претъ въ шкафъ. Сами съѣсть не могутъ; великъ пирогъ; а людямъ не дадутъ и бросятъ, когда мыши и мурашки источатъ.
Старикъ самъ подобрѣе былъ, зато ужъ развратенъ очень; сталъ было шутить со мною — я и ушла. Вся душа моя поднялась — точно выйти изъ тѣла хотѣла съ досады! Куда дѣться? Не хотѣла я къ туркамъ итти, а дѣлать нечего. И не хочу я лгать и грѣшить; отъ турокъ я добра больше видѣла: одинъ купецъ хорошій, Селимъ-ага, взялъ меня въ гаремъ свой. Возьми, говоритъ, и дочь свою, пусть съ нашими дѣтьми и спитъ и играетъ. Тутъ и работы было меньше, а словъ обидныхъ и совсѣмъ я не слыхала. Старикъ суровый былъ Селимъ-ага, а меня иначе не звалъ, какъ «дочь моя»; за столъ жена его меня вмѣстѣ съ собой сажала и дѣтямъ своимъ мою дѣвочку обижать никакъ не давала. Если сынъ ея толкнетъ мою дочь, либо скажетъ ей худое слово, такъ она возьметъ щипцы отъ жаровни да ему тутъ же добрый урокъ дастъ.
Руками они ѣли, а я дома вилками привыкла ѣсть; одно это трудно мнѣ было; а то ничего!
Братъ Маноли ко мнѣ часто ходилъ: съ Хамидомъ они ужъ ссориться стали. Маноли теперь подружился съ однимъ мораитомъ молодымъ. Этотъ мораитъ, хоть и христіанинъ былъ, а еще хуже Хамида; распутный и скверный человѣкъ!
Фустанелла у него всегда грязная; лицо худое и злое. Пить ему, да драки заводить, да къ дурнымъ женщинамъ ходить, да воровать, да разбойничать — вотъ его дѣло! Чѣмъ жилъ этотъ человѣкъ (Христо Пападаки его звали) — не знаю. И самъ говорилъ:
— Мы мораиты — разбойники! Умные люди! Придетъ нашъ деревенскій въ Аѳины; фустанелла грязная; феска сальная; кланяется всѣмъ… Откуда ты, братъ? «Изъ Морьи́[1] господинъ мой!» Сожмешься весь, отвѣчаешь. А пожилъ да поправился чѣмъ Богъ помогъ: куртка шитая! феска
- ↑ Морья — грубо произнесенное Море́я, т.-е. Пелопонесъ.
<span style="color:#005000" title="запрет">прет в шкаф. Сами съесть не могут; велик пирог; а людям не дадут и бросят, когда мыши и мурашки источат.
Старик сам подобрее был, зато уж развратен очень; стал было шутить со мною — я и ушла. Вся душа моя поднялась — точно выйти из тела хотела с досады! Куда деться? Не хотела я к туркам идти, а делать нечего. И не хочу я лгать и грешить; от турок я добра больше видела: один купец хороший, Селим-ага, взял меня в гарем свой. Возьми, говорит, и дочь свою, пусть с нашими детьми и спит и играет. Тут и работы было меньше, а слов обидных и совсем я не слыхала. Старик суровый был Селим-ага, а меня иначе не звал, как «дочь моя»; за стол жена его меня вместе с собой сажала и детям своим мою девочку обижать никак не давала. Если сын её толкнет мою дочь, либо скажет ей худое слово, так она возьмет щипцы от жаровни да ему тут же добрый урок даст.
Руками они ели, а я дома вилками привыкла есть; одно это трудно мне было; а то ничего!
Брат Маноли ко мне часто ходил: с Хамидом они уж ссориться стали. Маноли теперь подружился с одним мораитом молодым. Этот мораит, хоть и христианин был, а еще хуже Хамида; распутный и скверный человек!
Фустанелла у него всегда грязная; лицо худое и злое. Пить ему, да драки заводить, да к дурным женщинам ходить, да воровать, да разбойничать — вот его дело! Чем жил этот человек (Христо Пападаки его звали) — не знаю. И сам говорил:
— Мы мораиты — разбойники! Умные люди! Придет наш деревенский в Афины; фустанелла грязная; феска сальная; кланяется всем… Откуда ты, брат? «Из Морьи́[1] господин мой!» Сожмешься весь, отвечаешь. А пожил да поправился чем Бог помог: куртка шитая! феска
- ↑ Морья — грубо произнесенное Море́я, т. е. Пелопонес.