— Молчать! Какъ ты смѣешь такъ со мной говорить!? Анютка! Принеси мнѣ перо, чернила и почтовой бумаги!
— Мама!—умоляющимъ, вздрагивающимъ голосомъ воскликнулъ Шурка.
— Убирайся вонъ!—прикрикнула на него мать.
— Мама… мамочка… милая… хорошая… Если ты меня любишь… не посылай Чижика въ экипажъ…
И, весь потрясенный, Шурка бросился къ матери и, рыдая, припалъ къ ея рукѣ.
Ѳедосъ почувствовалъ, что у него щекочетъ въ горлѣ. И хмурое лицо его просвѣтлѣло въ благодарномъ умиленіи!
— Пошелъ вонъ!.. Не твое дѣло!
И съ этими словами оно оттолкнула мальчика… Пораженный, все еще не вѣря рѣшенію матери, онъ отошелъ въ сторону и плакалъ.
Лузгина въ это время быстро и нервно писала записку къ экипажному адъютанту. Въ этой запискѣ она просила „не отказать ей въ маленькомъ одолженіи“—приказать высѣчь ея деньщика за пьянство и дерзости. Въ концѣ записки она сообщала, что завтра собирается въ Ораніенбаумъ на музыку и надѣялась, что Михаилъ Александровичъ не откажется ей сопутствовать.
Запечатавъ конвертъ, она отдала его Чижику и сказала:
— Сейчасъ отправляйся въ экипажъ и отдай это письмо адъютанту!
— Слушаю-съ!—дрогнувшимъ голосомъ отвѣтилъ матросъ, хмуря нависшія брови и стараясь скрыть волненіе, охватившее его.
Шурка рванулся къ матери.
— Мамочка… ты этого не сдѣлаешь… Чижикъ!.. Постой… не уходи! Онъ чудный… славный… Мамочка!.. милая… родная… Не посылай его!—молилъ Шурка.
— Ступай!—крикнула Лузгина деньщику.—Я знаю, что ты подучилъ глупаго мальчика… Думалъ меня разжалобить?..
— Не я училъ, а Богъ! Вспомните Его когда-нибудь, барыня!—съ какою-то суровою торжесвенностью проговорилъ Ѳедосъ и, кинувъ взглядъ, полный любви, на Шурку, вышелъ изъ комнаты.
— Ты, значитъ, гадкая… злая… Я тебя не люблю!—вдругъ крикнулъ Шурка, охваченный негодованіемъ и возмущенный такою несправедливостью.—И я никогда не буду любить тебя!—прибавилъ онъ, сверкая заплаканными глазенками.