Страница:Полное собрание сочинений А. И. Куприна (1912) т.7.djvu/61

Эта страница была вычитана


 

О томъ, какъ я признался, какъ я дѣлалъ предложеніе мамашѣ и какъ насъ повѣнчали — я ничего не помню. У меня былъ жаръ въ 60 градусовъ, вздорный бредъ, хроническое слюнотеченіе и на лицѣ идіотская улыбка.

Очнулся я только осенью, когда настали холода…

А теперь прошелъ годъ, и опять осень. Идетъ дождь, вѣтеръ дуетъ въ щели оконъ. Бѣлая акація, — чортъ бы ее побралъ! — облысѣвшая, растрепанная, грязная, какъ старая швабра, свѣшиваетъ безпорядочно внизъ свои черные длинные стручья, и качаетъ головой, и плачетъ слезами обиженной ростовщицы… А я предаюсь грустнымъ размышленіямъ.

Жена моя говоритъ: «тудою», «сюдою» и «кудою». Она говоритъ: «онъ умеръ на чахотку», «она выше отъ меня ростомъ», «съ тебя люди смѣются», «зачини фортку» (запри калитку), «я за тобой соскучилась».

Но ея увѣренность во всѣхъ вещахъ міра необычайна, и она на мои поправки гордо отвѣчаетъ, что одесскій жаргонъ имѣетъ такое же право на существованіе, какъ и русскій.

Она знаетъ все, рѣшительно все на свѣтѣ: литературу, музыку, свѣтскіе обычаи, науку, и дрожитъ въ ожиданіи очередного номера Пинкертона. Она считаетъ признакомъ хорошаго тона ходить каждый день на Николаевскій бульваръ или на Дерибасовскую и толкаться тамъ безцѣльно въ человѣческой тѣснотѣ и давкѣ три или четыре часа подъ рядъ, щебеча и улыбаясь. Она любитъ яркіе цвѣта въ одеждахъ, шелкъ и кружева, но сама — неряха. Она хочетъ одѣваться по модѣ, но такъ ее преувеличиваетъ и подчеркиваетъ, что мнѣ стыдно съ нею показаться въ люди: мнѣ все кажется, что ее принимаютъ за кокотку. На улицѣ она, какъ дома, ибо давно извѣстно, что улица — родная стихія одессита.

Она скупа, жадна и обжора, она жестока и глупа,


Тот же текст в современной орфографии

 

О том, как я признался, как я делал предложение мамаше и как нас повенчали — я ничего не помню. У меня был жар в 60 градусов, вздорный бред, хроническое слюнотечение и на лице идиотская улыбка.

Очнулся я только осенью, когда настали холода…

А теперь прошел год, и опять осень. Идет дождь, ветер дует в щели окон. Белая акация, — черт бы ее побрал! — облысевшая, растрепанная, грязная, как старая швабра, свешивает беспорядочно вниз свои черные длинные стручья, и качает головой, и плачет слезами обиженной ростовщицы… А я предаюсь грустным размышлениям.

Жена моя говорит: «тудою», «сюдою» и «кудою». Она говорит: «он умер на чахотку», «она выше от меня ростом», «с тебя люди смеются», «зачини фортку» (запри калитку), «я за тобой соскучилась».

Но ее уверенность во всех вещах мира необычайна, и она на мои поправки гордо отвечает, что одесский жаргон имеет такое же право на существование, как и русский.

Она знает все, решительно все на свете: литературу, музыку, светские обычаи, науку, и дрожит в ожидании очередного номера Пинкертона. Она считает признаком хорошего тона ходить каждый день на Николаевский бульвар или на Дерибасовскую и толкаться там бесцельно в человеческой тесноте и давке три или четыре часа подряд, щебеча и улыбаясь. Она любит яркие цвета в одеждах, шелк и кружева, но сама — неряха. Она хочет одеваться по моде, но так ее преувеличивает и подчеркивает, что мне стыдно с нею показаться в люди: мне все кажется, что ее принимают за кокотку. На улице она, как дома, ибо давно известно, что улица — родная стихия одессита.

Она скупа, жадна и обжора, она жестока и глупа,