себе моей возлюбленной и, тем не менее, бесконечно счастлив. Мне это не мешало любить и ставить превыше всех женщин ее, мечту мою. Каждый час, горя к ней неразделенной любовью моею, любя ее своим страданьем и тоской, я поднимался на самые высокие грани человеческой творящей мысли. Я приближался к божеству!..“
Не знаю, почему это я рассказал ей. Может быть в неизведанных глубинах души моей кто то выразил первый слабый протест личности. Я лишь потом, много времени спустя, подумал об этом. Тогда же только выразил случайно мелькнувшую мысль.
Сзади стоял Ганс; я не видал, когда он подошел. Неторопливо и, как мне показалось, необычайно серьезно, он высказал:
— Хотелось бы мне посмотреть на второго: очень любопытный тип, — повернулся и медленно пошел, снова к лесу, насвистывая.
— Ганс! Не уходите! Сейчас будем пить чай. Ганс! Я с вами хочу говорить о многом!..
Уже четыре дня, как ее нет.
Я совсем не думал об этом. Сидел возле юрты, на лужайке и, жуя травинку, смотрел в небо. На горных вершинах тяжело и мягко шумело, внизу стрекотали кузнечики. Один из них даже прыгнул мне на сапог и усиленно заскреб длинной ножкой по тонкому крылышку. На коленях у меня валялась тетрадка и карандаш. И я не знаю, как написал эти шесть слов: „Уже четыре дня, как ее нет!..“