Феникс (Лухманова)
Это было летом. Андрей Павлович Валищев и жена его, Александра Михайловна, сидели на скамейке у самого озера и глядели на лодки, скользившие по его гладкой, блестящей, как полированная сталь, поверхности. Порою до них долетали смех, обрывки разговоров катающихся, а издалека, с противоположного берега, капризом ветра доносило то громкие аккорды, то тихие, как бы заглушённые ватой, музыкальные волны какого-то оркестра. Солнце садилось. Тихие, грустные сумерки крались по небу, затягивая окрестность прозрачно-серым пологом. Андрей Павлович сидел близко около жены; животная теплота её молодого, здорового тела, прикрытого тонким батистом, сообщалась ему, устанавливая ту интимность, которая минутами сливает в одно жену и мужа… Вдали по дорожке заскрипел песок, и Валищев вдруг почувствовал, как мягко прильнувшие к нему плечо и рука молодой женщины выпрямились, окрепли и как бы насторожились. Широкие, твёрдые шаги приближались, послышался свист, затем прыжки собаки, очевидно догонявшей своего хозяина. Александра Михайловна вздрогнула, вскочила с места. С радостным лаем, с визгом восторга от нечаянной встречи на неё прыгала красивая борзая собака; сверкая громадными, чёрными глазами, животное старалось лизнуть в самое лицо молодую женщину. Хозяин собаки, поравнявшись с сидевшими, прибавил шагу и, уже отойдя довольно далеко, снова засвистал, на этот раз резко и пронзительно. Собака подняла уши, секунду постояла в нерешительности, виляя хвостом, затем ещё раз бросилась на молодую женщину, лизнула-таки её на этот раз в подбородок и стрелою понеслась на зов хозяина. Александра Михайловна, бледная, взволнованная, отряхивала платье.
— Чья это собака? — спросил жену Андрей Павлович.
— Почём я знаю, — отвечала она, — я испугалась, думала она бешеная, — вдруг бросилась на меня.
— И… её хозяина не знаешь?
— Конечно, нет, иначе он поклонился бы мне.
Александра Михайловна подняла, наконец, свои синие глаза и взглянула на мужа. Он тоже поглядел на неё в упор и встал. Её глаза глядели ясно, твёрдо и невинно. Он глядел на неё, молчал и был убеждён, что она лжёт.
Июнь стоял в полной, летней красе, оплодотворённая земля дышала жаром, наполняя воздух живительной силой и жаждой жизни. По утрам в кустах и деревьях гремели хоры птиц, в полдень солнце озаряло всё небо, румяня пышные облака, замиравшие в ярко-синем небе. Вечером по полям и прогалинам леса, медленно крадучись, ложились трепетные тени, прозрачный воздух особенно ясно отдавал каждый звук, шорох и сладкая грусть замиравшего дня охватывала всю природу, а ночи сливали землю с небом, даль тонула и пропадала в бесконечности.
Валищевы, муж и жена, по прежнему гуляли, катались, выезжали и принимали. Словом, пользовались летом и дачей. Со времени прогулки на озеро прошла неделя, и тот, и другой, казалось, совершенно забыли о глупом эпизоде с борзой собакой.
В большой, нарядной спальне Валищевых бронзовые часики звонко и мелодично пробили шесть. На балконе серый попугай, спавший в клетке, покрытой зелёной саржей, проснулся, встряхнулся всеми перьями и крикнул: «Кто пришёл?». Валищев вздрогнул, как если бы его толкнули в бок, и сразу очнулся. Сердце его билось усиленным перебоем. Он взглянул направо, кровать Александры Михайловны была пуста, кругом стояла притаившаяся жуткая тишина, полная недобрых мыслей, невысказанных подозрений. Он встал, нервно потягиваясь и вздрагивая, обошёл всю дачу и, не будя прислуги, не подымая ни штор, ни гардин, сел у окна, выходившего в палисадник, откуда ему хорошо были видны и крыльцо, и калитка. Скоро он услышал мелкие, знакомые шаги, чуткое ухо его уловило в них тревожную поспешность. Калитка скрипнула, Александра Михайловна стояла в десяти шагах от него, вся залитая солнцем. Тёмные волны её волос растрепались, лицо было бледно, глаза широким, жадным взглядом охватили окна и двери и, успокоенные полным безмолвием дачи, приняли радостное выражение. Она провела рукою по платью, поправила у ворота кружево и тихо, грациозно, как кошка, возвращающаяся из ночного похождения, скользнула на балкон. Перед нею стоял муж и глядел ей прямо в лицо.
— Откуда? — спросил он, беря её за руку и убеждаясь, что страх заледенил нежные, тонкие пальцы.
— Как ты меня испугал!.. Гуляла… Купалась! — Она показала ему ещё сырое полотенце, перекинутое через плечо, и провела его рукой по влажным завиткам, прильнувшим к шее. — Вольно же тебе спать так сладко, что у меня не хватило духа разбудить тебя! — И взмахнув густыми ресницами, она подняла на мужа синие глаза, дышавшие чистотой и невинностью. Он глядел на неё, молчал и был убеждён, что она лжёт.
Лицо Александры Михайловны было той банальной красоты, которая сотнями встречается всюду. Правильные черты без особого выражения. Фигура — обыкновенный петербургский силуэт элегантной женщины, шуршащей своими шёлковыми юбками и оставляющей за собою струю модных духов. Но едва она поднимала ресницы, едва осеняла своими глазами, как всё лицо её преображалось, как преображается тёмная комната, в которую внезапно попадает струя свежего воздуха и луч яркого света; всё лицо её становилось неотразимо прелестным, и самый холодный, самый занятой человек, с восторгом останавливался перед ней. Это не были влажные, манящие глаза куртизанки, не наигранные, блестящие поддельной страстью взгляды кокетки, это не были пустые, ангельские взоры наивной девственницы, — это были глаза женщины! В них было: тепло, блеск, ласка, нега, стыдливость и страсть, их взор широко и ясно охватывал весь мир, а в глубине зрачков лежала какая-то тайна. Скорбь ангела, обречённого жить на земле, тоска возвышенной души, брошенной в грязь и горе людской жизни.
Андрей Павлович терялся перед её глазами, — он женился на ней, чтобы ближе и больше любоваться этими живыми сапфирами. Он ставил её против света, брал за руки и, отстранив от себя, глядел в их глубину; сердце его сжималось, ему казалось, что она страдает, что на дне души её лежит какая-то скрытая, неизвестная ему боль, и он готов был отдать свою душу, всю жизнь, чтобы вынуть из них это жало тоски, а глаза её тихо светились, влажно улыбались ему, и сердце его дрожало от избытка наслаждения и счастья. Год он был безумно влюблён в глаза своей жены, он подстерегал в них какую-нибудь перемену, но глаза оставались всё те же, так же светились, горели, гасли, так же поражали своей скорбной глубиной. С ужасом он убеждался, что жена его совсем не добра, или, вернее, что у неё только отрицательная доброта эгоистов, одинаковая к людям, животным, вещам, проявляющаяся только в наружной форме слов и улыбок. Он замечал, что она лжива, что ума её хватает только на хитрость, что она старается провести его даже в самых обыденных мелочах жизни, — и, всё-таки, едва поднимались её ресницы, и на него лился свет её синих глаз, он снова обожал её и терял способность холодного анализа.
— Я думаю, можно и поцеловать жену за то, что она так рано встала?
Александра Михайловна протянула мужу свой гладкий лоб. Он поцеловал.
— Теперь чаю, чаю хочу! — захлопотала она капризно-детским тоном, засуетилась, позвонила и, перейдя в столовую, забренчала посудой, заваривая чай и расстанавливая сливочник, хлеб, точно играя в хозяйку…
— Андрей Павлович, тебе со сливками чай, скорее простынет, а то ты опоздаешь на этот поезд.
— Я не еду.
— Как не едешь?
Её голос упал.
— Почему не едешь?
— Потому что не еду. Я забыл тебе сказать, что ещё вчера так устроил дела, что три дня не поеду.
— Вот как… Да это сюрприз, какой же ты милый! Я очень рада… только это меняет несколько мои планы.
— Какие же именно?
— А вот я как раз сегодня в час обещала Лиде Варгиной ехать с нею в город.
— Ты ничего мне не говорила.
— Потому что мы решили с нею это сейчас, в купальне.
— А… в купальне!
— Да, я встретила её у озера и сманила к себе купаться, а там мы решили сделать маленький набег на гостиный двор, так, á la recherche des nouveautés[1], надо будет ей дать знать, что я не еду.
После чая Андрей Павлович сидел на террасе, читал свою газету, а Александра Михайловна, примостившись у крошечного письменного столика, писала Варгиной, глаза её были опущены на бумагу, и мелкие черты лица выдавали досаду, тонкие, бесцветные губы были сжаты, левое ухо горело, на щеке играло пятно нервного раздражения. В груди Валищева всё дрожало, нервы напряглись, и, сидя спиною к жене, он в зеркало наблюдал за каждым её движением. Молодая женщина сложила листок, сунула его в конверт, послюнила тоненький пальчик, провела им по клею и позвонила два раза. Вошла горничная, жёлтая, худая, с рысьими глазами и пристально смотрела на барыню.
— Вы отнесёте письмо Лидии Петровне Варгиной, ответа не надо.
Александра Михайловна протянула письмо, но между ею и горничной стоял муж.
— Я сам занесу, сейчас гуляя. Ступайте, Катя.
Горничная попятилась, ещё раз взглянула на барыню и ушла.
— Сам? Мерси!..[2] Это ещё скорей… Сейчас пойдёшь? Да?
— Сейчас!
Александра Михайловна громко рассмеялась.
— Так зачем же письмо, если ты сам пойдёшь? Вот было бы смешно, — придёшь и не скажешь, что не поехал, а заставишь её это же прочесть — и молодая женщина потянулась за письмом.
Валищев побледнел, затем кровь стукнула в виски. Он мигом разорвал конверт и стал читать. Александра Михайловна тихо ахнула и опустилась на стул.
«Мы только что расстались, и я уже пишу тебе, ты не увидишь меня сегодня в час, потому что А. П. остаётся дома и три дня дома! Пойми, три дня каторги! Постарайся встретить нас у озера, дай хоть взглянуть на тебя, но держи Джильду на цепи, чтобы она ещё раз не кинулась мне при нём на шею. Твоя Аля».
Муж глядел на жену, та сидела бледная, закрыв лицо руками. Ни лгать, ни увёртываться было нельзя, всё было слишком грубо, ясно. Но вот она подняла глаза и снова открыла перед ним невозмутимо-ясное небо своих синих очей. Андрей Павлович схватил её за руку, этот взгляд страдающего ангела в эту минуту доводил его до жестокости, до бешенства, до безумия.
Ведь это не глаза, это машинки! Это механизм! Их надо вырвать, послать на аналитическую станцию, пусть расследуют от чего зависит эта прозрачность, эта глубина. Ведь ты кукла! Пустая, глупая кукла! Ведь в тебе не кровь, не мозг, а труха, грязь! И он тряс её за плечи с диким хохотом, глядя в лазурь её чудных глаз.
— Закрой! Закрой глаза! — крикнул он, и она машинально закрыла глаза.
Перед ним было бледное, бессмысленное лицо с открытым ртом, покрасневшим от накипавших слёз носом, с широкими, банальными скулами, лицо ничтожной, глупой женщины, где в каждой черте дрожал вульгарный страх собаки, ожидающей побоев…
Валищев оттолкнул её так сильно, что она упала.
— Фонари, фонари с цветными стёклами, которые я принимал за небо! — хохотал он, убегая в свою комнату.
Они расстались. Прошло два года. Валищев ничего не знал о жене, кроме того, что она аккуратно расписывалась в получении присылаемых им денег. Он путешествовал, жил в деревне и, наконец, вернулся обратно, один, в свою новую, холостую квартиру. Ему казалось, что он был болен, вынес тяжёлую операцию, выздоровел и снова вступает в жизнь.
Женщина была вычеркнута из его жизни, и он думал, что навсегда освободился от её коварной, нечистой власти. Он презирал её, ненавидел под всеми именами, которые только давал ей человек. Он считал себя сильным, застрахованным от всякого соблазна любви.
Снова было лето, и вечером, вернувшись к себе, он открыл окно, вытащил стул на крошечный балкон, висевший как ласточкино гнездо над сонным городом. Сел — и тишина июньской ночи охватила его.
Луна только что всходила, диск её блестел на небе как золотой серп, забытый таинственным жнецом на бесконечном поле. Лёгкие облачка, принимая очертания волшебных кораблей, неслись в даль, распустив свои паруса, бледные звёзды то тут, то там появлялись из-под них и пропадали снова.
На земле, там, в соседнем саду, лунный свет, забравшись в густые ветви деревьев, то лился с них потоками странного белого света, то висел, зацепившись за ветви, как воздушный вуаль невесты. Воздух, казалось, был полон ароматным дыханием незримых существ. На балконе, в комнатах, все вещи теряли свой определённый вид. Контуры, погружённые в темноту, стушёвывались. Картины, охваченные мягким светом, выходили из рам; пол казалось, колебался. Впечатление сна, волшебной сказки закрадывалось в душу Валищева, он терял понятие о месте и времени. Тишина, окружавшая его, проникала в его грудь, ему казалось, что сердце его тает и наполняется новой, сладкой тревогой. Заглушённые мысли и образы, восстановив перед ним призрак земного счастья любви и ласки, манили его.
Луна всходила, он видел её теперь выплывающую из лёгких, прозрачных облаков, круглую, нежную, розоватую, как женское плечо, сбрасывающее с себя последний покров. Жажда женщины охватила его, он повернул голову в комнату, — и там, выступая из темноты, вся облитая серебряным трепетным светом стояла статуя Психеи с протянутыми руками, откинутой головой и как бы пила полуоткрытыми губами лившееся на неё волшебное сияние луны.
Валищев глубоко вздохнул. Прошлое теряло над ним власть и уходило куда-то далеко. Последняя горечь пережитого унижения, тоски, растаяла в его груди, он вдруг почувствовал потребность забыть и снова примириться с жизнью. Мысли его потеряли острое, злобное направление, стали проще, яснее и мягче. Луч луны скользнул теперь ему на грудь и точно шепнул о возможности новой любви и нового счастья. Сердце радостно забилось, оживая как феникс из своего пепла; жизнь снова манила его к себе; природа, вечно юная, вечно воскресающая из смерти и разрушения, звала его примкнуть к великой, вечной гармонии жизни, выражающейся в любви и воплощающейся в женщине.