В последующий день, определенный для торжествования памяти преподобного Сергия, т. е. во вторник 2-го июня, ее императорское величество и их императорские высочества изволили слушать в той же церкви литургию, при восклицании многолетия палили из 51 пушки. В 6 часу по-полудии, по окончании вечернего пения, вторично изволили прибыть в показанную церковь для смотрения обряда, отправляемого при пострижении в монахи, при котором случае четыре человека, и в том числе два обращенных раскольника, одеты были в монашеское платье. Потом вторично изволили ездить на известную Корбуху, откуда в 11 часу возвратились. В 12-м же часу в третий раз зажжен был щит.
3-го числа июня, в среду, в 10 часов, ее императорское величество и их императорские высочества изволили выступить из дворца в церковь Живоначальныя Троицы, откуда при колокольном звоне и пушечной пальбе, в провожании преосвященного и духовенства, вытти из монастыря и сесть в карету соблаговолили.
По свойственному ее императорского величества к поданным своим милосердию и к нуждам их снисхождению, настоятелю тоя лавры, преосвященному архиепископу московскому, в знак высочайшего своего благоволения, изволила пожаловать золотые часы, богато брилиантами убранные“[1].
Приведенный выше документ является чрезвычайно характерным. По тону своему до приторности подобострастный, он в то же время дает нам верную картину, во что же, собственно говоря, вылились царские богомольные походы к Троиц — в XVIII столетии. Здесь мы видим и крестные ходы, и жалованье духовенства к царской руке, и лицемерные моления у гроба „преподобного“, и показное, нарочито для Екатерины устроенное пострижение в монашество, и также специально для Екатерины организованный ученый диспут, после коего, как сообщает Платон, воспитанниками и воспитывающими „приносимы были всенижайшие поздравления на разных, как то на российском, латинском, фраицусском, немецком, греческом и еврейском языках, сочиненные в прозе и стихах, что все ее императорское величество и их императорские высочества с явными знаками отменного удовольствия выслушать и с вящшим к училищу благо-волением принять благоволили[2]. И тут же рядом иллюминация на стенах лавры, блестящие фейерверки, три раза зажженные „в знак горящего в сердцах усердия и пламенеющей любви“, увеселительные вечерние поездки в Корбуху, „вокальная и инструментальная музыка“, „пение семинаристами пристойных кантов“, выпивка не только под пушечную пальбу, но и под звон всех лаврских колоколов и, наконец, как заключительный аккорд царского богомолья у Троицы, золотые часы, „богато брилиантами убранные“, пожалованные Платону „по свойственному (Екатерины) к поданным милосердию и к нуждам их снисхождению!“
Трудно сказать, где же собственно кончается религия и начинается веселый царский фействальк.
Не трудно понять, что все эти действия московских государей, ничего общего не имевшие с самой религией, непосредственно направлялись к главнейшим для господствующего класса целям: к затемнению сознания трудящихся, к духовному порабощению широких обывательских масс посредством церкви вообще и пышного богослужебного ритуала в частности, и вместе с тем этим одновременно достигалось новое и более сильное возвышение власти, как русских коронованных самодержцев, так и много-численных русских „цезарей в священническом облачении“. Ведь полицейское государство религию расценивало исключительно, как опору, как один из важнейших устоев государственного порядка.
Обращаться на каждом шагу к материальной силе, на которую, в конце концов, всегда опирается право, командующим классам было определенно невыгодно. Они стремились выработать в подвластных „охоту к повиновению“, своих классовых целей добиться „добром, а не жесточью“.
К услугам их в этом отношении были культ и церковь.
И если право вынуждало повиновение себе страхом материальных кар, то церковь добивалась той же цели страхом кар „нездешнего мира“, которые для умственно отсталых масс являлись тем более страшными, чем они были таинственнее и непонятнее для них.
Для этого церкви необходимо было