по щекѣ, улыбнулась ему и, шелестя шелковымъ платьемъ, вышла изъ спальни.
Шурка возвращался въ садъ, не совсѣмъ удовлетворенный. Впечатлительному мальчику и слова, и ласка матери казались недостаточными и не соотвѣтствующими его переполненному чувствомъ раскаянія сердцу. Но еще болѣе его смущало то, что съ его стороны примиреніе было не полное. Хотя онъ и сказалъ, что любитъ маму по-прежнему, но чувствовалъ въ эту минуту, что въ душѣ его еще оставалось что-то непріязненное къ матери и не столько за себя, сколько за Чижика.
— Ну, какъ дѣла, голубокъ? Замирился съ маменькой?—спрашивалъ Ѳедосъ подошедшаго тихими шагами Шурку.
— Помирился… И я, Чижикъ, прощенія просилъ, что обругалъ маму…
— А развѣ такое было?
— Было… Я маму назвалъ злой и гадкой.
— Ишь вѣдь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да какъ отчекрыжилъ!..
— Это я за тебя, Чижикъ!—поспѣшилъ оправдаться Шурка.
— То-то понимаю, что за меня… А главная причина—сердце твое не стерпѣло неправды… вотъ изъ-за чего ты взбунтовался, махонькій… Оттого ты и Антона жалѣлъ… Богъ за это проститъ, хучь ты и матери родной сгрубилъ… А все-таки это ты правильно, что повинился. Какъ-никакъ, а мать… И когда ежели человѣкъ чувствуетъ, что виноватъ—повинись. Что бы тамъ ни вышло, а самому легче будетъ… Такъ ли я говорю, Лександра Васильичъ? Вѣдь легче?..
— Легче,—проговорилъ раздумчиво мальчикъ.
Ѳедосъ пристально поглядѣлъ на Шурку и спросилъ:
— Такъ что же ты ровно затихъ, посмотрю, а? Какая такая причина, Лександра Васильичъ? Сказывай, а мы вмѣстѣ обсудимъ. Послѣ замиренія у человѣка душа бываетъ легкая, потому все тяжелое зло изъ души-то выскочитъ, а ты, глядико-сь, какой туманливый… Или маменька тебя позудила?..
— Нѣтъ, не то, Чижикъ… Мама меня не зудила…