— Как же ты сказал, сорвался? — сказали в один голос эсаул и Денисов.[1]
Тихон стал чесать одной рукой спину, другой голову. Его уже несколько раз бранили за это. Он почесал спину и улыбнулся. Лицо Тихона, казалось, было лишено способности улыбаться, и потому неожиданная улыбка, открывавшая недостаток зуба, всегда неотразимо заразительно сообщалась другим. Денисов, Долохов улыбнулись, Петя залился, сам не зная чему, веселым смехом, к которому невольно пристал и барабанщик.
— Как же ты сказал, сорвался? — напрасно стараясь удержать свой смех, спросил Денисов.
— Да что, совсем несправный был, — сказал Тихон, махнув рукой.
— Ах, шельма!
— И одежонка плохенькая такая на нем... Что же, я не видал разве хранцузов-то. — Тихон опустил глаза. — Да и грубиан, ваше благородие, — сказал он вдруг, видимо довольный найденной отговоркой.
— Чем же он грубиан? — спросил Долохов.
— Как же, говорит: я сам анаральский сын, не пойду, говорит.[2]
Денисов нахмурился.
— Эка скотина, — сказал Денисов, — послал[3] взять, а ты... Расспросить надо.
— Да я его спрашивал, — сказал Тихон. — Он говорит: плохо знаком. Наших, говорит, и много, да все плохие, только, говорит, одна названия. Ахнете, говорит, хорошенько, всех заберете.
И Тихон засопел пронзительно.
— А, скотина, — сказал Денисов.
— Да что же, коли надо, я сбегаю, еще возьму какого, теперь темно, — сказал Тихон.
Денисов, не отвечая ему, обратился к Долохову, совещаясь, что теперь делать.
Петя не слушал их, он стоял подле Тихона и не спускал с него удивленных глаз.
Тихон оглядывался вокруг себя. Увидав барабанщика, он подмигнул ему и улыбнулся.
— А ты разве его знаешь? — сказал Петя.
— Как же, при мне поймали, — сказал Тихон. — Их там пара была. Другой еще пофигуристее был.
— Где же другой? — спросил Петя.
— Из-за сапог что-то у казаков вышло. Вздор какой-то. А тот еще ловчее был, — сказал Тихон и, оглянувшись