рующим классом и между эксплуатируемым пролетариатом далеко еще не был так ясен ни для буржуазии, ни для самого пролетариата, как в настоящее время. Тогда все правительства, да и сами буржуа думали, что за буржуазиею стоит сам народ, и что ей стоит только пошевелиться, дать знак, чтобы весь народ встал бы вместе с нею против правительства. Теперь совсем другое дело: буржуазия, во всех странах Европы пуще всего боится социальной революции, и знает, что против этой грозы ей нет другого убежища как государство, и потому она всегда хочет и требует возможно сильного государства, или, говоря просто, военной диктатуры; а для того, чтобы легче обмануть народные массы, она желает, чтобы эта диктатура была облечена в народо-представительные формы, которые бы ей позволили эксплуатировать народные массы во имя самого народа.
Но в 1815 году ни этого страха, ни этой ухищренной политики еще не существовало ни в одном из государств Европы. Напротив, буржуазия была везде искренно и наивно либеральна. Она еще верила, что работая для себя, она работает для всех, и потому не боялась народа, не боялась возбуждать его против правительства, а вследствие чего и все правительства, опираясь сколько было возможно на дворянство, относились к буржуазии, как к революционерному классу, враждебно.
Нет сомнения, что в 1815 году, как и гораздо позже, было бы достаточно малейшего либерального заявления со стороны Пруссии, достаточно было бы, чтобы прусский король дал тень буржуазной конституции своим подданым, для того чтобы вся Германия признала его своею главою. Тогда еще не успело образоваться в немцах непрусской Германии, той сильной нелюбви к Пруссии, которая проявилась гораздо позже и особенно в 1848 году. Напротив, все немецкие страны смотрели на нее с упованием,