втянутыя внутрь, переходили внизу въ острый, длинный, дряблый подбородокъ, почти соприкасавшійся съ висящимъ внизъ носомъ; провалившійся беззубый ротъ безпрестанно двигался, точно пережевывая что-то; выцвѣтшіе, когда-то голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые, съ очень короткими красными вѣками, глядѣли точно глаза невиданной зловѣщей птицы.
— Здравствуй, бабка!—сказалъ я какъ можно привѣтливѣе.—Тебя ужъ не Мануйлихой ли зовутъ?
Въ отвѣтъ что-то заклокотало и захрипѣло въ груди у старухи; потомъ изъ ея беззубаго, шамкающаго рта вырвались странные звуки, то похожіе на задыхающееся карканье старой вороны, то вдругъ переходившіе въ сиплую, обрывающуюся фистулу:
— Прежде, можетъ, и Мануйлихой звали добрые люди… А теперь зовутъ зовуткой, а величаютъ уткой. Тебѣ что̀ надо-то?—спросила она недружелюбно и не прекращая своего однообразнаго занятія.
— Да вотъ, бабушка, заблудился я. Можетъ, у тебя молоко найдется?
— Нѣтъ молока,—сердито отрѣзала старуха.—Много васъ по лѣсу ходитъ… Всѣхъ не напоишь, не накормишь…
— Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.
— И вѣрно, батюшка: совсѣмъ неласковая. Разносоловъ для васъ не держимъ. Усталъ—посиди, никто тебя изъ хаты не гонитъ. Знаешь, какъ въ пословицѣ говорится: «Приходите къ намъ на завалинкѣ посидѣть, у нашего праздника звона послушать, а обѣдать къ вамъ мы и сами догадаемся». Такъ-то вотъ…
Эти обороты рѣчи сразу убѣдили меня, что старуха дѣйствительно пришлая въ этомъ краѣ; здѣсь не любятъ и не понимаютъ хлесткой, уснащенной рѣдкими словцами рѣчи, которой такъ охотно щеголяетъ красно-