У града Китежа (Морозов)

У града Китежа
автор Михаил Михайлович Морозов
Опубл.: 1915. Источник: az.lib.ru

М. М. Морозов
У града Китежа

М. Морозов. Шекспир, Бернс, Шоу…

М., «Искусство», 1967

Автор вступительной статьи и составитель сборника и редактор Ю. Шведов

Я был у Невидимого града Китежа[1] в 1915 году. От села Владимирского, где я заночевал с 21 на 22 июня, не более версты до Светлого озера, или иначе озера Светлояра. Это небольшое озеро с чистой, необычайно голубой водой. Правдиво его название — Светлое озеро… В нем нельзя купаться, чтобы не осквернить его телом. В нем нельзя ловить рыбу, потому что, по преданию, в нем родится вся волжская рыба. Здесь родившись, она плывет в Волгу по подземной реке, и если переловить ее в Светлом озере, то и в Волге ее не станет.

С одной стороны подходит к озеру поле; на другом берегу, напротив — холмы, поросшие сосновым лесом. На этих холмах и стоит, по преданию, Невидимый град Китеж[2].

Нигде кругом ни церкви, ни избы.

22 июня в селе Владимирском — канун приходского праздника. В этот день у Светлого озера торгует маленькая деревенская ярмарка. На ярмарке раскинуто несколько палаток, где продаются длинные пироги, в которые сверху запечены цельные рыбы, всякие сласти, подсолнухи. В это же время на холмах разгораются споры о вере; когда вошли в обычай эти споры, сказать очень трудно. Так проходит весь день 22 июня, пока не наступает ночь: китежская ночь. Тогда перестают споры, снимается ярмарка, и люди, бродя вокруг озера со свечами в руках, молятся Невидимому граду. В эту ночь можно вступить в Невидимый град и навеки приобщиться к его обитателям либо только увидеть его на мгновение или услышать звон его колоколов…

Замечательно, что «китежская ночь», первая «купальская» ночь (под Аграфену Купальницу), — предшественница той ночи под Ивана Купалу (или Ивана Цветника, как здесь говорят), в которую цветет папоротник и ищут клады. Еще со времен язычества «купальная» ночь — праздничная и таинственная. И если сопоставить это с именем озера Светлояр (от бога Ярилы, бога ярой, расцветшей полной природы), если увидеть старух-знахарок, ищущих по заре на берегу озера целебные травы, — несомненной представляется великая древность ежегодных китежских сходбищ.

С раннего утра от села Владимирского по лесному проселку идут к Светлому озеру люди. Идут богомольцы — и ближние и пришедшие издалека богомольцы с котомками за плечами. Народ здешних мест — бородатый, волосатый, кудластый; длинные рубахи, все больше белые, черные поярковые шапки, онучи и лапти: настоящие лесовики, родившиеся и выросшие в лесах керженских и чернораменских. Цвет волос все больше черный — должно быть, много в крови финской примеси. И от насупленных ли лиц и нестриженых бровей, от суровья ли рубах и черных шапок (в старообрядчестве всегда много черного «монастырского» цвета) — от всего облика этих людей сразу веет древним старообрядческим духом… Бабы тоже в суровье и тоже все больше в черных платках. Идут к Светлому озеру и спорщики, ищущие здесь не молитв у Невидимого града, а прений о вере.

Одни ближние места объемлют собой чуть ли не всю пестроту народной религиозной жизни. Заволжское чернолесье — обиталище разнообразных верований. Есть здесь секты, чтущие прежде всего нравственное правило жизни и не признающие никаких религиозных обрядов (молокане, немоленые {*}), есть секты мистические (хлысты, скопцы), есть темные, древними языческими ощущениями полные секты, вроде дырмоляев (иначе, щельников), говорящих, что «икону человек написал, а щель сам бог растворил», и шепчущих свои моления в щель; быть может, есть и мрачное ответвление веками замкнутого в себе раскола, те, что проповедуют «Красную смерть» {**}.

{* «Немоленые» — учение, возникшее по заволжским лесам в 60-70-х годах XIX века; «немоленые» близки к «молоканам» («духовным христианам») и так же, как они, не признают ни обрядов, ни таинств. Вступающий в веру «немоленых» снимает с себя крест, обливается водой и, расщепив свои иконы, бросает их в реку. Случалось, что целые деревни, обращаясь в «немоленых», пускали по Керженцу щепья своих икон.

У «дырмоляев» поклонение матери-земле соединяется с ощущением материальности духа — благодати (через щель дух свободней проходит в мать-землю).

    • «Красная смерть» — вид добровольного религиозного самоубийства. Религиозные самоубийства возникли у старообрядцев как «пассивное сопротивление» властям. Самосожжения обычно происходили на глазах у властей, прибывающих произвести какое-нибудь судебное расследование, направленное против старообрядцев.

Из пылающего строения старообрядцы (их иногда самосжигалось сразу до двух тысяч человек) осыпали представителей власти проклятиями и издевались над ними. Лишь впоследствии самоубийства приняли образ сознательного подвига «ради стяжания венца мученического».

Я сам видел, проезжая на лошадях по заволжским лесам, «голубцы» (крытый столбик с иконой), поставленные на местах самосожжений. Постепенно религиозные самоубийства у старообрядцев становятся все более редкими. Последний известный мне случай относится к 1897 году, когда в Бендерах, на юге России, целая семья замуровала себя в стену, чтобы умереть голодной смертью, спасаясь от «антихристовых времен». Замечательно, что мать, имевшая на руках грудного младенца, взяла с собой в голодную могилу корыто и мочалу, чтобы мыть своего ребенка; полиция вовремя спасла самоубийц. Вместе с тем самоубийства становятся достоянием изуверских замкнутых сект, ничего общего со старообрядчеством не имеющих, и нередко приобретают облик какой-то чудовищной театральности. К таким и относится «Красная смерть». Желающий умереть ложится в темной избе на стол. «Учитель», обычно — старик, при свете одинокой свечи читает псалтырь, и, когда он доходит до определенного места, подымается половица, вылезает из-под пола мужик в красной рубахе и с красной подушкой в руках. Это — «Красная смерть». Он кладет подушку на лицо лежащего на столе, садится на подушку и душит до смерти.}

Почти от каждой веры идет к Светлому озеру спорщик. У многих из спорщиков — толстые тома в потемневших кожаных переплетах: это старообрядческие начетчики, любящие в спорах постоянно прибегать к текстам. Идут и просто любопытные; толпами собираются девки в пестрых платках, парни в картузах и сапогах. Вот идет сельский учитель в белой русской рубашке, с седой, длинной, как у Льва Толстого, бородой. Рядом с учителем ведет велосипед гимназист с шифром нижегородской гимназии на поясной бляхе. Учитель и гимназист — единственные «интеллигенты».

Мимо высоких берез подхожу к Светлому озеру. Сквозь ветви блестит вода. У ярмарочных палаток стоят парни и девки, смеются, грызут подсолнухи. Тут же сидят на земле слепые и протяжно поют духовные стихи. Среди сосен стоят кучками спорщики. Тут все только мужчины: спорить и судить о вере не женское дело.

Под одной из сосен сидит маленький старичок в белой рубахе, с круглым, сморщенным, темно-загорелым лицом и широкой пушистой бородой. Рядом с двух сторон прикорнули к нему два других маленьких старичка. Это молокане. Перед ними с раскрытой книгой в руках стоит длинный худой старообрядец в синей поддевке. Старичок в белой рубахе и старообрядец ведут спор. Кругом — слушатели, изредка вставляющие свои замечания. Старообрядец все более горячится, все быстрее листает книгу, вычитывая тексты и стукая по строчкам длинным пальцем. Старичок что-то сказал против икон — уж не назвал ли их «досками»? Старообрядец вспылил и крикнул: «Да ты антихрист!» Кругом заволновались, зашумели, заспорили. И вдруг чей-то громкий голос сказал примирительно: «Да какой же он антихрист! Он дядя Егор». Все засмеялись. Даже по лицу старообрядческого спорщика мелькнула улыбка. Спор продолжался, но уже спокойнее… Тут рассказали мне, что этот старообрядец — знаменитый спорщик: в прошлом году так заспорил одного, что тот «пустился с гор теком бежать, только пятки засверкали».

Подхожу к другой кучке спорщиков. Несколько голосов громко говорят вместе. Пробираюсь вперед, чтобы лучше слышать… Вдруг оборачивается стоящий передо мной высокий старик, стройный и благообразный: «Хотите послушать? Право, не стоит того. Одна ерунда…» — «Почему ерунда?» — «Эх, да что говорить!» Весело подмигивая, как бы подтрунивая, он рассказывает мне, как долго искал «правую веру»: бывал в Поморье и в Москве, ходил к татарам в Казань и в Астрахань, добрался даже до Польши и наблюдал там католическую веру… И понял наконец, что «вера людям, что девкам мода…» И вот бросил «искать веру», вернулся домой и стал «копить капитал». «Посмотрели бы, какое у меня хозяйство. Одних коров пятнадцать штук! Все меня и уважают, а это что? Почему, конечно, и Евангелия не почитать, книга полезная, только много Иван Богослов напутал… И о чем спорят-то? Эх, дураки, дураки! Собрали бы капитал, с ними бы и спорить никто не посмел».

Не помню в точности его слов, помню только, что он все повторял слово «капитал» и при этом так весело улыбался и так весело подмигивал, что я невольно тоже улыбнулся и, совсем позабывшись, вынул из коробки папиросу. «Нет уж, пожалуйста, здесь не курите!» — черный, как смоль, мужик с ненавистью смотрел на меня. Я торопливо спрятал папиросу.

Вдруг бросилось мне в глаза странное зрелище. Спиной к сосне стоял худощавый парень в сапогах, в картузе. Он говорил что-то, изредка взмахивая рукой. Несколько человек наседало на него, громко крича. Отчетливо помню его тонкие вздрагивающие пальцы и растерянный взгляд голубых его глаз. Эти глаза беспокойно бегали по земле, изредка вскидываясь и испуганно озираясь на спорщиков. Он говорил, всхлипывая от волнения, и все плотней прижимался спиной к сосне. Я не запомнил его выражений, но осталось в памяти общее дикое очертание его мысли. Он говорил, что тело от природы своей темно и проклято; душа же — светла и небесна; что нужно порой окунуть тело в греховную мерзость, чтобы показать душе всю его скверну; что чем ниже падает тело, тем выше взлетает душа… Голоса спорщиков надрывались. Всех громче кричал тот самый начетчик, который в прошлом году обратил кого-то спорами в бегство: он кричал, что это неверно, что у апостола Павла сказано, что кроме души и тела у человека есть еще дух… Постепенно парень стал выдыхаться. И вдруг он закинул руки за спину и замолчал; только голубые глаза испуганно озирались вокруг. Тут я заметил стоящего рядом с той же сосной тщедушного чернявого мужика с жидкой бороденкой и в дырявой шапке; горящими, как уголья, черными глазками злобно выглядывал он из-за плеча парня; должно быть, единомышленник…

В стороне несколько человек окружило православного священника. Говорилось тут то, что обычно говорится сектантами о церкви: священники берут за требы деньги, иной священник без денег и отпевать покойника не согласится, какая же тут святость! Священник возражал, что если иной священник и плох, то при чем же тут святость церкви… Но сектанты продолжали говорить свое.

Почти у самой воды сидел старообрядческий монах в скуфье и в черной полумантии, отороченной потемневшим красным шнуром. Он улыбался насмешливо и, точно сам с собой рассуждая, неодобрительно покачивал головой. Увидев меня, он вдруг заговорил. Сам он с озера Нестиара, где стоит чудесный храм, как и Китеж, невидимый. «Вот, говорят, — здесь святое озеро. А по-моему, — самая обыкновенная вода, — ничего тут такого нет. Приходите к нам на Нестиар, там и у нас действительно святое место. А здесь что!» Он посмотрел пристально на воду, прищурился и сказал решительно: «Нет, ничего тут нет такого…» По-видимому, он ревновал свою святыню к Светлому озеру и, сидя здесь одиноко, мучился этой ревностью.

Иду искать мать Татьяну. В густом чернолесье, рядом с пустой бревенчатой часовней стоит лачуга матери Татьяны. Уже много десятков лет живет мать Татьяна у Невидимого града, уходя на зимние холода во Владимирское. Ее нельзя назвать «сторожем», потому, что, кроме воды и леса, сторожить тут нечего. Но она исполняет как раз то, что и сторожа при примечательных церквах и зданиях: она показывает Китеж; мать Татьяна — как бы хранительница Китежа.

Очень стара мать Татьяна, но весела и бодра. Она ведет меня на холмы, в сосновый лес, где идет спор о вере, и оживленно рассказывает: «Тут вот, — указывает рукой в пустую сосновую чащу, — храм Благовещенья. А там, — в направлении белеющих у опушки берез, — трапезная. Сейчас князь с боярами (так и сказала: „князь с боярами)“ за всенощной. Отойдет всенощная, пойдут в трапезную». И все это так просто и весело! Проходит мать Татьяна мимо сосен, крестится и кланяется в пояс. Что это вы, мать Татьяна, креститесь?" — «А как же, тут Успенский собор».

Мать Татьяна показала мне в лесу место, где некогда были пещерки старообрядческих отшельников. Пещерки были со многими выходами, наподобие длинных лисьих нор. Полиция, тогда опечатывавшая и разорявшая скиты, никак не могла выловить отшельников и придумала наконец хитрость: зажгла у входов в пещерки табак. Почуяв запах «мерзкого зелья», отшельники тотчас же вышли, были схвачены и увезены.

Между стволами голубеет озеро. Мать Татьяна рассказывает о некоем молодом помещике, князе Сибирском, который, тому уж много лет, затеял покататься в китежскую ночь на «водяном велосипеде». «Его за это вон у того берега громом убило». Так и не смог я догадаться, что это за «водяной велосипед».

К озеру спускается крестный ход с образом Владимирской божьей матери, хоругвями и иконами. В блестящей на солнце огромной митре идет православный епископ. Крестный ход обходит вокруг озера, епископ погружает в озеро крест. Рядом со мной всхлипывает русоволосый парень — острижен в скобу, за плечами котомка, на ногах онучи и лапти, в руках посох, из армяка выглядывает худая шея. По пыльному, загорелому лицу катятся слезы: «Матушку, владычицу обидели… Матушку… против солнышка понесли…»[3].

Вечереет. Среди сосен загораются красные лучи заката. Старуха-странница с длинным загнутым вверху посохом в руках, с котомкой за плечами глухим, но внятным голосом говорит, что идет антихрист, что «число зверино» насчиталось уже в имени императора Вильгельма… Среди освещенных красным закатом стволов улыбается, поглаживая бороду, учитель, похожий на Льва Толстого. Вдруг перед странницей вырастает гимназист с велосипедом. «Что за антихрист? Расскажи, пожалуйста, бабушка». Странница вдруг вся съеживается, как бы уходит в себя, но сейчас же выпрямляется и говорит громко: «Идет, идет антихрист. Молитесь, чтобы продлил бог время».

Наступает ночь… На холмах, в лесу, загораются костры, высоко освещая стволы сосен. У костров старообрядческие скитницы и богомолицы запевают духовные стихи. Где-то в темноте шевелятся у телег выпряженные лошади. В глубине леса хрустят по хворосту шаги и блуждают меж стволами огоньки. Со свечой в руках бредет мимо меня старуха. В эту ночь можно набрести на «тропу Батыеву» и пройти по ней в Китеж, став навсегда для людей невидимым. Иной раз на той тропе встретится идущий на задних лапах и ревущий медведь. Его не нужно бояться, нужно подойти к нему под благословение, тогда медведь обратится в старца-вратаря и проведет в Китеж… Под высокой сосной горят воткнутые в мох три свечи. Перед ними стоит на коленях старик в белой рубахе и с длинной белой бородой и, преклонив ухо к земле, слушает подземный звон китежских колоколов.

По берегу движутся огоньки свечей. Небо в звездах. Звезды отражаются в озере, и плывут среди них огоньки — свечи, пущенные богомольцами.

Рано встает заря. Розово небо, свежий ветер рябит серебристую гладь озера. В этот утренний час можно увидеть в нем отражение незримо стоящего на берегу чудесного града…

У самой воды бродят, приговаривая что-то про себя, древние старухи, седые, согнутые. Это знахарки, собирающие целебную «китежскую траву», тоненькую былинку с зеленым цветком звездочкой. «Китежской травой» врачуют глазные болезни… Это тоже связано с преданием китежским, требующим остроты духовного зрения.

Со Светлого озера я ехал до Нижнего на лошадях: тогда еще не было железнодорожной ветки на Семенов… Смеркалось. Вдруг возница указал кнутовищем на ближний лес и сказал: «Тут, говорят, стоит часовня, только ее не видно». Что это — отголосок ли Китежа или самостоятельное, выросшее из того же корня предание? И что такое сам Китеж, на берегу озера стоящий невидимый град?

Китеж сравнивали с Монсальватом. Сравнение это кажется мне весьма неубедительным. В начало предания о горе Монсальват положен Грааль, чаша с кровью Христовой. Там в отрешенности рыцарей Грааля от мира скорбь общехристианская.

Так же неубедительны сравнения Китежа с городом Эрбож на озере Гран-Лье и с городом Ис в Бретани. Эрбож провалился под землю за грехи своих обитателей, и из-под земли порой доносится звон его колоколов. Ис также за грехи был залит морем, и звон его доносится из морской глубины. Сравнение со светлым Монсальватом слишком общо, сравнение с темным жутким подземным Эрбожем и морским Исом — чисто внешне.

В начале китежского сказания — битва Руси с татарами. В превращении Китежа в град невидимый — скорбь национальная, историческая. И потому правдивее сравнивать Китеж, если вообще стоит сравнивать, с преданием Святой Софии Константинопольской. Когда в собор ворвались турки, божьим чудом стена опустилась над совершающими литургию священником и клиром. За этой стеной они чудесно пребывают и поныне. Придет день, восторжествуют христиане, вновь станет Айя София храмом Святой Софии, премудрости божией. Тогда подымется стена и продолжится прерванная литургия… В природе этого предания много общего со сказанием китежским: на развалинах сокрушенного и оскверненного видимого храма пребывает чудесный невидимый храм — воспоминание о «золотом веке» священной старины, обетование грядущей радости.

В XII веке из великих южных степей полезли на Русь половецкие орды. Стало жутко на Руси. На небе явилась кровавая звезда, солнце стало как месяц, из реки Сетомли рыбаки выволокли страшное чудище. За половцами пришли татары и сокрушили Русь. «Попущением божиим, грех ради наших, прииде на Русь воевати нечестивый и безбожный царь Батый, и разоряше грады и огнем пожигаше и церкви божий такоже разоряше и огнем пожигаше, людей же мечу предавайте, а младых детей ножом заклаше, младых же дев блудом оскверняше и бысть плач велий» («Китежский летописец»). И вот, по китежскому преданию, благочестивый и храбрый князь Георгий Всеволодович[4] вступил с татарами в битву, но, побежденный ими, затворился в Малом Китеже, откуда во мраке ночи незаметно для татар ушел в Большой Китеж на озеро Светлояр. Лесной, труднонаходимый путь («тропу Батыеву») указал татарам изменник Гришка Кутерьма. Батый подступил « Большому Китежу и после битвы ворвался в него. Тут, божьим чудом, град и защитники его стали невидимы и невидимо пребывают и по сей день…

Ко второй половине XVII века вновь стало жутко на Руси. Полезла на Русь с запада „тьма новшественных мраков“. Погибли старинные дух и бытие, погибала Древняя Русь. И перед лицом неведомых, новых, чуждых времен многие почувствовали апокалиптический ужас конца мира. Они видели этот ужас во всем — и в „схизматосмущениях“ Никоновых, таящих в себе „новое, неизвестное, еретическое“, и в комете, взошедшей над Московским царством в 1666 году, в году „звериного числа“ и судившего старообрядцев Собора, и в „блудоносном образе“ лица бритого, и в иноземных „одеждах необычайных, нелепых, чужих“, в женских одеждах, „наглых и блудных“, в „мерзком зелии, еже есть трава табаце“, и, наконец, в том царе-антихристе, в царе с „собачьими кудрями“, который завершил собой великий перелом старинного бытия и духа. Эти люди боролись сначала за „древлее благочестие“, а затем, сломленные, бежали от новых времен и от преследований в лесную глушь, зарывали себя в могилы, сжигали себя на кострах и ложились в гробы, ожидая трубного гласа. „Толикими многотрепетными смущеньми, толикими многослезными кроволияньми российская исполнися всеблагодатная мироположница, елико небесным оужаснутся и великим восплакати светилом и пресветлым рыдати звездам и земли многорыдательно стонати и всей богозданной твари многоплачевными облагатися вретищи“[5]. И в лесах керженских и чернораменских, где многие из ревнителей старины скрывались „от антихристова духа и кощунственной буквы“ новых времен, засветились в скорбях о гибели „древлесветлого русского Сиона“ два видения: далеко за лесами и морями благочестием цветущее Обоньское (Японское?) царство и стоящий над светлым озером несокрушимый Невидимый град. С жадностью восприняли они китежское сказание и, вдохнув в него свой „цвет и запах“, пронесли веру в него через столетия.

Путь развития китежского сказания требует специального исследования. Но я стремлюсь здесь подчеркнуть одно: с огромной художественной силой отразились в китежском сказании два великих перелома русской жизни: Батыево разорение и раздробление древнерусского бытия и духа в бурных днях конца XVII и начала XVIII века. И соответственно этому в китежском предании Невидимый град восстает перед нами в двух образах: то это древнерусский город князя Георгия и его бояр, город с кремлем, куполами соборов и церквей, башнями и хоромами; то это старообрядческий лесной монастырь с благочестивыми старцами… Сквозь два эти образа смутно брезжит еще и третий: он в имени озера Светлояра, и в некоторых частностях сказания (хотя бы в том медведе-оборотне, который сторожит „тропу Батыеву“), и в старухах-знахарках, собирающих по заре целебную траву, и в самой древнеязыческой праздничной ночи под Аграфену-Купальницу, слиянной в общем „купальском“ празднестве с другой ночью, в которую таинственно серебрится водная гладь, огненными цветами цветет папоротник и люди ищут клады… И в этом образе Светлое озеро приобретает новый и особенный смысл.

Язычество славянское отличалось почти совершенным отсутствием очеловечивания стихий и несло в себе поклонение непосредственно самим стихиям — прежде всего воде и лесу. С этим поклонением стихиям неразрывно сочеталось почитание умерших предков — покровителей рода. И в лесной чаще, и в темных амбарах и сараях, и в самих жилища» блуждали они, но главным обиталищем их были воды. Сквозь источники и родники переходили они весной из подземных глубин в реки и озера, а к середине лета выходили на берег, подымались на деревья. Отсюда наши русалки. И потому особенное значение приобретает Светлое озеро, и в великую древность облекаются и сходбище богомольцев, и сверкающие на берегу, на озере, по лесу огоньки свечей, и старик в белой рубахе и с длинной белой бородой, зажегший три свечи перед сосной и слушающий подземный звон, и вся эта летняя таинственная «купальская» ночь. Сам же стоящий на берегу Светлояра Невидимый град обращается в невидимый «сбор» умерших пращуров-покровителей. Так возникает перед нами древнеязыческий Китеж…

В трех образах существует Китеж. Но в трех образах этих — единая природа: везде — скорбь о «гибели», об «уходе» и вместе с тем радость незримого пребывания ушедшего: везде — в пращурах ли, в древнем ли городе князя дотатарской Руси, в лесном ли скиту, сохранно берегущем «древлее благочестие», везде — священная отеческая старина и везде — берегущая сила, в покровителях ли рода, хранящих от житейской беды, от глаза и от всякого лиха, в князе ли, воюющем татар, в благочестии ли цветущих старцев, чьи молитвы, подобно огненным столпам, восходят к ночному небу…



  1. Нижегородской губернии, Красно-Бакского (прежде Макарьевского) уезда.
  2. Когда хан Батый осадил в Китеже князя Георгия Всеволодовича и после битвы ворвался за стены, божьим чудом град стал невидим, и татары вдруг очутились в дремучем лесу. Китеж остался стоять на прежнем месте своем; это главное, наиболее распространенное предание. По другому преданию, Китеж ушел в землю, и из-под земли доносится звон его колоколов. По третьему преданию, Китеж погрузился в озеро, откуда слышится колокольный звон.
  3. У старообрядцев крестным ходом ходят «по солнцу», у православных «против солнца» (с запада на восток).
  4. Георгий Всеволодович был убит 4 марта 1238 года в битве с татарами на реке Сити. Естественно, что тяжелое впечатление от этого поражения могло породить предание о чудесном спасении князя и его дружины.
  5. Иван Филиппов, История Выговской пустыни, Спб., изд. Кожанчикова, 1862, стр. 12.