шить нѣчто великое для своего отечества. Сознаніе не было ясно, но уже въ ту пору онъ задавалъ себѣ этотъ вопросъ, съ пренебреженіемъ смотрѣлъ на тѣхъ товарищей, которые не тревожили себя никакими вопросами о жизни; онъ называлъ ихъ презрительнымъ именемъ «существователей», какъ потомъ съ пренебрежительной ироніей говорилъ о людяхъ общества, «нѣсколько беззаботныхъ насчетъ литературы», и т. п.
Въ первые годы своей петербургской и московской жизни, когда только-что написаны были «Вечера», Гоголь, въ сущности еще юноша, двадцати двухъ-трехъ лѣтъ, поражалъ своихъ знакомыхъ, опытныхъ литераторовъ старшаго поколѣнія, какъ Плетневъ и С. Т. Аксаковъ, своимъ глубокимъ взглядомъ на великое значеніе искусства; и что они понимали въ немъ необычайную творческую силу, объ этомъ свидѣтельствуютъ отзывы изъ того времени и Плетнева и Аксакова, и самое то обстоятельство, что онъ, только-что начинавшій писатель, былъ уже принятъ какъ равный въ кругу Пушкина и Жуковскаго. На что же направлена была эта творческая сила? Именно на то примѣненіе искусства, когда оно стремится, не довольствуясь спокойнымъ эпическимъ изображеніемъ жизни или же лирикой личнаго чувства, ставить нравственный вопросъ общественной жизни, проникнуть сквозь внѣшнюю оболочку общественныхъ нравовъ въ ихъ подлинную подкладку, указать нравственную извращенность и рядомъ съ ней причиняемое этимъ страданіе. Результатомъ было впечатлѣніе не только художественное, но и общественное. Впослѣдствіи, въ своемъ консервативномъ піэтизмѣ Гоголь укорялъ себя за слишкомъ большое обиліе въ его произведеніяхъ характеровъ пошлыхъ и отсутствіе лицъ идеальныхъ, возвышающихъ душу и примиряющихъ съ жизнью; утверждалъ, что его сатирическія изображенія были каррикатурами (хотя и позднѣе онъ сознавалъ, что примиренія не выдумаешь, если его нѣтъ въ дѣйствительности), — но эти позднѣйшія самообвиненія были совершенно несправедливы. Что его картины русской жизни не были ложны и не были каррикатурой, это очень хорошо видѣло само
шить нечто великое для своего отечества. Сознание не было ясно, но уже в ту пору он задавал себе этот вопрос, с пренебрежением смотрел на тех товарищей, которые не тревожили себя никакими вопросами о жизни; он называл их презрительным именем «существователей», как потом с пренебрежительной иронией говорил о людях общества, «несколько беззаботных насчет литературы», и т. п.
В первые годы своей петербургской и московской жизни, когда только что написаны были «Вечера», Гоголь, в сущности еще юноша, двадцати двух-трех лет, поражал своих знакомых, опытных литераторов старшего поколения, как Плетнев и С. Т. Аксаков, своим глубоким взглядом на великое значение искусства; и что они понимали в нём необычайную творческую силу, об этом свидетельствуют отзывы из того времени и Плетнева и Аксакова, и само то обстоятельство, что он, только что начинавший писатель, был уже принят как равный в кругу Пушкина и Жуковского. На что же направлена была эта творческая сила? Именно на то применение искусства, когда оно стремится, не довольствуясь спокойным эпическим изображением жизни или же лирикой личного чувства, ставить нравственный вопрос общественной жизни, проникнуть сквозь внешнюю оболочку общественных нравов в их подлинную подкладку, указать нравственную извращенность и рядом с ней причиняемое этим страдание. Результатом было впечатление не только художественное, но и общественное. Впоследствии, в своем консервативном пиетизме Гоголь укорял себя за слишком большое обилие в его произведениях характеров пошлых и отсутствие лиц идеальных, возвышающих душу и примиряющих с жизнью; утверждал, что его сатирические изображения были карикатурами (хотя и позднее он сознавал, что примирения не выдумаешь, если его нет в действительности), — но эти позднейшие самообвинения были совершенно несправедливы. Что его картины русской жизни не были ложны и не были карикатурой, это очень хорошо видело само