нинъ и, доставая трехрублевую бумажку, спросилъ: жертвуешь?
— Бери больше, бери, Сережа…
— Довольно.
И пріятели, простившись съ Варварой Петровной, вышли.
Провожая ихъ, Варвара Петровна придержала за руку мужа и, виновато заглядывая ему въ лицо, шепнула:
— Не сердись, Сережа. Прости меня.
Былъ первый часъ ночи. Ордынцевъ и Вершининъ сидѣли въ отдѣльной комнатѣ трактира, въ облакахъ табачнаго дыма, и незамѣтно, среди оживленной бесѣды, потягивали дешевый крымскій лафитъ, ухаживая уже четвертую бутылку, предварительно выпивъ по нѣскольку стакановъ чая съ коньякомъ. Изъ большой залы доносились звуки органа. У обоихъ пріятелей были возбужденныя и раскраснѣвшіяся лица.
— Ты, вотъ, Василій Михайлычъ, говоришь: Гобзинъ… Отлично…
— Животное!.. — перебилъ Ордынцевъ. — У меня, говорить, есть основанія… Такъ и хотѣлось плюнуть въ эту самодовольную морду…
— Хотѣлось? — засмѣялся Вершининъ.
— И слѣдовало бы… А не посмѣлъ… Не по-смѣлъ!.. Зане пять тысячъ, жена и дѣти… Понимаешь, Сергѣй Павлычъ?..
— Ты не кипятись. Нынче спросъ на животныхъ не въ одной твоей лавочкѣ…
— Еще университетскій!.. Ахъ, голубчикъ, Сергѣй Павлычъ… молодые-то люди! Еслибъ ты только зналъ, какіе молодые люди есть! — съ какимъ-то особенно страстнымъ возбужденіемъ и со скорбью воскликнулъ Ордынцевъ и хлебнулъ изъ стакана.
Онъ начиналъ немного хмѣлѣть. Его такъ и подмывало открыться пріятелю: сказать, какая у него жена и что за сынокъ, но стыдливое чувство остановило его. Ордынцевъ вообще никому не жаловался на свое семейное положеніе, и даже близкій ему человѣкъ Вершининъ только догадывался о неприглядной семейной жизни Василія Михайловича.