— Живы, говоритъ, — ваше благородіе, а только ни на что не похожи.
— Что это значитъ?
— Не могу знать для чего, ваше благородіе, а ничего распознать нельзя.
Обезпокоился я, не случилось ли чего черезчуръ глупаго, потому что съ одной стороны они всякаго изъ терпѣнія могли вывести, а съ другой — уже они меня въ какую-то меланхолію вогнали и мнѣ такъ и стало чудиться — не нажить бы съ ними бѣды.
Одѣлся я и иду въ ихъ закуту; но, еще не доходя, встрѣчаю солдата, который отъ нихъ идетъ, и спрашиваю:
— Живы жиды?
— Какъ есть живы, ваше благородіе.
— Работаютъ?
— Никакъ нѣтъ, ваше благородіе.
— Что же они дѣлаютъ?
— Морды вверхъ держатъ.
— Что ты врешь, — зачѣмъ морды вверхъ держатъ?
— Очень морды у нихъ, ваше благородіе, поопухли, какъ будто пчелы изъѣли, и глазъ не видать; работать никакъ невозможно, только пить просятъ.
— Господи! — воскликнулъ я въ душѣ своей, — да что̀ же за мука такая мнѣ ниспослана съ этими тремя жидовинами; не беретъ ихъ ни таска, ни ласка, а между тѣмъ того и гляди, что переломить ихъ не переломишь, а либо тотъ, либо другой изувѣчитъ ихъ.
И уже самъ я въ эти минуты былъ противъ Мордвинова:
— Гораздо лучше, думаю, — если бы ихъ въ рекруты не брали.
Вхожу въ такомъ волненіи гдѣ были жиды, и вижу — дѣйствительно, всѣ они трое сидятъ на колѣняхъ, а руками въ землю опираются и лица кверху задрали.
Но, Боже мой, что̀ это были за лица! Ни глазъ, ни рта — ничего не разсмотришь, даже носы жидовскіе и тѣ обезформились, а все вмѣстѣ скипѣлось и слилось въ одну какую-то безобразную, синебагровую нашлепку. Я просто ужаснулся, и, ничего не спрашивая, пошелъ домой, понуря голову.
Но тутъ-то, въ моментъ величайшаго моего сознанія своей немощи, и пришла ко мнѣ помощь нежданная и необыкновенно могущественная.
— Живы, — говорит, — ваше благородие, а только ни на что не похожи.
— Что это значит?
— Не могу знать для чего, ваше благородие, а ничего распознать нельзя.
Обеспокоился я, не случилось ли чего чересчур глупого, потому что с одной стороны они всякого из терпения могли вывести, а с другой — уже они меня в какую-то меланхолию вогнали и мне так и стало чудиться — не нажить бы с ними беды.
Оделся я и иду в их закуту; но, еще не доходя, встречаю солдата, который от них идет, и спрашиваю:
— Живы жиды?
— Как есть живы, ваше благородие.
— Работают?
— Никак нет, ваше благородие.
— Что же они делают?
— Морды вверх держат.
— Что ты врешь, — зачем морды вверх держат?
— Очень морды у них, ваше благородие, поопухли, как будто пчелы изъели, и глаз не видать; работать никак невозможно, только пить просят.
— Господи! — воскликнул я в душе своей, — да что же за мука такая мне ниспослана с этими тремя жидовинами; не берет их ни таска, ни ласка, а между тем того и гляди, что переломить их не переломишь, а либо тот, либо другой изувечит их.
И уже сам я в эти минуты был против Мордвинова:
— Гораздо лучше, — думаю, — если бы их в рекруты не брали.
Вхожу в таком волнении где были жиды, и вижу — действительно, все они трое сидят на коленях, а руками в землю опираются и лица кверху задрали.
Но, Боже мой, что это были за лица! Ни глаз, ни рта — ничего не рассмотришь, даже носы жидовские и те обесформились, а все вместе скипелось и слилось в одну какую-то безобразную, сине-багровую нашлепку. Я просто ужаснулся, и, ничего не спрашивая, пошел домой, понуря голову.
Но тут-то, в момент величайшего моего сознания своей немощи, и пришла ко мне помощь нежданная и необыкновенно могущественная.