Там, за стеною (Криницкий)/ДО

Там, за стеною
авторъ Марк Криницкий
Опубл.: 1912. Источникъ: az.lib.ru

Тамъ, за стѣною.

править
Разсказъ.

Сегодня я опять больна. Названіе моей болѣзни звучитъ такъ глупо: любовь.

Я презираю мою болѣзнь. Я дѣлаюсь сама себѣ смѣшна, во-первыхъ, потому, что начинаю часто глядѣться въ зеркало. Я говорю:

— Лобъ и носъ недуренъ.

Я то приближаю, то отдаляю зеркало, точно отъ этого что-то можетъ случиться. И хотя отъ этого не случается ровно ничего, я все-таки должна смотрѣть, потому что въ этомъ моя болѣзнь.

Она, какъ и лихорадка, усиливается послѣ заката солнца и слабѣетъ съ разсвѣтомъ. Но на цѣлый день измѣняетъ правильное теченіе мыслей: черное дѣлаетъ бѣлымъ, оранжевое — голубымъ и т. д… Вообще, происходитъ какая-то чепуха.

Вторымъ симптомомъ служитъ то, что я покупаю розовую пудру и достаю мѣховое боа, которое надѣваю на шею и въ такомъ видѣ отправляюсь на уроки въ гимназію.

Третьимъ симптомомъ является мысль о томъ, что мнѣ еще только двадцать восемь, двадцать девять или только, наконецъ, тридцать лѣтъ.

А самое скверное то, что я начинаю ломать свою жизнь. Мнѣ не нравится моя комната, моя хозяйка Дора Ивановна, мой шпицъ Мисси, котораго я больно отталкиваю ногой. Мнѣ кажется страннымъ, что я живу почему-то здѣсь. Я становлюсь подозрительной, злопамятной, раздражительной, — вообще скверной.

Потомъ я начинаю говорить сама съ собою. Я говорю, обращаясь къ стѣнамъ и потолку:

— Дайте мнѣ любви. Я хочу любить. Я бѣдное, глупое животное, которое хочетъ любить.

Потомъ я дѣлаю глупости. Каждый разъ совершенно по разному. Я теряю голову. Это самое ужасное, что я теряю голову.


Разумѣется, это оттого, что я больна. Вотъ какъ это происходитъ. Я говорю себѣ:

— Возьми себя въ руки, моя милая. Пойми: ты одна, совершенно одна, и тебѣ нельзя терять разсудка. Сиди смирно и читай Канта. Тебѣ осталось дочитать всего 148 страницъ. Если ты будешь прочитывать по шесть страницъ въ вечеръ, то…

Тутъ я обыкновенно захлопываю книгу. Мною овладѣваетъ смѣшная рѣшимость. Я, напримѣръ, сажусь и строчу письмо, вотъ какъ сейчасъ: — Многоуважаемый (я зачеркиваю это слово, потому что мнѣ хотѣлось бы крикнуть: милый, нужный, необходимый!)

Пишу просто, взявъ другой листокъ:

— Василій Петровичъ…

Это немного рѣзко для начала и, вообще, странно обращаться въ письмѣ только по имени и отчеству, но пусть. Это даже необходимо: пусть онъ почувствуетъ что-то странное. Я становлюсь дьявольски хитра.

— Елена, что ты дѣлаешь? — спрашиваю я въ послѣдній разъ!

— Вздоръ! Я никуда не пошлю этого письма. Это такъ. Ну, понимаешь?

Дальше я пишу:

— Не зайдете ли вы ко мнѣ сегодня по одному важному и интересующему меня дѣлу? (Какому это? Вздоръ, такъ…) Я нездорова и не могу выходить. У меня температура 38,6. Буду поджидать васъ около семи. (Ахъ, вздоръ, такъ. Развѣ онъ придетъ?)

Потомъ я письмо отправляю. Это нелогично, но пусть. И вообще пусть.

Потомъ я поправляю прическу. (Глупо! Ну, что нибудь совру).

Дѣло въ томъ. Онъ, конечно, придетъ. Это было бы невѣжливо не придти. И вотъ это главное: невѣжливо. А остальное неважно. Почему ему нельзя придти? Глупости! Попросила и придетъ.

Потомъ я вдругъ, ни съ того ни съ сего, думаю, что онъ еще не видалъ Маріи Сергѣевны: она еще не скоро вернется изъ отпуска. И пока не вернулась Марія Сергѣевна, можно жить. (Фу, какъ нелѣпо)! Когда пріѣзжаетъ Марія Сергѣевна, начинаются тусклые сѣрые дни. Это потому, что всѣ улыбки (о, разумѣется, мужскія! Ну, развѣ же это не понятно?), всѣ мужскія улыбки, всѣ взгляды она притягиваетъ къ себѣ. Она какъ магнитъ. Къ ней поворачиваются лица, плечи, протягиваются руки. Она тащитъ за собой точно невидимую паутину. Когда она входитъ въ комнату я знаю, что ей кажется, что она тутъ одна. Она должна дѣлать усиліе, чтобы замѣчать прочихъ (я разумѣю женщинъ, женщинъ!).

Она должна дѣлать усилія. Она кривитъ брови и нетерпѣливо сжимаетъ губы. Она точно спрашиваетъ съ удивленіемъ:

— Боже, зачѣмъ онѣ здѣсь? Что онѣ понимаютъ? Что имъ нужно?

И на лицѣ ея написано это особенное, ея пониманіе. Когда она смѣется (мужчинамъ, разумѣется, мужчинамъ!), она говоритъ имъ о чемъ то понятномъ имъ и ей. У нихъ устанавливается точно безпроволочный телеграфъ. Она понятна вся, каждымъ движеніемъ мизинца.

Ей отвѣчаютъ улыбками:

— Какъ хорошо мы понимаемъ другъ друга!

И тогда всѣ другія (о, сколько бы ни сидѣло насъ въ этой скверной, накуренной учительской!) становятся не понятны. Ихъ движенія лишаются цѣлесообразности и логичности. И даже странно, зачѣмъ на нихъ женское платье. Какое жалкое недоразумѣніе! Зачѣмъ онѣ заботятся о прическѣ? Это все не понятно. Онѣ смѣшны. Все, что онѣ дѣлаютъ, лишено всякаго элементарнаго смысла. Ихъ жесты нелѣпы, слова глупы, улыбки безтактны. Ихъ отталкиваютъ короткими незамѣчающими взглядами. Съ ними говорятъ разсудительно-корректно. Съ ними говорятъ о математикѣ и никогда о поѣздкахъ на желѣзнодорожную будку № 3. Съ ними говорятъ о 14-омъ изданіи географіи Чаплинскаго. Ха-ха-ха!

О, какія смѣшныя. И почему онѣ женщины? Зачѣмъ онѣ женщины? Какъ это глупо. Женщина это та, которую можно любить. Ну, разумѣется.

И вотъ главная глупость: мнѣ вдругъ кажется (ну, развѣ же это не смѣшно? Я точно сумасшедшая или дурочка. Ну, откуда же? откуда?), да, такъ вотъ мнѣ кажется… вотъ нарочно кажется… Я только не умѣю выразить… Такъ промелькнуло что то… Дѣло не въ названіи… Точно онъ сказалъ.

— Я разрѣшаю тебѣ глядѣть, улыбаться… Ты можешь ходить, сидѣть: я замѣчаю тебя. Ты для меня. Я понимаю тебя.

Ну вотъ, ну вотъ, не глупо ли? Это со мной бываетъ иногда. Вдругъ мелькнетъ. Конечно, это оттого, что я становлюсь больна.


Итакъ я больна, прежде всего — больна. И я не должна этого забывать. Я должна это выучить наизусть. Ну, да. Тогда дѣло другое: Вѣдь это все бредъ. Мнѣ показалось… Онъ вошелъ… взглянулъ… Это былъ бредъ…

Я представляю себѣ, какъ это было. Вѣроятно, онъ посмотрѣлъ вокругъ себя, когда въ первый разъ вошелъ въ наше общество. Ну, конечно, я не видѣла этого, потому что нарочно повернулась лицомъ къ окну. Онъ, вѣроятно, искалъ глазами. Мужчины всегда ищутъ глазами свою женщину, хотя бы на одинъ часъ, на одну минуту. И всѣ мы объ этомъ знаемъ и этого ждемъ.

Какъ противно, когда входитъ новый мужчина. Какъ мучительно противно. Онъ ищетъ глазами, точно осторожно ощупываетъ. О, наглость! Но все равно…

Вѣроятно, я была блѣдна. Я впилась ногтями въ кисти рукъ. Мнѣ было страшно. Ну, да, потому что каждый разъ… каждый разъ. И я не хочу, не могу къ этому привыкнуть. Можетъ быть это нужно? Другія же привыкаютъ.

Я отвѣчаю презрѣніемъ. Я небрежно протягиваю два пальца. Я отвѣчаю сквозь зубы или вовсе не отвѣчаю, потому что я… ну, да потому что я уважаю то, что называется моимъ лицомъ. Ахъ, какъ громко, скажите! Я различаю въ немъ черты моей матери… моей милой мамочки. И я уважаю свои губы, ротъ, носъ, глаза, свои волосы. Съ ними я пришла въ этотъ міръ. Развѣ же это такъ глупо? Я такая и не могу быть другой. Вѣдь это я сама. Я сама. О, вдуматься въ это слово!

И я отвѣчаю презрѣніемъ.

…Наконецъ, я рѣшилась повернуться, потому что было невозможно долѣе оставаться такъ. И тогда начался этотъ вредъ.

Ну, ужъ это положительно смѣшно. Я кричу:

— Не надо, не надо. Я не хочу.

Въ отчаяніи я стучу въ стѣну.

Входитъ хозяйка и говоритъ, что ей надоѣлъ этотъ стукъ.

— Что? Какой стукъ? Ну, ужъ это слишкомъ…

Но она продолжаетъ: по ея мнѣнію, я слишкомъ безпокойная особа, и она хочетъ отказать мнѣ отъ квартиры. Нѣкоторое время мы обѣ кричимъ и бранимся.

— Она можетъ не безпокоиться. Я вовсе не такъ дорожу ея комнатой. О, хоть сегодня же.

…Нѣтъ, нѣтъ, не сегодня. Сегодня моя комната мнѣ нужна. Вѣдь она часть меня самой. Сегодня я должна украсить свою комнату. Моя комната всегда казалась мнѣ священною. Кто входитъ въ нее, тотъ касается моей души. И я хочу, чтобы моя комната что-то разсказала обо мнѣ. Что? Я не знаю сама, но многое, многое.

Прежде всего я осторожно запираю дверь на задвижку. Потомъ, тихо, чтобы не подумали тамъ, за стѣною: «что эти она дѣлаетъ?» — выдвигаю нижній комодъ, который невыносимо скрипитъ, и достаю бѣлое атласное одѣяло, свадебное одѣяло мамочки. Форменное сумасшествіе! Но когда я постилаю его на кровать, я слышу точно тихое мамино дыханіе и теплоту ея тѣла. Мнѣ кажется, она нѣжно благословляетъ меня.

Потомъ я надѣваю кружевныя наволочки, потомъ… Ну, развѣ стоитъ объ этомъ говорить? Вообще, кандидатка… Возлѣ чернильницы я ставлю цвѣты.

И вотъ странно: когда я думаю сама о себѣ, я никогда, ну вотъ рѣшительно никогда не кажусь себѣ дурнушкой. То есть я, конечно, понимаю, но это чисто умопостигаемое, отвлеченное, и у меня находится тысяча оправданій.

При этомъ я разсуждаю такъ. Вотъ образчикъ моихъ разсужденій:

— Я не могу быть иною, какъ только такою, какою сама себя ощущаю (Почему? Это положеніе требуетъ еще доказательства). Доказательства?

Я закрываю глаза и стараюсь вызвать въ себѣ воображеніе о себѣ самой. И вотъ мнѣ кажется, что я — это свобода, звенящіе бубенчики, или, вообще, что-то въ этомъ родѣ, какой-то радостный порывъ, стремленіе. Это, конечно, не серьезно, но это такъ. Звенящіе бубенчики! Какой абсурдъ. Развѣ же это психологическое опредѣленіе? Но все равно.

И меня удивляетъ, что я — это будто бы то, что отражается въ стеклѣ. Ахъ, это совсѣмъ не то. Я смотрю. Я, конечно, понимаю. Но это совсѣмъ не то. Я не умѣю этого только сказать. Конечно, я такою могу казаться, даже должна казаться, но это только для другихъ и не то, чтобы для другихъ, а, вообще, для тѣхъ, которые, вообще, такъ… ну, проходятъ что ли мимо, которыхъ такъ много, и они идутъ и идутъ (въ сущности ужасная мысль, если только принять ее до конца), для которыхъ меня совсѣмъ нѣтъ на свѣтѣ.

Вѣдь это такъ просто: нѣтъ на свѣтѣ. Живетъ человѣкъ, и его на самомъ дѣлѣ нѣтъ. То-есть, онъ есть, но это такъ что то… какъ говорится: внѣшнія черты. Блондинъ или брюнетъ. Тотъ или другой носъ. Та или другая кофточка. Ужасъ, ужасъ!

Но я хочу быть. И я знаю навѣрное, что я есмь. Что бы мнѣ ни говорили. Вотъ мои доказательства. Я вижу небо, звѣзды, цвѣты и деревья. Я слышу музыку и голоса людей. Развѣ же меня нѣтъ? И главное я думаю. Вотъ еще проклятая привычка. Ну, развѣ же это не настоящее сумасшествіе? И я улыбаюсь сама себѣ. Я бросаю зеркало на постель и думаю. О, я такая умная! Теперь я знаю навѣрное, что я есмь. И какъ я могла раньше думать, что меня нѣтъ, а что есть просто учительница Иксъ, которая должна прочесть вотъ то и то. И подумать, что это разсужденіе мнѣ могло казаться когда-то правильнымъ.

Такъ я стою посреди комнаты, охваченная моею горячкой и дѣлаю попытки разсуждать.

Потомъ я стараюсь представить себѣ свой истинный образъ. И это — уже послѣдняя стадія. Тотъ образъ, которыйдолженъ былъ тогда мелькнуть въ его глазахъ.

Я представляю все до послѣдней мелочи. Впрочемъ я не вижу ни лица ни волосъ. Я вижу только общее: плечи, гордо закинутую голову. Я вижу свои худыя руки, цѣпко охватывающія одно колѣно. Я вижу себя гордою, протестующею. Да, я вотъ именно такая, какъ тогда.

Если бы я могла выучить себя наизусть. Но я боюсь, что я забуду себя. Я растеряю свои жесты. Я теряла ихъ потомъ съ каждымъ днемъ. Я теряла, я превращалась въ ничто, въ общее мѣсто.

И эта мысль меня поражаетъ. Кажется, я даже нѣсколько разъ улыбалась. Я дѣлала видъ, что заинтересована. Да, ну, конечно…

Внезапно я смотрю на атласное одѣяло, потомъ стремительно схватываю его и, немилосердно комкая, прячу обратно въ комодъ. Назадъ! Назадъ! Не доставало только этого! А цвѣты бросаю черезъ форточку. Вотъ такъ, теперь хорошо.

Теперь хорошо. Я вижу это совершенно отчетливо. Надо только не забывать, никогда не забывать. Вотъ такъ сжать руки и брови:

— Милостивый государь, я васъ прошу не забываться… Если я пригласила васъ, то… Я работала и почти васъ не ждала… Ахъ, вы все-таки зашли? Видите ли, у меня до васъ маленькое дѣло. Надѣюсь, вы не въ очень большой претензіи?

Именно такъ, этими самыми словами: не въ очень большой претензіи…

Нѣтъ, я устала. Я невозможно устала. Я не понимаю, отчего это. Я чувствую это каждымъ атомомъ моего тѣла.

Я не хочу этому подчиниться, не хочу. Я такъ и говорю громко вслухъ:

— Не хочу.

Потомъ съ ужасомъ думаю о Дорѣ Ивановнѣ.

Дѣло въ томъ, что я не могу больше ненавидѣть. А ненавидѣть я должна. Я не хочу и не могу. И оттого мнѣ только страшно.

Мнѣ бы хотѣлось просить кого-то о пощадѣ. (Вотъ еще глупая мысль). Вѣдь должна же я когда-нибудь бывать слабою? Ну, да, я устала, просто устала. Я буду ненавидѣть когда-нибудь потомъ, послѣ. А сейчасъ я хочу нѣжности. (Неправда ли, какая дѣточка? Она захотѣла нѣжности). Иначе для чего же было все это?

Я хочу быть неподвижной, безвольной, покорной. Я хочу нѣжности. Я воображаю себѣ, какая можетъ быть нѣжность. Я пожимаю собственные пальцы, цѣлую свои руки, обнимаю подушки и шепчу:

— Милая, милая…


Онъ ушелъ. Остался только дымъ и ощущеніе того, что кто-то былъ, почти еще находится здѣсь. Но это вздоръ: никого нѣтъ и больше никто не придетъ. И отъ этого я чувствую себя только грязной. Ну да, грязной! Что въ этомъ удивительнаго? Лучше я не умѣю объяснить. Если вамъ нужно непремѣнно теорію, извольте. Это, вѣроятно, оттого, что всякій отвергнутый порывъ обращается въ грязь. И еще. вѣроятно, потому, что чувство, если его прячутъ, грязнится. Вотъ!

Только когда онъ вышелъ за дверь, я почувствовала точно смрадъ отъ моихъ задохнувшихся чувствъ. Когда онъ сидѣлъ вотъ здѣсь, я принуждена была сжать всѣ мои чувства въ комочекъ и запрятать ихъ куда-то далеко. Я боялась, чтобы они не выдали меня.

И пока онъ говорилъ, мнѣ было стыдно за спрятанныя гдѣ-то глубоко въ позорномъ мѣстѣ, мои чувства. Да, это было такъ, и я не стыжусь. Я хочу смотрѣть правдѣ въ ея глаза. Пусть! Да, такъ онъ говорилъ обо всемъ, не исключая и географіи Чаплинскаго. И въ лицѣ его было столько симпатіи: онъ былъ такъ искренно убѣжденъ, что дѣлаетъ для меня пріятное.

И я казалась себѣ грязною.

Онъ шутилъ и смѣялся. И я шутила и смѣялась вмѣстѣ съ нимъ. (О, подлость, низость, гадость! Никогда я тебѣ этого не прощу. Слышишь? Никогда!)

Мои чувства, вы задохлись. Брезгливо, какъ старое тряпье, я разбираю васъ. Я слегка приподнимаю васъ кончиками пальцевъ и опять бросаю.

Ночью вы начинаете шевелиться отвратительною грудой и наваливаетесь на меня. Все, чему не суждено было сбыться, я дорисовываю моей фантазіей.

Я — темная, съ пересохшимъ ртомъ и губами, въ эту ночь лежу точно на днѣ глубокаго колодца.


Я желаю знать, кто это сдѣлалъ со мной. Я была чистою. Развѣ я не была маленькою дѣвочкою? Я играла въ куклы, какъ всѣ. Это шло откуда-то извнутри. Я мечтала, что буду имѣть собственнаго ребенка. Я это отчетливо помню. Я еще не знала, какъ это бываетъ, но уже мечтала. Развѣ я тогда была грязною?

О, я хотѣла бы знать въ эту ночь, кто это первый сдѣлалъ со мною.

Вѣроятно, это случилось въ тотъ мигъ, когда въ первый разъ рука мальчика протянулась мимо меня къ другой. Я бы хотѣла припомнить свои тогдашнія чувства. Что это было? Удивленіе или, быть можетъ, неопредѣленный стыдъ, потому что я осталась стоять одна съ протянутой рукою, или просто боль, безыменная, глухая, вдругъ выросшая точно стѣна?

Я не помню ясно, когда это случилось. Скорѣе всего, оно медленно входило въ сознаніе, какъ входитъ горячка, оспа или тифъ. Я помню, сначала было любопытство. Я спрашивала другихъ:

— Что это значитъ? Зачѣмъ онъ взялъ тебя за руку?

И мнѣ отвѣчали коротко, сквозь зубы:

— Ты не понимаешь.

Кажется, это было такъ. Да, такъ. И тогда еще не было злобы, только дрожала грудь. И еще было впечатлѣніе красоты и какихъ-то одуряющихъ запаховъ. И больше ничего.

И вотъ тогда случилось «это».

Ну да, я въ первый разъ услышала объ немъ отъ тетки. Какъ оно обыкновенно говорится?

— Ты собой нехороша, и должна учиться.

Я помню (и это одно изъ самыхъ отвратительныхъ моихъ воспоминаній), что покраснѣла до корней волосъ, точно тетя поймала меня на чемъ-то тайномъ и постыдномъ. И тогда я въ первый разъ (я утверждаю это) почувствовала, что есть грязь. Именно она мнѣ первая разсказала объ этомъ. Точно это ея, глазъ подсмотрѣлъ въ моей душѣ что-то такое, чего никто никогда не долженъ былъ видѣть.

Кажется, это было такъ. Я хочу припомнить… Послѣ этого я ушла къ себѣ въ комнату и долго плакала, потому что я всегда это подозрѣвала.

Я хочу припомнить, какъ я плакала, маленькая стриженая двѣнадцатилѣтняя дѣвочка. Да, я сидѣла вотъ такъ, слегка нагнувъ голову, какъ будто мнѣ только что сдѣлали передъ тѣмъ жестокій выговоръ, и вотъ такъ скрестивъ на колѣняхъ руки, какъ благонравная дѣвочка. Я не билась головой. Нѣтъ. Я сидѣла, выпрямившись, вотъ такъ… какъ насъ учили сидѣть. И я сидѣла такъ тихо, что въ комнатѣ ничего нельзя было слышать, кромѣ жужжанія мухъ и грома колесъ на улицѣ.

Потомъ я вдругъ вспомнила слышанное мною выраженіе про одну взрослую дѣвушку:

— Да вѣдь это же настоящая рожа.

И я поняла, что погибла.

Да было это, такъ, и еще тогда же я вдругъ поняла, что есть зеркало. Ахъ, не кусокъ стекла, смѣшно и странно отражающій въ себѣ все, что ни попало, а зеркало.

Зеркало или, вѣрнѣе, міръ зеркалъ, всюду, въ домахъ и на улицѣ, въ залѣ и въ дѣтской, и даже битый осколокъ на кухнѣ подъ подушкой у кухарки.

Зеркало, которое есть для чего-то повсюду. Да, вотъ оно что. И проходя мимо трюмо, я внезапно краснѣла, точно узнала что-то гадкое.

И чтобы дѣлать это гадкое, я уходила и запиралась, чаще всего въ уборной и смотрѣла въ разбитый черепокъ безстыдно и мерзко. Этому меня научила тетя.

Вотъ какъ это было, и какъ я узнала все. Да, такъ.

И я встаю ночью и сажусь на постели. Я презираю себя и стыжусь. Я кусаю пальцы. Я бы хотѣла что-то сдѣлать надъ собой, но ночь, насмѣхаясь надо мной, идетъ. Я слышу ея противный гулъ и мучительный бой часовъ.

Такъ я путаюсь всѣ эти дни въ моихъ извращенныхъ мысляхъ и чувствахъ. Ахъ, вѣдь это же такъ понятно. Ну что тутъ страннаго? Вѣдь я же — старая дѣва. Вѣдь этимъ же сказано все. Развѣ же можетъ быть иначе? Такъ просто и понятно. Главное, просто и понятно.

Сегодня онъ меня спросилъ, что со мною.

Нѣтъ, въ самомъ дѣлѣ, его это такъ интересуетъ. Я чувствовала желаніе причинить ему боль.

— Я нашла самое себя, — сказала я насмѣшливо.

Мы стояли близко, и мнѣ захотѣлось взглянуть ему въ глаза. Я не знаю зачѣмъ. Просто такъ. Внимательно, внимательно. Я видѣла, какъ слегка дрогнули его рѣсницы, но онъ выдержалъ мой взглядъ. О, онъ старался быть серьезнымъ. Онъ такъ любитъ быть со мною серьезнымъ. Сейчасъ голову на бокъ, папиросу въ зубы. Ужасно серьезенъ.

— Ужасно глупо, — сказала я ему мысленно.

— Это большое счастье найти самого себя, — замѣтилъ онъ полуразсѣянно, потому что думалъ о другомъ, и лицо его оставалось печальнымъ, точно я передъ нимъ была не живая, а мертвая.

— Смотря какъ, — сказала я, чувствуя какъ у меня отъ злости блѣднѣютъ ногти.

И билось сердце. Странно, безо всякаго повода. Билось такъ, какъ будто онъ что-то сказалъ. Вздоръ. Сумасшествіе.

Онъ съ удивленіемъ посмотрѣлъ.

Ну, да, конечно, съ удивленіемъ. Развѣ онъ не имѣлъ на это права? О, всегда сколько угодно. Вѣроятно, я была бѣла, какъ бумага (главное, безъ повода… совсѣмъ безъ повода), или желта, какъ лимонъ, потому что я думала, что сейчасъ упаду.

И вдругъ онъ улыбнулся. Въ это время прозвонилъ звонокъ на уроки. Улыбнулся. И это вышло такъ, какъ будто бы такъ и надо. Это вышло совсѣмъ глупо.

— Подождите, — сказала я тихо.

Но все уже кончилось. Онъ стоялъ, слегка сконфуженный. И я не могла себѣ даже представить, какъ произошла и куда дѣлась эта улыбка, и была ли она вообще или это только такъ мнѣ показалось.

— Господа, пора идти на урокъ, — сказалъ кто-то насмѣшливымъ голосомъ.

— Да, правда, пора, — повторилъ онъ, застегиваясь. (Что это за подлая привычка застегиваться?)

— Подождите же, — сказала я раздраженно.

Онъ остановился. (Ну, пускай теперь идетъ).

— Ну, идите же.

Я сѣла на подоконникъ. Мнѣ хотѣлось пережить то, что случилось. (Ужасно много. Не правда ли?)

«Зачѣмъ спѣшить?» — думала я: — «Пусть идетъ. Я должна припомнить, какъ все это было».

И потомъ меня все равно охватила слабость.

— Мы окончимъ нашъ разговоръ потомъ, не правда ли? — сказалъ онъ, нагибаясь низко, чтобы взять книги.

Я не отвѣтила. Я только внимательно смотрѣла. О, это было замѣчательно умно.

Въ дверяхъ онъ повернулся еще разъ и уходя улыбнулся опять. Фу, какъ глупо и пошло. Улыбнулся…

Во всякомъ случаѣ, мнѣ не слѣдовало такъ теряться, тѣмъ болѣе, что въ это время вошла Марія Сергѣевна.

Она вошла, вопросительно и съ любопытствомъ глядя на него. Она одновременно спрашивала и упрекала. Кому это онъ могъ улыбаться такимъ образомъ въ ея отсутствіе? А, вотъ кому.

Лицо ея изображаетъ гримаску, да и то мгновенную. Черезъ слѣдующее мгновеніе она уже забыла меня.

— Вѣжливость требуетъ входя здороваться, — говорю я.

Она краснѣетъ, ея губы судорожно искривляются.

— Я извиняюсь, — говоритъ она.

Черты ея лица искажены внезапнымъ страхомъ. Она знаетъ, что я буду безпощадна. Ей нужно было держаться на-чеку. Теперь она въ моей власти, и я хочу ей это доказать. Такія, какъ она, должны бояться всякаго скандала.

И она также внезапно какъ покраснѣла, блѣднѣетъ.

— Право, мнѣ показалось, что мы уже видѣлись, — говоритъ она, силясь дружелюбно улыбнуться.

Она смотритъ на меня и, кажется, въ первый разъ за все время хорошенько меня видитъ. И она негодуетъ на меня за то, что меня видитъ. Вотъ въ чемъ дѣло. Она такъ прекрасно понимаетъ, что это одно только скучное недоразумѣніе, что она меня вдругъ видитъ, недоразумѣніе, котораго можно было бы, при извѣстной степени осторожности, избѣжать. И съ тоскою и страданіемъ она слѣдитъ за всѣми моими движеніями.

Но я безпокойно хожу, вѣрнѣе — мечусь, отъ окна къ роялю и обратно, и мнѣ хочется ее мучитъ. Вѣдь это уже неизбѣжно, Ну, все равно…

Я говорю:

— Мнѣ очень жаль, что я не могу принять вашего извиненія, хотя вамъ пришлось для этого даже солгать.

И я объясняю ей, что ей не могло показаться, что мы уже видѣлись, такъ какъ она только что вошла въ гимназію, а я даю уже третій урокъ.

Она молчитъ, потомъ пожимаетъ плечами и виноватымъ голосомъ говоритъ:

— Странно.

По ея лицу… и я вдругъ вижу, что оно, какъ всегда, вызывающе, почти нелѣпо-красиво. Я почти съ ужасомъ вижу это, и ничего не понимаю. Развѣ же это глаза, носъ или губы? Я не знаю. Можетъ быть. Но все равно… По ея лицу проходятъ всѣ ея немногочисленныя и несложныя мысли. Она ищетъ словъ, которыя могли бы успокоить меня. Она старается придумать еще какую-нибудь ложь и безпомощно морщитъ лобъ, точно ребенокъ. Она думаетъ, что меня, вообще, такъ не трудно успокоить.

Я разомъ пересѣкаю эту агонію:

— Ничего нѣтъ страннаго. Напротивъ, я очень благодарна вамъ, что вы первая пошли на встрѣчу моему желанію. Итакъ, предупреждаю васъ, что мы больше незнакомы.

Она смотритъ на меня, готовая заплакать, и говоритъ, точно наказанная дѣвочка:

— Я не заслуживаю такой кары. Что вамъ нужно отъ меня?

Конечно, мнѣ ее жаль. Но вѣдь я же все равно должна ее ненавидѣть. Вѣдь такъ или иначе должна же и я существовать. Ахъ, все равно. Я ничего не понимаю. Все равно.. Въ дверяхъ я сталкиваюсь съ начальницею.

— Въ классахъ шумятъ, — говоритъ она и вдругъ сразу умолкаетъ.

При взглядѣ на Марію Сергѣевну ея сухое желтое личико дѣлается строгимъ, и въ немъ можно прочитать вопросъ:

— Что это еще? Нервы? Ахъ, скажите, даже слезы. Не думаетъ ли она, что здѣсь будуаръ кокотки, чтобы устраивать истерики?

Меня она молча и почтительно пропускаетъ. О, я такая примѣрная, скромная учительница.

И я ненавижу себя, ее. Какъ отвратительна жизнь.

Это послужило сигналомъ. Теперь, когда Марія Сергѣевна входитъ, ей приходится говорить преувеличенно громко, точно она въ безвоздушномъ пространствѣ. Она старается завязать съ тою или другою изъ насъ дружескую, интимную бесѣду. Почему на нее должны дуться непремѣнно всѣ? Она этого не понимаетъ. Что, собственно, случилось?

Но разговора съ мужчинами она теперь замѣтно избѣгаетъ. Если отвѣчаетъ, то еле уловивымъ капризнымъ движеніемъ плечъ. Ахъ она не понимаетъ, чего, вообще, отъ нея требуютъ.

У нея появился особый, задумчивый взглядъ. Когда она говоритъ, она смотритъ прямо въ лицо, но въ губахъ у нея что-то нетерпѣливое. Но чаще всего она смотритъ черезъ окно и тогда вдругъ поправляетъ волосы.

Мнѣ бы хотѣлось ея не видѣть, но это невозможно. Когда она отворачивается, я гляжу на нее украдкой. Я люблю ея волосы и то, что она сейчасъ грустна. И это ровно ничего не значитъ, что мы поссорились. Зачѣмъ намъ быть непремѣнно въ дружбѣ? Это не имѣетъ никакого отношенія. Ну да, быть можетъ, я даже влюблена въ нее. Это не имѣетъ никакого отношенія.

И это же понимаютъ всѣ остальныя. Поэтому, когда она приближается къ кому, на нее бросаютъ короткіе взгляды и тотчасъ отворачиваются. Ну да, она хороша. Что же далѣе? Неизвѣстно. И у всѣхъ находятся неотложныя дѣла. Съ ея приближеніемъ разскрываются книги и тетради, надѣваются пенснэ. Почему она ничѣмъ не займется? Нельзя же вѣчно стрекотать?

Терпѣливѣе всѣхъ ее выслушиваетъ Варвара Александровна. Она куритъ и задаетъ ей вопросы: какъ ей понравился новый учитель? гдѣ она пріобрѣла свою шляпку?

Ея вопросы, предлагаемые самымъ безукоризненнымъ и даже участливымъ тономъ, служатъ для всѣхъ безплатнымъ развлеченіемъ. Это видно изъ поджатыхъ губъ, низко наклоненныхъ головъ и напряженно-неподвижныхъ позъ.

Но Варвара Александровна остается совершенно серьезной. Она, видимо, о чемъ-то размышляетъ. И сейчасъ она беретъ на себя роль объективнаго судьи. Она точно говоритъ:

— Оставьте. Пусть она выскажется.

И мы всѣ слушаемъ. Марія Сергѣевна съ радостною готовностью даетъ ей свои отвѣты. Вотъ они: новаго учителя она находитъ довольно интереснымъ, а свою шляпку она купила въ «Новомъ магазинѣ модъ» на Почтовой улицѣ.

Варвара Александровна точно мысленно взвѣшиваетъ каждое сказанное ею слово, проницательно вглядываясь въ нее глазами. Нѣтъ, она ничего не можетъ понять. Можетъ быть, она глупа, можетъ быть, умна, эта странная игра природы. Во всякомъ случаѣ ничего неизвѣстно. И она сочувственно улыбается ей, прищуривая свои большіе милые глаза. Я смотрю на ея лицо, обезображенное какимъ-то дьяволомъ, и на эти удивительные, вѣчно пытливо устремленные куда-то глаза, и мнѣ кажется, что если бы я была мужчиной, то любила бы непремѣнно такую женщину.

… И вотъ кѣмъ-то произносится и передается изъ устъ въ уста слово: пикникъ.

— Отчего бы не устроить пикникъ? Развѣ будка № 3 не для всѣхъ? Только, разумѣется, безъ… Вы понимаете? Гм, гм… Да, да, конечно, безъ…

Мужчинъ рѣшено пригласить въ самый послѣдній моментъ.

Ахъ, никто не хочетъ ей ни мстить, ни вообще… Да и мстить то не за что. Но…

Я говорю:

— Мнѣ рѣшительно все равно. Мы съ нею не разговариваемъ.

Варвара Александровна спокойно куритъ. Она предпочитаетъ не вмѣшиваться въ рѣшеніе этого вопроса. Вопросъ остается глухо обойденнымъ. Развѣ мы не можемъ устроить пикникъ своей частной компаніей? Вотъ странно.

Пикникъ! Какое восхитительное слово. Отчего такъ дрожатъ руки и бьется сердце? Мы всѣ посходили точно съ ума. Можно подумать, что мы замышляемъ какое-то предательство. О, мужчины ничего не должны знать о нашихъ приготовленіяхъ.

Мужчины. Кто произнесъ это слово? Какая безтактность. Мы негодуемъ… Конечно, будутъ приглашенные и изъ мужчинъ. Странно было бы обойти ихъ приглашеніемъ. Взгляды устремляются на Варвару Александровну. Она въ знакъ согласія киваетъ головой.

Да, но это не такъ просто. И мы серьезно рѣшаемъ вопросъ, ѣстъ ли Никифоръ Нилычъ сардины, и не лучше ли припасти для него баночку маринованныхъ грибовъ. Мы хотимъ исполнить всѣ мужскія прихоти. Въ этомъ есть таинственная прелесть. Почемъ мы знаемъ, что это означаетъ, что Василій Осиповичъ пьетъ только водку съ пикономъ? Это составляетъ его загадку, и именно потому рѣшено пріобрѣсти пиконъ. Пусть каждый изъ нихъ вдалекѣ отъ привычной городской обстановки, на лонѣ природы, вдругъ почувствуетъ на себѣ нашу заботливость. Пусть онъ узнаетъ, что о немъ кто-то подумалъ. Но кто? Это тоже будетъ загадкой.

О, сколько скрытаго лукавства въ приглашеніяхъ! Долго рѣшается вопросъ о Петрѣ Леонидовичѣ. Онъ не хорошъ въ хмелю, и потому его было бы лучше избѣжать. Вѣдь онъ неисправимъ, ну, рѣшительно неисправимъ. Это очень жаль, но… Однако въ послѣдній моментъ все-таки рѣшено, что Евгенія Васильевна сумѣетъ на него повліять. Евгенія Васильевна безмолвно краснѣетъ, благодарно наклоняясь надъ листомъ бумаги, въ которомъ она производитъ хозяйственные подсчеты.

Сборный пунктъ въ саду у начальницы. Здѣсь же, у воротъ, насъ ожидаютъ двѣ линейки.

Первымъ приходитъ Петръ Леонидовичъ.

Онъ уже выпивши, но держится, по общему признанію, вполнѣ прилично; одѣтъ онъ въ сильно поношенную пару, но изъ бокового кармана пиджака у него выглядываетъ бѣлоснѣжный платочекъ. Видно, что когда-то онъ зналъ очень хорошія времена. Даже волосы у него въ полномъ порядкѣ, и онъ старается прикрыть ими лысину при помощи тщательнаго начеса. Снимая фуражку, онъ осторожно ихъ поправляетъ. А снимаетъ онъ ее поминутно, дружелюбно махая ею издали всѣмъ вновь прибывающимъ.

Идея пикника ему кажется просто геніальной.

— Это напоминаетъ мнѣ… — обращается онъ ко всѣмъ и каждому, но его никто не слушаетъ, кромѣ одной Евгеніи Васильевны, которая охотно бы его выслушала, но онъ игнорируетъ ея существованіе.

Уже часъ дня, но изъ мужчинъ налицо всего трое.. Кромѣ Петра Леонидовича, явились только Станиславъ Викентьевичъ и… онъ.

Вѣроятно, это нестерпимо мучительно, но во мнѣ, должно быть, слишкомъ мало альтруизма, чтобы страдать за другихъ. Впрочемъ, я поминутно смотрю на часы. Рѣшено ждать еще съ полчаса и потомъ ѣхать. Является предположеніе, что тутъ интрига. Вспоминаютъ отвѣтъ Василія Осиповича, что онъ постарается быть, но не обѣщаетъ навѣрное. Кто то припоминаетъ, что слышалъ что то о предполагавшейся прогулкѣ на велосипедахъ. Вытянутыя лица подчеркиваютъ бѣдность и безпомощность туалетовъ ихъ обладательницъ, и сразу становится замѣтнымъ все то, что раньше не бросалось въ глаза. Видно, что Александра Ѳедоровна сегодня причесана совершенно по-новому, а Клавдія Петровна надѣла золотой браслетъ, доставшійся ей отъ бабушки.

Ровно въ половинѣ второго Варвара Александровна говоритъ, весело и рѣшительно потушивъ папиросу:

— Буде.

И всѣ молчаливо ей подчиняются.

— Ѣхать, такъ ѣхать, — говоритъ она съ энергичной суровостью, встряхивая волосами, остриженными въ кружекъ: — Господа кавалеры. Потрудитесь взять вотъ это. Безъ разговоровъ. Нечего васъ баловать. Ну-съ, уложили?

Мы тоже начинаемъ усаживаться на линейки, и въ первый разъ я вижу въ этомъ что-то смѣшное и жалкое. Я забиваюсь въ уголъ и почти сожалѣю, что поѣхала.

Тотъ бокъ линейки, куда садится Александра Ѳедоровна, замѣтно подается подъ ея тяжестью, и поэтому ее просятъ помѣняться мѣстами съ Клавдіей Петровной. Сначала она отказывается повиноваться, но ямщикъ на пробу трогаетъ, и колесо чиркаетъ; тогда ее рѣшительно просятъ пересѣсть. Вся зардѣвшись, она переходитъ на другую сторону, неуклюже переступая толстыми ногами на высокихъ французскихъ каблукахъ, и на нее положительно противно смотрѣть. О, Боже, зачѣмъ она такая толстая? И съ виноватымъ видомъ она садится туда, куда ей указываютъ.

Потомъ приходится вновь перекладывать кульки. Викентій Станиславовичъ, на лицѣ котораго, вообще, трудно что-нибудь прочесть, второй разъ методически размѣщаетъ кульки и безстрастно говоритъ самъ себѣ, называя ихъ почему-то въ женскомъ родѣ:

— Эту сюда, а эту туда.

У него тугіе бѣлые воротнички, рыжіе, торчащіе кверху усы и плотная красная шея.

Размѣстивъ второй разъ кульки, онъ пытается галантно подсаживать оставшихся дамъ.

— Эту сюда, а эту туда, — остритъ Варвара Александровна, которую онъ усаживаетъ рядомъ со мною.

— Нѣтъ, вотъ что, — говоритъ она Василію Петровичу, который ѣдетъ на другой линейкѣ: — это скучно. Пустите меня на ваше мѣсто, къ Петру Леонидовичу. Онъ, мой голубь, соскучился безъ меня. А вы на мое мѣсто. Дайте мнѣ пять штукъ папиросъ, и маршъ. Ну-съ, подвиньтесь, ваше превосходительство. Очень ужъ вы разсѣлись.

Я цѣлую тебя въ душѣ, другъ, сестра. Ты, которая все видишь и все знаешь.

Петръ Леонидовичъ весьма неохотно даетъ ей мѣсто рядомъ съ собою, презрительно оглядывая ея плоскій бюстъ и странное лицо.

— Нечего смотрѣть, — говоритъ она, закидывая ногу за ногу и глядя ему въ упоръ въ глаза: — Очень даже интересна.

Петръ Леонидовичъ съ оскорбленнымъ видомъ сопитъ.

Наконецъ мы трогаемся, напоминая собой что-то въ родѣ похоронной процессіи. На поворотѣ я на одинъ только моментъ вижу милое, мальчишеское Варино лицо. Она кокетливо предлагаетъ насупившемуся Петру Леонидовичу папироску.

— Прости! Прости! — говорю я мысленно: — я сегодня хочу быть счастлива.


Въ сущности, конечно, я понимаю, что это одно заблужденіе. И даже не заблужденіе, а скорѣе всего только предположеніе. Предположимъ, что я счастлива, предположимъ, что иксъ равно игрекъ. Въ общемъ, вздоръ, страшный вздоръ. Мнѣ просто хочется позировать на счастливую. Хочется узнать, какъ это бываетъ. Какіе бываютъ при этомъ глаза, губы. Глупость, фальшь.

Забившись въ уголъ линейки, я стараюсь разглядѣть его. При этомъ я немного раздражаюсь. Что значитъ онъ? Почему онъ? Потому что онъ меня позвалъ? Тысяча, и, можетъ-быть лучшихъ, умнѣйшихъ проходили мимо. Но одинъ позвалъ. Какъ это унизительно.

Нѣтъ, я положительно не могу быть счастливой! Чтобы быть счастливой, надо умѣть быть сентиментальной. Ну, развѣ, если бы я умѣла быть счастливой, я бы стала замѣчать, что лицо у этого человѣка до крайности самодовольно? Онъ убѣжденъ, что онъ именно тотъ, кѣмъ долженъ быть. И отъ этого мнѣ кажется, что его мысль точно сжата тѣснымъ кругомъ. Иногда она точно натыкается на стѣну. Это противно. Тогда у него дѣлается тупое выраженіе глазъ. И мнѣ хочется сдѣлать ему больно. Мнѣ бы хотѣлось, чтобы онъ былъ большой, огромный, чтобы онъ заслонилъ собою весь міръ. Господи, весь міръ! А онъ сидитъ вотъ такъ, слегка нагнувшись туловищемъ впередъ и положивъ руки на колѣни. Сидитъ и куритъ, благосклонно провожая глазами тумбы и ноги прохожихъ. Удивительно умное занятіе! Весь міръ! Нѣтъ, я положительно не умѣю быть счастливой.

— А гдѣ же Марія Сергѣевна? — спрашиваетъ онъ внезапно и при томъ не поворачивая головы.

Именно, не поворачивая головы! Значитъ, онъ все время думалъ о ней. Какое мнѣ дѣло до Маріи Сергѣевны? Онъ можетъ наводить о ней справки въ какомъ-нибудь другомъ мѣстѣ.

Вотъ и кончилось. Какъ хорошо, что я понимала; что это было просто такъ. Не правда ли? Я никогда не теряю нити Аріадны и остаюсь сама собой. Я всегда удерживаю въ рукахъ тонкую, тонкую ниточку и по ней иду, иду — и всегда выбираюсь. Я могу мечтать, даже дѣлать глупости, но потомъ я говорю: «Стопъ. Ни съ мѣста. Я не хочу больше». И тогда все кончается. Вотъ такъ и сейчасъ. Я не хочу больше.

Отвѣчаю коротко и грубо:

— Почемъ я знаю?..

И прекрасно. Во всякомъ случаѣ не заплачу. Чего бы это ни стоило. Скорѣй откушу себѣ собственныя губы.

— Простите, — говорю я: — Я закроюсь зонтикомъ отъ пыли… вотъ такъ.

Потомъ, поразмысливъ, я стучу въ стѣнку кучеру:

— Остановитесь.

— Что случилось?

Линейка останавливается. Не потеряла ли я чего-нибудь?

— Ровно ничего. Успокойтесь. Просто очень пыльно, и я не хочу дальше ѣхать. Прошу извинить за безпокойство.

Стараюсь удержать въ груди спазму. Уже версты двѣ отъ города. Какъ будетъ хорошо идти и плакать. Вотъ идея! Идти и плакать, когда никого нѣтъ.

Но онъ не хочетъ прощаться.

Не хотите подавать руки, — не надо.

Другая линейка останавливается тоже. Какъ непріятно.

— Прощайте.

Въ его лицѣ огорченіе и вопросъ. Огорченіе, впрочемъ, не болѣе того, какъ если бы у него неожиданно сдуло вѣтромъ шляпу, или что-нибудь въ этомъ родѣ. Вообще, непріятное осложненіе. Ну, чего ей было нужно? Линейка ѣхала, онъ курилъ. Все было такъ хорошо и вдругъ — пожалуйте! Ахъ, какъ это скучно.

— Я васъ прошу: не уходите.

Это мнѣ нравится: онъ меня проситъ! Онъ убѣжденъ, что почему-то имѣетъ право меня просить. Смотритъ на меня многозначительно и… довольно глупо. Я перебираю въ памяти и не могу найти подходящихъ словъ. Это всегда такъ бываетъ со мною. И такъ какъ я не нашла подходящихъ словъ, онъ вдругъ смѣло рѣшаетъ:

— Тогда и я съ вами.

Быстро соскакиваетъ съ линейки и отряхаетъ съ себя пыль. Потомъ оборачивается къ сидѣнью и близорукими, прищуренными глазами отыскиваетъ тамъ свою трость. И я вижу, какъ его затылокъ и плечи и вся фигура преисполнены самыми добрыми намѣреніями.

— Вотъ что, — говорю я грубо и рѣзко: — мнѣ не нужно никакихъ проводовъ.

Онъ оборачивается съ удивленіемъ.

— Мнѣ лучше пройтись одной. Сегодня я не въ духѣ.

Онъ умоляюще взглядываетъ на прочихъ. Тогда въ линейкѣ поднимается гамъ:

— Нѣтъ, нѣтъ, оставайтесь съ нами.

(Собери же остатки твоего здраваго смысла. Иди. Ну, я прошу тебя, иди!)

— Мы васъ всѣ просимъ, — говоритъ онъ, протягивая большую, мягкую, всегда теплую ладонь.

Я отрицательно качаю головой.

— Я очень васъ прошу.

Онъ дѣлаетъ складочки возлѣ глазъ и ударяетъ на словѣ «очень».

Молча смотрю ему въ глаза. Мнѣ бы хотѣлось, чтобы онъ былъ въ эту минуту такъ серьезенъ, такъ серьезенъ. Но онъ улыбается. Здѣсь кругъ. Какъ всегда.

— Елена Ивановна, мы просимъ васъ остаться!

Это говоритъ Евгенія Александровна съ такимъ видомъ, какъ будто послѣ этихъ ея словъ мнѣ уже совершенно невозможно отказаться. Отъ другой линейки бѣжитъ Викентій Станиславовичъ.

Плотно сжимаю губы, сдвигаю брови и говорю:

— Если я доставила всѣмъ такое неудовольствіе…

Сажусь на прежнее мѣсто. Линейка трогается опять. Здѣсь кругъ.


Но вотъ и лѣсъ и будка.

— Давайте выходить.

— Давайте.

Онъ помогаетъ мнѣ выйти и чуть пожимаетъ мои пальцы. Что это? Почти вырываю руку. Нѣтъ, для меня это слишкомъ просто.

Мнѣ хочется внезапно заплакать. Онъ съ недоумѣніемъ смотритъ на меня. Но Варя говоритъ спокойнымъ, ироническимъ тономъ:

— За работу, друзья мои, за работу! Нечего любоваться другъ другомъ.

Она иронизируетъ надо всѣмъ: надъ соснами, надъ будкой, надъ всѣми нами. И въ то же время ея глаза все видятъ, все знаютъ.

Мы принимаемся за устройство пикника. И только въ рукахъ у меня дрожь.

Наконецъ, мы всѣ насытились. Петръ Леонидовичъ пьянъ. О, это удивительная фигура! Петръ Леонидовичъ вовсе не такъ простъ. Прежде всего, онъ видалъ лучшія времена. У него есть… какъ бы это лучше сказать? Какой-то внутренній навыкъ жизни. Онъ знаетъ, что говоритъ и дѣлаетъ. Какой-то ужасный, противный навыкъ жизни.

Я не понимаю, за что такъ ненавижу его. Можетъ быть, за то, что когда онъ ѣстъ, то при этомъ сопитъ носомъ и противно чавкаетъ. Если беретъ за руку, то задерживаетъ ее въ своей рукѣ нѣсколько дольше.

Сейчасъ онъ обнаруживаетъ прямо небывалое собраніе свѣтскихъ качествъ. Оказывается, что онъ умѣетъ галантно передавать посуду и, вообще, угощать дамъ. При этомъ онъ говоритъ неожиданныя двусмысленности, вызывающія у всѣхъ невольную скверную усмѣшку, за которую нельзя себя не презирать.

Подъ конецъ эта безнаказанность дѣлаетъ его совершенно нахальнымъ. Онъ проситъ позволенія стать передъ мною на колѣни и въ такомъ видѣ мнѣ прислуживать. Мнѣ хочется ударить его по физіономіи.

— Вы пьяны, — говорю я ему: — извольте убираться.

— Гвардія умираетъ, но не сдается! — заявляетъ онъ съ паѳосомъ, брызжа слюною и вызывая общій смѣхъ.

Онъ хочетъ на дѣлѣ показать, какъ умѣлъ въ старину добиваться взаимности. Онъ прозрачно намекаетъ, что стоило ему пошевелить бровью, и женщины, очертя голову, кидались въ его объятія. Главное, больше вѣры въ себя! Вотъ, что необходимо, когда идешь къ женщинамъ. О, какія женщины вѣшались ему на шею! Онъ прищелкиваетъ языкомъ.

Онъ снисходитъ къ обществу такихъ, какъ мы.

Пошатываясь, онъ проситъ у меня позволенія сопровождать меня и, отставъ отъ прочихъ, когда я хлопочу по хозяйству, вдругъ, улучивъ моментъ, неожиданно цѣлуетъ мою руку. Я выдергиваю ее съ такою силою, что онъ съ трудомъ удерживается на ногахъ. Онъ дрожитъ мелкою дрожью, и изъ глазъ у него выступаютъ не слезы, а какая-то противная мокрота.

— Даже такая женщина, какъ ты, — говоритъ онъ, съ неожиданнымъ и удивительно наглымъ спокойствіемъ.

— Какъ вы смѣете? — кричу я.

Но онъ стоитъ молча и только пошатывается на ногахъ. Глаза его мутны, дыханіе сипло, и голова подергивается. Мнѣ кажется, что онъ наслаждается тѣмъ, что оскорбилъ меня. Вообще, съ нимъ происходитъ что-то отвратительное и непонятное."

Содрогаясь, я убѣгаю отъ него.

Всѣ идутъ по дорогѣ, отдѣляющей насъ отъ лѣса.

— Знаете, это — велосипедисты, — замѣчаетъ кто-то, показывая вдаль на дорогу.

Я не вижу ничего, кромѣ мелькающей красной точки.

— Ихъ четверо, — рѣшаетъ Евгенія Александровна.

И вдругъ наступаетъ неловкое молчаніе, постепенно, въ зависимости отъ остроты зрѣнія каждаго.

Это Марія Сергѣевна. Проѣзжая мимо насъ, она замедляетъ ходъ и даритъ насъ очаровательною улыбкою. За нею слѣдуютъ Никифоръ Нилычъ, Василій Осиповичъ и Петръ Павловичъ. Всѣ они киваютъ намъ съ дружескимъ выраженіемъ головами.

Все это проносится въ одинъ мигъ, какъ видѣніе. Я стою и думаю о томъ, что Марія Сергѣевна въ красномъ и что она безумно хороша, что только для нея свѣтитъ солнце и цвѣтутъ поля и лѣса. И то же я читаю на лицахъ другихъ.

Въ это время раздается отчаянный крикъ. Это бѣжитъ отъ будки и машетъ фуражкой велосипедистамъ Петръ Леонидовичъ.

Видно, какъ они останавливаются, и Марія Сергѣевна незамѣтнымъ движеніемъ соскакиваетъ съ велосипеда. Она ведетъ его, граціозно выставивъ грудь и легко переступая ногами.

Петръ Леонидовичъ подбѣгаетъ къ ней съ воплемъ. Онъ плачетъ.

— Матушка ты моя!

Рыдая, онъ цѣлуетъ ей руки, сначала одну, потомъ другую.

Она отвѣчаетъ ему звонкимъ хохотомъ.

— Совсѣмъ расчувствовался песикъ, — говоритъ Варвара Александровна, весело щуря глаза и сильно затягиваясь папироской.

Но мы всѣ внимательно слѣдимъ за происходящимъ.

Видно, какъ Петръ Леонидовичъ вдругъ, какъ набитый чѣмъ то мѣшокъ, грузно и неловко опускается на колѣни прямо въ пыль. Намъ не слышно, что онъ говоритъ, но онъ прижимаетъ руки вмѣстѣ съ фуражкой къ груди, точно молится.

Ихъ обоихъ обступаютъ. Но она уже больше не смѣется. Она что-то серьезно говоритъ ему. вѣроятно, проситъ встать. Я вижу, какъ она наклоняется и какъ ея черныя, тяжелыя, туго заплетенныя косы скатываются съ плечъ. Она объясняетъ ему что-то, точно маленькому ребенку, а онъ слушаетъ ее, восторженно закинувъ голову.

И вдругъ, сама не знаю отъ чего, я начинаю громко плакать.

Маркъ Криницкій.
"Современникъ", кн.IV, 1912