И о братѣ, и объ мужѣ, и объ матушкѣ вспоминала нарочно, не заплачу ли?
Дочь нарочно начну нянчить: «Сирота моя! несчастная моя!» Все не плачу!
Только, наконецъ, весной я заплакала, и стало мнѣ много легче. И вотъ отчего это случилось.
Дѣвочка моя на рукахъ моихъ стала дремать, а я сидѣла и вспоминала всякія пѣсни, которыми нянчатъ дѣтей.
И вспомнилась мнѣ одна не здѣшняя пѣсня; отецъ меня пѣть ее выучилъ, когда изъ Эпира вернулся.
Нашего маленькаго, маленькаго балованаго
Вымыли его, вычесали, къ учителю посылали…
Ждетъ его учитель съ бумагой въ рукѣ;
А учительша ждетъ его съ золотымъ перомъ.
— Дитя ты мое, дитя, гдѣ твоя грамота, гдѣ твой умъ?!
— Грамота моя на бумажкѣ, а умъ мой далеко, далеко!
Далеко, у дѣвушекъ тѣхъ черноглазыхъ,
Глаза у нихъ точно оливки, а брови снурочки.
А волосы ихъ бѣлокурые — длиной въ сорокъ пять аршинъ!..
Вотъ эту пѣсенку какъ запѣла я сама про себя (дѣвочка моя уснула), и вспомнила я, какъ носила брата! сама еще мала какъ была!
Несу его, помню, домой изъ-за воротъ вечеромъ и пою эту пѣсню; и мѣсяцъ ему въ личико свѣтитъ, и онъ глазами синими на мои глаза глядитъ и молчитъ… Вотъ какъ это я вспомнила, открылась душа моя съ того часа, и полились мои слезы!..
Вѣрьте мнѣ, господинъ мой, что я вамъ всю правду сказала!
Я слушалъ внимательно разсказъ Катерины. Небо надъ нами было чисто, и розовый цвѣтъ уже покрывалъ старый персикъ, у котораго мы сидѣли: море не шумѣло, и мирно блисталъ снѣгъ вдали, на высотахъ Сфакіотскихъ…
Я вѣрилъ страданіямъ Катерины; но и страданія, и радость въ этомъ прекрасномъ краю казались мнѣ лучше тѣхъ страданій и радостей, которыми живутъ люди среди зловонной роскоши европейскихъ столицъ.
И о брате, и об муже, и об матушке вспоминала нарочно, не заплачу ли?
Дочь нарочно начну нянчить: «Сирота моя! несчастная моя!» Всё не плачу!
Только, наконец, весной я заплакала, и стало мне много легче. И вот отчего это случилось.
Девочка моя на руках моих стала дремать, а я сидела и вспоминала всякие песни, которыми нянчат детей.
И вспомнилась мне одна не здешняя песня; отец меня петь ее выучил, когда из Эпира вернулся.
Нашего маленького, маленького балованного
Вымыли его, вычесали, к учителю посылали…
Ждет его учитель с бумагой в руке;
А учительша ждет его с золотым пером.
— Дитя ты мое, дитя, где твоя грамота, где твой ум?!
— Грамота моя на бумажке, а ум мой далеко, далеко!
Далеко, у девушек тех черноглазых,
Глаза у них точно оливки, а брови снурочки.
А волосы их белокурые — длиной в сорок пять аршин!..
Вот эту песенку как запела я сама про себя (девочка моя уснула), и вспомнила я, как носила брата! сама еще мала как была!
Несу его, помню, домой из-за ворот вечером и пою эту песню; и месяц ему в личико светит, и он глазами синими на мои глаза глядит и молчит… Вот как это я вспомнила, открылась душа моя с того часа, и полились мои слезы!..
Верьте мне, господин мой, что я вам всю правду сказала!
Я слушал внимательно рассказ Катерины. Небо над нами было чисто, и розовый цвет уже покрывал старый персик, у которого мы сидели: море не шумело, и мирно блистал снег вдали, на высотах Сфакиотских…
Я верил страданиям Катерины; но и страдания, и радость в этом прекрасном краю казались мне лучше тех страданий и радостей, которыми живут люди среди зловонной роскоши европейских столиц.