ТЕОРIЯ БЕЗОБРАЗIЯ (*).
править(*) Съ удовольствiемъ печатаемъ эту статью (изъ губернiи), хоть и не во всемъ согласны съ ея почтеннымъ авторомъ. Но не согласны мы, говоря относительно, только въ мелочахъ, напримѣръ въ нѣкоторыхъ сужденiяхъ его о нашихъ современныхъ литераторахъ и проч.; но главная, основная идея его совершенно раздѣляется нами. Намъ особенно прiятно указать читателямъ на твердый, искреннiй и благородный тонъ этой статьи; такъ можетъ выражаться только твердое убѣжденiе и искреннее желанiе добра.
Статья эта до крайности наивна, — не можемъ этого не замѣтить. Принимать сколько нибудь за серьозное нѣкоторыя мнѣнiя эксцентрическаго, хотя и уважаемаго нами, талантливаго г. Писарева, и совершенно уже странныя мнѣнiя г. Зайцева, — положительно невозможно. Никто не виноватъ, что эти господа не знаютъ азбуки во многомъ изъ того о чемъ они берутся судить… Но не смотря на эту странную наивность, или лучше сказать, можетъ быть черезъ эту-то именно наивность, — статья г. Соловьева намъ особенно симпатична. Слышенъ голосъ свѣжiй, голосъ далекiй отъ литературныхъ сплетенъ и отъ всей этой литературной каши. Это голосъ самого общества, голосъ тѣхъ всѣхъ, которые ужь конечно имѣютъ право имѣть о насъ свое мнѣнiе… Мы помѣщаемъ статью г. Соловьева почти безъ измѣненiй и просимъ его сотрудничества.
Отнюдь не думая чтобы подобный радикализмъ литературы остался безъ пользы, мы все таки увѣрены, что онъ есть явленiе проходящее. Объясняется онъ очень просто. Толкаясь въ тѣснотѣ туда и сюда, человѣкъ невольно теряетъ спокойствiе и настраивается на исключительно отрицательный тонъ. Чѣмъ больше препятствiй тѣмъ неизбѣжнѣе отрицатели и тѣмъ естественнѣе ихъ увлеченiе. Вслѣдствiе привычки или пожалуй необходимости отрицанiя они доходятъ наконецъ до того, что нападаютъ и на самыя естественныя явленiя жизни, считая ихъ какъ-бы помѣхой. Мы не осуждаемъ ихъ дѣятельность, мы не говоримъ, что въ сущности, въ главномъ мы съ нею согласны, а утверждаемъ, что половина этой дѣятельности пропадаетъ даромъ, направляется противъ того, что никакiе прогрессисты въ Европѣ не отвергаютъ. Уничтожать предразсудки, уменьшать легковѣрiе, бороться съ насилiемъ, лицемѣрiемъ и невѣжествомъ — дѣло разумное; но возставать противъ поэзiи и искусства, отрицать все изящное, грацiозное и свѣтлое въ жизни — это абсурдъ и непониманiе природы. Природа столько же разумна, сколько хороша. Красота и истина — два идола, которымъ люди будутъ вѣчно поклоняться. Отрицатели искусства думаютъ не такъ. Замѣтивши, что исключительная дѣятельность воображенiя и односторонняя жизнь сердца деморализируетъ человѣка, они утверждаютъ, что воображенiемъ и сердцемъ совсѣмъ не нужно жить, что фантазiя есть сонъ, а сердце глупость, поэтъ же нѣчто въ родѣ гороховаго шута. Чтобъ обвиненiя наши не были голословны, мы приведемъ нѣсколько мѣстъ изъ критическихъ статей г. Писарева, котораго въ этомъ отношенiи можно назвать самымъ даровитымъ представителемъ подобныхъ ученiй. «Плохо приходится въ наше время поэтамъ — наступитъ со временемъ драматическая минута, когда послѣднiй поэтъ бросится на шею послѣднему эстетику и рыдая скажетъ: „другъ мы съ тобой одни… спрячемся и притворимся натуралистами“… Окончательный шагъ еще не сдѣланъ, искусство для нѣкоторыхъ читателей, а особенно для читательницъ все еще сохраняетъ кой какiе блѣдные лучи ложнаго ореола… Эстетикамъ и въ голову не приходитъ, что трагическое происшествiе почти всегда бываетъ также глупо какъ и комическое и что глупость можетъ составлять единственную пружину разнообразнѣйшихъ драматическихъ коллизiй. Жестокость семейнаго деспотизма, фанатизмъ старой ханжи и несчастная любовь дѣвушки къ негодяю, кротость терпѣливой жертвы, порывы отчаянiя, ревность, и т. д… вся эта пестрая смѣсь чувствъ, качествъ и поступковъ, все это различное проявленiе — неисчерпаемая глупость… Въ среднiе вѣка глупости совершались чаще и были гораздо крупнѣе чѣмъ въ наше время, это ужъ не подлежитъ никакому сомнѣнiю; но средневѣковымъ людямъ и даже Шекспиру было извинительно принимать большiя человѣческiя глупости за великiя явленiя природы, а намъ людямъ девятнадцатаго столѣтiя пора называть вещи ихъ настоящими именами».
Изо всего этого выходитъ, что человѣчество до сихъ поръ ошибалось, живя не только мыслiю, но и фантазiею и чувствомъ и что наша литература, или только часть ея, есть исходная точка для уничтоженiя цѣлой половины человѣческой дѣятельности — искусства. Что-то невѣроятно. Фантазiя и чувство все таки существуютъ; они феномены психической мозговой дѣятельности, какъ же не жить ими? Жить исключительно воображенiемъ конечно глупо; но жить только умомъ значитъ совсѣмъ не жить. Умъ только пролагаетъ дорогу къ нашей дѣятельности; фантазiя же даетъ содержанiе ей; умъ открываетъ, фантазiя изобрѣтаетъ. Самый практическiй и дѣятельный въ мiрѣ народъ имѣетъ въ то же время и самыхъ генiальныхъ поэтовъ. Какъ скоро человѣкъ даетъ исключительный перевѣсъ мыслительной, анализирующей сторонѣ нашихъ способностей, производительная сторона его сейчасъ слабѣетъ. Еще Шекспиръ въ Гамлетѣ показалъ, что для того чтобы дѣйствовать не нужно слишкомъ много думать, и для насъ теперь понятно почему великiе и благородные характеры не всегда были великими мыслителями. Гёте своимъ Фаустомъ рѣшилъ другую сторону этого вопроса; онъ объяснилъ, что одного знанiя не достаточно, что отъ знанiя, хоть бы слишкомъ большого но исключительнаго, человѣкъ какъ-бы хромѣетъ для жизни. Тургеневскiе лишнiе люди тоже черезъ чуръ умные и черезъ чуръ свѣдующiе люди. Послѣдняго изъ нихъ, Базарова, правда нельзя назвать лишнимъ, но нельзя его принять за положительно полезнаго человѣка. Онъ положителенъ только отрицательно, какъ прокладывающiй дорогу; онъ самъ не знаетъ куда пойдетъ. Базаровы тѣже лишнiе люди съ немного только бóльшимъ просторомъ передъ собой. Если-бы просторъ этотъ увеличился въ значительной степени, — оказались бы ненужными и они. Разница все таки между настоящими лишними людьми и отрицателями огромная. Тѣ лишнiе люди только тосковали, нося въ себѣ манфредовскую муку знанiя; эти уже не горюютъ, а злятся, негодуютъ. Злоба ихъ зашла слишкомъ далеко, потому что обратилась и на такiе предметы, которые бы ихъ могли поддержать, а не помѣшать имъ.
Нападать на поэзiю и искусство — дѣло въ высшей степени неблагодарное. Ни одного поэта, художника или музыканта не обратятъ въ учонаго, если у него нѣтъ способности къ наукѣ; искуство всегда останется для него первымъ дѣломъ. Думаютъ, что искуство вмѣстѣ съ паденiемъ мистическаго начала потеряетъ свою таинственную прелесть и потому должно пасть. Искуство напротивъ должно теперь расширить свою сферу. Когда средневѣковый мракъ разсѣялся люди опять возвратились къ натурализму грековъ. Что считалось порожденiемъ темной силы, снова было признано за естественныя явленiя жизни. Афродитъ прежнихъ, передъ которыми греки падали въ своихъ храмахъ, не явилось; за то явились другiе идолы, другiе идеалы, которые поэтическiй генiй открылъ въ человѣческой природѣ. Въ послѣднее время мы видимъ, что нѣкоторые поклонники науки опять какъ будто отворачиваются отъ природы, то есть отъ ея изящной стороны и вмѣсто средневѣковаго аскетизма жизни впадаютъ въ аскетизмъ мысли. Но природа, повторяемъ, столько же разумна сколько хороша. Самыя нравственныя чувства есть ничто иное какъ чувство эстетическое, примѣненное только къ дѣйствительной жизни. Если для человѣка есть всѣ выгоды солгать или обмануть и онъ все таки не лжотъ и не обманываетъ, то онъ руководствуется не какимъ нибудь умственнымъ выводомъ а тѣмъ, что лгать ему кажется гадко, противно. Тоже можно сказать и о бѣднякѣ, который находитъ случайно деньги и отдаетъ по принадлежности. Если онъ начнетъ думать и соображать, онъ ихъ ни за что не отдастъ. Въ «Современникѣ» былъ когда-то разсказанъ случай какъ во время пожара, угрожавшаго цѣлому городу, одинъ распорядитель партiи арестантовъ рѣшился отпустить для спасенiя города преступниковъ, взявши съ нихъ слово воротиться по окончанiи дѣла. Арестанты дали слово, исполнили съ страшнымъ самопожертвованiемъ свое дѣло и всѣ до одного возвратились. Чѣмъ тутъ руководились и арестанты и распорядитель какъ не нравственнымъ чувствомъ, какъ не безконечнымъ уваженiемъ передъ достоинствомъ, красотою человѣческой природы?
Бокль смѣшиваетъ нравственное чувство съ религiознымъ, но это не вѣрно. Религiозное чувство вытекаетъ изъ отношенiй человѣка къ высшему существу. Нравственное же чувство есть болѣе земное чувство и оно въ самой тѣсной связи съ природой, есть ощущенiе красоты въ ней и стремленiе осуществить красоту эту въ жизни. Много конечно совершается ошибокъ и преступленiй изъ невѣденiя или бѣдности, но еще болѣе дѣлается ихъ по неразвитости и искаженiю нравственнаго чувства. И самые свѣдующiе и обезпеченные люди безобразничаютъ если у нихъ нѣтъ въ душѣ чувства красоты и благородства, или идеала, какъ высшаго собственнаго представленiя этой красоты и благородства. Блаженъ тотъ, у кого есть идеалъ! Нравоученiя дѣйствительно мало принесли пользы, но, какъ прекрасно доказалъ Бокль, поэтическiе идеи и образы всегда были двигателями человѣчества. Шлоссеръ не даромъ связалъ исторiю литературы съ исторiею человѣчества.
И какъ бы человѣкъ ни хитрилъ, онъ не убьетъ въ себѣ стремленiя къ наслажденiю. Стремленiе это въ немъ совершенно равносильно стремленiю къ истинѣ и желанiю пользы. Онъ хочетъ для себя не только довольства но и счастiя; чѣмъ легче, поверхностнѣй станетъ онъ смотрѣть на наслажденiе, тѣмъ оно будетъ ядовитѣе. Убить страсть — это аскетизмъ; оставить ее на произволъ — безобразiе. Наука со страстью ничего не подѣлаетъ, не ея сфера. Она можетъ только ее удержать или обуздать; такъ что человѣкъ все таки не гарантируется отъ внезапныхъ и иногда безобразныхъ вспышекъ страсти. Только поэзiя можетъ регулировать страсть. Чѣмъ бы была напримѣръ любовь, если бы отъ нея отнять ея поэтическую сторону и искать въ ней одной страсти и никогда чувства? Изъ нея выходила бы только проституцiя. Когда же это половое влеченiе отражается на всемъ человѣкѣ, идеализируется, то оно дѣлается самымъ нравственнымъ влеченiемъ. И въ этомъ идеализированiи нѣтъ ни капли лжи. Это истина; это естественно. Можетъ ли поэтому человѣкъ быть чистымъ и не безнравственнымъ въ любви, если онъ станетъ смотрѣть на все изящное, поэтическое свысока. Онъ сейчасъ отступитъ отъ природы, нарушитъ законъ ея; онъ даже и не узнаетъ, что такое наслажденiе и вмѣсто рая пожалуй попадетъ въ адъ. Ограниченны такiе люди и достойны сожалѣнiя, а не уваженiя; тутъ развратъ, а намъ представляютъ ихъ какъ разумныхъ людей. Развратный не разуменъ. Существованiе оргiй, пьянства, азартныхъ игръ и тому подобныхъ забавъ, губящихъ и очень умныхъ людей только и условливается тѣмъ, что люди не умѣютъ серьозно и правильно смотрѣть на наслажденiе. Всѣ эти забавы суть только плохiе замѣнительные суррогаты эстетическихъ удовольствiй. Для необразованнаго они положительно незамѣнимы — ему какъ и всякому хочется быть не только сытымъ но и веселымъ; въ образованномъ же они показываютъ на недостатокъ эстетическаго развитiя. Возставать по этому противъ эстетическихъ удовольствiй это почти тоже, что защищать оргiи и игры; на послѣднiя у насъ дѣйствительно смотрятъ съ какимъ-то непростительнымъ снисхожденiемъ. Давно ли «Русское Слово», теперь ратующее противъ эстетики, издавало Шахматный листокъ, гдѣ слово генiй и талантъ примѣнялось къ какимъ нибудь фокусникамъ? Скажутъ что многiе поэты и художники были страшные сенсуалисты, но это опять крайность: они сдѣлались жертвами своего исключительнаго служенiя красотѣ. Ихъ и винить въ томъ нельзя. Гейне не былъ бы Гейне, а Байронъ Байрономъ, если бы страсть, подорвавши ихъ организмы, не положила основанiя мрачному, разрушительному началу. На другихъ людей они дѣйствовали иначе и думаемъ что никого не развратили.
Отрицатели искуства обыкновенно не нападаютъ на него прямо, а говорятъ, что они не признаютъ только искуства для искуства. Но искуство для искуства тоже, что наука для науки, — два понятiя почти немыслимыя съ тѣхъ поръ какъ поэзiя разсталась съ романтизмомъ, а наука съ метафизикой. Наше искуство менѣе всего можно упрекнуть, что оно живетъ для себя, потому что въ высшей степени реально. Оно имѣло много ложныхъ взглядовъ на жизнь, узко и криво смотрѣло на нее, но никогда отъ жизни не отрывалось. Быть можетъ наука не сдѣлалась столько практической у насъ сколько искуство реальнымъ. У насъ почти нѣтъ повѣсти, которая бы не составлялась на болѣе или менѣе подробномъ изученiи жизни; въ иностранной же, особенно во французской литературѣ, еще сплошь да рядомъ пишутся романы безъ малѣйшаго признака наблюдательности, въ прежнемъ романтическомъ вкусѣ. Дюма и Феваль у насъ невозможны. Тѣ, которые нападаютъ на искуство для искуства не то хотятъ сказать, что думаютъ. Они желаютъ, чтобы искуство было не изображенiемъ а служанкой науки. По мнѣнiю ихъ кажется не природа и жизнь, а наука должна вдохновлять поэтовъ. «Дарвинъ, Лайэль и подобные мыслители — вотъ философы, вотъ поэты, вотъ мыслители нашего времени» выражается г. Писаревъ. Дѣятельность ума только и признается и ставится надъ всѣмъ. Оно быть можетъ и хорошо бы было, если бы всѣ люди были мыслителями, да природа-то не такъ распорядилась; у ней нѣтъ такой умственной централизацiи. Философы на что смѣлы и тѣ не брались рѣшать которая способность выше, которая ниже; физiологи и подавно. Всѣми своими способностями человѣкъ обыкновенно не дѣйствуетъ заразъ, но можно также сказать и не бездѣйствуетъ ими безусловно. Разговоръ есть тоже своего рода трудъ особенно у тѣхъ, которые живутъ исключительно умственною жизнью. Отдыхъ извѣстной способности возможенъ тогда вполнѣ, когда работаетъ другая. Кто работаетъ чувствомъ, тотъ отдыхаетъ умомъ и на оборотъ. Поэтому, какъ съ физiологической такъ и съ гигiенической точки зрѣнiя необходимо чтобы человѣкъ не жилъ исключительно мыслiю или исключительно воображенiемъ. Учоные, трудясь надъ наукой должны отдыхать на поэзiи; поэты на оборотъ. Да такъ и въ дѣйствительности: Самое завлекательное въ наукѣ для великаго учонаго — это ея поэзiя. Самое поражающее и вдохновляющее поэта дѣло — это сокровенныя тайны природы, это наука о мiрѣ. Въ наукѣ, въ настоящей наукѣ — бездна поэзiи. Все это слито химически. Все это умные люди давно понимаютъ вездѣ. Но понимаютъ только у насъ; не потому ли что у насъ до сихъ поръ еще не было настоящей науки?
Но что лучше всего доказываетъ самостоятельность сферы искуства, такъ это сама природа, которой оно есть прямое и естественное явленiе. Риттеръ, связавши исторiю съ природой, Кетле, подчинившiй жизнь цифрамъ и Бокль, открывшiй въ ней историческiе законы все таки не отвергли своими изслѣдованiями историческаго прогреса и измѣняемости. Теорiя Дарвина о происхожденiи видовъ какъ нельзя болѣе это потверждаетъ. Организмъ, по его выраженiю, есть величина непостоянная, вѣчно измѣняющаяся; незнанiе наше законовъ этой измѣняемости такъ глубоко, что ограничивается только указанiемъ на нѣсколько частныхъ способовъ, посредствомъ которыхъ измѣняются организмы. Борьба за существованiе и половой подборъ не законы, а только способы, которыми идетъ природа. Законовъ измѣняемости значитъ нѣтъ, да и едва ли можетъ быть; законъ и измѣняемость есть слова до нѣкоторой степени противоположныя. Сущность закона есть повторяемость явленiй, сущность измѣняемости не повторяемость, новизна. Открыть законъ — это значитъ открыть неизмѣнное въ природѣ; признать же измѣняемость въ ней значитъ утверждать что феномены природы, вслѣдствiе многосложности и столкновенiй не всегда сохраняютъ равновѣсiе, не изъяты отъ случая. Случай — эта фантазiя природы, имѣетъ въ этомъ отношенiи роковое значенiе; въ силу его отъ самыхъ по видимому ничтожныхъ причинъ бываютъ великiя послѣдствiя, не только въ жизни но и въ природѣ. Все по видимому идетъ такъ и такъ по извѣстнымъ путямъ, а потомъ вдругъ и выдетъ какая нибудь диковина, въ родѣ напримѣръ того необыкновеннаго случая въ Петербургѣ, когда у одного субьекта сердце и селезенка оказались въ правой сторонѣ, а печень въ лѣвой. Статистическiя цифры конечно довольно точно опредѣляютъ повторяемость явленiй жизни, да не совсѣмъ; и эта-то малая разница и несходство въ числѣ случаевъ за извѣстные годы и есть причина, почему жизнь не всегда остается одной и той же, а вѣчно движется впередъ. Возьмемъ еще примѣръ. Организмъ человѣческiй состоитъ изъ множества элементовъ и силъ въ нихъ проявляющихся. Если бы элементы эти были въ вѣчномъ равновѣсiи, люди были бы похожи другъ на друга, какъ два кристала или двѣ капли воды; но мы не видимъ даже и двухъ физiономiй одинаковыхъ, а тѣмъ болѣе двухъ характеровъ. Есть подобiе, но нѣтъ идентичности. Каждый индивидуумъ есть въ своемъ родѣ новость въ природѣ. Природа, можно сказать, по извѣстнымъ законамъ идетъ къ неизвѣстнымъ результатамъ. Жизнь въ тѣсномъ случаѣ болѣе всего представляетъ намъ этихъ неразрѣшимыхъ иксовъ, непредвидѣнныхъ случаевъ и безконечной измѣняемости и разнообразiя формъ. Изслѣдовать эту измѣняемость и разнообразiе также невозможно, какъ описать и узнать причину почему листья на одномъ и томъ же деревѣ всѣ неодинаковы. Будь они одинаковы, впечатлѣнiе на наши нервы было бы другое. А между тѣмъ изъ тысячи такихъ впечатлѣнiй и рефлексовъ, болѣе или менѣе измѣняющихся и похожихъ другъ на друга, выростаетъ жизнь. Наука въ этомъ хаосѣ ничего не можетъ объяснить кромѣ физiологической сущности явленiй. Групировать же и уловить эти явленiя и опредѣлить ихъ жизненный смыслъ можетъ только искуство. Оно только даетъ намъ средство къ высшему уразумѣнiю жизни. Художникъ или поэтъ, умѣющiй схватывать типы или характеры, или вѣрно очерчивать разные кружки и слои общества, со всѣми волнующими ихъ идеями и интересами, оказываетъ такую же заслугу людямъ какъ учоный, дѣлающiй открытiе. Призванiе художника не популяризировать науку, а объяснять жизнь.
Для отрицателей искуства мы всѣмъ этимъ конечно ничего не объяснимъ: искуство не только понимается, но и чувствуется; а кто лишонъ какого нибудь органа отъ природы или жизнiю — на того и пенять нельзя. Мы знали одного очень умнаго господина, отличавшагося совершеннымъ отсутствiемъ музыкальнаго слуха, который опредѣлялъ музыку такъ: тили-ли, тили-ли, вотъ вамъ и музыка. Почти также смотрятъ нѣкоторые на поэзiю. Объ этихъ господахъ можно сказать, что они не видали жизни. Всѣ теорiи противъ искуства вышли у насъ или изъ кабинета или изъ бурсы. Подъ гнётомъ самыхъ безобразныхъ условiй росли благороднѣйшiе порывы; такъ же развились и первые неловкiе нападки на все изящное. Великое добро часто идетъ рука объ руку съ великимъ зломъ. Страданiе не только ожесточаетъ человѣка, но и убиваетъ въ немъ всякое чувство радости и красоты. Каждый человѣкъ впрочемъ похожъ въ извѣстномъ отношенiи на бурсака. Жизнь насъ столько же давитъ сколько и извращаетъ. Отсюда та суета и раздраженность, которую мы замѣчаемъ въ насъ самихъ. Образовалось мало по малу огромное число писателей, которые стали какъ-бы между наукой и искуствомъ. Отъ одного не отстали, къ другому не пристали. На основанiи извѣстнаго изрѣченiя, что всѣ роды хороши кромѣ скучнаго, роды эти у насъ до того перемѣшались, что опредѣлить часто нельзя: мыслитель это или поэтъ, публицистъ или критикъ, обличитель или юмористъ, фельетонистъ или свистунъ. Такая дѣятельность конечно необходима какъ необходима мелкая монета, безъ которой крупную трудно-бы было пустить въ ходъ; но это смѣшенiе дѣятельности имѣетъ также и вредъ. Она выдвигаетъ во первыхъ посредственность впередъ, а во вторыхъ отнимаетъ много силъ у науки и искусства. Отсюда — безчисленное множество повѣстей съ приклеенными къ нимъ въ видѣ мысли ярлыками; драмъ съ проповѣдями вмѣсто монологовъ и стихотворенiй въ родѣ ломоносовскаго сочиненiя о пользѣ стекла. И все это дѣлается большею частiю во имя глупости общества, которое будто-бы требуетъ, чтобъ осмѣивалась въ риѳмахъ всякая, пошлая дребедень. Въ послѣднее время эта безразличная дѣятельность дошла до того, что Гейне назвали свистуномъ (Зайцевъ) — какъ будто генiальныя сатиры и грубое шиканье одно и тоже. Бездарность дошла до такой смѣлости, что стала говорить противъ таланта; всѣ ошибки поэтовъ приписываются не природѣ человѣка, а природѣ художника; но говорить противъ таланта тоже что обезоруживать себя. Если Бёрне и былъ болѣе твердъ въ убѣжденiяхъ на томъ будто бы основанiи, что онъ имѣлъ менѣе художественную натуру чѣмъ Гейне, все таки онъ не произвелъ и сотой доли того глубоко-нравственнаго впечатлѣнiя, какое оставилъ по себѣ Гейне. Перо талантливаго человѣка иногда хватаетъ дальше чѣмъ онъ ожидаетъ; этому живой примѣръ Донъ-Кихотъ Сервантеса. Г. Зайцевъ говоритъ, что онъ ни за какого художника не ручается, чтобъ онъ не укралъ, изъ кармана платка; да вѣдь и за публициста пожалуй нельзя ручаться, и за учонаго также. Бэконъ — лучшiй примѣръ. Всѣ люди съ великими достоинствами имѣли и великiе недостатки. Что намъ за дѣло что Бэконъ былъ подлецъ, Гёте — аристократишка, Шиллеръ — идеалистъ, Гейне — развратникъ, Гоголь и Руссо — ненавистники женщинъ и себялюбцы! Они своими недостатками вредили только себѣ, а на насъ дѣйствовали своими достоинствами. Легко говорить г. Зайцеву противъ Гёте; а между тѣмъ этотъ поэтъ-язычникъ и ввелъ искуство въ мiръ натурализма и влiянiе его до сихъ поръ еще отражается на всѣхъ литературахъ. Не забудемъ также, что его Баядерку индѣйскiй богъ унесъ на небо, а его Ифигенiя тоскуетъ по дѣятельности, которая доступна мущинѣ.
Такой же точно аршинъ, какимъ мѣряются у насъ мiровые генiи, прикладывается и къ нашимъ талантливымъ писателямъ. Критика точно за задачу себѣ положила — порицанiе всего талантливаго. Тургенева напр. поставили ниже Аскоченскаго — этого паразита русской литературы и до сихъ поръ не могутъ говорить о немъ равнодушно. Какъ художникъ, спецiально изучавшiй нашъ образованный людъ, Тургеневъ не оставилъ кажется въ сторонѣ и литераторовъ; Базаровъ не столько похожъ на медика сколько на публициста. Кто желаетъ учиться, тотъ конечно долженъ читать учебники и учоныя сочиненiя; кто же хочетъ знать какъ наука и образованiе входятъ въ нашу жизнь, тотъ пусть читаетъ Тургенева. Онъ конечно много способствовалъ нашему общественному самосознанiю. Его жестокiе упреки въ безсилiи и неумѣньи примѣнить къ дѣлу благородные порывы и разностороннiя свѣдѣнiя уже принесли свой плодъ: онъ не только окрестилъ нигилизмъ по имени, но и способствовалъ его происхожденiю. Его выставка лишнихъ людей такъ сильно подѣйствовала, что Базаровыхъ можно считать почти дѣтьми, когда-то изображаемыхъ имъ героевъ. Не лучше поступали наши критики и съ Гончаровымъ. Изъ за какой нибудь выпускной куклы — Штольца не хотѣли видѣть великаго бюста Обломова. Талантъ не производилъ еще болѣе сильнаго оптическаго обмана. Тѣ, которые говорятъ, что Обломовъ не живое лицо, — не знаютъ жизни или знаютъ ее и изучали только въ суетѣ Невскаго проспекта. Вся провинцiя полна еще такихъ даровитыхъ и симпатичныхъ лѣнтяевъ, едва начинающихъ пробуждаться. Нельзя болѣе кстати нарисовать эту эпопею русской лѣни какъ въ то время, когда мы ее только что стряхиваемъ съ себя. Если Гончаровъ оказался плохимъ моралистомъ, то это еще не бѣда. Читатели не дѣти, ихъ не совратишь какой нибудь одностороннею и не ясно высказанною мыслiю. Да и что за ребячество искать во всемъ мысли, теорiи да нравоученiя. Жизнь интереснѣй всякой теорiи, если она изображена вѣрно. Та же исторiя, что съ Гончаровымъ повторилась у насъ и съ Писемскимъ за его послѣднiй романъ. Упрекъ въ неискренности убѣжденiй, хотя и преувеличенъ, въ сущности справедливъ. Какъ Гончаровъ возсталъ противъ апатiи, Тургеневъ противъ безсилiя такъ и Писемскiй противъ фальша. Дурно только, что онъ впалъ въ тотъ раздражительный и неспокойный тонъ, которымъ полна вся наша литература; и оттого вторая половина его романа имѣетъ чисто полемическiй характеръ. Писемскiй въ этомъ случаѣ походилъ на тѣхъ натуралистовъ, которые при недостаточности фактовъ, при неполнотѣ наблюденiй дѣлаютъ уже общiе выводы и на выводахъ этихъ преимущественно останавливаются. Если бы критики отнеслись къ нему съ этой стороны, то нанесли бы ему болѣе чувствительный ударъ, чѣмъ теперь, когда они стали распространяться объ упадкѣ его таланта, объ ошибкахъ прежнихъ его сочиненiй, которыми сначала восхищались и о томъ, что Писемскiй «не развитъ и не образованъ». Островскаго то же не пощадили за то, что онъ осмѣлился подмѣтить, по выраженiю Добролюбова, свѣтлые лучи въ темномъ царствѣ. Среда изображаемая Островскимъ въ «Грозѣ», до такой степени грязна, говорятъ они, что въ ней не можетъ быть мѣста свѣтлому явленiю. Естественно ли это? Темнота и свѣтъ, добро и зло — не разлучны. Говорить, что есть такiе характеры, которые не обнаруживаютъ никогда свѣтлыхъ сторонъ или утверждать, что существуетъ такая среда, которая бы не заключала ни одной хорошей личности, значитъ не знать человѣческую природу. Какими бы оковами не была опутана жизнь, какими бы призраками не наполнена, она не можетъ сдѣлаться абсолютымъ зломъ; это было-бы противъ природы. Гоголь, и тотъ наконецъ повѣрилъ, что есть свѣтлая сторона жизни, трудно только поддающаяся изображенiю. Въ сочиненiяхъ Достоевскаго мы встрѣчаемъ еще болѣе вѣры въ человѣческую природу. И всѣ эти нападки на талантъ и даровитость обыкновенно дѣлаются у насъ на основанiи непризнанiя авторитетовъ. Но непризнавать авторитетъ не значитъ только его опровергать. Это дѣло болѣе трудное — это почти тоже, что прокладывать новую дорогу. У насъ же непризнанiе авторитетовъ заключается въ свистѣ, шиканьи и брани. Расколъ какой-то произошолъ въ нашей литературѣ; самые энергическiе мыслители отдѣлились отъ самыхъ даровитыхъ художниковъ. Послѣднiе, что всего хуже, струсили…
Теперь наконецъ произошолъ разладъ и въ той партiи, гдѣ менѣе всего его можно было ожидать. Г. Писаревъ съ особенною рѣзкостiю напалъ на Щедрина, называя его то поклонникомъ чистаго искусства, то человѣкомъ, пишущимъ для своего удовольствiя. На него, говоритъ онъ, опирается симпатiя молодежи и потому нужно его уронить. Худо дѣлаетъ г. Писаревъ. Щедрина менѣе всего можно назвать пишущимъ для своего удовольствiя; онъ былъ первый писатель, создавшiй дѣловую практическую литературу: всѣ сотни обличительныхъ статей, весь этотъ тщательный перечень злоупотребленiй, всѣ «Искры», «Занозы» и «Свистки» — все это дѣти Щедринскихъ разсказовъ. Щедринъ какъ и всякiй беллетристъ много говорилъ пустяковъ, но кто же ихъ не говоритъ: сколько ошибокъ въ выраженiяхъ, числахъ и фактахъ употребляютъ наши публицисты, распространяясь о физiологiи, физикѣ, химiи, такъ какъ будто этихъ наукъ никто и не знаетъ. «Если бы Щедринъ писалъ не разсказы, а научныя и критическiя статьи, то его безукоризненность скоро бы надоѣла; ему пришлось бы за неимѣнiемъ своихъ оригинальныхъ идей популяризировать чужiя идеи, еще неизвѣстныя русской публикѣ, переводить, извлекать, компилировать, давать не мудрствованiя а дѣйствительные факты». Что за странная замашка уговаривать идти по проложенной дорожкѣ. Переводить, компилировать, извлекать — экая диковинка! Около этого и безъ того вертится дѣятельность многихъ учоныхъ, которые проявляютъ свою учоность одними переводами. Самостоятельной дѣятельности а не пережовыванiя до тошноты Бокля, Льюиса и Дарвина, — вотъ чего намъ нужно. Г. Писаревъ до того заговорился въ одной изъ своихъ статей, что родительская палка у него вышла родительской лаской. «И то и другое изъ рукъ вонъ худо, но родительская палка все таки лучше родительской ласки… Палка дѣйствительно развиваетъ до нѣкоторой степени умъ, замѣчаетъ г. Писаревъ глубокомысленно (и почему бы вы думали?), потому что она развиваетъ чувство самосохраненiя, а самосохраненiе составляетъ первую основу человѣческаго прогресса». Вотъ вѣдь до чего можно зарапортоваться, если держаться одной только грубой откровенности. Мы не заподозриваемъ въ прямотѣ убѣжденiй, г. Писарева, но онъ легче чѣмъ кто впадаетъ въ парадоксъ, критическiй лиризмъ, граничащiй съ грубостiю. Все нѣжное, мягкое, сколько нибудь приличное, онъ до такой степени ненавидитъ, что даже и женскую грацiю опредѣляетъ не иначе какъ соединенiемъ слабости, глупости и жеманства.
Въ концѣ одной изъ своихъ статей г. Писаревъ говоритъ: «Если читатель уловилъ существенныя черты дарвиновскихъ идей… то это уже на первый разъ черезъ чуръ достаточно. Объ одномъ только тебя и просятъ матушка, наша русская мысль, шевельнись ты хоть сколько нибудь, почувствуй хоть твою собственную неудовлетворительность, узнай, что есть на свѣтѣ, во первыхъ интересныя вещи, а во вторыхъ умные люди, (кто же это?) которые умѣютъ надъ ними задумываться. Вотъ узнай только — умница будешь! А впрочемъ я тутъ еще не все сказалъ. Будетъ продолженiе и пребольшое». Точь въ точь съ малыми дѣтьми разговариваетъ, оканчивая урокъ.
Вообще въ послѣднее время грубость, рѣзкость и безцеремонность слова какъ-то особенно вошли въ моду. И такъ-ли всѣ эти качества нужны въ жизни какъ часто употребляются въ литературѣ? конечно нѣтъ. Нравы у насъ и безъ того грубы и полны насилiя и деспотизма. Между грубостью, насилiемъ и деспотизмомъ нѣтъ рѣзкой разницы; это только переходы. Никто такъ легко не можетъ впасть въ деспотизмъ какъ человѣкъ, привыкшiй къ грубости; Тургеневъ былъ правъ отчасти, говоря что всѣ наши прогрессисты деспоты. Съ грубостiю конечно не разлученъ и цинизмъ, которымъ тоже щеголяетъ наша литература. Можно привести цѣлую талантливую личность, которая, мы думаемъ, сдѣлалась жертвою презрѣнiя къ изящному. Мы говоримъ о Помяловскомъ. Талантъ его не росъ, а уменьшался послѣ его первыхъ произведенiй. Очерки бурсы носили уже чисто обличительный характеръ и отличались почти безпримѣрнымъ цинизмомъ. Отчехвостить, стилабонить, сдѣлать вселенскую смазь, бить по брюху зорю, мордобитiе, трехсаженныя салазки и тому подобныя выраженiя мало кому понятны. Это слова скорѣй копiиста чѣмъ художника. Подъ-конецъ безцеремонность въ немъ росла и въ послѣднихъ сочиненiяхъ встрѣчается наконецъ фраза съ новымъ словомъ: «сипондряцiя». Безобразное это слово такъ понравилось автору, что онъ его нѣсколько разъ повторяетъ. «И она, вспомнивши прежнiе годы своей съ нимъ сипондряцiи влѣпила ему препорядочную безешу». Мы нарочно обратили вниманiе на эти слова и фразы: ими выражалось паденiе очень замѣчательнаго таланта. Помяловскiй, что называется измѣнилъ поэзiи. Описанiе его жизни потверждаетъ это. Помяловскiй, говорятъ жилъ и кутилъ съ лицами при разсказѣ о которыхъ ужасъ беретъ и отворачивался съ презрѣнiемъ отъ элегантнаго общества; но общество это, котораго и мы признаться знать не знаемъ, не могло бы ему повредить такъ, какъ тѣ личности, которыя доводили его до съѣзжей и два раза заставляли впадать въ бѣлую горячку. Нельзя безъ глубокаго сочувствiя читать разсказъ о его жизни, но нельзя въ тоже время не видѣть, въ немъ презрѣнiя ко всему, что носило на себѣ хоть лоскъ красоты. Онъ, говорятъ, любилъ сперва театръ, имѣлъ природное влеченiе къ музыкѣ; не подави онъ всего этого въ себѣ и не живи онъ по чужой мѣркѣ, страстность его приняла бы другое направленiе. Одна трезвость ума и грубость привычекъ не въ силахъ были защитить его отъ страшной болѣзни. Отъ грязи, которая его загубила могла спасти его только красота: «въ тѣ дни, когда я любилъ, я не пилъ», говоритъ самъ Помяловскiй. Разказываютъ, что онъ жилъ въ вертепѣ, искалъ тамъ приключенiй, потому что не могъ освободиться отъ гнетущей его тоски. Плохое средство; простые люди и тѣ знаютъ что горе можно размыкать не однимъ виномъ но и пѣснею. Тяжолое испытанiе, которое Помяловскiй вынесъ въ школѣ, тянуло его къ оргiямъ и цинизму, талантъ въ другую сторону. Если бы онъ послушался самаго себя, своего собственнаго призванiя онъ бы не погибъ.
И замѣчательно, что между всѣми этими отрицанiями искуства и презрѣнiемъ къ таланту, — съ деспотизмомъ мысли и съ цинизмомъ слова страшная послѣдовательность: одно какъ бы вытекало изъ другого. Люди, дѣйствовавшiе въ этомъ направленiи шли съ такой логической смѣлостью, что стали наконецъ писать повѣсти, не выходя изъ кабинета и не сознавая въ себѣ даже и признаковъ таланта. Мысль принялась розыгрывать роль чувства, догадка замѣнила собой наблюдательность. Главнѣйшимъ сочиненiемъ въ этомъ родѣ, мы рѣшаемся назвать романъ «Что дѣлать». Сочиненiе это было явнымъ, наглымъ нарушенiемъ правды и искуства. Учоный публицистъ брался за беллетристику; это почти тоже какъ если бы г. Щедринъ, послушавшись совѣта Писарева, взялся за науку. Въ этомъ лирическо-философскомъ романѣ, гдѣ всѣ лица говорятъ почти однимъ языкомъ, а болѣе всего говоритъ самъ авторъ, мы видимъ, какъ нельзя яснѣе, что одной мыслiю въ дѣлѣ жизни пробавляться нельзя, что такая односторонняя дѣятельность приводитъ только къ тому, что называютъ простолюдины: умъ за разумъ заходитъ. Жизнь въ этомъ сочиненiи отдана какъ бы на произволъ мысли, на жертву теорiи; чувство, изъ котораго и сама мысль-то исходитъ, какъ будто не существуетъ для автора. Разберемъ для примѣра хоть его понятiя о ревности. Умъ автора въ своемъ кабинетѣ не понялъ, что ревность отвергать нельзя и что она не можетъ быть чувствомъ фальшивымъ, такъ какъ она есть чувство естественное. Въ цѣляхъ, такъ сказать, самой природы, чтобъ люди ревновали. Ревность какъ и всякая страсть можетъ доводить до странныхъ ошибокъ, но когда ее совсѣмъ нѣтъ въ человѣкѣ, тогда еще хуже — страсть останется безъ границы. Отвергать ревность это почти тоже что выставлять себя неспособнымъ любить, не только нравственно но и физически. Это уже нездорово. Это нравственность калѣкъ. Человѣкъ вполнѣ здоровый и любящiй не можетъ не ревновать, не оберегать предмета своей страсти. Женщина, говорятъ теперь повѣствователи-философы, не должна задумываться ни передъ чѣмъ въ дѣлѣ любви и смѣло, какъ мущина бросаться на подвигъ наслажденiя. Возможно-ли это? Не противно-ли это женской природѣ? Женщина всегда будетъ консервативнѣе въ любви; этого природа отъ нея требуетъ. Жизнь конечно нельзя подвести подъ извѣстныя рамки; въ извѣстныхъ случаяхъ онѣ всегда должны быть расторгаемы. Но повторенiе и разнообразiе въ въ любви все таки не сдѣлается идеаломъ. Это пóшло. Любить въ жизни вполнѣ можно только одинъ разъ, говоритъ физiологъ Сѣченовъ, вторичная страсть есть признакъ неудовлетворенности первой. Тѣ, которые говорятъ о смѣлости въ любви и о широкой свободѣ нравовъ мнѣ кажется бездѣтны; потому что кто хоть разъ въ жизни узнаетъ, что такое любовь къ своимъ дѣтямъ, тому едва-ли придетъ охота влюбиться еще разъ, разумѣется если только онъ занятъ дѣломъ. Дѣти дѣлаютъ людей какъ бы цѣломудреннѣй, а иногда примиряютъ и самыхъ несчастныхъ супруговъ. Вообще, о положенiи дѣтей у насъ никто не думаетъ; во всѣхъ романахъ съ современными цѣлями какъ-то обходятъ этотъ вопросъ; всѣ герои повѣстей почти всегда у насъ бездѣтны. Дѣти въ воспитательный домъ — не это-ли нравственность? Нормально не понимать любви къ дѣтямъ можно только до извѣстной поры; у насъ же непониманiе это, неразвитость, продолжается всю жизнь. И въ какой гармонiи это страшное равнодушiе къ дѣтямъ и циническiя отношенiя къ женщинамъ — съ тѣмъ неуваженiемъ къ эстетической изящной сторонѣ жизни, которая у насъ распространена! Ясно что одна наука не можетъ дать намъ всѣхъ принциповъ для жизни.
И съ какой быстротою возникаютъ и падаютъ всѣ эти убѣжденiя. Не успѣли еще забыть о смерти Добролюбова, какъ ужъ заговорили объ его отсталости, объ его неумѣньи отказаться отъ эстетическихъ тенденцiй. Этимъ только г. Писаревъ и объясняетъ почему Добролюбовъ восхищался грозою Островскаго. «Если бы Добролюбовъ былъ живъ… онъ посвятилъ бы лучшую часть своего таланта на популяризированiе естествознанiй и антропологiи». Что-то подозрительна эта горячка мѣняющихся симпатiй, эта поспѣшность въ высказыванiи убѣжденiй. Самъ г. Писаревъ говоритъ уже не то, что говорилъ прежде. Если мы будемъ бранить то, что вчера хвалили и опровергать завтра то, что сегодня находили хорошимъ, то не далеко мы уйдемъ. Прогрессъ есть движенiе а не бѣготня. Это кажется, менѣе всего у насъ помнятъ, наши такъ называемые «передовые литературные дѣятели»…