— А гдѣ же вы лишились уха?
— Въ Новороссійскомъ… Въ скорости послѣ замиренія, мы на шкунѣ „Дротикъ“ клейсеровали у Капказа, а затѣмъ непокорнаго черкеса въ Туречину перевозили… можетъ, слыхали объ этомъ?
— Слыхалъ.
— Такъ вотъ въ ту самую весну, какъ мы перевезли одну партію черкесовъ и вернулись въ Новороссійскъ, я и рѣшился уха, вашескобродіе.
— Какъ такъ?
— Да такъ. Вовсе, можно сказать, по глупой причинѣ.
— По какой?
— Не стоитъ и объяснять. Совсѣмъ нестоющая причина, вашескобродіе.
Тарасычъ примолкъ и снова принялся снимать съ перекладинъ сушившіяся простыни и полотенца.
Эта таинственность Тарасыча, обыкновенно словоохотливаго и любившаго поговорить, какъ онъ выражался, объ „умственномъ“, признаться, меня заинтриговала, и я сталъ его упрашивать разсказать, какая это такая нестоющая причина.
Тарасычъ наконецъ сдался.
— Вамъ, пожалуй, можно сказать,—проговорилъ онъ, приблизившись ко мнѣ,—вы это самое дѣло можете взять въ понятіе…
И, понижая голосъ, хотя въ купальнѣ не было ни души, застѣнчиво и словно бы виновато шепнулъ:
— Изъ-за бабы, вашескобродіе.
— Изъ-за бабы?—невольно переспросилъ я.
— Точно такъ, вашескобродіе. Изъ-за приверженности къ одной бабѣ. Въ тѣ поры, вашескобродіе, я моложе былъ,—словно бы извиняясь, продолжалъ Тарасычъ,—такъ изъ-за эвтой самой бабы меня вовсе обезуродовать хотѣли.
— Она, значитъ, была черкешенка?
— Зачѣмъ черкесинка? Форменная наша россійская, съ Дона была пріѣхатчи съ супругомъ. И что это за баба была, вашескобродіе! Другой такой ни раньше, ни послѣ не видалъ!—прибавилъ горячо Тарасычъ, видимо отдавшійся нахлынувшимъ воспоминаніямъ и уже не стыдившійся, а, напротивъ, казалось, охотно готовый поговорить о нихъ.
— Вы разскажите, Тарасычъ, подробно эту исторію.