стную лампу, какъ дежурный надзиратель подходилъ къ окошечку въ двери и слащавымъ голосомъ говорилъ:
— Убавьте огонька, ужъ девять часовъ.
Нѣсколько дней подрядъ я «убавляла огонька»; но потомъ, убѣдившись, что вечернее время у меня пропадаетъ совершенно напрасно, я перестала подчиняться требованію моего аргуса, несмотря на неоднократныя его напоминанія. Кончилось тѣмъ, что явился смотритель, чтобы подѣйствовать на меня своимъ авторитетомъ; онъ объяснилъ мнѣ, что керосина полагается мало, («вотъ столечко»,—сказалъ онъ, показывая при этомъ край своего пальца) и потому его «зря» нельзя тратить. Я опять предложила покупать керосинъ на мой счетъ. Смотритель отказалъ и въ этомъ.
— А вдругъ губернаторъ пріѣдетъ вечеромъ и увидитъ, что одна камера освѣщена больше другихъ. Тогда вѣдь мнѣ достанется.
— Да поймите, сказала я, что это, въ сущности, мое право, котораго у меня нельзя отнять. Вѣдь я не приговорена къ тюрьмѣ, я не лишена правъ, мое нынѣшнее заключеніе вызвано исключительно тѣмъ, что еще не выполнены формальности, которыми обставлена пересылка на мѣсто назначенія. Несправедливо примѣнять ко мнѣ мѣры стѣсненія, сверхъ абсолютно необходимыхъ при всякой формѣ заключенія вообще. Да, наконецъ, я хорошо знаю, что въ другихъ тюрьмахъ вовсе не воспрещается сидѣльцамъ покупать свѣчи и жечь ихъ хоть цѣлую ночь.
Мои аргументы имѣли значеніе гласа вопіющаго въ пустынѣ, и я портила глаза, читая въ полумракѣ.
Тѣмъ не менѣе мое положеніе измѣнилось радикально къ лучшему. Прежняя обстановка, угнетая внѣшнимъ видомъ и внутреннимъ содержаніемъ, парализовала мысль и исключала всякую возможность работать: отравляя существованіе совокупностью всѣхъ своихъ условій, она, казалось, подрѣзывала самую жизнь и желаніе жить. Теперь я вздыхала свободно,