на лѣстницѣ слышу, что въ городнической квартирѣ происходитъ что-то не совсѣмъ обычное. Отворяю дверь и вижу картину. Городничій стоитъ посреди передней, издавая звуки и простирая длани (съ рукоприкладствомъ или безъ онаго — завѣрить не могу), а противъ него стоитъ, прижавшись въ уголъ, довольно пожилой мужчина, въ синемъ кафтанѣ тонкаго сукна, съ виду степенный, но блѣдный и какъ бы измученный съ лица. Очевидно, это былъ одинъ изъ любезновскихъ гражданъ, который до того ужъ проштрафился, что даже голова нашелъ находящіяся въ его рукахъ мѣры кротости недостаточными и препроводилъ виновнаго на воздѣйствіе предержащей власти.
— Степанъ Степанычъ! голубчикъ! — воскликнулъ я, привѣтствуя дорогого хозяина: — а мы-то въ губерніи думаемъ, что въ Любезновѣ даже самое слово: „расправа“ упразднено!
— Да… вотъ… — сконфузился-было Вальяжный, но тотчасъ же поправился и, обращаясь къ стоявшимъ тутъ „десятникамъ“, присовокупилъ: — Эй! бѣгите въ лавку за Твердолобовымъ, да судья чтобы… Въ бостончикъ! — обратился онъ ко мнѣ.
— Съ удовольствіемъ.
— Отлично. Милости просимъ! А я — вотъ только кончу!
И покуда я разоблачался (дѣло было зимой), онъ продолжалъ судъ.
— Говори! почему ты не хочешь съ женой „жить“?
Вальяжный остановился на минуту и укоризненно покачалъ головой. Подсудимый молчалъ.
— И баба-то какая… Давеча пришла… печь-печью! Да съ этакой бабой… конца-краю этакой бабѣ нѣтъ! А ты!! Ахъ ты, ахъ!
Но подсудимый продолжалъ молчать.
— Да ты знаешь ли, что даже въ книгахъ сказано: „мужъ иже жены своея“… — хотѣлъ-было поучить отъ писанія Вальяжный, но запнулся и опять произнесъ: — ахъ-ахъ-ахъ!
Мѣщанинъ продолжалъ переминаться съ ноги на ногу, но на лицѣ его постепенно выступало какое-то безконечно-тоскливое выраженіе.
— Говори! что̀ жъ ты не говоришь?
— Что̀ же я, вашескородіе, скажу?