— А то, отвѣчаю, — что я передъ вами виноватъ, что дрался съ вами и грубилъ.
Онъ разсмѣялся и говоритъ:
— Ну, что это, Богъ съ тобой, ты добрый мужикъ.
— Нѣтъ-съ, это, отвѣчаю: — мало ли что добрый, это такъ нельзя, потому что это у меня можетъ на совѣсти остаться: вы защитникъ отечества, и вамъ, можетъ-быть, самъ государь «вы» говорилъ.
— Это, отвѣчаетъ, — правда: намъ, когда чинъ даютъ, въ бумагѣ пишутъ: «жалуемъ васъ и повелѣваемъ васъ почитать и уважать».
— Ну, позвольте же, говорю: — я этого никакъ дальше снесть не могу…
— А что же, говоритъ, — теперь съ этимъ дѣлать. Что ты меня сильнѣе и поколотилъ меня, того назадъ не вынешь.
— Вынуть, говорю, — нельзя, а по крайности для облегченія моей совѣсти, какъ вамъ угодно, а извольте сколько-нибудь разъ меня сами ударить, и взялъ обѣ щеки передъ нимъ надулъ.
— Да за что же? — говоритъ: — за что же я тебя стану бить?
— Да такъ, отвѣчаю, — для моей совѣсти, — чтобы я не безъ наказанія своего государя офицера оскорбилъ.
Онъ засмѣялся, а я опять надулъ щеки, какъ можно полнѣе, и опять стою.
Онъ спрашиваетъ:
— Чего же ты это надуваешься, зачѣмъ гримасничаешь?
А я говорю:
— Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, говорю, — меня съ обѣихъ сторонъ ударить, и опять щеки надулъ; а онъ вдругъ вмѣсто того, чтобы меня бить, сорвался съ мѣста и ну цѣловать меня и говоритъ:
— Полно, Христа ради, Иванъ, полно: ни за что на свѣтѣ я тебя ни разу не ударю, а только уходи поскорѣе, пока Машеньки съ дочкой дома нѣтъ, а то онѣ по тебѣ очень плакать будутъ.
— А! это, молъ, инос дѣло, зачѣмъ ихъ огорчать?
И хоть не хотѣлось мнѣ отходить, но дѣлать нечего: такъ и ушелъ поскорѣй, не прощавшись, и вышелъ за ворота и сталъ, и думаю:
— Куда я теперь пойду? И взаправду сколько времени
— А то, — отвечаю, — что я перед вами виноват, что дрался с вами и грубил.
Он рассмеялся и говорит:
— Ну, что это, Бог с тобой, ты добрый мужик.
— Нет-с, это, — отвечаю: — мало ли что добрый, это так нельзя, потому что это у меня может на совести остаться: вы защитник отечества, и вам, может быть, сам государь «вы» говорил.
— Это, — отвечает, — правда: нам, когда чин дают, в бумаге пишут: «жалуем вас и повелеваем вас почитать и уважать».
— Ну, позвольте же, — говорю: — я этого никак дальше снесть не могу…
— А что же, — говорит, — теперь с этим делать. Что ты меня сильнее и поколотил меня, того назад не вынешь.
— Вынуть, — говорю, — нельзя, а по крайности для облегчения моей совести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить, — и взял обе щеки перед ним надул.
— Да за что же? — говорит: — за что же я тебя стану бить?
— Да так, — отвечаю, — для моей совести, — чтобы я не без наказания своего государя офицера оскорбил.
Он засмеялся, а я опять надул щеки, как можно полнее, и опять стою.
Он спрашивает:
— Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь?
А я говорю:
— Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, — говорю, — меня с обеих сторон ударить, — и опять щеки надул; а он вдруг вместо того, чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит:
— Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу не ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то они по тебе очень плакать будут.
— А! это, мол, иное дело, зачем их огорчать?
И хоть не хотелось мне отходить, но делать нечего: так и ушел поскорей, не прощавшись, и вышел за ворота и стал, и думаю:
— Куда я теперь пойду? И взаправду сколько времени