медіумическихъ силъ.

Погасили свѣтъ, спустили драпри на прикрытой балконной двери. Держась цѣпью за руки, всѣ стояли вокругъ стола, положивъ кончики пальцевъ на столешницу. Геннадію Ивановичу было жарко. Тяжело дышалось при мысли о Зинѣ, которая въ этой темнотѣ стоитъ такъ близко къ Вальтеру, бокъ-о-бокъ съ нимъ. И неотступно вспоминался плотоядный взоръ Вальтера, прикованный къ открытому платью Зины тогда, весною.

Въ полной тишинѣ слабо качнулся столъ. Онъ сдѣлалъ нѣсколько килевыхъ толчковъ и плавно поднялся вверхъ. Взволнованные крики, возгласы изумленія и испуга наполнили комнату. Столъ подержался довольно высоко въ воздухѣ и рухнулъ со всего размаха на полъ, будто его выронилъ кто-то.

Кудиновъ исчезъ. Шумъ удивленія не стихалъ долго послѣ того, какъ зажгли свѣчи. Вальтеръ оставался спокойнѣе другихъ. Онъ не отходилъ отъ Зины, глядѣлъ въ горящіе отъ волненья глаза ея съ восхищенно-нѣжнымъ любованьемъ и точно сожалѣлъ, зачѣмъ причинено ей напрасное волненіе.

Геннадій Ивановичъ и относительно поднятія стола былъ увѣренъ, что это — продѣлка Вальтера. Онъ не догадывался, какъ это можно продѣлать, но Вальтеръ — одинъ изъ видныхъ участниковъ атлетическаго общества, онъ и велосипедистъ, и гребецъ, и гимнастъ. Ему ли не поднять ногою или незамѣтно освобожденной въ темнотѣ рукой — небольшой овальный столикъ?

Вмѣсто Кудинова явился странникъ Варфоломѣй, обладающій даромъ пророчества. Пророчествовалъ онъ всѣмъ, и небезыскусно.

Зина пожелала, чтобы и Геннадій Ивановичъ предложилъ вопросъ пророку.

Геннадій Ивановичъ отказался.

Зина настаивала.

— Геннадій… я прошу. Ну, для меня.

Тогда онъ спросилъ:

— Прекращать ли мнѣ на іюль пріемы и операціи? И не уѣхать ли на отдыхъ къ морю?

Блюдце категорически отвѣтило:

— Нѣтъ. Облегчать страданія — долгъ твой.

— Но это лишаетъ меня каникулъ? — возразилъ Сахновскій. — Новыя операціи заставятъ почти жить въ городѣ?

— Не думай о себѣ одномъ, — послѣдовалъ отвѣтъ странника. — Ты — слуга страждущаго человѣчества.

Послѣ того произошло что-то, совсѣмъ ужъ непонятное. Блюдце, видимо преодолѣвая сопротивленіе, завертѣлось въ обратную сторону. Геннадій Ивановичъ, присматриваясь къ Вальтеру, подмѣтилъ, что тотъ сперва удивился, потомъ сердито сжалъ губы, насупилъ брови. Самофаловъ же улыбался, и по лѣниво-ехидной усмѣшкѣ его Геннадію Ивановичу стало понятно, что теперь дирижируетъ блюдечкомъ Самофаловъ, а Вальтеръ не можетъ остановить его непримѣтнымъ для другихъ образомъ.

Быстро вращаясь вокругъ алфавита, блюдце заговорило въ рифму, подражая баснописцу:

Глаголетъ ложь пророкъ намъ сей,

Хозяина онъ хочетъ въ городъ сплавить,

А дома — стеречи съѣстное отъ мышей, —

Кота оставить.

— Шалитъ кто-то, — строго произнесъ Вальтеръ.

— Неужели? — спросилъ Самофаловъ младенчески-невинно. — А по моему, здѣсь два духа, и каждый говоритъ свое.

Вальтеръ не согласился съ этимъ.

— Мнѣ кажется, здѣсь мистификація. Духъ! Мы требуемъ… если кто-нибудь шутитъ, назови намъ имя мистификатора. Мы просимъ всѣ… и ждемъ.

— Просимъ, духъ. Просимъ.

Блюдце задвигалось, размалывая въ порошекъ картонъ, такъ напряженно, будто за гегемонію надъ нимъ боролись два атлета. Наконецъ, кто-то уступилъ, побѣжденный, и вышло требуемое имя: Самофаловъ, Александръ.

— Саня, Саня, — укоризненно протянула Глафира Онуфріевна. — И не стыдно тебѣ? Какъ мальчикъ… а, слава Богу, ужъ сѣдина въ бородѣ!

Вскорѣ, точно въ отместку за кота, явился духъ какой-то превеселой, архи-игривой женщины, которая назвала себя Варварой, подругой сердца Александра Митрофановича Самофалова. Она сообщила, что пришла исключительно ради него, чтобы вспомнить дни незабвенной юности. Глафира Онуфріевна пожелтѣла. Ея взглядъ, устремленный на мужа, былъ такъ краснорѣчивъ, что Самофаловъ сердито принялъ со стола руки.

— Что за неумѣстныя шутки. Никакой Варвары я не зналъ никогда.

— Ну-ну… что ужъ тамъ, — отшутился Вальтеръ, — быль молодцу не укоръ. И кто безъ грѣха? Дѣло житейское. Не разрывайте цѣпь, Александръ Митрофановичъ.

Глафира Онуфріевна зашипѣла:

— Кабы не зналъ, не являлась бы. Почему-жъ къ тебѣ, а не къ кому другому? Садись ужъ, садись, праведникъ. Не прерывай сеанса. Совѣсть-то нечиста, такъ и удираешь. Александра Митрофановича заставили опять сѣсть въ цѣпь.

Варвара потребовала завести граммофонъ и кружилась со столомъ по комнатѣ въ темпѣ то вальса, то мазурки, то кекъ-у-ока. Называла Самофалова: «мой миленькій дружокъ, хорошенькій Сашокъ». Спрашивала: «Сашокъ, помнишь ли ты?» и напоминала довольно таки рискованные эпизоды. Послѣ принималась энергично переворачивать столъ, заставляя его колесомъ ходить по комнатѣ, а участниковъ сеанса — едва поспѣвать съ круговой цѣпью за игривой Варварой.

Смущенный, побагровѣвшій Самофаловъ упорно не глядѣлъ на жену. Наконецъ, Глафира Онуфріевна не выдержала и язвительно освѣдомилась:

— Саня, можетъ, оставить васъ однихъ? Тебя… съ твоей Варварой?

Тогда взбѣшенный Александръ Митрофановичъ прорычалъ, ударяя по столу кулакомъ:

— Да вѣдь это же столъ, Глаша!


Зина раздѣлась и лежала въ постели, а одѣтый еще Геннадій Ивановичъ запальчиво спросилъ у нея:

— И ты вѣришь въ весь этотъ вздоръ?

— Почему же вздоръ? — кротко возразила Зина. — Вальтеръ — медіумъ, и…

Геннадій Ивановичъ злобно засмѣялся.

— Ха! Вальтеръ-медіумъ! Она вѣритъ Вальтеру!

— Тебѣ послѣднее время пересталъ нравиться Вальтеръ.

— Онъ мнѣ никогда не нравился.

— А теперь особенно. И ты пристрастенъ къ нему.

— Теперь я больше узналъ его, ближе приглядѣлся. И онъ нравится мнѣ еще меньше.

— Но… отчего?

— Пустой малый, хоть и ученый. Однѣ юбки у него въ головѣ. Потомъ меня задѣваетъ его тонъ. Держится свысока… спускаясь съ Олимпа. Это во всемъ у него. Въ обращеньи, въ манерѣ. Даже въ его: «коллега», когда онъ говоритъ со мной или съ Самофаловымъ. Такъ и чувствуется, это снисходитъ профессоръ и клиницистъ къ кому-то, кто — просто врачъ. Къ обыкновенному доктору.

— Вотъ ужъ нѣтъ. Ничуть, ни на волосъ. Ни вотъ настолько. Онъ сколько разъ говорилъ… что ставитъ тебя выше всѣхъ здѣшнихъ гинекологовъ.

— Скажите-съ. Ахъ, Боже мой… какъ я польщенъ.

Зина приподнялась съ подушки такъ, что одѣяло сползло съ нея до пояса, обнаруживъ плечи и шею, оттѣненную кружевами и голубымъ батистомъ сорочки.

— Геннадій? — чего-то испугавшись, испытующе произнесла она.

— Ну, что? Ну, да, да… мнѣ не нравится, что онъ такъ лѣзетъ къ намъ въ домъ. Такъ безпардонно льститъ тебѣ при всякомъ удобномъ и неудобномъ случаѣ. Не нравится, что ты… а наипаче онъ… оба вы даете мнѣ поводъ… быть недовольнымъ. Его репутація, какъ дамскаго прихвостня… всѣ его похожденья… кто ихъ не знаетъ? А тутъ онъ… Словомъ, онъ то, что называется, ухаживаетъ за тобой. Я не люблю этого пошлаго слова, но иного не подобрать. Онъ ухаживаетъ… ищетъ тебя съ вполнѣ опредѣленными, самыми реальными цѣлями. А ты…

— Поощряю?

— Поощрять, — это, пожалуй, слишкомъ. Ты не препятствуешь, ты допускаешь. Но и того достаточно для такого, какъ онъ.

— Геннадій!

— Ты не сердись. Я не хочу, нимало не хочу тебя обидѣть. Винить тебя — тѣмъ болѣе. Но что правда, — правда. И ты не подумай, что я ревную. Нимало. Мнѣ непріятно, не скрою, но это не ревность. Я не сомнѣваюсь въ тебѣ и не признаю ревности, какъ насилія надъ другимъ. Если бы это, въ самомъ дѣлѣ, серьезно… серьезное чувство съ твоей и съ его стороны, — я бы не стоялъ на твоемъ пуги. Сошелѣбы, уступилъ дорогу. Насильно милъ не станешь, и если бы ты полюбила… ну, да. Полюбить — другое дѣло. Tô я признаю. Но не такъ же? И не Вальтера же! Онъ — фатъ, жуиръ, женщина для него — предметъ спорта. Какъ его автомобиль или гребныя гонки. Онъ…

— Да что мнѣ за дѣло до Вальтера? До его отношеній къ женщинамъ? — выкрикнула Зина. — Замолчи, пожалуйста, я не хочу слушать. А еще говоришь: не ревную. Такъ что же это? Эти слова твои и подозрѣнье? Твои нападки на Вальтера?

— Желаніе поговорить съ тобой безъ увертокъ. Сказать про все, что волнуетъ меня. Онъ вѣдь тебя увлекаетъ, это же очевидно. Не мнѣ одному, всѣмъ ясно. Вонъ и блюдцемъ вывелъ кто-то… насчетъ кота, стерегущ…

— Это — Самофаловъ.

— Кто бы ни былъ. Хотя бы духъ небесный. Но намекъ ясенъ.

— Ты ревнуешь, ревнуешь.

— Да нѣтъ же. Ревность кричитъ: ты — моя, не смѣй. А я говорю: если любишь, люби, будь счастлива, я не мѣшаю. Но если это — такъ себѣ… пустое, — не мучь меня пустяками. Мнѣ отъ нихъ больно. Я признаюсь, не скрываю, что больно. Я оправдалъ бы всякое твое серьезное чувство къ другому. Но серьезное и къ другому, не къ Вальтеру. Къ нему — не могу. Это слишкомъ… Вѣдь это же дачный флиртъ. И съ кѣмъ? Съ Вальтеромъ.

— Выражайся осторожнѣй, Геннадій, ты оскорбляешь меня.

— Прости. Но не умѣю иначе. А ревность я отрицаю. Вѣрнѣе сказать, не допускаю ея въ свою душу. Это чувство атавистическое, его знаетъ и дикарь. Оно вытекаетъ изъ жадности собственника, изъ понятія: мое. Въ томъ то и должно быть отличіе ревнивца цивилизованнаго отъ некультурнаго, что первый по доброй волѣ сходитъ съ дороги… какъ бы ему ни было больно.

Зина задумалась, забывъ про свою обиженность. Она силилась припомнить что-то, очень значительное, сказанное Геннадіемъ Ивановичемъ среди его колкостей и разсужденій. Ей долго не удавалось вспомнить.

— Геннадій? — перепуганно произнесла она, наконецъ. — Что это ты сказалъ сейчасъ? Что ты бы… уступилъ меня кому-то, если бы я… вдругъ? Такъ ли я поняла? Ты уступилъ бы?

Онъ страдальчески усмѣхнулся и отвѣтилъ:

— А что бы мнѣ оставалось иное? Насильно милъ не станешь. И разъ ищутъ не тебя, а другого, — баста!

Это растрогало Зину.

— Ахъ, какой же ты! — умиленно сказала она и обняла Геннадія Ивановича. — Знай, Геннадій, я никогда тебя не обманула бы. Такого, какъ ты, нельзя обмануть. Невозможно. Ты — хорошій, хорошій. Я не стою тебя.

Зина приласкала Геннадія Ивановича, и ощущеніе счастья захлестнуло его, помрачило сознаніе, перемѣшало всѣ теоріи о культурныхъ и некультурныхъ ревнивцахъ.

На утро послѣ сеанса Вальтеръ понавѣдался узнать, не разстроили ли Зину медіумическія явленія.

Зина встрѣтила его холодно. Она пообѣщала себѣ — съ нынѣшняго дня сторониться отъ Вальтера. И сегодня не поддавалась лести, холодновато помалкивала, а къ спиритизму отнеслась не только безъ вчерашняго увлеченія, но съ нѣкоторымъ скептицизмомъ. Вальтеръ моментально понялъ, въ чемъ дѣло. Онъ не обидѣлся, не сдѣлалъ изумленныхъ глазъ, принялъ тонъ Зины такъ, будто иного никогда и не бывало. О спиритизмѣ же сказалъ:

— Я и самъ, голубка, не вѣрю, что это небожители. Что-то есть… а что? Кто знаетъ?

И заторопился домой, а, прощаясь, насмѣшливо замѣтилъ Зинѣ:

— Вы — какъ ребенокъ, которому воспретили что-то. Сказали: нельзя, и вы слушаетесь. Добросовѣстно слушаетесь, отъ всей души. Странная, право, вы… сказалъ бы, дѣвочка, да боюсь, еще разсердитесь. И такъ-съ, жестокая дама! позвольте пожелать вамъ всего наилучшаго. Имѣю честь кланяться.

Онъ ушелъ и не встрѣчался съ Зиной больше недѣли.

Зина нетерпѣливо ждала его, не признаваясь, впрочемъ, передъ собой. Она старалась не вспоминать, не думать о Вальтерѣ и — къ стыду своему — подмѣчала, что не можетъ. Раньше Вальтеръ будилъ въ ней жуткое, смѣшанное со страхомъ любопытство, тщеславіе, разгоравшееся въ ней отъ его рыцарскаго вниманія. Зина до сей поры полагала, что это и все, что ничего большаго въ ея отношеніяхъ къ Вальтеру нѣтъ и не будетъ. Теперь же она думала о немъ, не переставая; болѣзненно терзалась отъ предположенія, что онъ ушелъ навсегда, что не вернется больше, а если и вернется, то того, прежняго Вальтера, — влюбленно-поклоняющагося ей, — уже не удастся увидѣть. Онъ теперь станетъ другимъ, будетъ чужой, равнодушный. Зина была переполнена своей утратой… Мучительно недоставало Вальтера, его неустанной лести, восхищенныхъ глазъ, всей той атмосферы почти молитвеннаго обожанія, къ которой пріучилъ Зину Вальтеръ въ послѣдніе мѣсяцы. Безъ этого для Зины уже тускнѣли и блекли краски жизни. Все измѣнилось для нея кругомъ, и измѣнилось къ худшему. Не тотъ сталъ тѣнистый дубовый лѣсъ, не та прозрачность рѣчки, не тотъ зеленый полусвѣтъ въ лѣсной тишинѣ надъ рѣкою. И дачи сдѣлались неприглядными, и люди — докучливыми, наводящими тоску и раздраженіе. Одинъ видъ Геннадія Ивановича доводилъ Зину до неудержимой злости. Портилось ея настроеніе, она теряла способность разбираться въ своихъ поступкахъ, управлять собою, становилась вспыльчивѣй, раздражительнѣй, злѣе. Разнесся было слухъ, что Вальтеръ укатилъ заграницу. Это довело Зину до слезъ. Его отъѣздъ представился ей непоправимой, тяжелой потерей, понесенной по собственной винѣ. Потомъ стало извѣстнымъ, что онъ изъ города предпринялъ съ знакомыми велосипедистами отдаленную прогулку на велосипедахъ. Онъ вернулся и побывалъ кое у кого изъ дачницъ. А къ Зинѣ не собрался зайти. Зина измучилась въ конецъ отъ этой безмолвной размолвки. Она ловила себя на мечтѣ — пойти къ Вальтеру, или какъ нибудь иначе, будто бы случайно, встрѣтиться съ нимъ. Она стыдилась этихъ мечтаній, боролась съ собой плакала, изнемогала. А Вальтеръ жизнерадостно организовывалъ новыя велосипедныя гонки. И каждый разъ прибывалъ первымъ къ намѣченнымъ пунктамъ. И, вѣроятно, былъ до воленъ собой и, вѣроятно, не вспоминалъ о Зинѣ. Такъ, по крайней мѣрѣ, думалось ей въ безсонныя и жаркія лѣтнія ночи, пока вблизи, на сосѣдней кровати, тоже безъ сна лежалъ Геннадій Ивановичъ и, притворяясь спящимъ, смятенно прислушивался къ сокрушеннымъ вздохамъ жены.

Встрѣтиться съ Вальтеромъ довелось въ Ольгинъ день, одиннадцатаго іюля, на имянинахъ у одной изъ дачницъ.

Вальтеръ запоздалъ и пришелъ, когда Зина уже потеряла надежду на его появленіе. Онъ загорѣлъ отъ велосипедныхъ путешествій, поздоровѣлъ, порозовѣлъ и, какъ всегда, былъ элегантенъ, жизнерадостенъ и привѣтливъ. Старательнѣй, чѣмъ когда либо, принарядилась Зина. Ей хотѣлось бытъ ослѣпительно-красивой, и все казалось, что именно отъ этого желанья она сегодня особенно неинтересна, неэффектна, заурядна. Вальтеръ поцѣловалъ, здороваясь, у нея руку, какъ и у другихъ дамъ. И сказалъ ей вслухъ, мимоходомъ:

— Все цвѣтете, цвѣтете. Что за счастливецъ, ей Богу, этотъ Геннадій Ивановичъ. Вотъ ужъ везетъ человѣку.

Но послѣ сейчасъ-же точно забылъ о Зинѣ и не вспомнилъ весь вечеръ. Вертѣлся въ сторонѣ вокругъ другой дамы, — тоже молодой, какъ и Зина, — возлѣ Ракитиной. Ракитина была на имянинахъ одна, безъ мужа, и Вальтеръ подвозилъ ее до дому въ своей мягко-рессорной коляскѣ. Зина вернулась домой удрученная. Все въ ней было возмущено, горѣло, какъ отъ жестоко-злой обиды. Она хотѣла и не могла не думать о Ракитиной.

— И что нашелъ въ ней? Мѣщанка, дура, не умѣетъ держаться. И какая дурнушка, какая банальная. Визжитъ, а не смѣется. Заливается, словно горничная за воротами.

Но фактъ оставался фактомъ. Великолѣпный Вальтеръ посвятилъ Ракитиной вечеръ. Онъ провожалъ ее на разсвѣтѣ и…

— Воображаю, — пренебрежительно и брезгливо думала Зина. Но ей хотѣлось изорвать простыню и подушки своей постели и плакать, плакать.

А рядомъ лежалъ, притворяясь, будто спитъ, Геннадій Ивановичъ и твердилъ себѣ, холодѣя отъ волненія:

— Что же дѣлать? Что дѣлать? Вся надежда на одно, на ея самолюбіе. Она вѣдь — гордая. Но если и это не вывезетъ, — что же дѣлать?!


Черезъ день Вальтеръ зашелъ къ Зинѣ около полудня.

Зина была на верандѣ и увидѣла гостя, когда онъ подошелъ совсѣмъ близко къ ступенямъ входа. Она покраснѣла, растерялась, обрадовалась и не умѣла скрыть своей радости.

— Наконецъ-то, — укоризненно залепетала она, сама негодуя на свои слова, но не умѣя остановиться. — Вы рѣшительно забыли насъ. Не были цѣлую вѣчность.

— А къ чему мнѣ бывать у васъ? — съ горькой, тоже упрекающей интонаціей произнесъ Вальтеръ. — Я и то золъ на себя, зачѣмъ пошелъ сегодня. Не слѣдовало идти вовсе, — добавилъ онъ съ безнадежностью.

— Не слѣдовало? — переспросила дрогнувшимъ голосомъ Зина. — Но… почему?

Вальтеръ поглядѣлъ на нее, будто спрашивая, говорить ли? Зина, видимо, ждала отвѣта. И онъ отвѣтилъ послѣ небольшого колебанья.

— Потому что это мучительно для меня. Я имѣлъ неосторожность полюбить васъ, Зинаида Эрастовна.

— Вы? Меня?..

Губы Зины побѣлѣли; она была недалека отъ обморока… Холодъ и оцѣпенѣніе властно охватывали все ея тѣло.

— Къ моему несчастью, да, — задушевно продолжалъ Вальтеръ. — Необходимо, какъ можно скорѣй, бѣжать отъ васъ… а не заходить къ вамъ. Я ужъ собрался заграницу, но… не хватаетъ рѣшимости. Отъ того и золъ, не на васъ, о нѣтъ. На себя, главнымъ образомъ. Какъ я позволилъ разростись этому чувству? Вѣдь я не мальчикъ. Какъ было не спохватиться сразу?

Онъ помолчалъ, выжидая, что скажетъ Зина. Она дрожала явно-примѣтной дрожью, глаза ея отражали страданіе. У нея былъ видъ смятенной и жалкой, а не осчастливленной признаніемъ женщины. Собравшись съ силами, она едва проговорила:

— Но… неужели это… настолько серьезно?

Вальтеръ подтвердилъ тихо и торжественно:

— Очень серьезно. Такъ серьезно, какъ не бывало еще со мною. Настолько серьезно, что я потерялъ голову. Я…

— Замолчите! — волнуясь и въ ужасѣ, попросила Зина.

Вальтеръ послушался и замолчалъ.

— Зинаида Эрастовна? — съ вкрадчивой, словно нечаянно сорвавшейся нѣжностью, полувопросительно произнесъ онъ потомъ, и попытался взять Зину за руку.

Она поспѣшно отдернула руку въ испугѣ.

— Не надо, не надо. Я васъ прошу, Виталій Витальевичъ… не надо. Уходите, пожалуйста, уходите. Конечно… вамъ — самое лучшее заграницу. Уѣзжайте. Такъ и для васъ, и для меня лучше.

— Значитъ, уѣхать? — спросилъ Вальтеръ почти съ угрозой. Зина стремительно, будто срываясь съ страшной высоты, отвѣтила:

— Да.

Вальтеръ пожалъ плечами, съ печалью подчиняясь ея волѣ.

— Слушаю-съ.

Онъ взялъ руку Зины, поднесъ къ губамъ своимъ, поцѣловалъ разъ, другой, словно прощаясь, и сказалъ, готовый подчиниться и впредь велѣньямъ Зины:

— Когда же прикажете?

— Что? — спросила Зина, волнуясь и не понимая.

— Вы сказали, уѣхать мнѣ? Когда же? Сегодня, завтра?

— Когда хотите.

Зина не отнимала у него своей руки, даже сжимала его пальцы, безсознательно стремясь удержать, не отпустить заграницу. Со страхомъ думала она: — Что же будетъ, если онъ уѣдетъ? — и готова была негодовать на него за готовность къ полному послушанію.

Оба молчали.

Вальтеръ не спускалъ глазъ съ лица Зины.

— Хорошо… я уѣду, — пообѣщалъ онъ еще разъ и неожиданно закончилъ: — только къ чему это, Зинаида Эрастовна? Вѣдь и вы любите меня?

Онъ ждалъ возраженій, протестующихъ жестовъ и словъ. Но Зина, выдернувъ, наконецъ, свою руку изъ его рукъ, не отрекаясь, произнесла шепотомъ:

— Можетъ быть. Тогда — тѣмъ болѣе вамъ надо уѣхать.

— Что? — возмутился Вальтеръ. — Уѣхать мнѣ? Одному? Теперь?.. Послѣ того, что вы сказали? Да ни за что въ мірѣ.

И онъ вдругъ горячо обнялъ Зину, не придавая значенія ея сопротивленію.

— Зинаида Эрастовна?

Зина нашла въ себѣ достаточно силъ, чтобы вырваться изъ объятія.

— Но вы же любите меня? — настаивалъ на прямомъ отвѣтѣ Вальтеръ.

Зина, тяжело дыша, сказала:

— Не знаю. Я не понимаю сама, что это.

— Ну, попытаемся разобраться вдвоемъ? — съ задушевной кротостью предложилъ Вальтеръ, опять становясь дружески-настроеннымъ и корректнымъ. — Будьте откровенны со мной, золотая. Скажите мнѣ… нѣтъ, раньше я скажу. Помните, вы прогнали тогда меня? И…

— Я не…

— Все равно, я понялъ тогда васъ и ваши намѣренія и ушелъ. Ушелъ обиженный, но съ твердымъ желаніемъ преодолѣть все… не возвращаться къ вамъ больше. Мнѣ было тяжело. О, очень!.. Я старался разсѣяться, забыться… и, какъ видите, не достигъ этого. Сказалъ сегодня себѣ: если дѣло въ состязаніи самолюбій нашихъ, я пойду и сдамся. Сложу къ ея ногамъ и самолюбіе, и тщеславіе мое, и гордость. И вотъ, слагаю. Растопчите, если желаете.

Онъ сдѣлалъ движеніе, собираясь побѣжденно склониться; къ ногамъ Зины. Зина испуганно задержала его.

— Не надо, не надо. Ради Бога… что вы!

Онъ подчинился и остался сидѣть на прежнемъ мѣстѣ.

И, выдержавъ паузу, со вздохомъ началъ:

— Я сказалъ свое… а вы? Что вы думали и чувствовали безъ меня это время?

— Мнѣ было больно, — прямодушно призналась Зина.

— Больно? — обрадовался Вальтеръ. — Больно оттого, что мы разстались?

— А тутъ еще Геннадій… сколько изъ-за него мученій. Онъ молчитъ… онъ замолчалъ. Но я чувствую, онъ понимаетъ все, все, что со мной творится. Понимаетъ и молчитъ. Да, какое это, однако, несчастье — полюбить въ самомъ дѣлѣ!

— Золотая моя… это — счастье. Огромное, безкрайное, бездонное. Не надо пугаться его. Мы…

— Нѣтъ, Виталій Витальевичъ. Уйдите, я васъ прошу… уходите.

— Не уйду.

— Тогда я уйду изъ дому.

— Я — за вами. Зинаида Эрастовна, послушайте… не ребячьтесь. Вы же любите меня?

— Но я не хочу этой любви. Нѣтъ, никогда. Геннадій… Ахъ, я готова скорѣй умереть, чѣмъ обмануть Геннадія.

— Но и я не собираюсь его обманывать. О дачномъ флиртѣ у меня и не было помысла. Я полюбилъ васъ, и повторяю — серьезно. И вы любите меня, а не Геннадія Ивановича. И мы уѣдемъ съ вами — гласно, открыто, безъ тѣни обмана. Вы разведетесь и станете моей женой. Вѣдь такъ? Какъ же иначе?

— Не знаю, — вздохнувши, сказала Зина. И добавила, напряженно слѣдя за своими мыслями: — не нравится мнѣ выходить замужъ.

Вальтеръ разсмѣялся, несмотря на торжественность момента.

Онъ понималъ, что Зин1 высказала — въ нѣсколько комичной формѣ — сложную и угнетающую ее мысль. Онъ зналъ, что въ это мгновеніе ему слѣдуетъ оставаться сочувствующимъ, отзывчивымъ, тонко-понимающимъ. И все же не воздержался сперва отъ смѣха, а послѣ отъ фривольной шутки.

— Не нравится? Но… можетъ быть, я буду счастливѣй Геннадія Ивановича, и на этотъ разъ замужество понравится вамъ болѣе?

Зина вздохнула еще печальнѣй, а Вальтеръ поспѣшилъ смягчить грубость своей шутки.

— Простите. Я пошутилъ, и кажется, неудачно. Мнѣ понятно, что вы хотѣли сказать. О бракѣ я и самъ невысокаго мнѣнія. Но… обычай — деспотъ межъ людей. И вѣнчаться намъ съ вами придется.

— Чтобы черезъ годъ развестись? — иронически подсказала Зина.

— Этого я не знаю. Ничего не могу вамъ сказать на это. Любовь — увы! — преходящее чувство. Она — стихійна, ей не прикажешь. Можетъ быть, годъ, можетъ быть, пятьдесятъ лѣтъ, — какъ знать, сколько она продлится. Ни мнѣ, ни вамъ — никому нельзя ручаться за себя въ будущемъ, если человѣкъ хочетъ оставаться искреннимъ. Вы такъ молоды, и если бы довѣрились мнѣ, я взялъ бы на свою отвѣтственность и васъ, и вашу репутацію, и судьбу вашу. Я обязанъ былъ-бы, — хотя бы наперекоръ вамъ самой, охранить ваши интересы. Вотъ почему я прежде всего заговорилъ о бракѣ. Если бы даже намъ пришлось развестись… черезъ годъ, черезъ десять лѣтъ… предусмотрѣть сроки чувствъ невозможно, но если бы пришлось, по вашей или по моей винѣ, — ваше положеніе при наличности брака лучше, чѣмъ безъ него. Тогда вы — разведенная, жена профессора Вальтера, а не…

— Третья по счету? Какая честь!

— Да вѣдь и у васъ былъ бы въ прошломъ мужъ — до меня? Но я бы ни при какихъ обстоятельствахъ не поставилъ вамъ этого въ вину. Что дѣлать. Ужъ это мы безсильны измѣнить. А пожениться намъ неизбѣжно.

— Къ чему? Мнѣ же не помѣшало полюбить васъ то, что я замужемъ? И вы были женаты, и васъ не останавливало это, когда вы начинали любить другихъ женщинъ? Такъ что бракъ не гарантируетъ прочности союза.

— Болѣе того, золотая Зинаида Эрастовна. Бракъ часто ослабляетъ эту прочность. Но гдѣ найти вмѣсто него иныя формы? Все-таки, я за него, если вопросъ коснется такой женщины, какъ вы.. и если я люблю эту женщину. Пока мы среди людей, а не на необитаемомъ островѣ, нельзя не считаться съ рамками, въ которыхъ предстоить намъ жить. Всѣ интересы женщины… Ея соціальное, ея юридическое положеніе… интересы дѣтей — все настойчиво продолжаетъ требовать брака. Именно — мѣщанскаго, церковнаго, съ метрической выписью и печатью, единственное доказательство полнаго и подлиннаго уваженія къ женщинѣ. И я буду счастливъ доказать вамъ, какъ глубоко и полно..

— Я не знаю, — упорно покачала головой Зина. — Можетъ быть, всѣ мы еще недостаточно совершенны для брака, только меня онъ не привлекаетъ больше. Я бы желала отойти, отказаться отъ васъ, но… мнѣ не по силамъ это…

Она вдругъ всхлипнула и, обвивъ руками шею Вальтера, скрыла у него на груди лицо.

— Зина… золотая… наконецъ-то!

— Но чтобы разрубить съ Геннадіемъ все, сейчасъ же, — твердо произнесла Зина. — Чтобы ни одной минуты обмана!

— Зина… Зина.

Вальтеръ забылъ о сдержанности и весь преобразился: сталъ красный, съ мутными, подернутыми маслянистой влагой глазами…

Зина освободилась изъ его рукъ и глядѣла на это новое лицо. Глаза его, не останавливаясь наодномъ пунктѣ, тревожно перескакивали съ предмета на предметъ. Губы, казалось, пополнѣли и оставались полуоткрытыми, будто имъ лѣнь было сомкнуться. Чувствуя на себѣ наблюдающій взглядъ Зины, Вальтеръ прилагалъ много усилій не выдавать на показъ своего волненія. Но оно оказывалось сильнѣе и устойчивѣе приказаній ума и воли.

— Геннадій… бѣдный Геннадій, что я дѣлаю? Какая низость! — пугаясь, говорила себѣ Зина. Но говорила и сама-же уличала себя въ лицемѣрности. Она сознавала, что образъ Геннадія, при всѣхъ его хорошихъ качествахъ, не вытѣснитъ образа этого другого, можетъ быть, — да и несомнѣнно, — менѣе благороднаго, но болѣе желаннаго. Ни для кого и ни для чего она не пожертвуетъ теперь Вальтеромъ, никому не уступитъ его… Ей милъ и дорогъ теперь этотъ плотный человѣкъ, съ его, можетъ быть, черезъ-чуръ земными настроеніями, съ его льстиво-вкрадчивымъ и повелительно-умоляющимъ голосомъ, съ его волнующими кровь и кружащими голову восхищенными похвалами. И, глядя на его упрямо склоненную на полной шеѣ голову, на кроваво-красныя, незакрывающіяся губы, Зина готова была оправдывать его во всемъ, простить ему все, безъ исключеній, лишь бы онъ не уходилъ отъ нея и, тѣмъ болѣе, не уѣзжалъ за границу.

Вальтеръ опять, и на этотъ разъ крѣпче прежняго, обнялъ Зину. Мысль ея, безпомощно скользнувъ въ сторону, словно провалилась куда-то. И неизвѣстно откуда всплылъ опредѣленный, непреложный, хотя мало обоснованный выводъ: «а, все равно, — пусть будетъ, что будетъ!»


Геннадій Ивановичъ не дожилъ лѣта въ Святомъ Ключѣ. Послѣ отъѣзда Зины за границу онъ переѣхалъ въ городъ.

То, что свалилось на него, пришибло его до такой степени, что стали бояться за его разсудокъ. Чтобы Зина оставила его ради Вальтера, и оставила такъ скоро, послѣ того, какъ между нею и Вальтеромъ произошло нѣчто вродѣ разрыва — этого Геннадій Ивановичъ не ждалъ совершенно. Самое увлеченіе Зины Вальтеромъ не казалось ему настолько глубокимъ, а представлялось исключительно головнымъ, навѣяннымъ воображеніемъ. Да и относительно Вальтера Геннадій Ивановичъ не подозрѣвалъ, чтобы тотъ отнесся къ своему дачному ухаживанію такъ серьезно. Онъ все надѣялся: Вальтеръ поухаживаетъ, попытается добиться удачи, Зина не пойдетъ на пошленькій адюльтеръ, повздыхаетъ, потомится… и успокоятся оба.

Однако, вышло иначе.

Разсудокъ Геннадія Ивановича не поколебался, и, внѣшнимъ образомъ, Сахновскій продолжалъ прежнюю жизнь. Онъ не заболѣлъ, не свалился съ ногъ, даже не утратилъ работоспособности. Только, назначая больнымъ операціи, требовалъ обязательнаго присутствія Самофалова и Берты Соломоновны. И имъ обоимъ поручалъ слѣдить въ четыре глаза за операторомъ. Онъ ввелъ это послѣ того, какъ чуть было однажды не наложилъ швовъ оперируемой, не удаливъ изъ разрѣза губки. Геннадій Ивановичъ уже приготовился заливать рану и остановился пораженный, какъ ужаленный.

— Не такъ, не такъ, не такъ, — отдаленно сверкало въ его сознаніи. — Не такъ, — подтверждалъ инстинктивный, странно-настойчивый внутренній голосъ.

Полусознательно онъ приказалъ себѣ что-то припомнить, и вдругъ вспомнилъ: губка.

Лицо его мертвенно поблѣднѣло, затѣмъ залилось слабой краской. Губы задрожали, но дрогнуть рукѣ онъ не позволилъ. Не глядя ни на кого, Геннадій Ивановичъ сдѣлалъ, что требовалось, а послѣ, наединѣ съ Бертой Соломоновной, прямо спросилъ у нея:

— Вы замѣтили?

— Замѣтила, — такъ же прямо отвѣтила она. — Вы не бережете себя… устаете очень.

— Это не отъ того. Я просто., разстроенъ. И разсѣянъ становлюсь непозволительно. Кажется, прекращу оперировать.

Берта Соломоновна сочувственно опустила глаза. Она, будто, боялась за Сахновскаго, чтобы тотъ не сказалъ о себѣ лишняго, и поспѣшила подыскать ему выходъ изъ этого положенія.

— Берите съ собой Самофалова. Если что и не такъ… онъ напомнитъ.

— Да, вы правы, спасибо за совѣтъ.

Съ домашними своими Геннадій Ивановичъ такъ ни слова и не сказалъ про то, что постигло его въ Святомъ Ключѣ. Все узналось помимо его, черезъ прислугу. Онъ же, избѣгая лишнихъ разговоровъ, даже не заходилъ во флигель. Но тамъ и не собирались донимать его разспросами. Ему посылали на обѣдъ его любимыя блюда, приносили къ чаю хрупкій хворостъ и разсыпчатые коржики, пастилу и варенье. И какъ-то непримѣтно, безъ лишнихъ переговоровъ, изъ флигеля переселилась въ домъ Тарасьевна и молчаливо, безъ объясненій, начала ухаживать за Геннадіемъ Ивановичемъ, какъ за ребенкомъ. Его надо было выводить изъ его неподвижной задумчивости, и Тарасьевна негромко напоминала ему, когда пить чай, когда завтракать, выходить въ кабинетъ на пріемъ, обѣдать, ѣхать къ больнымъ или ложиться спать. Геннадій Ивановичъ слушался безпрекословно, и жизнь его стала похожей на автоматическую.


Какъ постоянно по вечерамъ, пришелъ Самофаловъ.

Пили чай, и Геннадій Ивановичъ сказалъ спокойно, разсматривая на свѣтъ свой чай въ стаканѣ:

— Пріѣхалъ Вальтеръ?

Самофаловъ, будто, смутился. Но, видя, что Саханскому хочется говорить про это, небрежно подтвердилъ:

— Пріѣхалъ.

— Когда? — живо спросилъ Геннадій Ивановичъ.

— Сегодня.

Самофаловъ отвѣчалъ неохотно. Геннадій Ивановичъ уязвленно страдалъ и все же разспрашивалъ. Потомъ онъ заговорилъ, напряженно усмѣхаясь.

— Чудные люди. Такъ молчатъ со мной о Вальтерѣ, будто того и въ живыхъ не стало. Смѣшно даже. Точно я ребенокъ, или измѣнится отъ его умолчанья что-либо.

Геннадій Ивановичъ всталъ, молча походилъ нетвердой походкой, ступая въ середину квадратнаго узора по линолеуму пола, и возвратился на свой стулъ. Растревоженный разговоромъ съ Тарасьевной, онъ все неудержимѣй желалъ говорить и слушать о Зинѣ.

— Тоска, Александръ Митрофановичъ, — сказалъ онъ упавшимъ до шепота голосомъ. — Во мнѣ — точно смерть. Говорю себѣ, не ты одинъ… вездѣ чередуются радость и горе, успѣхъ и неудача, страданье и покой. Чередуются у всѣхъ… но отчего же такъ больно? Ничего не осталось, одна боль цѣла. Свѣжая-свѣжая, не скоро увянетъ. И знаю я, должна произойти своего рода операція. Нравственная. Ну, еще промучусь, хотя бы и долго, а потомъ — должно же утихнуть? Но какъ все невыносимо-печально. Сколько ни увѣщаю себя, а грустно. И какъ грустно. Не стало ни въ чемъ ни смысла, ни цѣли съ тѣхъ поръ, какъ я одинъ. Равнодушіе какое-то ко всему остальному. Въ радости мы отзывчивѣй, впечатлительнѣй. Горе же все притупляетъ. Перестаешь быть справедливымъ, мягкимъ; я и къ операціямъ, и къ больнымъ, ко всему сталъ равнодушенъ.

— Плюнулъ бы, Геннадій Ивановичъ, ну, что такого, чрезвычайнаго? Эти семейныя аваріи… на всякомъ шагу онѣ, никто ужъ и не интересуется ими, всѣ попривыкли. Эхъ!.. я бы… какъ доволенъ былъ, если бы меня твое горе постигло. Да покинь меня… оставь въ покоѣ Глафира Онуфріевна моя, я бы вонъ какъ воспрянулъ духомъ! На пятнадцать бы лѣтъ помолодѣлъ. Честное слово. А ты скорбишь отъ той же причины.

— На востокѣ говорятъ: наивысшее блаженство — отсутствіе желаній. Вотъ бы достигнуть такого блаженства, отсутствія желаній для себя, въ личной своей жизни. Вѣдь какая экономія силъ, какое расширеніе поля дѣятельности. Для всѣхъ и каждаго. И еще тамъ, на востокѣ, говорятъ: побѣждающій себя — могущественъ. Премудро побѣдить бы все свое, личное, всякую привязанность… и наипуще — привязанность къ женщинѣ. Какія это цѣпи на рукахъ человѣчества! Жажда размноженья, слѣпая, инстинктивная… страсть, то, что мы зовемъ любовью — самыя крѣпкія звенья въ цѣпяхъ нашихъ. Эти свойства человѣка — антиобщественны, и намъ самимъ — во вредъ также. Величайшихъ изъ великихъ стягиваютъ къ землѣ, влекутъ къ компромиссу.

— Брось, Геннадій Ивановичъ, премудрость. Да еще восточную. Не къ лицу она акушерамъ. Что же намъ тогда прикажешь дѣлать? Людямъ, говорятъ, только и удовольствія, что все личное. А ты — цѣпи хочешь выбрасывать изъ обихода. Не выкинешь, милый другъ, на томъ міръ держится. Природа — геніальная сваха. Грубѣе говоря, геніальная сводница. Соединитъ тебя съ кѣмъ-то, чаще всего неподходящимъ, и тутъ оканчивается ея участіе къ твоей судьбѣ. Дальше хоть голову себѣ разбей о стѣнку. Милуйся или пыряй ножемъ свою избранницу, природѣ нѣтъ дѣла. Ея миссія кончена, изворачивайся самъ, какъ знаешь. Э-эхъ, Геннадій Ивановичъ…

Самофаловъ не успѣлъ докончить. Затрещалъ телефонъ: звонила отъ имени Глафиры Онуфріевны прислуга, справляясь, здѣсь ли Александръ Митрофановичъ. И звала его пріѣхать домой немедля. Глафира Онуфріевна нездорова, только-что была истерика.

— Вотъ оно, цѣпи эти самыя. Пойдетъ теперь карамболить. Слава всевышнему, уже и къ тебѣ ревнуетъ. Зачѣмъ я у тебя по вечерамъ, а она томится одна, какъ птичка въ неволѣ. И что за вредная баба. То хоть къ тебѣ отпускала безпрекословно. А вотъ, опять за свое, сиди дома, любуйся… Охъ, дураки мы всѣ, Геннадій Ивановичъ. Всякъ на свой ладъ, а дурень. Бить бы насъ, драть, нещадно батожьемъ стегать… да некому.

— Поѣдешь?

— Попробовалъ бы я не поѣхать.

— Неразумно.

— Хорошо тебѣ быть разумнымъ. Ты исцарапанный не ходилъ? Въ тебя прессъ-папье и пепельницы не летали? У тебя никто не рѣзался, не вѣшался, не отравлялся? Ну, и молчи. А со мной всего бывало. Тутъ, братъ, пойдешь. Тутъ не до разума. Терроризируетъ меня баба эта, тѣмъ и беретъ. Терроромъ. Ну, будь здоровъ. До свиданья, Геннадій Ивановичъ. Да наплюй на все и не печалься. Успокойся. Вѣрь мнѣ, ей Богу, бываетъ хуже.

Геннадій Ивановичъ остался одинъ. Но далеко было ему до успокоенья. Мысль, что Зина здѣсь, на разстояніи трехъ съ половиною уличныхъ кварталовъ отъ него, доводила его до озноба лихорадки. Зина здѣсь, и возлѣ нея Вальтеръ… Она пріѣхала, устраивается съ дороги, пьетъ чай, собирается отдыхать послѣ путешествія и жить дальше при новыхъ условіяхъ жизни. И съ нею Вальтеръ, Вальтеръ, Вальтеръ… Эти представленія, — реальныя и яркія, — будили въ Геннадіи Ивановичѣ ненависть. Онъ ускоренно шагалъ по своей квартирѣ и въ ожесточеньи думалъ: какъ хорошо было бы узнать завтра, что Зина внезапно умерла, что ея уже нѣтъ вовсе. Или услышать, что умеръ Вальтеръ. Нѣтъ, лучше Зина. Вальтеръ — онъ чужой, безразличный. Онъ никогда ничего не обѣщалъ, не говорилъ: «люблю… тебя… всегда». Онъ ничѣмъ не связанъ. Почему было не воспользоваться Вальтеру своей побѣдой, если была возможность воспользоваться? А Зина… для нея — иной масштабъ, иныя къ ней требованья.

Въ безсильной ярости, съ ледяными руками, съ стѣсненной, какъ въ тискахъ, грудью, бродилъ Геннадій Ивановичъ по дому. Изъ освѣщенной столовой прошелъ черезъ двѣ комнаты въ гостиную. Въ гостиной свѣтилъ съ улицы фонарь, и падала полоска свѣта сзади изъ столовой. Было душно, недостаточно провѣтрено послѣ многочасового дневного пребыванія паціентокъ. Здѣсь когда-то давно, на столѣ, выдвинутомъ отъ угла къ серединѣ комнаты лежалъ мертвый дядя, — отецъ Афиногенъ Чибисовъ, — такой длинный въ камилавкѣ и священническомъ облаченіи. И послѣ того Геннадій Ивановичъ въ гимназическіе свои годы долго боялся входить въ эту комнату одинъ по вечерамъ. Теперь страхъ давно исчезъ, но воспоминаніе о впечатлѣніи страха пробуждалось, и именно по вечерамъ. Геннадій Ивановичъ поглядѣлъ на страшный въ былыя времена уголъ и ярко вообразилъ на этомъ мѣстѣ Зину, тоже мертвую. Гадко и омерзительно-стыдно стало ему за свою недавнюю мечту о Зинѣ — мертвой. Онъ пожелалъ смерти Зинѣ, — той Зинѣ, о спасеніи которой нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ хотѣлъ молиться, какъ о чудѣ? Какое дикое животное человѣкъ. Только онъ одинъ говоритъ: не мнѣ, такъ никому, пусть умираетъ, но не достанется другому! Вчера, третьяго дня, мѣсяцъ, годъ, десять лѣтъ назадъ онъ самъ бы не повѣрилъ, что такъ сильно еще звѣриное въ его натурѣ, въ немъ, — уже культурномъ человѣкѣ…

Геннадій Ивановичъ, повернувъ кнопку, освѣтилъ комнату. Разноцвѣтная мебель, картины, ковры, плато, бездѣлушки, предметы роскоши, араукаріи, пальмы… Это убирала Зина. Все — по ея вкусу, а ея самой уже нѣтъ. Какъ обидно переживаютъ бездушныя вещи и людей, и ихъ стремленія. На столѣ у дивана — большой томъ стиховъ Апухтина съ золотымъ обрѣзомъ. И Апухтина она же нашла нужнымъ купить для развлеченія больныхъ. Книга лежала еще свѣжая, мало захватанная чужими руками. А сама Зина? Ея уже нѣтъ. Она — у Вальтера и, быть можетъ, купитъ такой-же золото обрѣзанный экземпляръ ему въ пріемную? Завертѣлись опять ревнивыя мысли. Зина и Вальтеръ… Вальтеръ, Вальтеръ!

Сжигающая боль томила тѣло отъ этихъ, похожихъ на пытку, представленій. Хотѣлось отогнать ихъ, а они не отходили. Зина, водворенная въ домѣ Вальтера… Зина, какъ аксессуаръ вальтеровской жизни, все ярче вырисовывалась въ воображеніи. Пока она ѣздила съ Вальтеромъ гдѣ-то заграницей, ихъ отношенія, да и сами они представлялись Геннадію Ивановичу болѣе туманными, заволакивались легкой мглой отвлеченности. Онъ не зналъ, въ какой обстановкѣ вообразить ихъ вмѣстѣ. А вальтеровскій особнякъ съ двумя половинами для мужа и жены, сооруженный московской милліонершей, второй женою Вальтера, — былъ Геннадію Ивановичу извѣстенъ, и это усугубляло теперь его терзанія.

Апухтинъ блестѣлъ золотымъ обрѣзомъ въ безмолвіи гостиной. Какъ въ дѣтствѣ, Геннадій Ивановичъ взялъ въ руки книгу и загадалъ по ней, словно въ ней ища облегченія…

— А что Зина дѣлаетъ сейчасъ? Или нѣтъ… вспоминаетъ ли она обо мнѣ? Ну… что откроется? Съ этой стороны, пятнадцатая строка сверху.

Въ пятнадцатой строкѣ и за нею стояло:

О, мнѣ нужна твоя тихая ласка,

Воздуха, солнца нужнѣй.

— Нужна, — повторилъ Геннадій Ивановичъ съ горечью. — Мало ли что нужно. Не все то дается, что нужно. Однако… я гадаю? Какъ глупо.

Онъ улыбнулся надъ собой и захлопнулъ книгу.

Черезъ нѣсколько дней Геннадій Ивановичъ столкнулся на улицѣ съ Вальтеромъ. Оба ѣхали къ больнымъ. Вальтеръ въ открытомъ, сверкающемъ отъ новизны, автомобилѣ, Геннадій Ивановичъ — на извозчичьей пролеткѣ. Дальнозоркій Вальтеръ разглядѣлъ издали Сахновскаго. Проѣзжая мимо, онъ красивымъ движеніемъ руки почтительно приподнялъ модный цилиндръ и подержалъ его съ четверть секунды надъ густо-волосой головой. Дотронулся до своей мягкой коричневой шляпы и Геннадій Ивановичъ.

И долго послѣ того ощущалъ въ собственномъ сердцѣ послѣдствія этой нежданной встрѣчи. Сердце его мятежно колотилось въ стѣсненной груди, точно кто-то вышибъ его изъ колеи, нанесъ внезапный ударъ или толчекъ, послѣ котораго сердцу нелегко было вернуться къ обычному ритму.


Больше двухъ мѣсяцевъ пролетѣло послѣ возвращенія Зины въ Z., а она не находила въ себѣ умѣнья привыкнуть и приспособиться къ новой жизни. Что-то, трудно уловимое, препятствовало возникновенію и привычки, и приспособленности.

Прежде всего Зина почему-то не чувствовала себя дома. Она заняла лѣвую половину вальтеровскаго особняка съ отдѣльнымъ подъѣздомъ съ улицы, съ зеркальными окнами изъ цѣльныхъ стеколъ. Къ ея услугамъ была дорогая стильная обстановка комнатъ, большой штатъ прислуги, автомобили и кровные рысаки, превосходныя коляски. Но жизненнаго уюта и душевнаго спокойствія все же недоставало. Было хуже, чѣмъ за границей. То, что переживала она за границей, можетъ быть, можно было бы назвать подобіемъ счастья, если бы его не отравляли жгучій стыдъ передъ далекимъ Геннадіемъ Ивановичемъ, безпричинно-пугливая тревога, недовѣрчивое сомнѣніе въ чемъ-то такомъ, что обусловливало вѣру въ самую возможность счастья при наличныхъ условіяхъ. Съ первыхъ шаговъ совмѣстной жизни съ Вальтеромъ, у Зины не было къ нему того безусловнаго довѣрія, какое внушалъ Геннадій Ивановичъ. Зинѣ все казалось, что пылъ Вальтера — кратковременный. И напередъ знала она, что не только въ случаѣ охлажденія, а даже еще любя ее, Вальтеръ не задумается обмануть, предательски измѣнить ей — просто такъ, ради минутной прихоти, изъ-за каприза. А разлюбивши, спокойно сдвинетъ ее со своего пути и спокойно пойдетъ дальше, какъ шелъ до сихъ поръ. На Зину вѣяло леденящимъ холодомъ отъ этихъ предположеній. И то, что она легко представляла себѣ существованіе Вальтера безъ себя, а своей дальнѣйшей жизни не могла вообразить безъ Вальтера, — это унижало ее въ собственныхъ глазахъ, жутко пугало и казалось отвратительнымъ. Вальтеръ не разъ ловилъ на себѣ ея наблюдательно-присматривающіеся пугливо-вопросительные взоры и терялся, не зная, что это значитъ. Но за границей Вальтеръ всецѣло принадлежалъ Зинѣ. Его предыдущій разносторонній опытъ въ отношеніяхъ съ женщинами безошибочно подсказывалъ ему, какъ держать себя съ Зиной, чтобы угодить ей. Вальтеръ плѣнялъ ее своимъ джентельмэнствомъ, предупредительной галантностью. Онъ былъ нѣженъ, внимателенъ, заботливъ, разнообразилъ съ большимъ чувствомъ мѣры и искуснымъ умѣньемъ свои разговоры и ласки, былъ неизмѣнно оживленъ и веселъ, не надоѣдалъ, не утомлялъ, старался оставаться всегда одинаково желаннымъ. Онъ засыпалъ Зину цѣнными подношеніями, и умѣлъ дѣлать это такъ, точно Зина оказывала ему большую честь и радость, не отвергая его даровъ. Онъ не уставалъ превозносить ея красоту, съ полной искренностью доказывая, что Зина несравненно лучше каждой изъ встрѣчаемыхъ ими женщинъ въ отдѣльности и лучше ихъ всѣхъ, взятыхъ вмѣстѣ. Въ немъ Зина находила не только влюбленнаго, но и хорошо образованнаго спутника, основательно изучившаго европейскія достопримѣчательности, всегда готоваго подѣлиться своими познаніями, своими прежними наблюденіями. Онъ заказывалъ всюду для Зины отдѣльныя комнаты, не входилъ къ ней безъ разрѣшенія и самъ не показывался передъ ней неодѣтымъ. За два съ лишнимъ мѣсяца Зина ни разу не чувствовала себя съ нимъ неловко, скучно или утомленно. И отъ этого сама стала держать себя насторожѣ съ Вальтеромъ, боясь, какъ бы не надоѣсть ему, не наскучить, не утомить, не стѣснить его. Онъ цѣнилъ изящество и шикъ въ женщинахъ, и Зина была занята своею внѣшностью, какъ никогда. Какъ никогда, удѣляла она много времени уходу за собой и вопросамъ о туалетахъ. У нея завелись шелковые чулки, изысканныя принадлежности бѣлья, десятки шляпъ, воздушныя матине, художественно-сработанныя платья. Все это щедро пріобрѣталось на средства Вальтера. А Зина до такой степени сливалась съ нимъ и со всѣмъ, что принадлежало ему, что ей показалось бы до нелѣпости дикимъ разграничивать понятія твое и мое, пока они любятъ одинъ другого. Она и въ Z. призадумалась сперва надъ матеріальной стороной ихъ отношеній. Всплыло другое, что сразу ущемило ее.

Съ перваго дня, съ первыхъ часовъ пребыванія въ вальтеровскомъ домѣ она уловила всю незначительность той роли, какая выпадала на ея долю въ кипучей жизни Вальтера. Дѣло было не въ томъ, женаты они или нѣтъ, а въ томъ, что останется ли Зина у Вальтера, или вдругъ провалится въ преисподнюю, — жизнь этого разукрашеннаго дома, нисколько не измѣняясь, покатится впередъ по своему повседневному руслу, не замѣчая даже отсутствія или присутствія Зины. Не станетъ ея, будетъ другая, третья, десятая. И въ домѣ это покажется всѣмъ второстепеннымъ.

Не успѣли «молодые» пріѣхать и осмотрѣться, какъ Вальтеръ съ головой окунулся въ сутолоку, всегда кипящую вокругъ медицинскихъ извѣстностей. Извѣщенные о часѣ его возвращенія, его уже поджидали толпой больные. Это нѣсколько подтасовалъ и подготовилъ ассистентъ Вальтера, зная, что патрону это понравится, что этимъ можно угодить тщеславному профессору болѣе, чѣмъ всякими иными фиміамами. Мгновенно затрещали телефоны съ разныхъ концовъ города. Отовсюду спрашивали, у себя ли, наконецъ, профессоръ, когда можно заполучить его къ тому, къ другому больному. Его привѣтствовали, звали на консиліумы, хотѣли говорить съ нимъ лично, не давали ему выпить кофе, позавтракать. Его глаза засвѣтились самодовольно, самоувѣренными огнями. И онъ мгновенно принялъ озабоченный, величественно-сосредоточенный видъ, проникся всею важностью своего врачебнаго значенія, заторопился, сталъ разсѣяннымъ съ Зиной. Онъ едва успѣлъ поцѣловать ее, исчезая послѣ завтрака.

— Некогда… некогда!

Тогда Зина задумалась впервые надъ своей новой участью.

Ея половина, омеблированная по вкусу второй вальтеровской жены-милліонерши, блистала роскошью, сверкала рѣдкостными бездѣлушками, зеленѣла, какъ зимній садъ, громадными растеніями въ фарфоровыхъ вазонахъ, походившихъ по размѣрамъ на большіе боченки. Въ глубинѣ дома эта женская половина примыкала элегантной дамской спальней къ спальной комнатѣ Вальтера, но имѣла и другое сообщеніе съ сосѣдней половиной особняка — черезъ боковой коридоръ. У Зины была своя отдѣльная столовая, залъ, нѣсколько гостиныхъ, кабинетъ и еще рядъ комнатъ безъ опредѣленнаго назначенія. Должно быть, все это было такъ устроено въ видахъ изоляціи семейно-жилыхъ комнатъ отъ наплыва больныхъ, переполняющихъ профессорское жилище. Это было и разумно, и удобно, но сейчасъ это не нравилось Зинѣ.

— Точно въ тюрьмѣ… или въ гаремѣ, — подумала она, оставшись одна въ первый день по пріѣздѣ.

Передъ обѣдомъ она брала ванну въ ванной комнатѣ, отдѣланной розоватымъ мраморомъ пополамъ съ зеленымъ. Здѣсь былъ бассейнъ для плаванья, мраморныя скамьи и туалетные столы, розовыя ванны, никкелевые души разныхъ системъ.

— Такъ, должно быть, у нихъ въ Москвѣ, въ дорогихъ купеческихъ баняхъ. И это по тому же образцу, — предположила, раздѣваясь, Зина.

И послѣ того ее уже не покидало чувство недоброжелательной непріязни къ своей предшественницѣ, — устроительницѣ этого кричаще-яркаго, удобнаго и дорогого дома, въ которомъ та собиралась видимо прожить всю жизнь, а пробыла неполныхъ два года. Зинѣ становилось жаль, зачѣмъ она не разузнала ничего подробнѣе о той — второй? Да и о первой — тоже. Почему онъ все разводится? Отчего эта вторая не выдержала и уѣхала, а послѣ сама потребовала развода? Вѣдь замѣстительницы у нея не оказалось сразу?

— Какъ глупо, что я не разспросила у него обо всемъ, о всѣхъ подробностяхъ, — сказала себѣ Зина и рѣшила: — но я спрошу, заставлю разсказать. Я должна знать все.

Жизнь понеслась, какъ будто наладившись, а Зина продолжала оставаться въ домѣ Вальтера второстепеннымъ придаткомъ. Вальтеръ кипѣлъ, какъ въ котлѣ съ бурлящей отъ кипѣнія водою. Лекціи, клиники, частные больные, засѣданія общества врачей, гдѣ онъ предсѣдательствовалъ, собранія атлетическаго общества, гдѣ намѣчали его въ предсѣдатели… Промежуточные часы не отдыха, а скорѣе передышки онъ галантно и охотно посвящалъ Зинѣ. Бывалъ съ нею въ театрахъ, концертахъ, представлялъ ей своихъ знакомыхъ, — чаще мужчинъ. Впрочемъ, нѣкоторыя изъ знакомыхъ съ Вальтеромъ дамъ сами начали искать знакомства съ Зиной, не обращая вниманія на то, что она еще не обвѣнчана съ Вальтеромъ. И Вальтеръ говорилъ о ней всѣмъ, какъ о своей будущей женѣ, представительницѣ его дома. Зина и Вальтеръ вмѣстѣ ѣздили развлекаться, но разговаривать другъ съ другомъ имъ приходилось наскоро, словно урывками. Наскучавшись безъ Вальтера, Зина все не рѣшалась начать интересующіе ее разспросы, боясь коснуться темы, быть можетъ, непріятной для Вальтера.

Послѣдній самъ подалъ ей поводъ заговорить о купчихѣ.

Онъ вошелъ къ Зинѣ послѣ вечерняго своего пріема и сказалъ съ облегченьемъ:

— Свободенъ на весь вечеръ. Наконецъ-то. Завертѣлся такъ, что почти не вижу васъ! Соскучился. А вы? Не скучаете безъ меня?

По желанію Зины, они разговаривали на вы, даже наединѣ.

— И мнѣ было скучно, — отвѣтила Зина, — и безъ васъ, и вообще… Непривычно какъ-то. Эта обстановка… все кругомъ — какое-то черезчуръ парадное, кричащее и… чужое. Чужое и пустое. Точно въ позолоченной тюрьмѣ или клѣткѣ.

— Вамъ не нравится эта обстановка? Для васъ она — чужая? — предупредительно спросилъ Вальтеръ. — Такъ смѣнимъ все, если хотите. До послѣдняго клочка обоевъ.

Зина смутилась.

— Я не говорю, что не нравится… я… еще непривычно тутъ все для меня. Кто это устраивалъ? Вторая жена ваша?

— Отчасти — да. Хотя больше я самъ руководилъ отдѣлкой дома.

— Мнѣ начинаетъ казаться… не черствый ли вы человѣкъ, Виталій Витальевичъ?

— Откуда же такой выводъ, дорогая?

— Какъ для васъ безслѣдно исчезаетъ все, что прошло, не оставляя воспоминаній. Я безъ васъ искала по всему дому, — и здѣсь, и тамъ, — и нигдѣ ни намека на прошлое. Ни портретовъ вашихъ женъ, ни сувенира какого-нибудь… ничего интимнаго. Искала на столахъ, въ альбомахъ, на стѣнахъ… Нигдѣ — ничего. Будто этихъ женщинъ никогда не было въ вашей жизни!

— Я не люблю выставлять напоказъ свои воспоминанія.

— А онѣ у васъ есть? Остаются?

— Разумѣется.

— И портреты хранятся?

— Есть и портреты. Прикажете показать?

— Я бы хотѣла увидѣть.

Вальтеръ вышелъ въ свою спальную, звякнулъ ключемъ не то у бюро, не то у шкафика и возвратился къ Зинѣ съ продолговатымъ альбомомъ зеленой кожи. Альбомъ былъ не первой свѣжести, потертый на углахъ, наполненный карточками такъ обильно, что въ немъ не запирались боковыя застежки.

— Вотъ мои отецъ и мать, — указалъ Вальтеръ, открывая съ первой страницы.

Предъ Зиной былъ типичный уѣздно-мѣщанскій снимокъ. Обѣ фигуры во весь ростъ на старинной, выцвѣтшей карточкѣ кабинетнаго формата. Отецъ сидитъ на стулѣ въ формѣ какого-то вѣдомства, поджарый, тонконогій, съ бачками на щечкахъ и выбритымъ при этомъ подбородкомъ, съ орденомъ на шеѣ, который такъ и просится на первое мѣсто. Мать стоитъ рядомъ, положивъ руку на спинку отцевскаго стула, — высокая и красивая женщина, испорченная на фотографіи смѣшной, стародавней шляпкой и еще болѣе смѣшнымъ платьемъ въ густыхъ буфочкахъ, похожихъ на завитки молодого барашка.

— Васъ многіе считаютъ нѣмецкаго происхожденія, — замѣтила Вальтеру Зина. — Раньше, пока я мало знала васъ, мнѣ и самой при мысли о васъ хотѣлось сказать: herr Вальтеръ.

— Нѣтъ, я не нѣмецъ. Это фамилія моя вводитъ нѣкоторыхъ въ заблужденіе.

— Отецъ вашъ… чиновникъ?

Зина чуть-чуть не вставила въ свою фразу слова: «почтовый», по почему-то ей показалось это неловкимъ.

— Чиновникъ, — подтвердилъ Вальтеръ. — Онъ служилъ въ казначействѣ. Въ глухомъ, глухомъ городишкѣ Черниговской губерніи. Мы жили, нуждаясь, я съ гимназическихъ лѣтъ бѣгалъ по урокамъ. А въ университетѣ ни одной получки не имѣлъ изъ дому.

Потомъ пошли карточки самого Виталія Витальевича въ различныхъ костюмахъ и возрастахъ. Пожелтѣвшій снимокъ полуголенькаго бебе въ рубашенкѣ, бебе — въ платьицѣ съ буфочками, въ русскихъ плисовыхъ шароварахъ и поддевкѣ, въ матросскомъ костюмчикѣ и, наконецъ, въ гимназическомъ мундирѣ. Братья, сестры, родственники… Дамы въ шиньонахъ съ локонами или въ сѣточкахъ, въ уродливыхъ старинныхъ платьяхъ. Дѣвочки — въ длинныхъ, чуть не до земли панталончикахъ. И все это — какое-то убогое, сѣренькое, обойденное, но явно тянущееся изо всѣхъ силъ быть, какъ люди, не отставать отъ другихъ. Дальше — снимки товарищей-гимназистовъ, учителей, законоучителей и студентовъ-сверстниковъ, нѣсколько профессоровъ и много женскихъ головокъ, — тоже успѣвшихъ пожелтѣть отъ времени, но уже не столь допотопныхъ, какъ вначалѣ.

Вальтеръ перелистывалъ страницы довольно быстро, не задерживаясь на чужихъ лицахъ.

— Вотъ отецъ въ годъ его смерти. Уже сѣдой и въ отставкѣ. А это — моя первая жена.

Зина положила на альбомъ руку, чтобы задержать поворотъ листа и разглядѣть получше.

Лицо было не столько красивое, сколько хорошее, полйое энергій и мысли, чуть-чуть насмѣшливое, порядкомъ самоувѣренное, съ полными губами и твердо-очерченнымъ подбородкомъ.

— Властолюбивая, вѣрно, была? — произнесла, не отрываясь отъ карточки, Зина.

— Хоть отбавляй. Жестокая душа, не умѣвшая щадить. Женщина, не желавшая подчиняться.

— А подчиняться надо?

Вальтеръ слегка запнулся.

— То есть, живя вмѣстѣ… неизбѣжно. И это же — взаимно?

— Но она — хорошая.

— Безусловно. И я ей многимъ обязанъ. Она, что называется, вытащила меня въ люди. Женился я еще студентомъ. Благодаря ей и при университетѣ могъ остаться, и заграницу нѣсколько разъ тогда съѣздилъ.

— Она имѣла средства?

— Никакихъ. Но зарабатывала порядочно. Служила учительницей, занималась литературнымъ трудомъ. Переводами.

— Отчего-жъ вы потомъ… не ужились съ нею?

— Разлюбили другъ друга.

— И она васъ?

— Вѣроятно. Она все ревновала меня потомъ. Я оказался недостаточно героиченъ для нея… Словомъ, мы разошлись. Сперва — такъ, безъ развода, потомъ развелись. По моей просьбѣ. Когда я захотѣлъ вторично жениться.

— А гдѣ она теперь?

— Не скажу съ точностью. Вѣрнѣй всего, въ Москвѣ или въ Петербургѣ. Пробавляется литературнымъ трудомъ. Но времена измѣнились, и, кажется, дѣла ея не блестящи. На сколько мнѣ извѣстно, перебивается съ хлѣба на квасъ. Однако, сколько я ни предлагалъ ей — и единовременное обезпеченіе, и въ видѣ постоянныхъ субсидій, — всегда отказывалась. Категорически. Да… властная женщина. И гордая, кромѣ того, непомѣрно. И лицо у нея — такое же, непокорное. Вотъ тутъ дальше она въ бархатномъ платьѣ, уже профессоршей… а лицо прежнее: погибну, а не подчинюсь!

— Она мнѣ нравится, — вздохнувъ, сказала Зина.

— И мнѣ. По не хотѣлъ бы я начать жить съ нею наново. Тяжелый характеръ.

Чѣмъ дальше, тѣмъ свѣжѣй, наряднѣй и красивѣй становились женскія карточки въ альбомѣ.

— А вотъ это — вторая жена! Вѣдь угадала? — крикнула Зина, завидѣвъ будуарный портретъ пухлой и красивой женщины великорусскаго типа, — изъ тѣхъ, что зовутъ лебедушками, — въ бѣломъ платьѣ и въ бѣлой шляпкѣ изъ курчаво-длинныхъ страусовыхъ перьевъ.

— Почему вы угадали?

— Та-жъ. Она вѣдь? Я такою и представляла ее.

Зина съ пристальной жадностью разглядывала и эту.

— Та, должно быть, была поумнѣе.

Вальтеръ улыбнулся.

— И какъ вы могли… увлечься этой?

— Скорѣе слѣдовало бы сказать, что я… позволилъ ей увлечь меня. Она была моей паціенткой. Изъ экстравагантныхъ купчихъ… Она первая и руку мнѣ свою предложила.

— Такъ что не она, а вы были въ роли соблазненнаго?

— Почти.

Карточекъ этой второй было много въ разнообразныхъ позахъ и туалетахъ, и съ декольте, и въ закрытыхъ платьяхъ, въ эксцентричныхъ полумаскарадныхъ костюмахъ и, наконецъ, въ видѣ статуи, въ подражаніе Кавальери. съ фигурой, живописно повитой тонкой, бѣлой матеріей, откровенно-обрисовывающей каждую линію тѣла.

Зина больше ничего не спросила о купчихѣ. Лишь сказала — не въ формѣ вопроса, а не сомнѣваясь:

— И эта ревновала васъ — хуже первой.

Вальтеръ промолчалъ, не возражая.

А Зина уже понимала, почему ушла отъ Вальтера купчиха, и почему она попросила развода. Утомилась страдать и волноваться, рѣшила, что при ея красотѣ да при ея капиталахъ можно устроиться получше и поспокойнѣе.

Въ альбомѣ преобладали женщины. Кое-гдѣ лишь темнѣло пятно мужского портрета, кого-нибудь изъ племянниковъ, изъ коллегъ-профессоровъ или ординаторовъ. И снова — безъ конца женскія головки.

Зина спрашивала:

— А это кто? — и получала точные отвѣты:

— Паціентка. Знакомая. Племянница, дочь сестры… Племянница, дочь брата.

И опять:

— Знакомая. Паціентка. Знакомая артистка изъ драмы. Женщина-врачъ. Оперная пѣвица. Писательница.

Отъ обилія и разнообразія этой портретной коллекціи у Зины похолодѣли спина и руки. Но съ прежней жадной внимательностью вглядывалась она въ незнакомыя и въ то же время, какъ будто, очень близкія ей лица.

— И эта? И эта — тоже? — хотѣлось Зинѣ крикомъ спросить у Вальтера и спросить такъ, чтобы онъ не могъ притвориться, будто не понимаетъ смысла ея вопроса.

Но она сдержанно молчала, не позволяя себѣ даже лишняго жеста, могущаго выдать ея мысли.

Дошли до чистыхъ, немногихъ, но еще незаполненныхъ листовъ альбома.

— У меня къ вамъ просьба, — волнуясь и стараясь не выдавать волненья, заговорила Зина. — Обѣщайте мнѣ, что… что въ этомъ альбомѣ никогда не будетъ моей карточки;

— Что такое? — поразился Вальтеръ. — Золотая моя… что съ вами? У васъ ледяныя руки… Неужели и вы? И вы?..

Онъ не договорилъ.

— Что вы хотѣли сказать? — строптиво вспылила Зина. — Васъ удивляетъ, что и я… тоже женщина? Понятно. Какое запоздалое открытіе. И почему вамъ это такъ удивительно? Да, я — женщина. И мнѣ непріятно… мнѣ противно допустить, чтобы и мой портретъ вотъ также показывали кому-нибудь новому. Четвертой, пятой, десятой, сотой… Противно попасть въ ту же гущу. Въ этотъ вашъ паноптикумъ, гдѣ собраны всѣ ваши жертвы… въ хронологическомъ порядкѣ.

— Вы не въ духѣ сегодня, — замѣтилъ Вальтеръ тоже вспыльчиво.

Зина не примѣтила его тона, она думала лишь о своемъ желаніи.

— Дайте мнѣ слово… или нѣтъ, лучше не слово, а… Скажите, гдѣ мой портретъ, что вы себѣ взяли? Тотъ, снятый въ Дрезденѣ?

— Онъ у меня въ столѣ.

— Еще не успѣли помѣстить въ паноптикумъ? Принесите его мнѣ… сейчасъ же.

— А… если я не захочу?

— Я васъ буду просить. Очень, очень. Ну, это мой капризъ… нелѣпый, бабій, вздорный. Но я хочу. Не усну спокойно, если не принесете.

Вальтеръ холодно пожалъ плечами.

— Если это успокоитъ васъ… извольте.

Онъ вышелъ.

Черезъ минуту портретъ былъ въ рукахъ Зины. Она глядѣла на свое изображеніе въ кружевномъ платьѣ, въ длинномъ и плоскомъ корсетѣ-директуаръ, въ модной прическѣ съ косою шиньона надъ лбомъ. Поглядѣла, злобно разсмѣялась и разорвала карточку. Сперва — пополамъ, потомъ на четыре части, послѣ на болѣе мелкіе куски.

Вальтеръ смотрѣлъ на нее, саркастически и уязвленно кривя губы. Въ эти мгновенья онъ казался ненавистно-отвратительнымъ Зинѣ. Ее радовало до ликованія, что и она, въ свою очередь, причиняетъ ему боль, хоть и небольшую,


Вчерашняя сцена закончилась примиреніемъ. Вальтеру уже доводилось видывать похожія на эту сцены, онъ отчетливо понималъ ихъ мотивы и побужденія, зналъ, какъ наилучше поступать въ такихъ случаяхъ. Онъ началъ увѣрять и почти увѣрилъ Зину, что ни одна изъ предшествовавшихъ женщинъ не принесла ему ни счастья, ни желанной душевной удовлетворенности. Что онъ менѣе всего виноватъ въ незадачливости своихъ былыхъ увлеченій. Онъ не ловеласъ, не любитель разнообразія, но въ его жизни несчастливо складывались обстоятельства, и онъ не находилъ того, что ему было необходимо. Теперь же. когда ему повстрѣчалась Зина, и онъ полюбилъ серьезно и прочно, — теперь онъ понялъ, какое счастье найти существо, дополняющее нашу жизнь и личность во всѣхъ отношеніяхъ. Объ этомъ онъ говорилъ много, и Зина слушала его, сама отгоняя отъ себя сомнѣнья, горячо желая вѣрить.

Но утромъ она проснулась съ острой брезгливостью и къ себѣ, и къ Вальтеру.

Лежа въ постели и послѣ, одѣваясь, Зина припоминала подробности вчерашняго вечера — и ѣдкая горечь заливала ея мысли. Вспомнила разсужденія Вальтера о существѣ, дополняющемъ жизнь и личность во всѣхъ отношеніяхъ. Онъ говорилъ это, какъ что то утѣшительное, лестно-радостное, долженствующее разъ навсегда успокоить Зину, погасить ея сомнѣнья. Вчера и она принимала слова Вальтера, какъ понималъ и оцѣнивалъ ихъ онъ самъ. А сегодня было смѣшно до издѣвательства надъ собою, терзала ноющая боль обиды, злобное сознаніе своей ничтожности.

Дополненіе, дополненіе…

Ничего — сверхъ дополненія къ чужой жизни, къ иной личности! То была дополненіемъ къ Сахновскому, а то — къ Вальтеру. И никакихъ иныхъ перспективъ? Это вся ея доля? Того ли ждала она, то ли хотѣла взять отъ жизни? Поженятся они съ Вальтеромъ или нѣтъ, — что она, Зина, въ этомъ аляповатомъ домѣ? Предметъ комфорта, маленькое дополненіе къ дѣловой и комфортабельной жизни великолѣпнаго профессора. Было у него одно дополненіе, другое. Оба — не совсѣмъ удачно подобранныя, и ихъ не стало. Теперь на сценѣ дополненіе номеръ третій. Потомъ… какъ знать? Кто-нибудь за номеромъ четвертымъ, пятымъ будетъ дополнять, существованіе Вальтера, внося въ его домъ уютъ и ласку. Это сознаніе временности своего положенія — съ момента возвращенія въ Z.-- отравляло для Зины все. Оно начинало разжижать ея новую любовь, порождая близкое къ ненависти возмущеніе, презрительность, негодованіе.

Зина встала не въ духѣ.

Все сердило ее. Даже горничная, сопровождавшая ее въ ванную, показалась не той, что въ предыдущіе дни. Не услужливой и благорасположенно-преданной, а себѣ на умѣ, втайнѣ ненавидящей Зину, недоброжелательной и злорадной.

— Вы давно, Феня, служите у профессора?

— Четвертый годъ, барыня.

Четвертый годъ… Значитъ, была еще и при ней, при той купчихѣ. Наблюдала все, что здѣсь происходило, тоже злорадствовала. А сколько видѣла разныхъ побочныхъ профессорскихъ дополненій въ эпоху междуцарствій въ этомъ домѣ. Можетъ быть, и сама… была въ роли кратковременной фаворитки, допущенной снисходительнымъ бариномъ къ дополненію его существованія?

— Какъ она должна ненавидѣть меня, — сдѣлала выводъ Зина и тутъ же попыталась обуздать себя: — что за гадости лѣзутъ мнѣ въ голову!

Но гадости не отступали. Зина удалила горничную изъ ванной холоднѣе и суше, чѣмъ всегда.

Не въ духѣ была она и за чаемъ.

Нынѣшній день былъ днемъ традиціоннаго маскарада, ежегодно повторяющагося въ дворянскомъ клубѣ. По обыкновеній, за чаемъ Вальтеру подали его утреннюю почту. Было нѣсколько писемъ и среди нихъ — четыре городскихъ, несомнѣнно дамскихъ, въ цвѣтныхъ и бѣлыхъ конвертикахъ. Зина, едва взглянувъ, поняла, что это приглашенія въ маскарадъ. Въ прошломъ году дамы звали въ этотъ день въ маскарадъ и Сахновскаго. И онъ, шутя, какъ курьезъ, показалъ полученныя записки Зинѣ, а къ вечеру забылъ и думать о нихъ.

— А этотъ? — спросила у себя Зина, — скажетъ ли и онъ, что его зовутъ?

Она стала ждать.

Что у Вальтера много почитательницъ — и среди паціентокъ, и въ средѣ знакомыхъ дамъ, Зина знала про это и въ Святомъ Ключѣ, и раньше, еще до знакомства съ Вальтеромъ. Почитательницы были и у Сахновскаго. Но тамъ Зина не удѣляла вниманія ихъ натискамъ, а здѣсь онѣ тревожили, волновали, нагоняли раздраженіе, будили подозрѣнія. И Зина думала, будто это оттого, что здѣсь онѣ были гораздо предпріимчивѣе, смѣлѣе. Многія изъ нихъ положительно не замѣчали присутствія Зины въ домѣ Вальтера, держали себя съ хозяиномъ, какъ съ свободнымъ человѣкомъ, который, но ихъ понятіямъ, еще подлежитъ взятію. Зинѣ начинало мерещиться, что у Вальтера почитательницы пользуются большимъ поощреньемъ и сочувствіемъ, чѣмъ у Сахновскаго, и это дѣлаетъ ихъ столь предпріимчивыми и развязными.

Вальтеръ вскрывалъ и прочитывалъ письма. Одно отложилъ, вѣроятно, чтобы не забыть тотчасъ отвѣтить. А дамскія записочки пробѣжалъ глазами, чуть улыбаясь. И каждую изъ нихъ по прочтеніи вложилъ обратно въ конвертикъ, собралъ вмѣстѣ и опустилъ въ боковой карманъ. Зинѣ же не сказалъ о нихъ ни слова.

Зина не выдержала и спросила:

— Вамъ назначаютъ свиданія въ маскарадѣ?

Вальтеръ нѣсколько самодовольно повелъ плечами, улыбнулся и сказалъ съ кажущеюся скромностью:

— Какъ всѣмъ и каждому въ этотъ день.

Зинѣ былъ непріятенъ и жестъ его, и тонъ голоса. Она спросила негромко и будто-бы безразлично:

— Вы поѣдете?

— Будетъ весь городъ, — уклончиво отвѣтилъ Вальтеръ.

— А вы?

— Придется заѣхать на минутку. Какъ-то принято бывать тамъ въ этотъ вечеръ. Можетъ, и вы поѣдете со мною?

— Геннадій не ѣздилъ… даже и до женитьбы, — скороговоркой, словно для себя одной, проронила Зина, не откликаясь на приглашеніе.

Какъ всегда, упоминаніе о Геннадіѣ Ивановичѣ, близкое къ сравненію, разсердило Вальтера. Онъ впалъ въ язвительный тонъ и замѣтилъ:

— Весьма опечаленъ, что сравненіе, по обыкновенію, не въ мою пользу. Но я же никогда и не претендовалъ уподобиться этому подвижнику, который, къ сожалѣнію, былъ такъ мало оцѣненъ вами при всѣхъ своихъ добродѣтеляхъ.

Зина покраснѣла до кончиковъ ушей.

— Во мнѣ это будитъ еще большія сожалѣнія, — колко произнесла она.

Вальтеръ насторожился, увидѣвъ, что подходитъ буря. Заграницей онъ не разъ бывалъ уязвленъ безотчетнымъ стремленіемъ Зины провести параллель между нимъ и Сахновскимъ. А какъ-то вспылилъ до потери самообладанія изъ-за обмолвки Зины. Она разбудила его, напуганная пожаромъ вблизи ихъ отеля, и со сна назвала Вальтера вмѣсто Виталія — Геннадіемъ. Произошло бурное объясненіе, и Зина виновато извинялась за свою оплошность. Теперь же она упомянула о Сахновскомъ умышленно, съ предвзятой цѣлью досадить Вальтеру, причинить ему боль. Но ему не хотѣлось портить передъ лекціями свое настроеніе. Не хотѣлось будоражить и Зину, у которой сегодня, — какъ онъ про себя отмѣтилъ, — и безъ того драматическій тонъ. И онъ обратился къ Зинѣ съ хорошо разыгранной, задушевной мягкостью.

— Однако, Зинаида Эрастовна?.. Мы становимся похожими на заправскихъ тривіальныхъ супруговъ. Вы такъ боялись этого… такъ не любите всего банальнаго. И сами же начинаете? Оставимте, золотая. А въ маскарадъ поѣдемъ вдвоемъ, если хотите.

— Благодарю васъ. Не имѣю желанья.

— Въ такомъ случаѣ, не поѣду и я.

Онъ говорилъ покорно и уступчиво, а видъ у него снова былъ самодовольный, снисходящій къ неизбѣжной женской ревности. И опять это претило Зинѣ. Она насмѣшливо улыбнулась и вызывающе отказалась.

— Нѣтъ, пожалуйста. Никакихъ жертвъ. Я ихъ не требую… и не принимаю.

— Это — какъ вамъ будетъ угодно, — уже съ холодностью и недовольствомъ отозвался Вальтеръ, — А пока я тороплюсь въ клинику. До свиданья.

Въ маскарадъ же онъ порѣшилъ поѣхать непремѣнно, чтобы проучить Зину, не портить ее баловствомъ и поблажками въ этомъ направленіи, — поѣхать съ педагогической, такъ сказать, цѣлью.

Зина развязала шнурки голубого фланелеваго халата, собираясь переодѣться, и, какъ разъ въ эту минуту, Феня застучала негромко-быстрыми ударами въ двери ея спальни.

— Барыня… къ вамъ гости.

— Кто, Феня? — нетерпѣливо спросила Зина, — мужчина?

— Нѣтъ. Дама.

— Кто такая?

— Не назвалась. Пожилая да строгая… сама, какъ монашка, въ черномъ. Я спрашиваю, какъ доложить, а она на меня сердито такъ: «поди, поди безъ доклада. Скажи, пусть выходитъ, какъ есть, хоть раздѣтая, а кто зоветъ — и сама увидитъ».

— Бабушка, — озарилась догадкой Зина и побѣжала къ гостьѣ, какъ стояла, въ мягкихъ туфляхъ, съ развязанными у пояса шнурами халата.

Малахова, Варвара Матвѣевна, сидѣла въ маленькой гостиной, гдѣ была вычурная китайская обивка на стѣнахъ и на мебели, коверъ восточнаго рисунка на полу, драпри изъ нитей, унизанныхъ бисеромъ, и множество японскихъ и китайскихъ, никому ни на что ненужныхъ вѣеровъ, вазочекъ, вазъ, крошечныхъ идоловъ, статуэтокъ изъ слоновой кости и другихъ экзотическихъ вещицъ.

Варвара Матвѣевна еще больше стала походить на монахиню съ своимъ строгимъ, нетерпимо-суровымъ лицомъ, вся въ черномъ, съ чернымъ, высокимъ, какъ клобукъ, чепчикомъ на головѣ.

— Ты что-жъ это, мать моя, не являешься? — встрѣтила она Зину вопросомъ, подымаясь съ кресла.

Зина задрожала нервической дрожью подъ ея мутно-неподвижнымъ, какъ у рыбы, взоромъ.

— А? Отъ меня дожидаешься визита? Или бабка и ненужна ужъ стала? Плевать намъ, и безъ нея обойдемся. Или совѣстно было на глаза показаться? И то сказать… хороша внучечка, хорошихъ дѣлъ натворила, дождалась старая корга. Зажилась на этомъ свѣтѣ, такъ вотъ тебѣ: на, утѣшайся! Ахъ ты — безстыдница. Не успѣла мать похоронить; дитя свое не оплакала, а ужъ вонъ, что надумала? Слава Богу, Господу, что хоть мать-то Господь прибралъ во время. Коли я не сплю напролетъ ночи… со стыда глаза на лобъ лѣзутъ, что бы съ нею, голубочкой, было? Этакое страмотье, позорище… Въ папеньку, мать моя, пошла, вся въ него удалася. Его всѣ повадки, у насъ и въ роду этого не водилось… его, его наслѣдье. Тоже и тотъ, какъ напакостить чего, такъ своихъ никого знать не хочетъ.

— Я… собиралась къ вамъ, бабушка, — едва выговорила Зина.

— Больно долго собираешься, мать моя. Ужъ я ждала, ждала, и ждать перестала. Третій мѣсяцъ на исходѣ. Видно, недосугъ все? Или не по чину амбиція. Какъ въ содержанки попала, такъ и возгордилась передъ роднею.

— Бабушка! — оскорбленно крикнула Зина, выпрямляясь и чувствуя, что у нея загорѣлись уши и щеки. — Если вы пришли оскорблять меня…

— То ты меня въ шею? Ну, нѣтъ, мать моя. Не доросла еще, руки коротки. Ишь ты, обидчивая какая. Туда же… щепетильность. Дѣлать, значитъ, можно, дозволено, а назвать по имени нельзя? Запечатано?

— Бабушка…

— Какая я тебѣ бабушка? Кому бабушка, кому Варвара Матвѣевна. Нѣтъ у меня никакой больше внучки. Коли таковская, никакой не надо. И наслѣдства тебѣ не видать моего, и не надѣйся. Все отдамъ на монастыри.

— И не нужно мнѣ вашего наслѣдства. Отдавайте, сдѣлайте милость, кому хотите. Я и сама не приняла бы его послѣ вашихъ оскорбленій.

— Ахъ, Боже мой… оскорбленіе какое! Ихъ обидѣли. А ты не оскорбила меня? Не обидѣла? Ты подумай, чего натворила. Выдали ее замужъ за хорошаго человѣка. За приличнаго, порядочнаго, рѣдкаго человѣка. Тотъ на нее чуть Богу не молился, а она, — глядите, люди добрые… никому не говоря худого слова, — бултыхъ въ яму помойную по макушку. Въ наложницы къ рыжему кочету, Вальтеру… къ гусаку этому? Ишь, залетѣла въ какія хоромы?… Покуда колѣномъ тебя не прогнали отсюдова. Поцарствуй, мать моя, поцарствуй. Пороскошествуй, пока держатъ. Блудлива, какъ папенька. И фырканье, и форсъ — его же.

— Довольно, бабушка.

— Тебѣ, можетъ, довольно, а мнѣ — мало. Я, мать моя, недовольна, еще не все сказала. Ты что же это не шла ко мнѣ? Зазорно было? Стыдъ-то еще не угасъ послѣдній. И впрямь, какъ идти? Съ какими глазами? Хоть у Сѣрка-цѣпного одолжай глазъ для этого. Ну… натворила дѣловъ, хорошихъ. А что дальше будетъ?

— То есть, какъ — что дальше?

— Да ты не виляй. Скажите… не понимаетъ. Когда къ вѣнцу съ этимъ рыжимъ? Или онъ ужъ въ кусты? На попятный?

— Никто ни въ кусты, ни на попятный. А я…

— Геннадій-то, небось, и руками, и ногами отъ тебя? Разводится?

— Пока нѣтъ еще. Но передавалъ… чтобы я начинала дѣло. Согласенъ вину на себя взять.

— Воистину, святой человѣкъ. Была бы я твоимъ мужемъ, ты бы у меня, мать моя, поскакала на одной ножкѣ. Ну, такъ какъ же? Когда же замужъ идешь вторично?

— Я и развода еще не начинала.

— Что-о?

— Не начинала, говорю. Вѣрно, и начинать не буду. И Геннадію просила передать, что его великодушіемъ пользоваться не желаю. Если ему понадобится развестись, тогда — хорошо. А для меня не нужно.

— Да ты съ ума сошла? Да что-жъ это? Что ты о себѣ думаешь? Мало еще тебѣ срамотья? Иль такъ понравилось житье въ содержанкахъ?

— Бабушка… я васъ просила…

— Бабушка да бабушка… знаю, что не дѣдушка. А ты мнѣ очки не втирай. Если это онъ, рыжій твой, теперь на попятный… такъ я сама съ нимъ поговорю. И къ Сахновскому сама поѣду.

— Никто не на попятный. Это я не хочу. Я! а не онъ.

— Ну, это ты, мать моя, оставь, сдѣлай милость. Разъ пошла на такое безстыдство… какъ-никакъ, срамъ прикрытъ надо. Сбѣжала, такъ хоть повѣнчайся.

— И не подумаю.

— Эй, прокляну, Зинка.

— Кляните,

— Дурища ты. Кого удивить хочешь? Для него-то, для кочета твоего, понятно, такъ удобнѣе. Ты думаешь, до вѣку онъ тебя держать здѣсь, въ хоромахъ, будетъ? Какъ бы не такъ. Подержитъ, покуда надоѣшь. Ему — долго ли? Подвернется другая посвѣжѣй, посмазливѣй… тебя в-але-ву-занъ, мадамъ, сорте же ву при. Знаемъ мы. Мужъ-то теперь, сгоряча, можетъ, и принялъ бы… а тогда не надѣйся. Святой онъ, святой, а на это не уповай. Я — тоже тебѣ не прибѣжище.

— И сама не пошла бы я. Ни къ нему, ни къ вамъ.

— Такъ какъ же?

— Да что вы явились меня мучить? Вамъ-то что за дѣло? Жизнь моя, а не ваша. Ну, молитесь себѣ. А меня оставьте.

— Ты, Зинка, не форси передо мною. Чего тамъ своимъ умомъ порохъ выдумывать. Выдуманъ онъ… давно ужъ. Не тобою свѣтъ строится, не первый день стоитъ. И всѣ знаютъ: жена, это — жена, а не жена — женой не считается.

— Жена… радость большая! Была я женою, знаю, какъ нудно,

— Ужъ коли женою плохо, такъ такъ-то, мать моя, и того похуже. Нигдѣ въ порядочномъ домѣ и принять не примутъ.

— Ахъ, горе какое.

— Ты погоди, погоди, Ты раньше отвѣдай этого, тогда скажешь, горе или не горе. Всякая горничная… каждая дѣвка-чернавка въ рожу тебѣ фыркать будетъ. Выбрось ты эту блажь свою. Послѣ ее никакими слезами не смоешь. Куй желѣзо, пока горячо. Остынетъ, не…

— Оставьте про это, бабушка. Если вы пришли, любя меня… спасибо. Если нѣтъ, уходите.

— Не любила бы, не приходила-бъ. Невелика честь и потѣха. Пришла, жалѣючи. Помочь тебѣ пришла… чѣмъ смогу помочь.

— Ну, и спасибо. А помощи мнѣ ничьей не надо.

— Затѣмъ пришла, чтобъ указать путь, направить.

— Не послушаюсь я. Оставьте.

— Пораздумай, легко ли идти мнѣ было?

— Я понимаю.

— Одна внучка у меня, единственная. Никого больше нѣтъ, хоть шаромъ покати. И вдругъ на старости моихъ лѣтъ… срамотье этакое!

— Ахъ, Господи… да перестаньте вы. Все равно ни къ чему. Теперь ужъ ничего нельзя исправить. Что вы издѣваетесь надо мной такъ жестоко?

Зина заплакала, и отъ ея слезъ смягчилась бабушка,

— Воіъ уже, вспомнила свое… пойдетъ разливаться рѣкою! Ну, будетъ, будетъ. Хотѣла я, что ли, довести тебя до ревища? Мнѣ самой потяжелѣй твоего. Ты-то въ любовномъ чаду. Такъ тебѣ все эдемомъ представляется райскимъ. А я трезвымъ окомъ смотрю. Ну, будетъ Зина, Финикъ нашъ бѣдненькій, заблудился, глупышъ… самъ не знаетъ, куда ступить, что дѣлать. Будетъ, Зиночка, будетъ. Ну, перестань же ревѣть. Пойди, одѣнься. Гляди, срамъ какой, за полдень перевалило, а она въ халатѣ, полунагая. Пойди, одѣнься, говорю тебѣ. И домой поѣдемъ, поговоримъ по душѣ у себя дома. Обсудимъ все, какъ быть, что дѣлать. Того и не думай, чтобы плевать на бабку. По мѣсяцамъ не бывать у меня. Виданое ли дѣло? Она, дѣвченка, передо мной носъ драть будетъ? Не бывать у меня? Ну, сглупила, сглупила… шлепнулась въ лужу, не вернешь ужъ. Иди, иди., одѣвайся безъ разговоровъ. Разговоры на послѣ оставимъ. Будетъ еще время.

— Я за Вальтера, все равно, не пойду, — переставая плакать, твердо предупредила Зина. — И не уговаривайте меня. Сколько бы ни убѣждали, все будетъ напрасно.

— А не пойдешь — и не пойдешь. Твое дѣло. Я хочу — для тебя какъ полегче. Да, можетъ, безъ развода и лучше. «Еже убо Богъ сочета, человѣкъ да не разлучаетъ». Все въ руцѣ Божьей. Можетъ, еще опять наладится по старому. Геннадій, онъ — хорошій, святой человѣкъ, Геннадій. Ну, иди, одѣнься, и поѣдемъ. Да не реви больше, сдѣлай мнѣ хоть это удовольствіе.

Вальтеръ, вернувшись домой, не. засталъ Зины. Онъ узналъ отъ Фени, что барыня уѣхала со своей бабушкой. Это обезпокоило его, показалось небезопаснымъ. Но онъ принималъ больныхъ съ обычнымъ видомъ могущественно-доступнаго олимпійца, острословилъ и каламбурилъ съ ассистентомъ, милостиво шутилъ съ своимъ лакеемъ, сѣдовласымъ, похожимъ на министра Флоромъ. А послѣ пріема, видя, что Зина къ обѣду не пріѣзжаетъ, онъ, не обѣдая, поѣхалъ на извозчикѣ къ дому Малаховой.

Бабушка приняла его съ оффиціальнымъ холодкомъ, не совсѣмъ дружелюбно. Онъ же, будто не примѣчая этого, почтительно, по родственному расцѣловалъ ея руки и весело спросилъ у Зины, неужели она хочетъ уморить его съ голоду? Вѣдь онъ же безъ нея не сядетъ обѣдать.

Его оставили на обѣдъ у бабушки. Онъ отмѣнилъ свой вечерній пріемъ и вечеръ провелъ съ Зиной у Варвары Матвѣевны, засидѣвшись до полуночи. А во второй половинѣ ночи ненадолго, — менѣе, чѣмъ на часъ, — но въ традиціонный маскарадъ все же поѣхалъ. И отправился онъ туда, главнымъ образомъ, съ педагогической цѣлью, чтобы не пріучать Зину къ безсистемнымъ поблажкамъ.


Масляная была въ разгарѣ. Уже таялъ посѣрѣвшій февральскій снѣгъ, но ѣздили еще на санкахъ.

Захворалъ послѣ блиновъ заворотомъ кишекъ мѣстный губернаторъ. Его спѣшно оперировали, и Вальтеръ уѣхалъ на операцію, хлороформировать больного. Зина сидѣла за книжкой только-что вошедшаго въ моду беллетриста, когда Феня сказала ей, что пришла молодая дама и проситъ принять ее. Зина поглядѣла на поданную визитную карточку: «Женщина-врачъ, Наталья Васильевна Карачева». Имя — незнакомое. Должно быть, съ просьбой о помощи для какого-нибудь общественнаго дѣла.

— Попросите сюда, — сказала Зина.

Она отложила въ сторону книжку моднаго беллетриста, поправила передъ зеркаломъ надъ каминомъ пышную, темную прическу и направилась навстрѣчу посѣтительницѣ. Высокая, чуть-рыжеватая блондинка, болѣзненно-худощавая, съ чертами не то Юноны, не то какой-то иной классической богини. Она была бы красива, если бы не явная болѣзнь, изсушившая ея тѣло, не костлявые виски и провалы за ушами, не скелетоподобныя кисти рукъ. Темные круги, охватывающіе глаза, прозрачно-желтая блѣдность лица, прозрачно-безкровныя уши, исхудавшая шея съ выступившими сухожиліями.

— Извините… вы — госпожа Юркевичъ-Сахновская? — проговорила она, запинаясь.

— Я, — отвѣтила Зина, протягивая ей руку, — Вы хотѣли видѣть меня?

— А вамъ мое имя неизвѣстно? Ничего не слыхали обо мнѣ отъ… Виталія Витальича?

— Нѣтъ. Не припоминаю.

— Не говорилъ онъ, о чемъ я пишу ему… изъ Ялты?

— Ни полслова.

— Такъ я и думала, — желчно протянула незнакомая Зинѣ Карачева. — Была увѣрена.

— Въ чемъ дѣло?

Зина начинала волноваться, но вопросъ ея отдавалъ лишь изумленіемъ. Карачевой трудно было дышать, она молчала, не объясняя ничего. Потомъ заговорила отрывисто.

— Простите… Я врываюсь въ вашу жизнь. Но и вы ворвались въ мою, сами того не зная. Простите… я не совсѣмъ здорова… и не могу стоять. Позвольте мнѣ сѣсть.

— Ахъ, извините, — смутилась Зина. — Я не успѣла предложить вамъ. Пожалуйста.

Инстинктивно ожидая чего-то грознаго, могущаго полураздавить, если не совсѣмъ уничтожить ее, Зина смотрѣла мягко и предупредительно, словно пытаясь задобрить этимъ взглядомъ прищедшую даму. Гостья сидѣла на диванчикѣ. Она волновалась, и волненье ея передавалось Зинѣ, которая, еще ничего не услышавъ, уже отчасти догадывалась: одна изъ былыхъ фаворитокъ или жертвъ Вальтера. — Но чего ей отъ меня надо? — проносилось въ мысляхъ Зины. Зина силилась припомнить, не видѣла ли она фотографіи Карачевой въ паноптикумѣ Вальтера. Какая-то женщина-врачъ была тамъ, и не одна, кажется.

— Я изъ Ялты сейчасъ, — начала гостья. — Нарочно пріѣхала… Не совсѣмъ здорова и живу второй годъ тамъ. Безвыѣздно.

Зина полуудивленно приподняла брови. Будто спросила: къ чему мнѣ знать это?

— Да… — заговорила послѣ молчанія Карачева. — Мнѣ нельзя, не слѣдовало выѣзжать оттуда. Я просила Виталія Витальича въ письмахъ… чтобы онъ при новомъ бракѣ усыновилъ ребенка. А онъ… онъ отвѣчалъ мнѣ, будто вы не желаете, что вы противъ усыновленія… а вы и не знаете ничего? Такъ я и думала. Это въ его характерѣ. Сбыть съ рукъ все неудобное… еще и героемъ себя выказать: онъ бы согласился — вы не желаете.

— Но онъ и не заикался ни про какого ребенка!

— Вы простите меня… Я вамъ дѣлаю больно. Но я не о себѣ хлопочу. Мнѣ отъ него ничего не надо. Но — ребенокъ. Я не прочна… Туберкулезъ развивается, идетъ впередъ даже въ Ялтѣ. Въ случаѣ чего, мнѣ некому завѣщать ребенка. Никого нѣтъ, кому бы оставить его. Простите… но я рѣшила обратиться къ вамъ, повидаться съ вами. Узнать, правда ли, что вы не хотите? Станьте выше мелочной женской… нѣтъ, я не то… не то говорю. Послушайте… человѣкъ же вы! Будьте же… нѣтъ, все не то. Но погодите, дайте мнѣ сказать. Я сейчасъ начну болѣе толково. Ахъ… если бы — больше воздуху!

— Успокойтесь, — произнесла Зина и сама удивилась, какъ у нея спокойно и участливо вышло это. — Вамъ нехорошо? Я скажу дать воды. И позвольте… помогу отколоть вамъ шляпу.

Она не помогла отшпилить, а сняла съ гостьи ея недорогую барашковую шляпу съ крылышкомъ зеленаго цвѣта. Потомъ позвонила, и Феня принесла стаканъ воды и флаконъ съ нашатырнымъ спиртомъ.

Карачева отпила два глотка изъ стакана, понюхала открытый флаконъ съ спиртомъ.

— Вамъ лучше?

— Благодарю васъ. Хорошо уже. А все же я не знаю, какъ начать.

— Я помогу вамъ. У васъ — ребенокъ отъ Виталія Витальевича. Такъ?

— Да.

— Большой?

— Пятый годъ ему.

— Вы… значитъ… были близки съ нимъ, когда онъ былъ женатъ вторично?

— Не осуждайте меня. Это былъ чадъ, угаръ, безпамятство. Я почти не могу вспомнить, что это было со мной.

— А теперь Виталій Витальевичъ отказался отъ ребенка? Не заботится о немъ?

— Нѣтъ. Онъ далъ для мальчика пятнадцать тысячъ. Но что эти тысячи, если ребенку грозитъ очутиться на улицѣ? Я писала Виталію Витальевичу. Онъ не хочетъ. Усыновите вы мальчика! Можетъ, у васъ не будетъ своихъ дѣтей… а если и будутъ, много ли мой займетъ мѣста? Только бы выростить его. Какъ ни тяжело, я готова отдать его даже теперь… еще при жизни моей. Или потомъ… какъ вы и онъ захотите. Если я не буду жить, тогда… но вы же понимаете? Ребенокъ — безправный и бездомный… кому подумать о немъ, какъ не отцу? А отецъ за васъ прячется. Скажите ему вы. Нельзя же быть такимъ… такъ шагать по чужимъ жизнямъ!

— Я скажу ему все, — глухо пообѣщала Зина.

— А что вы отвѣтите мнѣ о мальчикѣ? Вы — не противъ? Вы согласились бы усыновить?

— Но я не собираюсь вѣнчаться съ Виталіемъ Витальевичемъ.

— Какъ? — поразилась Карачева.

— Я не выхожу за него замужъ.

— Но онъ же писалъ мнѣ, что это рѣшено!

— Далеко еще нѣтъ.

— Вы колеблетесь?

— Даже и не колеблюсь. Я не хочу.

— О, вы умная! Какъ вы его поняли! Какъ раскусили. Простите меня… но черезъ два-три года онъ охладѣетъ и къ вамъ. А жениться? Трудно ли ему лишній разъ жениться. Это не обуздаетъ его ни въ чемъ. Да онъ и предостерегалъ, небось, васъ заранѣе? Вѣдь говорилъ, что чувству не прикажешь? Что оно — какъ стихія? Онъ всегда говоритъ это.

— О мальчикѣ вашемъ я поговорю съ Виталіемъ Витальевичемъ, — поблѣднѣвъ до оттѣнка зеленоватости, прервала Карачеву Зина. — Онъ и безъ меня усыновить его можетъ. Самостоятельно. Оставьте вашъ адресъ. Я напишу вамъ тогда.

— Какъ мнѣ благодарить васъ? Не знаю. До свиданья. Простите мой визитъ. Это назойливо, но…

Зина пожала помертвѣвшей рукой влажную руку Карачевой и пошла проводить гостью въ прихожую. И пока Карачева съ помощью Фени одѣвалась, Зина отмѣтила про себя, какъ что-то существенно-важное, что кенгуровая шуба Карачевой — поношенная, старенькая, съ повылѣзшимъ кое гдѣ мѣхомъ. Зина осталась одна — какъ оплеванная. Ей точно надавали пощечинъ. Медленно ступая, прошла она въ свой кабинетъ. Полъ уплывалъ изъ-подъ ногъ, два или три раза схватывалась она рукой за дверь и за стѣны. Самолюбіе ея было глубоко уязвлено и невыносимо страдало. Первымъ ея побужденіемъ было — бѣжать, уйти отсюда и отъ этого жестокаго униженья сейчасъ же, безъ колебаній и размышленья. Уйти, уйти, освободить себя и тѣмъ досадить виновнику пережитыхъ униженій. Страстно хотѣлось причинить ему и еще болѣе обидную, еще болѣе бьющую по самолюбію и унижающую его боль.

Томикъ моднаго беллетриста лежалъ раскрытый на креслѣ. Валялся на столикѣ разрѣзной ножъ, носовой платокъ съ затѣйливой монограмой, стояли живыя розы въ бокалѣ, недоѣденныя шеколадки въ коробкѣ, все — привычныя, обыденныя вещи, сдѣлавшіяся теперь ненужными, непонятными, безпредѣльно чужими для Зины. Она повторила:

— Любовь стихійна… ей не прикажешь.

Слова Карачевой: «онъ всегда говоритъ это» — жгли Зину хуже физическаго ожога. Передъ ея глазами какъ бы предсталъ поразительно-сдѣланный портретъ Вальтера, выполненный съ натуры законченно и точно до мельчайшей черточки. Онъ былъ, какъ живой, несомнѣнный, подлинный. И улыбался Зинѣ съ сознаніемъ превосходства и вызывающе подтверждалъ, разгоняя ея сомнѣнья: да, это я, а ты — не знала? Зинѣ хотѣлось отвѣтить: не знала, — и страшно было отвѣтить ложью, допустить ложь въ такой остро-страшный моментъ. Она знала отдѣльныя черточки, отдѣльные штрихи въ характерѣ Вальтера. Нѣкоторыя достоинства и слабости, наклонности души, вкусовъ, мышленія. Но въ цѣломъ, во весь ростъ, со всѣми характерными штрихами, Вальтеръ обрисовался передъ ней, какъ будто, впервые. Сегодня она критически всмотрѣлась въ обликъ этого человѣка, вдумалась, многое взвѣсила, обсудила и трепетно, до паники испугалась. Страшнымъ показалось не то, что Вальтеръ таковъ въ дѣйствительности, какимъ вышелъ на портретѣ, а то, что она, Зина, любила и продолжаетъ любить это ничтожное существо. Что она и сейчасъ боится потерять его и ѣдко ревнуетъ Вальтера къ выброшенной имъ за бортъ Карачевой, къ десяткамъ другихъ женщинъ въ его прошломъ и будущемъ. Что ей, внѣ, сомнѣній, будетъ нестерпимо-больно оторваться отъ него, побороть свою привязанность. Что ей не освободиться отъ унизительнаго чувства къ тому, кого она не уважаетъ и не можетъ уважать, кто недостоинъ ея уваженья. Лихорадочно-дрожащая и обезсиленная, Зина долго стояла среди комнаты. Она повторяла себѣ, что надо, неизбѣжно надо рѣшиться на самое трудное, уйти отъ Вальтера добровольно, принудить себя сдѣлать это… Разорвать позорныя путы, не ждать еще «два-три года», пока онъ выброситъ за бортъ и Зину, какъ Карачеву и многихъ другихъ. Пока еще не совсѣмъ поздно спасать хоть остатки своей гордости, достоинства, самолюбія. Нельзя же, нельзя продолжать жить съ такимъ человѣкомъ, зная, каковъ онъ. Зина твердила себѣ это, и тутъ же издѣвающійся голосъ самобичеванія язвительно нашептывалъ ей: а ты — не знала?


Вальтеръ вернулся съ губернаторской операціи домой въ хорошемъ расположеніи духа. Масляничное оживленье улицы настроило и его сейчасъ же послѣ обѣда поѣхать съ Зиной кататься. И, входя къ Зинѣ, онъ оживленно заговорилъ съ ней про это. Заговорилъ и остановился. Зина стояла среди комнаты, похожая на мертвеца, въ искаженныхъ чертахъ котораго застыли муки агоніи.

— Зинаида Эрастовна? — забезпокоился Вальтеръ. — Что. съ вами? Вамъ нездоровится?

— Только-что была у меня Карачева. Изъ Ялты. Наталья Васильевна, — прямо и безъ увертюръ сообщила Зина, и голосъ ея былъ ровный, твердый, только нѣсколько глухой, будто сдавили ей горло.

Вальтеръ пораженно глядѣлъ на Зину.

— Карачева? У васъ? Что ей здѣсь нужно?

— Проситъ усыновить ея ребенка… вашего мальчика.

— Моего. Еще вопросъ, моего ли? — злостно возразилъ Вальтеръ, — И вѣдь я же писалъ ей.

— И писали неправду. Сваливали вашъ отказъ на меня.

Вальтеръ досадливо сморщился.

— Ахъ, золотая… за что не ухватишься, лишь бы отвязаться отъ прилипчивой женщины. Что вы можете понять въ подобныхъ вещахъ? И что вы стоите передо мной, какъ карающая Немезида? Это мое… мое личное дѣло. Лучше бщ вамъ не вмѣшиваться въ…

— Я и не вмѣшивалась. Меня вмѣшали.

— И васъ возмутило мое неблагородство?

— Да.

— Зи-на, — раздѣльно по слогамъ и предостерегающе произнесъ Вальтеръ, — нельзя ли безъ обличительныхъ репликъ и сценъ? Откровенно говоря, я не поклонникъ этого искусства.

— Можно и безъ сценъ. Но я сегодня же ухожу отъ васъ.

— Что?

— Не буду больше жить съ вами.

Вальтеръ натянуто разсмѣялся.

— Уйдете изъ-за этого инцидента? Изъ-за этой… скандалистки?

— И помимо нея.. мы не подходимъ другъ къ другу. Я думала уже объ этомъ раньше появленія Карачевой. Вы не тотъ, какимъ я васъ считала. И я не могу… не могу уважать васъ.

— Зи-на.

— Простите… но надо же сказать!

— Это ревность… самый неосновательный видъ ревности къ прошлому. Что у меня были связи съ другими женщинами, я не скрывалъ отъ васъ. Вамъ было извѣстно.

— Но что у васъ есть дѣти, которыхъ вы бросаете, какъ ненужный хламъ… этого я не знала.

— Ложь. Я не бросалъ… сдѣлалъ все, что могъ для ребенка, хотя и по сей часъ не увѣренъ, мой ли онъ на самомъ дѣлѣ. А она… эта скандалистка — вмѣсто благодарности врывается въ мой домъ, разрушаетъ мое…

— Она ничего не разрушала. Я и безъ нея ушла бы, Виталій Витальевичъ. Ну, развѣ немножко позже.

— Ребячество. Я не отпущу васъ.

— Вы не можете не отпустить.

— Значитъ, вы разлюбили меня?

— Я не хочу здѣсь оставаться.

— Не ребячьтесь, Зина. Послушайте, золотая.

— Я не хочу слушать.

— Нѣтъ, вы выслушаете. Вы вотъ такъ легко осудили меня. А какое доказательство, что это дѣйствительно мой мальчикъ? Гдѣ гарантіи, что единовременно со мной не было еще какого нибудь молодого врача или студента, состоящаго"при госпожѣ Карачевой? Женщина, которая столь легко…

— Замолчите… какъ вы смѣете? Какъ у васъ поворачивается языкъ? Вѣдь она же…

— Позволю себѣ утверждать, что она., довольно-таки доступная бабенка.

— Такъ вы и обо мнѣ когда нибудь скажете.

— О, есть разница. О васъ — не скажу. Вы женщина порядочная, она сомнительная. Вамъ я все время говорю: повѣнчаемся, Зина. Съ нею и не заикался про это. Вотъ въ чемъ разница.

— Трудно ли вамъ лишній разъ жениться… вѣрно она сказала!

— На ней не женился, однако? Не ребячьтесь, Зинаида Эрастовна. Никуда вы не уйдете. И мы…

— Прощайте, — рѣшительно сказала Зина и пошла къ двери.

Вальтеръ схватилъ ее за руку.

— Что вы дѣлаете? Вѣдь это же скандалъ? Это разнесется, приметъ огласку… вызоветъ пересуды… насмѣшки…

— Вонъ вы чего боитесь! Но этому не трудно помочь. Говорите всѣмъ, что я не сама ушла, а вы прогнали меня. Опровергать не буду. Мнѣ — безразлично.

— Вы ребячитесь, Зина. И куда же это вы? Къ Сахновскому?

— Это васъ не касается. Хотя… если вамъ интересно, я скажу: теперь я къ бабушкѣ. А потомъ… не знаю.

— И теперь, и потомъ вы остаетесь со мною.

— Пустите меня.

Зина вырвала руку.

— Вы вернетесь, — попробовалъ внушать ей Вальтеръ. — Поймете нелѣпость вашей вспышки… одумаетесь, перебурлите и вернетесь.

— Никогда.

— Я жду васъ сегодня къ вечеру.

— Напрасно.

— Я самъ заѣду за вами.

— Вы не увидите меня. Прощайте.

— Имѣю честь кланяться.

Вальтеръ иронически-зло смѣялся, но на душѣ у него было тревожно, мутила боязнь скандала, боязнь очутиться въ смѣшномъ положеніи, — хотя бы временно. Въ томъ же, что Зина воротится къ нему, еще больше любя и ревнуя, въ этомъ онъ былъ убѣжденъ непреложно.

Варвара Матвѣевна съ перваго взгляда на Зину догадалась, что произошло что-то немаловажное. Зина была, какъ невмѣняемая, кусала до бѣлыхъ пятенъ свои губы, шептала, будто въ бреду, несвязныя фразы, забывая, что возлѣ нея есть еще кто-то. И когда Варвара Матвѣевна рѣшилась спросить: что съ тобой? что случилось Зина? — отвѣтъ ея не показался неожиданнымъ старухѣ.

Она сказала:

— Я не останусь больше у Вальтера. Примете вы меня или нѣтъ, но къ нему я не пойду обратно.

— Я не приму? Тебя? Единственную близкую мою? — возмутилась, еще не вполнѣ понимая, но радуясь поступку Зины, Малахова. — Да ты и не ко мнѣ, а къ себѣ пришла. Здѣсь все — твое, собственное. Слава Богу, не бездомная какая-нибудь. Есть куда вернуться, не нуждается ни въ какомъ мужчинѣ.

— Но не разспрашивайте меня, прошу васъ, ни о чемъ.

— Такихъ словъ ты могла бы и не говорить.

— И еще попрошу васъ… чтобы никакихъ свиданій съ Вальтеромъ. Никакихъ переговоровъ. Я не хочу его видѣть.

— Это ужъ я на себя возьму. Сама разговаривать съ нимъ буду. А только… Что какъ не хватитъ у тебя силы? Не побѣжала бы ты отъ меня вспять.

— Я?

— Не говори такъ, съ такой гордостью. И твоя мать не разъ, не два уходила отъ Штоля, а все возвращалась послѣ. И я не перечила. Понимала. Коли любишь, воротишься. Тогда не удержитъ никто. Сама пойдешь, еще просить прощенья за безпокойство будешь.

— Я? Никогда!

— Ну, а если взаправду за умъ взялась, я тебѣ твердая опора. Обопрись всею тяжестью своей, выдержу. Не дрогну.

Вальтеръ пріѣхалъ передъ вечеромъ и не добился свиданья съ Зиной.

Вѣжливо, но суховато приняла его Варвара Матвѣевна. Она передала, что Зина, не объясняя причинъ, заявила ей о нежеланьи своемъ жить дальше съ Вальтеромъ. И просила оградить ее и избавить отъ объясненій и встрѣчъ съ профессоромъ, — что она, Варвара Матвѣевна, и выполняетъ. И впредь выполнять будетъ неуклонно, пока Зина того желаетъ.

Вальтеръ, криво усмѣхаясь, искусно пряча свое волненье, полуюмористически разсказалъ о визитѣ Карачевой къ Зинѣ. Онъ объяснялъ выходку Зины вспышкой ревности, — безпочвенной и ребяческой, — къ давно погребенному прошлому. И все повторялъ о намѣреніи своемъ развести Зину и жениться на ней, предполагая, что этимъ козыремъ онъ привлечетъ Варвару Матвѣевну, какъ вѣрную союзницу, перетащитъ ее на свою сторону.

Старуха выслушала его молча, съ безстрастнымъ лицомъ. И, пока она слушала, выраженіе глазъ ея болѣе, чѣмъ въ другое время, напоминало мутно-неподвижный взоръ рыбы. А послѣ, когда Вальтеръ замолчалъ, Варвара Матвѣевна сказала ему.

— Если у Зины — бабья блажь, она опомнится. Сама къ вамъ побѣжитъ. А если она это серьезно… тогда останется у меня.

— Но вы повліяйте на нее. Или, по крайней мѣрѣ, не разжигайте ея упорства. Не играйте на стрункахъ самолюбія Зины.

— Я что-жъ? Какая ужъ моя игра. Тутъ игроки вы. Мое дѣло — сторона, я ничего тутъ не подѣлаю.

И сколько разъ ни заѣзжалъ къ Малаховой Вальтеръ, разговоръ этотъ возобновлялся и повторялся полностью. Повидаться же съ Зиной ему такъ и не удавалось, а его письма къ Зинѣ возвращались невскрытыми.


О разрывѣ Зины съ Вальтеромъ Геннадій Ивановичъ узналъ отъ Тарасьевны. Разволновавшійся Геннадій Ивановичъ бросился за справками къ Самофалову, но тотъ и самъ зналъ немногимъ больше. Могъ подтвердить лишь фактъ: Зинаиды Эрастовны нѣтъ у Вальтера, она у бабушки Малаховой. Вальтеръ обезкураженъ при всей своей самонадѣянности и золъ, какъ чортъ, хотя старается не злиться, чтобы не догадались, почему онъ золъ. Въ первое же воскресенье Геннадій Ивановичъ исчезъ съ утра изъ дому, прошелъ пѣшкомъ на Печенѣжскую и позвонилъ у подъѣзда Малаховой. Онъ нарочно выбралъ праздничные утренніе часы въ разсчетѣ, что Варвара Матвѣевна будетъ въ это время въ церкви. Но онъ ошибся. Бабушка оказалась дома, вышла къ нему въ столовую, поразилась и обрадовалась непритворно.

— Ты, Геннадій Ивановичъ? Вотъ не ждала увидѣть тебя у насъ, голубчикъ. Здравствуй, милый. Ну-ка, покажись, какъ смотришь? Похудалъ, похудалъ… да ничего, Богъ поможетъ, поправишься. Садись за столъ, чайку не хочешь ли? А я, представь, думала, что тотъ рыжій франтъ, Вальтеръ. «Баринъ», говорятъ… я и вообрази, что онъ. И бѣгу, бѣгу!.Зина его не принимаетъ, ни разу на глаза не пустила.

— А меня? Она приметъ? Или тоже нѣтъ? — спросилъ Геннадій Ивановичъ, смущаясь. И добавилъ потомъ увѣреннѣе и тверже: — спросите у нея, я бы хотѣлъ ее видѣть.

— Подожди, милый, минутку. Еще не одѣта. Моется въ ванной. Какъ будетъ готова, я ей скажу. Или прямо провожу тебя… Что за доклады!

— Нѣтъ, ужъ лучше спросите. Пожелаетъ ли принять?

— Ну, это — посмотримъ. Какъ не пожелаетъ? Сама свихнулась, сама передъ тобой виновата, да еще не принимать станетъ? Должна принять. Заставлю, коли расфыркается.

— Насильно я и самъ не хочу. Заставлять не надо.

— Да приметъ, приметъ… подожди минутку.

Помолчали.

Варвара Матвѣевна глубоко вздохнула.

— Да, Геннадій Ивановичъ… вотъ оно, какъ все вышло. Опять у меня она.

— Я слышалъ.

— Что подѣлаешь… единъ Богъ безъ грѣха, одинъ Онъ безъ ошибки. Зина тебѣ много горя додала… да не суди ее безъ жалости. Ты, конечно, какъ мужъ, имѣешь полное право. А только ты съ ней не очень строго. Не тотъ грязенъ, кто въ грязь упалъ, а тотъ, кто грязь любитъ. Зина не такая, чтобъ остаться въ лужѣ… а упасть, — всѣ подъ Богомъ, каждый можетъ. Кто не спотыкался, Геннадій Ивановичъ? Мнѣ Зину жаль. И боюсь я за нее, ночи не сплю, такъ боюся. Не понять мнѣ, что съ нею. Отъ меня таится. Мнѣ ничего не говоритъ, не дѣлится со мною. А ходитъ, ходитъ по комнатѣ. День и ночь, иногда сутки выходитъ. Какъ маятникъ. И не плачетъ совсѣмъ. Знаешь же, какая она плакса? Чуть мало-маленько что… ревище необъятное. А тутъ ни слезинки. Шасть-шасть по комнатѣ, туда-сюда, туда-сюда, изъ угла въ уголъ. И молчокъ, все въ молчаніи. Прямо жуть беретъ. И не разговоришь ее, не наведешь высказать, что на душѣ насѣло. Такъ, про что-нибудь стороннее., о погодѣ, о газетахъ, насчетъ прислуги моей… про это она еще поговоритъ немножко, а о себѣ ни полсловечка. Будто и не случилось ничего съ нею. Каменная сдѣлалась какая-то. Вотъ такъ я закаменѣла, когда Нюры не стало. Такъ у меня моя вѣра, религія моя была… а у нея что? Боюсь я, Геннадій Ивановичъ… какъ бы у насъ чего не вышло, отведи Господи. Кто ее знаетъ, что у нея на умѣ. Попытай хоть ты, можетъ — тебѣ скажетъ.

— Такъ вы спросите… можно ли? — теряя терпѣніе, напомнилъ Сахновскій.

— Спрошу, спрошу, милый. Я иду. Ужъ, вѣрно, готова. Зина апатично удивилась, узнавъ, кто пришелъ. Даже словно обрадовалась, какъ показалось бабушкѣ.

— Геннадію? Меня? Понятно, можно. Позовите въ гостиную, сейчасъ выйду.

Геннадій Ивановичъ вошелъ въ гостиную послѣ Зины и остановился, внимательно глядя на нее, прежде всего ища перемѣны. Перемѣна была и рѣзко бросилась ему въ глаза. Зина стала гибче и худѣе, будто выше ростомъ. Поблѣднѣла… Лицо — съ крѣпко сжатымъ ртомъ. Круги подъ глазами. И отпечатокъ не то унылой апатіи, не то безповоротной рѣшимости на лицѣ и въ фигурѣ.

— Зинаида Эрастовна — прерывисто началъ, было, Сахновскій, собираясь поздороваться и ощущая, какъ покалываетъ у него въ пересохшемъ горлѣ.

Зина сказала просто:

— Здравствуй, Геннадій.

И, спохватившись, спокойно спросила:

— Или, пожалуй, «Геннадій Ивановичъ» лучше?

— Нѣтъ, не лучше, — волнуясь, возразилъ онъ и пожалъ протянутую руку Зины, не рѣшаясь поцѣловать эту руку. — Геннадій лучше… дружественнѣй. Вѣдь мы не враги, Зина? И намъ враждовать нѣтъ повода. Никто никого не обманулъ, не унизилъ… Правы другъ передъ другомъ.

— Да? — слабо обрадовалась Зина, — какъ я благодарна тебѣ, что ты сказалъ это. А я собиралась писать тебѣ, и все… не рѣшалась.

— Мнѣ? О чемъ, Зина?

— Нѣтъ… не нужно уже. Спасибо, что пришелъ ко мнѣ. Теперь само собой все выяснилось. Я, въ самомъ дѣлѣ, не обманывала тебя… больше всего боялась обмануть твое довѣріе. Съ этой стороны я предъ тобой невиновата.

Она умолкла, и Геннадію Ивановичу было безпредѣльно жаль, зачѣмъ она перестала говорить. Онъ съ трудомъ сдерживался, чтобы не крикнуть Зинѣ: «продолжай, говори, о такомъ разговорѣ съ тобою я все время мечталъ безъ тебя!» И еще непреодолимо хотѣлось предложить вопросъ: «Можетъ быть, ты потому и поторопилась съ своимъ рѣшеніемъ, что боялась обмануть меня и мое довѣріе? Не ошибка ли все, что случилось?» Но спросить онъ побоялся; Зина молчала.

— Зина? — произнесъ тогда онъ еле слышно. — Можетъ быть… можетъ быть, теперь… ты пожелаешь…

Его душу вдругъ заполонилъ страхъ, что Зина сейчасъ подымется, оскорбленная, съ дивана, отвернется и уйдетъ. И тогда не станетъ этого успокоительнаго ощущенія душевной теплоты и радости отъ близости Зины. Онъ опять останется одинокъ, не будетъ видѣть ее, знать, что съ нею въ данную минуту.

Зина, нахмурившись, сидѣла молча.

— Я думалъ… можетъ быть? — съ угрюмымъ усиліемъ надъ собою произнесъ Геннадій Ивановичъ и умоляюще дотронулся до рукава Зины.

— Нѣтъ, — быстро проронила Зина шепотомъ, еще тише, чѣмъ говорилъ Сахновскій.

Геннадій Ивановичъ сказалъ огорченно, подозрительно и съ укоромъ:

— Ты все еще любишь его?

— Не говори про это, — попросила она, — мнѣ тяжело касаться моихъ ошибокъ.

— Ошибокъ? — обрадовался Сахновскій и его изжелта-блѣдное лицо ярко покраснѣло. — Такъ то была ошибка? Зина? Такъ почему же ты говоришь нѣтъ? Зачѣмъ же нѣтъ, если ошибка?

Зинѣ стало жаль его, обрадованнаго и обнадеженнаго, матерински-нѣжной, сострадательно-углубленной жалостью. Не хватало жестокости вывести его изъ заблужденія, колюче обидѣть и оскорбить, какъ размашистымъ физическимъ ударомъ. И казалось вовсе ненужнымъ откровенное объясненіе. Онъ страдаетъ и безъ того, къ чему еще прибавлять горечи въ его чашу? Путаясь въ словахъ, она проговорила:

— Не теперь… Можетъ быть… когда нибудь… послѣ. Теперь не возможно… пойми!

Онъ не понималъ.

Его переполняла великодушная готовность забыть все, все до самаго страшнаго. Онъ готовъ былъ не остановиться ни передъ какой жертвой, лишь бы вернуть себѣ Зину. Его ослѣпляли и заставляли взволнованно ликовать слова Зины о какихъ-то ея ошибкахъ, близость къ ней, радость свиданія съ нею, крѣпнущее предчувствіе достиженія. Онъ отважился предположить то, что, по его понятіямъ, было наиболѣе страшнымъ, мучительнымъ до кошмарности, безпощаднымъ и жестокимъ, какъ утонченнѣйшая пытка. И предположивъ это, онъ заторопился сказать, не вполнѣ ясно формулируя свое предположеніе.

— Если это изъ-за… изъ-за послѣдствій твоей ошибки… тогда не надо никакихъ отсрочекъ… Твой ребенокъ, Зина, былъ бы для меня и моимъ. Безъ всякой разницы, повѣрь мнѣ. Ты можешь быть увѣрена, что я…

— Ахъ, нѣтъ, не то, не то, — въ смятеньи крикнула потрясенная Зина, только теперь понявъ его подозрѣнія, испытывая и ужасъ, и умиленность предъ той ненужной мукой, какую онъ причиняетъ себѣ. — Не то, не то!

Тогда онъ сталъ убѣждать еще настойчивѣй.

— Вернись, Зина. Забудемъ все.

— Теперь? Не могу, — повторила, Зина и прикрыла глаза, чтобы въ нихъ нельзя было прочесть обиднаго состраданья.

— Ну, хорошо… я буду ждать. Обѣщай мнѣ… если не теперь, то современемъ? Зина, не топчи въ погонѣ за лучшимъ то хорошее, что могло бы еще быть въ нашей жизни. Развѣ здѣсь, у Варвары Матвѣевны, тебѣ будетъ лучше? Эта монастырская жизнь, безъ печалей, но и безъ радостей… по тебѣ ли она? Вѣдь пустота же?

— А тамъ, у тебя? — хотѣла отвѣтить Зина, но вмѣсто того повторила прежнее.

— Послѣ… послѣ. Тамъ видно будетъ.

— Я жду тебя, помни это. Терпѣливо буду ждать, неизмѣнно… хорошо? Зина?

— Да, — вздохнула она и поглядѣла, будто скучая.

Геннадій Ивановичъ всталъ, чтобы проститься. Уходить не хотѣлось до боли. И еще оставалась смутная надежда, что Зина не отпуститъ его такъ скоро, удержитъ, попроситъ еще посидѣть хоть немножко.

Но Зина ничего не сказала.

И когда Геннадій Ивановичъ со вздохомъ произнесъ до свиданья, она отвѣтила не то разсѣянно, не то сознательно:

— Прощай, Геннадій.

— До свиданія, — поправилъ онъ съ упрекомъ.

— Ну… до свиданья.

Она чуть улыбнулась глазами. И Геннадію Ивановичу припомнился розовый Зиникъ съ темными кудрями, шаловливо говорящій ему въ купэ вагона: «ну… люблю». И потомъ: «ну… люблю безъ ну».

— Ахъ… Зина! — задыхаясь, произнесъ онъ, хотѣлъ добавить что-то и не отважился. А Зина, поглядѣвъ на близкомъ разстояніи ему въ лицо, спросила пытливо и озабоченно съ какой-то спокойной, несвойственной ей дѣловитостью:

— Такъ ты простилъ меня, Геннадій?

— Отъ всей души.

— Все простилъ?

— Безъ остатка.

Онъ сдѣлалъ рукой жестъ, вычеркивающій все невозвратимо.

— Ну… спасибо. Благодарю тебя. — Зина крѣпко и дѣловито пожала его руку. — Желаю тебѣ счастья. Самаго большого, самаго полнаго… такого, какого ты достоинъ.

— Безъ тебя у меня не будетъ его. Я тебя жду, Зина, помни это. Что-жъ ты молчишь?

— Можетъ быть. Но потомъ, потомъ… послѣ. Прощай, Геннадій.

Ему неловко было поправить Зину еще разъ. Томительно не хотѣлось уходить.

Геннадій Ивановичъ поцѣловалъ Зинину руку и вышелъ.

Провожая, бабушка говорила ему:

— Что жъ, какъ ты нашелъ ее? Вѣдь окаменѣлая?

Онъ согласился съ этимъ опредѣленіемъ.

— Будь здоровъ, голубчикъ. Ты же зайдешь къ намъ еще?

— Если позволите.

— Что за позволеніе. Не къ чужимъ придешь. Какія позволенья? Понавѣдайся денька черезъ три. Можетъ, она больше придетъ въ себя… успокоится. Зайдешь, значитъ?

— Обязательно.

Домой Геннадій Ивановичъ шелъ тоже пѣшкомъ. Снѣгъ уже скололи съ мостовой, и онъ лежалъ въ кучахъ у просохшихъ тротуаровъ. Почернѣвшія снѣговыя кучи медленно подтаивали на солнцѣ, мутные ручейки бѣжали отъ нихъ по склонамъ улицъ. Продавали дѣти на тротуарахъ полурасцвѣтшіе подснѣжники, и бабы съ лотковъ великопостные маковники. Высокое небо синѣло той особенной синевой, какая бываетъ только весною.

Геннадій Ивановичъ шагалъ въ задумчивости, все повторяя про себя:

— Можетъ быть… Потомъ… Когда нибудь… послѣ.

Въ немъ разгоралась сладостная надежда, переходящая въ убѣжденность. Встрѣтился Самофаловъ и шумно остановилъ его.

— Геннадій Ивановичъ! ты куда?

Онъ вздрогнулъ отъ неожиданности, отъ недоумѣнія, кто передъ нимъ?

— Ахъ… это ты? Я домой.

— А откуда?

— Такъ… ходилъ пройтись немного. Засидѣлся что-то.

— Что-жъ ты въ зимней шубѣ? Теплынь на дворѣ, вонъ какъ припекаетъ. Мнѣ жена ужъ демисезонку изъ сундука вытащила. Слышишь, какъ отъ меня нафталиномъ разитъ? Весна, Геннадій Ивановичъ.

Геннадій Ивановичъ посмотрѣлъ на Самофалова и невпопадъ отвѣтилъ:

— Можетъ быть. Не теперь, а потомъ…

И, переполненный ликующимъ упованіемъ, добавилъ мысленно:

— Вѣдь сама же сказала?


А черезъ два дня рано утромъ пришла съ Печенѣжской дикая, страшная вѣсть: Зина выпила почти всю уксусную эссенцію, какую купила въ аптечномъ складѣ.

Ее не удалось спасти, и Геннадій Ивановичъ увидѣлъ ее уже мертвую, съ сожженными губами и подбородкомъ. Только теперь просвѣтленно понялъ онъ, что означала ея окаменѣлость. Ея полуапатичное, полусострадательное: «можетъ быть… когда нибудь… послѣ», — дѣловито-пытливое: «такъ ты простилъ меня?» Ея пожеланія счастья, упорное прощай вмѣсто до свиданія. У нея тогда уже все было обдумано, рѣшено, и безповоротно. Она ликвидировала свои земныя дѣла, приводила ихъ въ порядокъ, искала примиренія со всѣми…

Плача надъ прощенной, но непонятой, Геннадій Ивановичъ покаянно и страстно корилъ себя за все тогдашнее, непостижимое теперь, ослѣпленіе.

— Зина, Зина! — съ изступленіемъ отчаянья звалъ онъ, стремясь выяснить еще что-то, недоговоренное тогда.

Отвѣта уже не было.

Бабушка стала какъ-то меньше ростомъ, точно склонилась къ землѣ. Но ходила по дому, всѣмъ распоряжалась, помнила все обрядовое, о чемъ надо было подумать въ такія минуты. И стойко скрыла отъ всѣхъ предсмертное письмо Зины. Зина написала ей въ моментъ передъ отравленіемъ, умоляя простить новый, тяжкій ударъ, на этотъ разъ послѣдній. Она просила простить ее такъ же, какъ простилъ Геннадій Ивановичъ. А въ концѣ признавалась, что не соразмѣрила своихъ силъ и продолжаетъ любить Вальтера, совсѣмъ не уважая его. Возвратиться же къ нему не хочетъ и находитъ, что не къ чему возвращаться.

Вальтеру отъ Варвары Матвѣевны не дали знать о случившемся. Но онъ былъ, конечно, извѣщенъ друзьями и примчался на Печенѣжскую тотчасъ послѣ Геннадія Ивановича.

Онъ намѣревался пройти въ комнату Зины, ко Варвара Матвѣевна преградила ему путь.

— Что? И теперь не пустите? — возмущенно и злобно прокричалъ Вальтеръ.

— Не пущу, — сказала Варвара Матвѣевна, сурово качнувъ головой.

— Она умерла изі.-за любви ко мнѣ, а вы не пускаете меня проститься съ нею?

— Любила она васъ или не любила, не намъ съ вами за то судить ее. У нея ужъ иной Судія, почище нашего.

— Такъ не пустите?

— Не пущу, — опять сурово потрясла головой старуха. — Панихида въ одиннадцать. — Приходи — кто хочетъ, тогда всѣмъ можно. А теперь туда нельзя, тамъ ея мужъ.

Что-то ветхое, невозможно-изжитое, но непреклонное и упорно-несдающееся глядѣло изъ непоколебимо-жестокихъ глазъ Варвары Матвѣевны.

И Вальтеру пришлось отступить.

О. Н. Ольнемъ.
"Русское Богатство", №№ 1—3, 1911