Нѣтъ, пышный макъ расцвѣлъ, и хранительные зеленые листья пусть сохнутъ и отпадаютъ!.. Кто сказалъ вамъ, глупцы, что она гибнетъ? Кто сказалъ вамъ, глупцы, что тотъ, чья рука покрыла землю коврами цвѣтовъ; тотъ, кто научилъ человѣка воздвигать узорные дворцы и храмы и списывать на полотно благородно-дряхлыя хижины; чей духъ вдохнулъ въ нашу жизнь громы музыки, громы бурь и громы сраженій; по чьей волѣ мы въ сумерки поемъ грустную пѣсню про страшнаго ангела съ мечомъ и про степь, по которой вѣетъ вечерній вѣтеръ, — кто изъ васъ рѣшилъ, что волненія чувствъ и страстей не плодотворны и не угодны ему такъ же, какъ и узоры храмовъ, и узоры цвѣтовъ, и волненія моря, и волненія музыки?..
Чѣмъ упала, чѣмъ унизилась она? Она не была и не будетъ счастливой женой ничтожнаго Маринаки, она ко мнѣ, обветшалому и отжившему, не питала глупой страсти. Она не влюбилась въ безличнаго Бертрана; странная рѣчь молодого казака, его выразительные узкіе глаза и бѣлокурая скобка волосъ, его грубое русское удальство ей нравились больше, но за мигомъ страсти могли грозить ей униженье и обида дикаря. Она остановилась. Привычка ко мнѣ, глубокое уваженіе, дружба, покойная роскошь нашихъ будней не убили въ ней бездонныхъ силъ для новой жизни и любви… Живи, живи, моя Лиза! Живи моя дочь, живи и расцвѣтай, мое божество!..
Уѣхалъ. Я не видалъ ее въ минуту его отъѣзда.
Вечеромъ я сидѣлъ одинъ въ темномъ кабинетѣ. Вошла Лиза, сѣла у стола, вздохнула раза два, сказала: «Ну!..» и замолчала и опять вздохнула. Лица ея мнѣ не было видно.
Я молча взялъ ея руку. Она начала опять:
— Ну… я пришла!
— Знаю! — сказалъ я: — знаю. Не тревожься… забудь обо мнѣ…
Нет, пышный мак расцвел, и хранительные зеленые листья пусть сохнут и отпадают!.. Кто сказал вам, глупцы, что она гибнет? Кто сказал вам, глупцы, что тот, чья рука покрыла землю коврами цветов; тот, кто научил человека воздвигать узорные дворцы и храмы и списывать на полотно благородно-дряхлые хижины; чей дух вдохнул в нашу жизнь громы музыки, громы бурь и громы сражений; по чьей воле мы в сумерки поем грустную песню про страшного ангела с мечом и про степь, по которой веет вечерний ветер, — кто из вас решил, что волнения чувств и страстей не плодотворны и не угодны ему так же, как и узоры храмов, и узоры цветов, и волнения моря, и волнения музыки?..
Чем упала, чем унизилась она? Она не была и не будет счастливой женой ничтожного Маринаки, она ко мне, обветшалому и отжившему, не питала глупой страсти. Она не влюбилась в безличного Бертрана; странная речь молодого казака, его выразительные узкие глаза и белокурая скобка волос, его грубое русское удальство ей нравились больше, но за мигом страсти могли грозить ей униженье и обида дикаря. Она остановилась. Привычка ко мне, глубокое уважение, дружба, покойная роскошь наших будней не убили в ней бездонных сил для новой жизни и любви… Живи, живи, моя Лиза! Живи моя дочь, живи и расцветай, мое божество!..
Уехал. Я не видал ее в минуту его отъезда.
Вечером я сидел один в темном кабинете. Вошла Лиза, села у стола, вздохнула раза два, сказала: «Ну!..» и замолчала и опять вздохнула. Лица её мне не было видно.
Я молча взял её руку. Она начала опять:
— Ну… я пришла!
— Знаю! — сказал я: — знаю. Не тревожься… забудь обо мне…