обнялъ ея ноги и сталъ цѣловать ея колѣни долгими, крѣпкими поцѣлуями.
— Саша, Сашенька!—лепеталъ онъ безсмысленно.—Отчего ты не хочешь отдаться мнѣ? Отчего? Отдайся мнѣ!..
— Пойдемъ, пойдемъ,—торопила она его.—Да встаньте же, Георгій Алексѣевичъ. Насъ хватятся. Пойдемте!
Они пошли по тому направленію, гдѣ слышались голоса. У Ромашова подгибались и дрожали ноги, и било въ виски. Онъ шатался на ходу.
— Я не хочу обмана,—говорила торопливо и еще задыхаясь Шурочка:—впрочемъ, нѣтъ, я выше обмана, но я не хочу трусости. Въ обманѣ же—всегда трусость. Я тебѣ скажу правду: я мужу никогда не измѣняла и не измѣню ему до тѣхъ поръ, пока не брошу его почему-нибудь. Но его ласки и поцѣлуи для меня ужасны, они вселяютъ въ меня омерзѣніе. Послушай, я только сейчасъ,—нѣтъ, впрочемъ, еще раньше, когда думала о тебѣ, о твоихъ губахъ,—я только теперь поняла, какое невѣроятное наслажденіе, какое блаженство отдать себя любимому человѣку. Но я не хочу трусости, не хочу тайнаго воровства. И потомъ… подожди, нагнись ко мнѣ, милый, я скажу тебѣ на ухо, это стыдно… потомъ—я не хочу ребенка. Фу, какая гадость! Оберъ-офицерша, сорокъ восемь рублей жалованья, шестеро дѣтей, пеленки, нищета… О, какой ужасъ!
Ромашовъ съ недоумѣніемъ посмотрѣлъ на нее.
Но вѣдь у васъ мужъ… Это же неизбѣжно,—сказалъ онъ нерѣшительно.
Шурочка громко разсмѣялась. Въ этомъ смѣхѣ было что-то инстинктивно непріятное, отъ чего пахнуло холодкомъ въ душу Ромашова.
— Ромочка… ой-ой-ой, какой же вы глу-упы-ый!—